За веру, царя и социалистическое отечество Чадович Николай
– И ты, горемычный, стишками балуешься, – приуныл Суворов. – Вот и мой племяш Митька Хвостов туда же. Я его и на должность хорошую пристроил, и с графским титулом помог, а он все одно бумагу марает. Ну прямо болезнь какая-то!
– И в самом деле болезнь, – подтвердил Барков. – Графоманией называется. Весьма прилипчивая зараза… А скажите-ка, Александр Васильевич, без утайки: вы кроме бабьего войска еще какими-либо силами располагаете?
– Есть маленько, – скромно признался Суворов. – Батальонов пять пехоты да пара эскадронов кавалерии. Собрал потехи ради. Чем еще прикажешь на старости лет забавляться? Жаль, артиллерии пока маловато. Но добрые люди обещали дюжину полевых орудий раздобыть… А ты почему спрашиваешь?
– Собираюсь вас на войну позвать.
– С кем? – оживился Суворов.
– Да с кем угодно! Вы ведь, если случай представится, любого противника вдребезги разнесете. Хоть самого Марса.
– Повоевать мне очень даже охота, скрывать не буду. – Суворов в предчувствии новых бранных подвигов стал лихорадочно потирать руки. – Засиделся я здесь. Давно пороха не нюхал, давно смерть в глаза не видел… Давай на австрияков двинем! Зачем они под себя пол-Польши прибрали? Несправедливо! С ходу форсируем Дунай, штуромом возьмем Вену, а императором провозгласим моего приятеля принца Кобурга. Потом соединимся с французами и откроем совместный фронт против всех наших недоброжелателей вкупе – пруссаков, шведов, англичан.
– Полагаю, что французы как-нибудь и без нашей помощи обойдутся. – Барков деликатно перебил вошедшего в раж генерал-поручика. – Нам бы сначала в своем отечестве порядок навести.
– Непременно наведем! Со следующей недели и начнем. Слух есть, что татары Крым себе вернули. Вот мы их оттуда и вышибем. Диспозиция знакомая. Попутно и запорожское казачество искореним. Мало им прежде от русских штыков доставалось! Вконец обнаглели. Даже на здешние края набеги совершают. Летось дойное стадо угнали вместе с моей любимой буренкой. Хохлы проклятые!
– Это все потом, Александр Васильевич. – Барков говорил с Суворовым, как с капризным ребенком. – Сейчас главная забота – смуту подавить.
– И подавим! Кто в главных смутьянах числится? Уж не Потемкин ли? Он в последнее время зазнался чрезвычайно! Сатрапа персидского из себя корчит! Все мои прошения похерил!
– Александр Васильевич, вы совсем запутались! Главный смутьян – Емелька Пугачев, тот самый, который себя за покойного императора Петра Федоровича выдает. Он Москву взял и на Петербург походом собирается. А в столице иные смутьяны, республиканцами называемые, императрицу свергли. Вот мы их сначала между собой стравим, как злых петухов, а потом из победителя суп сварим.
– И все это пятью батальонами? – с сомнением произнес Суворов, бытовой маразм которого отнюдь не мешал его полководческим талантам. – Вряд ли сие возможно. Это скорее авантюра, чем военная кампания. Проще будет моих солдатушек сразу в могилке схоронить.
– Но ведь прежде вам случалось громить врагов, имевших десятикратное превосходство, – напомнил Барков. – Взять те же Козлуджи. Восемь тысяч гренадер одолели сорокатысячный турецкий корпус.
– Под Козлуджами я имел достаточную артиллерию, – ответил Суворов.
– Будет вам нечто и получше артиллерии. Это я клятвенно обещаю. Недавно лейб-механик Кулибин презентовал мне свое новое изобретение. Презабавнейшая штука! Размером чуть побольше мушкета, а одним залпом сотню человек способна свалить… Да и насчет подмоги можете не сомневаться. Едва только слух пройдет, что генерал Суворов в поход на супостатов выступил, так сразу волонтеры объявятся. Со всех концов России сюда кинутся. Имя ваше в армии многое значит.
– Да уж побольше, чем любое другое, – самодовольно кивнул Суворов. – Однако очертя голову в поход не следует бросаться. Сначала надо стратегию разработать, военный совет провести, молебен отслужить, провиант запасти.
– Давайте на сей раз без стратегии обойдемся! – взмолился Барков. – Военный совет в Минске проведем, молебен в Смоленске отслужим, а провиант по пути будем брать. Уж больно дело спешное! Нельзя долго примериваться. Как говорит Наполеон Бонапарт: главное ввязаться, а там посмотрим.
– Что еще за Бонапарт? – Лицо Суворова сделалось кислым. – Принца Конде знаю. Маршала Тюренна знаю. Евгения Савойского знаю. А это что за птица? К чему мне выслушивать сомнительные афоризмы какого-то выскочки?
– Прошу простить, это я по недомыслию брякнул, – стал оправдываться Барков. – По части афоризмов с вами даже Юлий Цезарь не сравнится. «Пуля дура, а штык молодец». Каково сказано! Изречение на все времена. Штык с вооружения снимут, а поговорка останется. Или еще лучше: «Дело мастера боится». Вся академия будет голову ломать – ничего лучше не придумает. А ведь эти слова, Александр Васильевич, в первую очередь к вам относятся. Блесните еще разок своим полководческим мастерством, спасите родину, а уж она вас не забудет. Впоследствии даже орден вашего имени учредят.
– Лукавишь ты, Ванька, как всегда. – Суворов продолжал отговариваться, словно красная девица, побуждаемая к блуду. – На сомнительное дело подбиваешь. Я ведь присягой больше не связан. Сам себе хозяин. Хочу воюю, хочу ворую, хочу пирую. Родину, конечно, жалко, да только мнится мне, что в своем нынешнем положении она сама виновата. Всем все прощала, вот и докатилась до последней крайности.
– Стало быть, в ее судьбе поучаствовать отказываетесь… В Кобрине собираетесь отсидеться? Под защитой бабской рати?
– Ты меня, сопляк, не совести. Прав на то не имеешь… Пускай нас лучше случай рассудит, который есть не что иное, как божий промысел. Пойдем мы сейчас с тобой потихонечку в усадьбу. Там уже, должно быть, каша в печке упрела. У меня, между прочим, единственная русская печь на весь Кобрин… И посмотрим, какая тварь нам на пути встретится. Ежели собака – о походе и разговоров быть не может. Ежели кошка – безотлагательно начинаем сборы.
Подобное пари, конечно, нельзя было признать честным. Кошкам в такой мороз полагалось сидеть по домам, в крайнем случае – по теплым хлевам. А собачья судьба известная. Пес в любую непогоду на улице. Да разве Суворова переубедишь! С ним даже всесильный Потемкин старался не связываться.
По бережку замерзшего канала, соединявшего крепостной ров с рекой Мухавец, они двинулись в сторону городской околицы. Суворов заметно прихрамывал, хотя тросточкой не пользовался и от руки, предложенной Барковым, отказался.
– Ежели понадобится, я пешком до Стамбула дойду, а то и дальше, – молвил он высокомерно.
Дабы улестить генерала, Барков деликатно поинтересовался:
– С ногой-то что у вас, Адександр Васильевич? Пулей задело или холодным оружием?
– Ага, холодным, – кивнул Суворов. – Жена однажды иголку обронила, а я на нее босой пяткой наступил. Вот с тех пор и маюсь. Все мои беды от нее.
– От иголки?
– Нет, от жены, пропади она пропадом!
Едва только они поравнялись с первой хатой, глядевшей на божий свет крохотными слюдяными окошечками, как во дворе загремела цепь, возвещавшая о скором появлении сторожевого пса.
Барков уже собирался плюнуть с досады, но тут на их пути неведомо откуда возник здоровенный рыжий котище. Уставясь на людей золотистыми круглыми глазами, он злобно и требовательно рявкнул.
Суворов, ничуть не чинясь, ответил ему примерно тем же звуком, а потом пояснил Баркову:
– Арнаут, любимец мой. Взял для него мяска из дома, да не удержался, сам съел на плацу. Вот он меня и корит за это.
Так они и пошли дальше – Барков с Суворовым по одной стороне улицы, а кот Арнаут по другой. Время от времени генерал переговаривался с котом на его языке, и, похоже, беседа складывалась далеко не приятельская.
– Знатно вы мяукаете, – похвалил своего спутника Барков. – Натуральней не бывает.
– Это что! – махнул рукой Суворов. – Я еще и лаять умею. Вот послушай. Гав-гав-гав!
Спустя пять минут все собаки в Кобрине надрывались так, словно почуяли поблизости волка.
Маленькое войско выступило в поход в полном соответствии с заветами своего основателя и предводителя, гласившими: «Где пройдет дикий козел, там пройдет и солдат», «Первые задних не ждут», а также «Солдат не разбойник, однако в пути добычей кормиться должен».
Сначала делали по тридцать верст в сутки, потом пехоту посадили на сани, реквизированные у промышлявших извозом мещан, и за пару дней достигли местечка Койданово, откуда до губернского Минска было уже рукой подать.
Здесь экспедиционный отряд ждали плохие новости. Парламентеры, высланные начальником Минского гарнизона, державшего нейтралитет, предупредили, что любое армейское подразделение, продвинувшееся хотя бы на полверсты восточнее Койданова, будет беспощадно истреблено.
– Да ведь нас генерал-поручик Суворов ведет, герой Польской и Турецкой кампаний! – вспылил командир авангарда.
– Да хоть сам митрополит, – ответили парламентеры. – Мы вас, братцы, предупредили. Или разоружайтесь, или восвояси ступайте. Если, конечно, картечи отведать не желаете.
– Спасибо, но в такую погоду я предпочитаю грог, – поворачивая коня, ответил суворовский штаб-офицер.
Решить дело молодецким наскоком, как это бывало у Туртукая или Гирсова, не представлялось возможным – город защищали двадцать тысяч солдат, да не какие-нибудь там спаги или янычары, а хорошо вымуштрованные гренадеры и уланы – поэтому решено было пока остановиться в Койданове.
На первый взгляд местечко выглядело как образец веротерпимости. Гоштольдову гору – единственную здесь – венчал кальвинистский собор. Под горой красовался костел «Опека божья». Чуть дальше располагалась православная Покровская церковь. Христианские храмы окружало кольцо синагог. У истока речки Нетечки притулилась скромная мечеть.
Впрочем, вскоре выяснилось, что кальвинистов отсюда еще полвека назад выжили униаты, наиболее усердных католиков перевешал карательный отряд премьер-майора Рылеева, а православных мобилизовали в ополчение, еще летом ушедшее к Москве и там, надо полагать, благополучно сгинувшее.
Таким образом, население местечка было представлено в основном ортодоксальными иудеями и в гораздо меньшей степени татарами – потомками крымчаков, плененных в свое время Гидемином и Витовтом. Почти полностью ассимилировавшись, они тем не менее продолжали молиться Аллаху, а свою белорусскую речь записывали арабской вязью.
Местечко имело еще ту особенность, что на три хаты здесь приходилась одна лавка, а на пять – шинок. Любая другая армия в подобных обстоятельствах непременно утратила бы боеспособность, но на суворовских чудо-богатырей этот злосчастный обычай не распространялся.
Генерал-поручик относился к своим солдатушкам как к родным деткам – трогательно о них заботился, но в случае ослушания порол нещадно. От телесных наказаний не были избавлены даже служивые дамы и барышни, причем по такому случаю розги в руки брал сам Суворов. Похотлив был старичок, но все его малые слабости извинялись громадным стратегическим талантом.
Сразу после обеда состоялся военный совет, на котором главнокомандующий категорически отверг предложение Баркова подкупить минского коменданта генерал-майора Христофора Газенкампфа.
– Дубина редкая, – так охарактеризовал Суворов своего коллегу. – Башка тупая, норов ослиный, но представление о чести имеет безупречное. Отродясь ничего себе из полковой кассы не брал. Будучи в младших чинах, неоднократно дрался на дуэли по самому ничтожному поводу.
– Эти сведения внушают определенную надежду, – сказал Барков. – Человек чести уязвим в гораздо большей степени, чем завсегдатай сомнительных заведений, которых, как я слышал, в губернском городе предостаточно.
– Одних только рестораций с девочками больше дюжины, – сообщил какой-то знаток. – А гостиниц с нумерами да домов свиданий и не сосчитать.
– Мне нравятся города, где разврат в почете, – доверительно сообщил Барков. – Разрушая их, по крайней мере не мучаешься угрызениями совести.
Оставив Суворова и его штаб корпеть над свежими кроками[67] и донесениями лазутчиков, Барков отправился на прогулку по местечку, заглянул во все подряд синагоги, открытые по случаю субботнего дня, переговорил с раввинами и уже под вечер напросился в гости к рабби Шимону бен Лурие, духовному (да и светскому) предводителю местных евреев.
Это был человек неопределенного возраста, чьи длиннейшие пейсы имели цвет пеньковой пакли, а глаза скрывались за дымчатыми очками. Он угощал Баркова рубленой печенкой, вареной курицей, фаршированной щукой и домашней водкой, настоянной на корнях мандрагоры, но сам в трапезе участия не принимал – суровые заветы его веры запрещали в субботу пользоваться вилкой и ложкой, равно как и другими орудиями труда.
Для начала Барков осведомился о порядке вступления в иудаизм, но это оказалось делом настолько канительным (даже не принимая во внимание обязательное обрезание), что сразу отбивало охоту у любого потенциального прозелита.
– Мы не стремимся распространить свою веру повсеместно, как это делают другие конфессии. – В каждом слове местечкового рабби мудрости было больше, чем во всех сочинениях петербургского академика Палласа. – Главное сохранить ее чистоту до тех пор, когда Спаситель, воцарившись в Иерусалиме, станет править миром в соответствии с божьими заповедями. Вот почему так высоки требования к тем, кто хочет приобщиться к потомкам Авраама и Моисея.
– Сколько твоих братьев по вере проживает здесь? – поинтересовался Барков.
– Затрудняюсь ответить. Последняя перепись колен Израилевых проводилась римлянами при царе Ироде. С тех пор мы стараемся избегать подобных мероприятий.
– Ты имеешь в виду перепись, совпавшую по времени с рождением Христа? – переспросил Барков.
– Прошу тебя, не надо упоминать при мне имя этого отступника, – смиренно попросил рабби. – Паршивая овца может затесаться даже в стадо Яхве.
– С такими рассуждениями недолго и до неприятностей, – молвил Барков.
– Разве католики хвалят Лютера? Разве православные попы славят протопопа Аввакума? Кому по нраву еретик, извративший смысл той веры, в которой был рожден. Но оставим этот пустой разговор. Ты ведь явился сюда не для того, чтобы обсуждать догматы христианства.
– Не для того, – согласился Барков. – Позволь мне задать прежний вопрос несколько иначе. Сколько дворов в местечке принадлежат евреям?
– По меньшей мере каждый второй, – ответил раббе.
– А в Минске?
– Каждый третий, а то и больше.
Шаркая домашними туфлями, явилась жена Шимона и, даже не спрашивая позволения, вылила ему в рот стопку водки и дала закусить куриной гузкой. Однажды тяжко согрешив уже тем, что родилась в женском обличье, она теперь могла позволить себе некоторые поблажки даже в святую субботу.
– Каждый третий… – задумчиво повторил Барков. – Можно сказать, что Минск – еврейский город.
– Можно. Почему нет… – кивнул рабби. – Да вот только гарнизон в нем стоит православный, а суд вершит генерал-немец. Та же самая история про Понтия Пилата.
– Но евреи в конце концов одолели Понтия Пилата, – многозначительно молвил Барков.
– Другой вопрос, кто от этого выиграл. – Раббе поправил свои замечательные очки. – Я прожил на свете так долго, что научился читать в душах людей. Знал бы ты, как это печально. Почтенный человек еще и рта не открыл, а я уже знаю, каким способом он собирается обмануть меня. Милая девушка едва успела улыбнуться, а я вижу всю греховность и продажность ее натуры. Вот и ты… Рассуждаешь о какой-то безделице, а хочешь лишь одного: нашими руками захватить город, вставший вам как кость поперек горла. Сейчас ты скажешь буквально следующее: сделай это для меня, проклятый жид, иначе я расплету шнуры твоего талеса и приготовлю из них много хороших удавок, на которых повешу всех христопродавцев, посмевших перечить русскому господину.
– Верно, раббе, ты упредил слова, уже готовые сорваться с моих уст, – кивнул Барков. – Поэтому придется сказать иначе: сделай для меня это, уважаемый учитель, и в знак благодарности получишь много-много денег.
Он открыл перед Шимоном бен Лурие шкатулку, набитую сотенными ассигнациями.
– Хорошие деньги, – похвалил раббе. – Хотя и не совсем настоящие. В прежние времена мы бы нашли применение и для них, но сейчас все переменилось в худшую сторону. Мадам, чья пышная фигура украшает эти бумажки, растеряла все знаки своей власти. – Он ткнул длинным ногтем в портрет Екатерины. – Нет уже ни короны, ни скипетра, ни державы. Потому и деньги обесценились.
– Не пройдет и недели, как упомянутая тобой мадам вернет себе и корону, и трон, и все остальное. Само собой, вздорожают и ее деньги. Ради этого мы и стремимся на восток.
– Жаль, что ваш славный путь пресекся именно здесь, – посочувствовал раббе.
– Вот я и хочу, чтобы твои единоверцы расчистили его.
– Ты просишь помощи у беспомощных. Ты ищешь защиту у беззащитных. Евреи давно разучились держать в руках оружие. Все кому не лень притесняют нас. Наших предков изгнали из Германии. Но и на новом месте мы не обрели покоя. По этой земле прокатывается по две-три войны за век, а то и больше. Немцы воюют с литовцами. Литовцы воюют с татарами. Шведы нападают на поляков. Поляки не дают спуска казакам. Москали успевают уесть всех подряд и каждого в отдельности. Войны заканчваются миром. Поляновским, Андрусовским, Столбовским, Ништадским, Оливским, Ям-Запольским. Кто-то у кого-то отрывает кусок землицы, кто-то кому-то платит контрибуцию, но всякий раз крайними остаемся мы, евреи. Иван Грозный что-то не поделил с Сигизмундом Августом, и по пути на запад московские стрельцы сожгли наше местечко, а обывателей передавили, как клопов. То же самое сделали польские жолнеры, когда шли на восток. Спустя сто лет уже Ян Казимир не угодил чем-то вашему Алексею Михайловичу. Для своих разбирательств они, конечно же, выбрали наш несчастный край. Мало того, русские позвали себе в помощь украинских казаков. Этот бандит Золотаренко, чтоб ему пусто было, не оставил от Койданова камня на камне, а всех обитателей пустил под меч, чем потом весьма похвалялся. Ты думаешь, наши беды на этом закончились? Ничего подобного! Петр Первый затеял войну с Карлом Двенадцатым. И место для этого они выбрали, само собою, не под Москвой и не под Стокгольмом, а между Днепром и Бугом. На Полтаву они повернули уже потом, когда здесь не осталось ни фуража, ни провианта. Опять Койданово горело, опять наши братья прощались с жизнью, а дочки с невинностью, опять лавочники и шинкари остались с голым задом… А когда нет войны, тогда есть погромы. Все нам вспоминают: и распятого Христа, и Иуду, и мацу, и пейсы, и откупничество, и обрезание, и ростовщичество, и Каббалу, и даже наши песни. Кого только не рожают после погромов многострадальные еврейки! И татарчат, и хохлят, и москалят. Всех их по закону Торы мы зачисляем в иудеи. Вот и удивляются посторонние люди: откуда берутся белобрысые да косоглазые евреи… Сегодня новое дело! На постой в местечке стала неведомо чья армия. Что нам ждать – пожаров, погромов, избиений? Будь у нас вдоволь денег, мы бы откупились. Будь у нас оружие – защищались бы. Но евреи умеют только торговать, портняжничать, лечить хвори да чинить сапоги.
– Умеете вы и многое другое, прибедняться не надо, – сказал Барков. – Давать деньги в рост, содержать увеселительные заведения, писать философские трактаты. Но для исполнения моего плана достаточно и того, что вы умеете торговать. Выслушай меня, рабби, и я уверен, что мы поладим…
На следующий день к генерал-майору от инфантерии Газенкампфу чередой потянулись приказчики из ювелирных лавок, модных магазинчиков, портняжных мастерских, парикмахерских и всяких других заведений, предназначенных для потакания извращенным вкусам щеголей и щеголих.
На генеральское бюро пачками ложились неоплаченные счета за покупки, сделанные его женой, его любовницей и даже – о, стыд! – любовником его жены ротмистром Тележниковым (этот подлец, кроме всего прочего, имел неограниченный кредит в винной лавке купца Шмеерсона, где одного шампанского приобрел на полторы тысячи рублей).
Короче говоря, для покрытия внезапно возникшего долга не хватило бы всех сбережений генерала, а ожидать помощи из подмосковных поместий – увы! – не приходилось. Вот во что вылились бриллианты жены, шляпки любовницы, свое собственное пристрастие к редкостям и ненасытная утроба ротмистра Тележникова.
Генерал вышвырнул счета в окно, просителей велел гнать в шею, приказал арестовать Тележникова, а в ответ получил достойную отповедь от жены, знавшей обо всех амурных похождениях супруга, и корректное замечание от дворецкого, якобы давно предупреждавшего хозяина о бедственном состоянии его финансов.
Успокоение Газенкампф нашел только в бутылке крепкой жидовской водки, тайно доставленной в кабинет преданным ординарцем (после случая с ротмистром Тележниковым шампанское просто не лезло в горло).
Однако настоящие неприятности только начинались, и пьяное забытье не могло ни рассеять, ни отсрочить их. Наутро судебный пристав доставил все неоплаченные счета обратно и даже присовокупил новые – из игорных домов (жены) и вертепов (сына). Обычно вежливый и предупредительный, на сей раз он был неумолим, словно ангел возмездия, и в случае неуплаты долга грозился описать генеральское имущество.
Денщик сбегал за очередной бутылкой и вместе с ней доставил местную газетенку «Губернские ведомости», где все печальные коллизии вчерашнего дня подробно живописались в грязной статейке «Генерал от галантереи».
Бессовестный щелкопер, скрывавшийся за псевдонимом Шмель, ловко перемешал крупицы правды с ушатом лжи, обвинив генерала во всех мыслимых и немыслимых грехах, включая недавний прорыв городской канализации и упадок нравов в среде дворянской молодежи.
Еще недавно появление подобного пасквиля даже представить себе было невозможно! Нет, здесь уже ощущалась определенная система, чья-то направляющая рука, некая расчетливая и злая воля.
Генерал распорядился прикрыть газетенку, арестовать весь ее штат, начиная от издателя и кончая наборщиком, а главное, выявить этого самого таинственного Шмеля, которому заранее полагалось пять сотен шпицрутенов, но городской совет, прежде не смевший и слова поперек сказать, внезапно заартачился. Газенкампфа публично назвали гонителем свобод, сатрапом, палачом и стяжателем.
Скандал разгорался, словно стог сухого сена, в который угодил шальной окурок. Когда генерал направлялся в свой штаб, вслед ему с тротуаров неслись брань и ехидные реплики. Кто-то даже осмелился метнуть тухлое яйцо, что для мирного северо-западного края было вообще случаем беспрецедентным.
В приемной Газенкампфа дожидалась делегация от офицерского собрания гарнизона. Представители всех воинских частей в чине не ниже полковника вежливо, но настойчиво предложили генералу объясниться по каждому пункту предъявленных обвинений, грозя в противном случае собственной отставкой.
Заверив делегатов в своей полной непогрешимости, но попросив отсрочку ввиду состояния здоровья, Газенкампф вернулся на квартиру, составил несколько прощальных писем (жене, любовнице, духовнику, офицерскому собранию и гарнизонному аудитору), употребил еще одну бутылку водки, после чего застрелился из карманного пистолета, сработанного в Париже матером Лепанжем.
Эта смерть осталась почти незамеченной на фоне других бурных событий, разыгравшихся в городе.
Владельцы питейных заведений дружно заявили о том, что военнослужащие любого звания, включая распоследних обозников, имеют право бесплатного приобретения горячительных напитков. Подобное благодеяние, конечно же, нашло немедленный отклик в суровых солдатских сердцах.
А ближе к вечеру наиболее авторитетная из содержательниц увеселительных заведений мадам Зисла Гершензон провозгласила «ночь открытых дверей». Льгота эта, естественно, касалась только душек-военных.
Генерал Газенкампф, оплакиваемый домочадцами, кредиторами и ординарцами, лежал в гробу, а его гарнизон пустился во все тяжкие. Тон задавали гусары и уланы, извечно соперничавшие между собой. Впрочем, не отставала и пехота, хотя внешне не столь блестящая, но упорная во всем, даже в непотребствах.
Оргия продолжалась и на следующий день, хотя кое для кого похмелье успело вылезти боком – неизвестные злоумышленники заклепали орудийные стволы и свели из конюшен всех строевых лошадей. В довершение этих бед взорвался пороховой склад, находившийся в городском предместье Зеленый Луг. На пять верст вокруг вышибло оконные стекла. Местами занялись пожары.
На рассвете третьего дня по Койдановскому тракту в город Минск вступили суворовские гренадеры и мушкетеры. Сопротивления им никто не оказал, но забот хватало и без этого – тушить пожары, разнимать дерущихся, отрезвлять беспробудно пьяных, разоружать сравнительно трезвых. Подвалы ратуши и губернаторского дворца превратились в огромную гауптвахту. Все бордели, ресторации и распивочные закрылись на неопределенный срок.
Тело генерала Газенкампфа со всеми подобающими почестями предали земле в самом центре города, вблизи от пересечения улиц Захарьевской и Долгобродской, там, где впоследствии стали хоронить всех высших офицерских чинов, а затем и просто именитых граждан.
Войско Суворова увеличилось без малого в три раза. Пушки удалось отремонтировать, вот только безвозвратно пропали лошади и гарнизонная казна. Впрочем, их и не искали. Не до того было.
Кроме шкатулки, набитой фальшивыми ассигнациями, раббе Шимону бен Лурие достался еще усыпанный изумрудами австрийский военный крест, почему-то бывший у Суворова не в чести, да наскоро сочиненный Барковым стихотворный экспромт:
- Сие славное местечко
- Орошает река Нетечка.
- Оттого и житье мещанина
- Засосала болотная тина.
Как и предрекал Барков, молебен отслужили уже в Смоленске – город встретил Суворова звоном всех колоколов. Надо было поспешать, и стоянки хватило только на то, чтобы принять от горожан хлеб-соль, пополнить запасы провианта да распределить по полкам вновь прибывших волонтеров.
Теперь от них просто отбоя не было, и на службу брали не всех подряд, а с оглядкой, отдавая предпочтение обстрелянным воякам. Правда, несколько батальонов пришлось сформировать из восторженно настроенных гимназистов и семинаристов – а иначе они увязались бы за армией просто так. Этих Барков почему-то называл молодогвардейцами.
За Смоленском повернули на северо-восток – дошли слухи, что сермяжные рати Пугачева, вбирая в себя крестьянскую вольницу, дезертиров, гулящих людей и прочий сброд, уже преодолели половину расстояния до Петербурга, а выступившие им навстречу республиканцы спешно возводят полевые укрепления на берегах Волхова и Шелони.
Развязка приближалась, и теперь шли почти без отдыха, бросая по пути больных и обессилевших. Забыв про горячую кашу, питались исключительно всухомятку.
Суворов верхом на невзрачной казачьей лошадке метался от головы колонны к хвосту, выкрикивая, словно заклинания:
– Вперед, чудо-богатыри! Нас ведет сам Господь Бог! Он наш генерал! Били мы врагов чужеземных, побьем и врагов домашних! Свалимся им как снег на голову! Всех изрубим, перестреляем, в полон возьмем! Готовьтесь к сражению! Первое дело – глазомер! Второе – быстрота! Третье – натиск! Вперед, не останавливаться! Бей в барабан, дуди в дудку, пой песни! Марш, марш, марш!
Барков, сделавшийся кем-то вроде начальника разведки, каждый день рассылал во все стороны конные разъезды и отдельных лазутчиков, переодетых в крестьян, коробейников и странствующих монахов. Многие не возвращались, но добытые сведения позволяли тем не менее составить приблизительное представление о взаимном расположении двух идеологически разных, но одинаково антизаконных формирований, по одной версии собиравшихся брататься, а по другой – сражаться насмерть.
Вскоре стали поступать известия из Санкт-Петербурга. Были они крайне противоречивы. Кто-то клятвенно утверждал, что императрица погибла при захвате бота «Дедал», к власти пришел триумвират в составе Радищева, Костюшко и старообрядческого попа Сисоя Ижорского, а все масоны заточены в крепость. Кто-то иной, наоборот, с пеной у рта доказывал, что Новиков провозглашен диктатором, Радищев прибегнул к самоубийству, Костюшко на французском корабле отплыл в Америку, а сторонники монархии, возглавляемые Екатериной, штурмуют столицу с севера. Короче, путаница царила полнейшая, как это всегда бывает во время стихийных бедствий или при сломе исторических эпох.
Достигнув Валдая, славного не только своими колокольчиками, но также вкуснейшими бубликами и развратными девками, узнали, что пугачевские отряды, растянувшиеся на много верст, прошли здесь всего два дня назад. Быстренько восстановив в городе законную – императорскую – власть и оставив гарнизон, укомплектованный простуженными и обмороженными, бросились в погоню, при этом ни на миг не забывая об осторожности.
По прошествии суток с севера стал доноситься глухой несмолкаемый гул, похожий на раскаты далекой грозы, в этих местах редкой даже в теплое время года. Без всякого сомнения перуны сие имели рукотворное происхождение.
– Похоже, баталия завязалась нешуточная, – заметил Барков. – Зарядов не жалеют.
– По звуку пальбы чую, что полная бестолковщина там творится. – Суворов, приложив ладонь к уху, внимательно вслушивался в шум канонады. – Беда, коль армиями берутся командовать беглые каторжники да недоучившиеся студиозусы. Это то же самое, что христианское молебствие доверить басурману. Хоть и стараться будет, а все равно обмишурится.
На военном совете решили очертя голову вперед не лезть, а выжидать, заодно отрезав пути снабжения пугачевской армии.
Вскоре передовые отряды стали перехватывать обозы с ранеными бунтовщиками, отправлявшимися на излечение в тыл. Судя по характеру увечий, борьба пока шла позиционная, состоявшая из обмена ядрами, а не из рукоприкладства. То же самое подтверждали и допросы, проводившиеся в Иверском монастыре, временно превращенном в концентрационный лагерь. Внезапно случившийся досуг Суворов по своему обыкновению проводил в русской бане, где обязанности мыльщиц и парильщиц исполняли цветущие молодки, таким способом зарабатывавшие себе на жизнь. Промысел сей являлся для Валдая столь же традиционным, как лаковая роспись для Хохломы или плетение кружев для Вологды. Имелись здесь и настоящие мастерицы своего дела, к которым специально ездила мужская клиентура из обеих столиц.
Каждый раз нагишом выбегая во двор, чтобы окунуться в прорубь, генерал-поручик не забывал вслушиваться в неутихающий грохот орудий, доносившийся сюда аж за полсотни верст, и со знанием дела комментировал:
– Мортиры и единороги что-то приумолкли. А полевая артиллерия шрапнелью садит, аж захлебывается. Видать, дело до сшибки дошло.
Бунтовщики, переметнувшиеся на сторону суворовских войск и накануне посланные в разведку (для верности за отца оставляли в заложниках сына, а за брата – другого брата), принесли более точные сведения.
Пехота Пугачева раз десять ходила в атаку по речному льду и частью полегла под вражеским огнем, а частью утопла в громадных полыньях, зато казачья и калмыцкая конница обошла фланги республиканцев, и сейчас там шла такая отчаянная рубка, что пар от разгоряченных тел и пороховой дым застилали солнце.
Спешно прервав банные забавы, Суворов приказал армии строиться в походную колонну и выступать, не принимая во внимание сгущавшиеся сумерки и крепчающий мороз.
– При ласковой погоде привольно гулять только барышням, – заявил он, усаживаясь на коня. – А солдату сподручнее воевать в мороз или бурю. Его ведь, клянусь своей печенкой, враг в такую погоду никак не ожидает. Били мы турок в солончаках, конфедератов побеждали в болотах, а с бунтовщиками в снегах расправимся. Только нельзя забывать про глазомер…
– Быстроту и натиск! – докончил Барков, из седла переместившийся на облучок кибитки, в которой под рогожами хранилось чудо-оружие механика Кулибина. – Да только вы, Александр Васильевич, супротив своих заветов что-то весьма долго в бане провозились. Или неприятель численное превосходство явил, или одно из воинских искусств вам внезапно отказало.
– Глазомер меня не подвел, – без тени смущения признался генерал-поручик. – Все цели я разглядел и оценил досконально. Натиск тоже был довольно успешен. А сгубила меня, как ни странно, быстрота, в этом славном деле совершенно неуместная. Учитывая прежние ошибки, намереваюсь на обратном пути взять реванш… Рекомендую и тебе, Ванька, принять участие в банной баталии. Сие в любом возрасте весьма пользительно.
– Если доживу, то обязательно воспользуюсь вашим советом, – пообещал Барков.
Декабрьская ночь придавила мир таким морозом, что даже воздух оцепенел, а самая горячая кровь стыла в жилах. Грохот впереди утих, и только зарницы временами озаряли небо.
Солдаты, прежде почитавшие езду в санях за благо, теперь соскакивали с них и бежали рядом, захлебываясь сухим кашлем и проклиная все на свете.
После пятнадцати верст пути Суворов велел раздать всем по чарке водки. Некоторые, выпив, пытались закусить пирогом или бубликом, взятым про запас, но все съестное превратилось в камень. Погибающие от холода солдаты без команды покидали строй, поджигали первую попавшуюся избу или стог сена и грелись возле такого костра до тех пор, пока он не обращался в пепел.
После тридцатой версты приказано было налить по второй чарке, но хватило уже не всем. Небо за правым плечом стало светлеть, и это внушало хоть какую-то надежду – свет подсознательно связывался с теплом.
Впереди стали ухать пушки. Казалось, что до них уже рукой подать, хотя, если верить карте, до места боя оставалось верст пять-шесть.
К счастью, на пути оказался тыловой обоз бунтовщиков, где уже варили кашу и кипятили сбитень. Благодаря самообладанию и хитрости Суворова обоз захватили без боя. А случилось это вот как.
Генерал-поручик, обряженный в долгополый тулуп и лисий малахай, вырвался на своей казачьей лошадке вперед и тоном отнюдь не командирским, а скорее панибратским объявил, что к «амператору Петру Федоровичу» прибыло пополнение из Смоленской губернии.
Войско, в неравной борьбе с холодом напялившее на себя что ни попадя и без всяких штандартов следовавшее за своим начальником на крестьянских дрогах и розвальнях, никакого подозрения тоже не вызывало. А когда обман раскрылся, защищаться или поднимать сполох было уже поздно. Впрочем, в обозе всегда служили люди, к опрометчивым поступкам и зряшнему геройству не склонные. Они сами выдали Суворову несколько казачьих старшин, верховодивших здесь, и стали каяться, отбивая земные поклоны:
– Помилуй нас, батюшка, мы силком от родного хозяйства взяты и никакого иного оружия, кроме кнутов, в руках отродясь не держали.
– Помилую, – пообещал Суворов. – Но задницы ваши бунтарские розгами обдеру. Только не сейчас, а как потеплеет, дабы вы причиндалы свои не обморозили и в родное хозяйство при полном мужском достоинстве явились.
Пока отогревались горячей пищей и водкой, обнаруженной в обозе, окончательно рассвело. Бой впереди тоже разгорался, хотя палили в основном из ружей и пистолетов, что могло означать только одно – дело подходит к концу (но вот к какому именно, до сих пор оставалось неясным).
Суворов опять вскочил в седло и приказал трубить сбор.
– Всем приготовиться! – вещал он, объезжая повеселевшее войско. – Атака будет! Наступаем плутонгами! Дадим залп, от силы – два, а потом сразу в штыки! Если кавалерия налетит, стройся в каре и штык ставь лошади в пузо! Никто не смеет пятиться и на полшага назад! Врага будем крушить с тыла, а посему его картечи можно не опасаться.
В атаку двинулись скорым шагом, но глубокий снег этому мало способствовал. Люди еще как-то пробирались вперед, но лошади, проваливаясь по грудь, идти отказывались. Сразу отстала и артиллерия, если не считать кибитки Баркова, ехавшей вслед за Суворовым.
Впрочем, природные каверзы ничуть не смущали генерал-поручика, похоже, собиравшегося решить дело лихим штыковым ударом, как это уже не единожды удавалось ему в Бессарабии и Польше.
Одно только не учел великий полководец – боевых качеств своего нынешнего противника. Ведь прежде его взятым от сохи чудо-богатырям приходилось сражаться лишь с турками, известными своим фатализмом, да с изнеженной шляхтой, больше привыкшей к бальным залам, чем к кровавым ристалищам, а здесь земляк шел на земляка, брат на брата, и всем известная коса, наловчившаяся губить податливые травы, вполне могла наскочить на баснословный камень.
Долго ли, коротко ли, но в конце концов атакующие достигли поля брани, но не нынешней, а вчерашней или позавчерашней, о чем свидетельствовали окаменевшие трупы, изрядно запорошенные снегом.
Сегодня схватка шла на другом берегу реки, лед которой был основательно побит ядрами и представлял собой почти неодолимое препятствие для конницы и артиллерии (за суворовскую пехоту можно было не опасаться – та в случае нужды смогла бы без особых потерь форсировать любой из адских потоков – хоть огненный Флегистон, хоть болотистый Ахеронт). И Барков, и Суворов немедленно прибегли к помощи подзорных труб. Дым и пар, окутывавшие побоище, конечно же, затрудняли наблюдение, но даже неопытному глазу было очевидно, что полевые укрепления республиканцев взяты штурмом, а сами они оттеснены в чистое поле, где пять или шесть пехотных каре, непрерывно атакуемых конницей, медленно превращались сначала в беспорядочные толпы, а потом и в груду трупов.
Надо сказать, что густой ружейный огонь, производимый республиканцами, наносил бунтовщикам весьма значительный урон. Пространство за рекой устилали уже не снега, а пропитанные кровью серые мужицкие армяки, нагольные татарские полушубки и пестрые калмыцкие халаты.
Да только кому придет в голову беречь на поле боя всяких там смердов и инородцев, которые в тучные годы плодятся, словно саранча! Уж только не их самозваные вожди, имевшие самое подлое происхождение. Недаром говорят: нет хуже того пана, что выбился из хама.
– Исход схватки отнюдь не определился, – сказал Суворов, не отрываясь от подзорной трубы. – Теперь все будет зависеть от запасов пороха и пуль, оставшихся у обороняющейся стороны. Если хватит на час хорошей стрельбы, то бунтовщики непременно отступят. А нет, победу черни принесет их численность.
Но случилось непредвиденное – республиканцы, завидевшие, что со стороны пугачевского лагеря надвигаются массы свежих воинов, окончательно пали духом и стали бросать оружие, чем не замедлили воспользоваться их враги. Началась беспощадная резня.
– Дело тухлое, – сказал Суворов. – Впрочем, нам не о чем жалеть. Мы ведь никого спасать и не собирались. И те и другие – враги отечества.
– Оно, конечно так, – тяжко вздохнул Барков. – А только все одно на душе тошно. Русские люди как-никак гибнут.
– С такими мыслями, Ванька, тебе на военном поприще делать нечего, – нахмурился Суворов. – В бою люди не гибнут, а дело свое делают в соответствии с выучкой, личными достоинствами и качеством оружия. Хороший солдат нигде не пропадет, если только роковой случай не вмешается. А кто на учениях зевал, в богадельнях отлеживался да ружье свое ленился чистить, тот пусть ответ перед ангелами небесными держит… Да что я тут с тобой тары-бары развожу! Атаковать надобно, а не то время упустим.
По сигналу горниста все штаб-офицеры съехались к Суворову и выслушали от него план дальнейших действий:
– Кавалерию разделить на две части. Улан увести вдоль реки влево, а драгун вправо. Пусть в удобном месте переправятся и скачут к месту боя. Пехота наступает в лоб. Артиллерию развернуть на этом берегу и бить навесным огнем. Не жалеть ни тех, ни других, поскольку обе противоборствующие стороны есть мятежники и отступники, нарушившие священную клятву, данную матушке-императрице и своему отечеству! С развернутыми знаменами и барабанным боем – вперед марш!
Все эти распоряжения были исполнены на диво быстро и точно. Четыре батареи конной артиллерии открыли стрельбу еще раньше, чем первые цепи гренадер ступили на лед. Запоздавшая кавалерия двинулась в разные стороны на поиски удобной переправы.
– Сами-то вы, Александр Васильевич, где собираетесь находиться? – поинтересовался Барков. – Войско ваше как добрый часовой механизм действует. Если ему правильный ход даден, то часовой ключ до поры до времени без надобности. Под часовым ключом я, конечно, вашу милость подразумеваю.
– Тебе бы все метафоры измышлять, пиит бездарный… В немецкой армии оно так, может, и принято, только я привык в деле среди своих ребятушек быть. С этого места батальное полотно удобно писать, а ходом боя управлять затруднительно. Рано еще наше войско с часами сравнивать. Оно любой сюрприз способно поднести, особенно на таком морозе. Если смелость имеешь, прошу пожаловать со мной на тот берег.
– Смелостью гордиться не могу, но и труса не привык праздновать, – ответил Барков. – А посему согласен составить вам компанию.
Взвалив смертоубийственную машину на плечо, а сундуки с патронными лентами поручив заботам двух дюжих канониров, взятых из резерва, он вслед за Суворовым вступил на лед, хоть и успевший набрать трехвершковую толщину, но во всех направлениях разлинованный трещинами и зиявший громадными полыньями, над которыми курился легкий парок.
Не успели они преодолеть и трети расстояния, разделявшего берега, как в сотне саженей слева огромная льдина внезапно перевернулась и накрыла нескольких солдат, угодивших под нее.
– Обходи стороной! – крикнул Суворов замешкавшейся цепи. – Их уже не спасете, а себя погубите! Солдат с полной выкладкой из ледяной купели не выберется!
Слова эти еще звучали в морозном воздухе, как справа в воду ухнул целый полувзвод.
– Царство им небесное! – Суворов перекрестился, а потом, обернувшись назад, вызвал командира пионерской[68] роты, оставленной в помощь артиллеристам. – Берите доски, жерди, лестницы, веревки и ступайте вслед за гренадерами. Спасенных из воды тащите к кострам, раздевайте донага и растирайте водкой.
До середины реки было уже рукой подать. Лед здесь трещал и прогибался, поверх его пошла вода. В теплых сапогах Баркова, предназначенных отнюдь не для защиты от сырости, сразу захлюпало.
– Шли бы вы вперед, Александр Васильевич, – посоветовал он, приостанавливаясь.
– Что так? – Тот даже не обернулся.
– Вы сложением легкий, чертиком везде проскочите, а у меня трехпудовая железяка на горбу. Если беда случится, могу ненароком и вас на дно утянуть.
– Сам, стало быть, смерти не боишься?
– Нет, – спокойно ответил Барков. – У меня эта жизнь не последняя.
– Набрался ты, братец, всяких мистических бредней. А зря! Одна у человека жизнь, смею тебя заверить. Про то и в Писании ясно сказано. А посему каждому человеку надлежит свою жизнь беречь, как богоданное чудо.
– Меня, признаться, совсем другое беспокоит. – Барков сделал еще один шаг и провалился по колено. – Где сейчас сам Емелька Пугачев? Раньше он перед боем богатый шатер раскидывал и возле него ставил штандарты с императорскими вензелями. А сейчас свое присутствие нигде не кажет. Ох, не нравится мне это. Как бы каверзу какую не подстроил!
– Признаюсь, сия мысль и меня с некоторых пор гнетет. – Суворов несколькими ловкими прыжками выбрался на сравнительно безопасное место. – Все хитрости турецких пашей и польских генералов я могу наперед разгадать. У одних мышление косное, у других салонное. А Пугачев человек сокровенный, огонь и воду прошел, партизанщину изведал. Да и учителя у него знатные были. Кто знает, что в его буйную головушку взбредет!
– То-то и оно… – Теперь Баркову приходилось выверять каждый шаг.
– Ты лучше бросай свою машину и выбирайся ко мне, – посоветовал Суворов. – Нельзя отказываться, если генерал-поручик и георгиевский кавалер тебе, поповичу, руку помощи предлагает.
– Спасибо, Александр Васильевич, за сердечное участие. Да только нельзя мне с этой штукой расставаться. Она для нашего святого дела вроде как палочка-выручалочка.
Высокий берег не позволял видеть того, что происходило за рекой, но там внезапно случилось нечто непредвиденное. Дружное «ура!» атакующих гренадеров захлебнулось, и повсюду разнесся свирепый вопль: «Ги! Ги! Ги!»
– Казакам гикнулось, а нам, простофилям, икнулось, – невесело пошутил Суворов. – Вот тебе, Ваня, и разгадка. Пугачев с лучшими своими войсками в засаде скрывался и только сейчас ударил. Ничего не скажешь, подгадал момент, стервец!
Солдаты, успевшие благополучно переправиться через речку, посыпались назад – на коварный лед. Вслед им роем летели пули.
Какой-то обер-офицер, прежде чем уйти под воду, успел крикнуть Суворову:
– Спасайтесь, ваше превосходительство! Западня!
Не прошло и минуты, как весь берег, насколько хватало глаза, густо покрылся бородатыми всадниками в черных барашковых папахах, надвинутых на самые глаза. В первых рядах красовались вожди бунтовщиков: и громадный Чика-Зарубин, и страховидный Хлопуша, и полковник Грязнов, и сам «Великий Государь», Емелька Пугачев, над головой которого развевался черно-красный императорский штандарт.
Оставив без внимания копошащихся под берегом гренадеров, казаки палили из ружей по артиллеристам, спешно пытавшимся переменить прицел пушек. Несколькими залпами с орудийной прислугой было покончено.
Лишь после этого Пугачев соизволил обратить внимание на людей, ожидавших своей участи на льду реки.
– Довоевались аники-воины… Будете знать, каково с императорской гвардией силой тягаться. А где же ваш знаменитый генерал Суворов? Ага, вижу, вижу… Слыхал о твоих подвигах, – глумливо ухмыльнулся атаман. – Хотя с виду натуральная мартышка. У меня такая прежде в петербургском дворце обитала. Жизнь я тебе, генерал, так и быть, сохраню. Будешь при моей Военной коллегии советником состоять. Только спервоначала присягу примешь.
– Много чести для хорунжего, чтобы боевой генерал ему присягал, – дерзко ответил Суворов. – Я тебя, злодея, даже плетью огреть побрезгую.
– Тогда не взыщи, дедушка. Ты свою участь выбрал. Рыбам привет передавай… А кто это там еще? – Пугачев козырьком приложил ко лбу ладонь, отягощенную висячей плетью. – Ба, кого я вижу! Не иначе как Иван Барков к нам припорхнул. Вот так встреча! На мою пощаду, собака, можешь не надеяться. Лучше сам утопись.
– Сейчас, только камень к шее привяжу, – пообещал Барков, заправляя патронную ленту в машину смерти.
В последний момент он вспомнил, что забыл залить воду в кожух. На таком морозе это, возможно, и не было обязательным, но, как говорится, береженого бог бережет. Никакой посуды под рукой не оказалось, и пришлось воспользоваться собственной шапкой.
– Ты над чем это там колдуешь? – под хохот казаков поинтересовался Пугачев. – Никак напоследок чая пожелал испить?
Достоинство кулибинского изобретения состояло еще и в том, что оно ничем не выдавало своих боевых свойств. С какой стороны ни глянь – самовар самоваром. Да только несладко придется всякому, кто удосужится хлебнуть чайку из этого самовара!
Ну, помогай боже! Барков с заметным усилием вскинул свою тяжеленную «палочку-выручалочку». Лишь бы только не замерзла ружейная смазка да не перекосило первый патрон, как это уже бывало прежде.
В считаные мгновения лавина свинца проделала в стене всадников огромную брешь. Окровавленной головой свесился с седла Чика. Вместе с лошадью рухнул под обрыв Хлопуша. Поник императорский штандарт. Бился в агонии жеребец Пугачева. Только сам атаман куда-то исчез.
Со всех сторон к берегу подлетали новые бородатые конники, но их ожидала та же незавидная участь. Почти каждая пуля находила свою жертву. Да и пули эти были особенные! Попадая в цель, они разворачивались, как бутон, причиняя смертельные раны людям и лошадям.
Страшную вещь придумал Кулибин, но какой с него спрос – до Гаагской мирной конференции, запретившей такой тип пуль, оставался еще целый век.
Когда Барков расстрелял последнюю ленту, ледяная вода уже обжигала ему то, что Суворов деликатно называл причиндалами. В ушах продолжал звенеть злой лай пулемета, а перед глазами плавали мерцающие пятна. Сил не было даже на то, чтобы разжать онемевшие пальцы.
Исход сражения был окончательно решен. Суворов, размахивая шпагой, повел в атаку уцелевших гренадер. Слева и справа налетели уланы и драгуны, час назад ушедшие на поиски переправы. Их палаши и пики быстро завершили то, что начали пули Баркова. Кавалеристам истово помогали неизвестно откуда взявшиеся солдаты в гвардейской форме, упраздненной республиканцами.
– Как поживаешь, милостивый государь? – поинтересовался с берега Крюков, на плечах которого сверкали полковничьи эполеты.
– Хвастаться нечем, – ответил Барков. – А каково драгоценное здоровье нашей императрицы?
– Лучше не бывает. И аппетит вернулся, и доброе расположение духа… Кстати, она шлет тебе свою особую признательность.