Нелюдь Соболева Ульяна
— Эй… мальчик. Просыпайся. Она тебя съест.
Он резко подскочил на полу, тут же став на колени, впиваясь пальцами в клетку, а я тихо всхлипнула, увидев длинный порез у него на лице от виска через всю щеку до самого подбородка. Раскрытый и все еще кровоточащий. Его явно избили, потому что глаза мальчика опухли и заплыли, он силился смотреть на меня тонкими щелочками, а мне показалось, что я сейчас громко закричу от обжигающего чувства внутри… это его боль ошпарила меня словно кипящим маслом, оставляя первые пятна на сердце. Вот оно — самое начало проклятия, когда я подцепила эту смертельную болезнь без имени и названия. Потом я всегда буду ощущать его страдания сильнее собственных, даже тогда, когда он будет истязать меня саму… но самое страшное, что я всегда буду знать, что эту боль мы делим пополам, она никогда не будет только моей или его. Она наша общая… и нет ничего прекраснее осознания этой адской взаимности. Но тогда я коснулась пальцами его пальцев, и он тут же отпрянул назад, а я вскочила на ноги и бросилась к шкафчикам с красными крестами, распахивая их настежь в поисках ваты, бинтов и спирта. Да, я знала, что делать с ранами, все-таки моя мать врач, и было время, когда я тоже хотела стать врачом, а отец, смеясь, учил меня лечить моих кукол и бинтовать им все части тела и даже зашивать раны. Когда я вернулась с медицинским железным лотком, доверху наполненным ватой, с баночкой спирта и бинтами, мальчик все так же сидел, вцепившись руками в решетку, и внимательно следил за каждым моим движением.
Я отодвинула засов на двери и едва захотела войти, как на меня тихо зарычала волчица… а ведь я совсем о ней забыла, пока собирала медикаменты. Мальчик обернулся к ней, издав какой-то низкий утробный звук, и снова посмотрел на меня. Переступив порог, я остановилась, сжимая в руках бинты и глядя расширенными глазами на ошейник на шее паренька и на железную цепь, вкрученную в стену. Сразу я их не заметила.
И я вдруг подумала о том, что так нельзя обращаться с людьми и с животными нельзя… Я буду хотеть сказать матери об этом. Невыносимо буду хотеть. Но я слишком хорошо ее знала — едва я признаюсь, что ходила в лабораторию, она сделает все, чтоб я сюда больше никогда не попала, вплоть до того, что отправит обратно жить в наш дом. Это была некая степень моего эгоизма — страх разлучиться с ним ценой его мучений и свободы. Возможно, расскажи я кому-то о том, что происходит за стенами исследовательского центра, у нас у всех была бы совсем иная судьба, но я этого не сделала. Мне такое даже в голову не пришло. Я возмутилась его ужасному положению, но ничего не предприняла, чтобы что-то изменить, и не предприму еще долгие годы, особенно когда пойму, что власти прекрасно знают об опытах над людьми и выделяют для этого средства, оказывая покровительство моей матери.
Решительно шагнув внутрь, я опять замерла, понимая вдруг, что нахожусь в клетке с двумя зверьми. Что мой новый знакомый на человека похож лишь внешне, и именно о нем говорили охранники — этот мальчик зарезал какого-то Василича. Но еще раз взглянув на лицо паренька, покрытое синяками, я подумала о том, что тот, несомненно, все это заслужил, и сделала шаг в сторону подростка.
Он мужественно терпел, пока я промывала раны перекисью и мазала спиртом, даже не вздрагивал. Потом я пойму, что по сравнению с той болью, которую нелюдь № 113 терпел ежедневно, мои манипуляции с его раной казались всего лишь комариными укусами.
— Ты такой сильный и смелый. Я всегда визжала, когда бабушка мазала мне ранки зеленкой. Я часто падаю с велосипеда, не умею на нем кататься, сын нашего соседа говорит, что я неуклюжая тощая каланча, — два мазка по ране и снова в его страшные, заплывшие черные глаза с багрово-синими веками, которые неотрывно смотрят на мое лицо так, словно не могут отвести взгляд. А я снова мазнула ваткой и подула, от этого движения мальчик резко отшатнулся назад и оскалился. Волчица зарычала вместе с ним, поднимая голову и навострив уши.
— Говорят, что так меньше щиплет. — тихо объяснила я, — Я всегда дую себе на ранки, когда мажу. Вот, хочешь, покажу?
Я закатала рукав платья и показала ему счесанный локоть, намазанный зеленкой.
— В школе с лестницы свалилась. Петька Рысаков, козел, столкнул, я ему за это портфель чернилами облила. Вот видишь, я тоже мазала и дула, и было совсем не больно. — я подула на локоть, и вдруг мальчишка тоже подул на него вместе со мной. Я засмеялась, а он вообще оторопел, глядя на меня не моргая. Тогда я наклонилась и подула на его рану снова. Теперь он не отшатнулся и даже глаза закрыл.
— Воооот. Я ж говорила — это приятно. А ты почему все время молчишь? Разговаривать не умеешь? А имя у тебя есть?
Он отрицательно качнул головой и вдруг снова смешно и очень серьезно подул на мой локоть, рассматривая рану, и я улыбнулась. Когда он это сделал, на душе стало так тепло. Сочувствие всегда порождает ответную волну эмоций.
— Ты хороший. — погладила его по голове. По жестким длинноватым, спутанным волосам, — Не знаю, почему они тебя так боятся. Наверное, ты плохо себя вел и тебя наказали. А родители у тебя есть? Где твоя мама?
— Ма-ма, — тихо повторил за мной мальчик и посмотрел на волчицу, она склонила серую голову с проплешинами и пошевелила ушами. Наверное, в том возрасте еще многого не понимаешь, но я больше не задавала вопросов, на которые он не давал мне ответов, что-то придумывала сама. А на что-то вообще закрывала глаза. Я хотела, чтоб он всегда был рядом со мной… я даже не задумывалась о том, что для него это означает вечную боль и неволю. Тогда еще не задумывалась.
— И то, что имени нет, это неправильно. У человека всегда должно быть имя.
Сунула руки в карманы и обнаружила в одном из них конфету.
— Хочешь половинку? Это "Красный мак", мои любимые.
Я протянула ему конфету, но он с опаской смотрел на нее словно на отраву.
— Не знаешь, что такое конфеты? — удивилась я, — Это очень и очень вкусно.
Развернула обертку и услышала, как издала какой-то звук волчица. Я посмотрела на мальчика, на пустую миску на полу, потом на нее и вдруг поняла, что они оба голодны. А я тут со своей единственной конфетой. Я разломала ее пополам, чтобы честно дать кусочек своему новому другу, а второй съесть самой. Мама редко баловала меня сладким — она считала, что от сладкого у меня испортятся все зубы. И эта конфета осталась еще с того времени, когда бабушка приехала из столицы. Она тихонечко выдавала мне по несколько конфет, и я прятала их в карманы, чтоб мама не увидела и не отобрала.
— Вот. Это тебе. — дала мальчику, но он не торопился брать лакомство, и тогда я протянула руку к его рту, — Положи под язык и соси ее — так дольше чувствуется вкус шоколада и сахара. Он, как песок, хрустит на зубах и катается на языке. Это тааак вкусно. Мммммм.
Внезапно парень забрал у меня конфету, резко стянув ее зубами с ладони, и теперь отшатнулась уже я. А он ее, не прожевывая, проглотил. Понимая, насколько он голоден, я протянула ему вторую половинку, но теперь он взял ее в зубы и на четвереньках переместился по клетке к волчице. Положил возле нее, она благодарно облизала ему лицо и вдруг навострила уши. Мальчишка тут же вскочил на ноги, кивая мне на дверь, чтоб уходила. Вдалеке послышались мужские голоса, и я быстро собрала вату, спирт, схватила лоток и, пятясь спиной, вышла из клетки, запирая ее на засов, а потом прильнула к ней лицом и тихо сказала.
— Александр… я назову тебя Сашей. Как Александра Грина, который написал мою самую любимую повесть "Алые паруса". Когда-нибудь я тебе ее расскажу. Теперь у тебя есть имя… Я вернусь к тебе завтра. Са-а-аша…
А ведь он тоже написал для нас с ним сказку. Жестокую, жуткую, сюрреалистическую сказку для взрослых. Он превратил мои алые паруса в кроваво-красные и утопил в океане боли после того, как вознес в самый космос, где я видела миллиарды разноцветных звезд-алмазов. Они же потом засыпали меня сверху, придавили как камнями, когда я с этого космоса упала в бездну и разбилась.
ГЛАВА 4. АССОЛЬ
1990-е гг. Россия
Они стояли на подоконнике в обыкновенной стеклянной вазе — белые каллы с ветками спелой калины, туго связанные между собой обычной бечевкой и украшенные тонкой сероватой декоративной сеткой. Когда их внесли в гримерку, Аллочка уронила кисточку, которой водила по моему лицу, и побледнела.
— Что такое? — спросила я, устало поднимая веки.
— Это шутка какая-то. — пробормотала она, а я посмотрела на цветы в ее руках и почувствовала, как кольнуло где-то внутри. Обман зрения. С первого взгляда кажется, что лепестки забрызганы кровью, и лишь потом понимаешь, что ягоды оторвались и посыпались в чаши цветов, — Я выкину. Примета плохая. На похороны такие приносят. Черте что, — уже бормочет себе под нос, — Аж мурашки от них.
Я сама не поняла, как резко подорвалась с кресла и выскочила из гримерки, растолкав журналистов и телевизионщиков, взбежала на сцену с потухшим экраном, всматриваясь в темный зал. Потом обратно за кулисы, быстрым шагом, почти бегом на улицу. Каждый раз один и тот же сценарий — мне приносят цветы, я бегу в надежде успеть увидеть, кто их принес и, конечно же, никого не нахожу. Как будто получаю их от призрака.
Обхватила себя голыми руками, дрожа на холодном сентябрьском ветру в одном тоненьком платье, вглядываясь до рези в глазах в толпу поклонников, в машины и на прохожих за красивой оградой телецентра. Кто-то на плечи набросил пальто, и я рассеянно обернулась, встретилась взглядом с мужем, с трудом подавив возглас разочарования.
— Все нормально, любимая? Что-то случилось? — от фальшивой заботы оскомина на зубах мокрым песком.
Мгновенная улыбка на губах, взмах накладными ресницами и взгляд полный признательности, отрепетированный за долгие годы до совершенства, но такой же фальшивый, как и его забота.
— Все хорошо. Вышла вдохнуть свежего воздуха.
— Холодно и дождь идет. Ты можешь простудиться.
— Душно там стало, Вить, вот и вышла. Я пойду. Интервью скоро. Спасибо, что приехал.
Издалека послышались крики фанатов, толпа меня заметила, рванула ко входу, едва сдерживаемая охраной, и я тут же ретировалась обратно в здание, нажимая кнопку лифта и поднимаясь на этаж концертного зала, где проходила премьера моего последнего фильма "Одиночество", который "взорвал" критиков и свел с ума желтую прессу откровенными сценами и противоречивым сюжетом.
Распахнула дверь гримерки и тут же услышала голос Аллочки:
— Я их выкину, да? — она так и продолжила стоять с букетом в руках.
— Не тронь.
Я взяла цветы из ее рук. Сердце продолжало тревожно биться и дергаться. Я получала их каждый год. Получала всегда именно в этот день и независимо от того, где находилась. В прошлый раз у меня были съемки под Владивостоком в одной из деревень, а их все равно привезли с курьером. Ни одного магазина, машины не ездят из-за размытых дорог, а мне букет этот на мотоцикле доставили. Я знала, от кого они. Знала и в то же время дрожала от одной мысли об этом. Нельзя вспоминать. Нельзя, иначе опять не смогу жить, есть, спать и дышать. Его не существует. Он умер. Даже если не умер по-настоящему, он умер для меня. Когда первый раз получила эти цветы, я закричала. Громко, истерически долго кричала, потом разбила окно, потому что в панической лихорадке не могла его открыть, и вышвырнула букет на улицу в грязь, под машины… чтобы через минуту выбежать босиком на дорогу и поднять его дрожащими, изрезанными разбитым стеклом руками из лужи, прижать к груди, закрывая глаза, тяжело дыша и всхлипывая от яростной боли, которая пронизала всю душу насквозь, прошла огненными иголками сквозь сердце… нашел.
Он меня нашел. И я вот я опять живая. Оказывается, все же живая, потому что внутри, под ребрами адски болит, невыносимо. Только по нему так болеть может, только с ним настолько живая, что лучше бы сдохла.
— Вазу принеси, — тихо сказала и попробовала выдохнуть. Не получается. Сердце сжалось, каждый удар в висках отдается судорогами и плетью по нервам. Я бы полжизни отдала за то, чтобы увидеть его снова. Один раз. Издалека. Просто увидеть, как он стоит где-то там в толпе зрителей с этими проклятыми цветами и смотрит в зал глазами чертового психопата, готового сожрать меня живьем в полном смысле этого слова. Да, он умел меня пожирать. Обгладывать до костей, обсасывать даже их без жалости, смакуя мою агонию наслаждения, испепеляя дотла, чтобы потом каждую отметину покрывать поцелуями, слизывая с нее капельки моего и своего пота.
Но, нет, сейчас он не позволит мне испытать облегчение, ему нравится истязать, напоминая о себе и не делая ни одного шага навстречу, но чтоб знала — он рядом. Знала и тряслась от ужаса. И за это я ненавижу его так же сильно, как и люблю. За то, что мучает. Не дает расслабиться. Напоминает о своем существовании и о нашем прошлом. Хочет, чтоб боялась. И мне страшно… я боюсь, что он исчезнет или что мне все это кажется, и эти цветы от кого-то другого. Я слишком известная личность. Психопатов, жаждущих привлечь к себе мое внимание намного больше, чем один-единственный бывший… и я не знала, кто "бывший". Любимый? Любимых бывших не бывает. Бывший мой? И это тоже неправда — он навсегда останется моим, даже если забыл меня. Пальцы тронули горошинки калины. Красивая, огненно-кровавая и горькая до безумия. Как наша с ним страсть. Только горечь и боль. Только необратимость. Только смерть.
Вначале кажется, что это красные бусины. Крупные, блестящие, как лакированные… И мне становится страшно, что он их украл и что его за это опять будут бить. Мой сумасшедший. А потом понимаю, что это калина, на нитку нанизанная. Саша на шею мне одел… а у меня от счастья сердце сдавило тисками и не отпускает. Я никогда раньше такой счастливой не была, как с ним в этот момент… и не только в этот.
— Подарок, — в глаза смотрит, жаждет впитать мою реакцию, а у самого в уголках взгляда сомнение вспыхивает, не уверен, что понравится. Он его гасит, зажмуриваясь и тут же распахивая глаза, чтобы не упустить моих эмоций.
— Самый дорогой подарок… самый… самый. Спасибо, — лихорадочно по его лицу приоткрытым ртом, как же сводит с ума его запах и щетина колючая, от которой потом скулы саднит и губы щиплет, — все, что от тебя — бесценно. Вечно носить буду.
— Сгниют, — гладит по скулам и в глаза глазами своими черными смотрит. Прожигает насквозь. Он всегда мало говорит. Так мало. Но от каждого слова по коже мурашки бегут. Потому что для меня. С другими молчит. А со мной разговаривает, иногда такое мне шепчет, что щеки пунцовыми становятся.
— Засушу и спрячу, как и твое сердце. — в его губы ищущими голодными губами, закатывая глаза от наслаждения чувствовать его так близко, — Соскучилась по тебе за целый день, пока на учебе была, пока домой ехала. Минуты считала, секунды до встречи с тобой.
У него горячие губы. Кипяток. Сухие, искусанные и невыносимо горячие, а дыхание обжигает мне горло каждым рваным выдохом в рот, и я жадно глотаю этот кипяток судорожными глотками, ударяясь языком о его язык, с упоением позволяя впиваться в мой рот, терзать его в яростном исступлении, цепляясь пальцами за его жесткие угольно-черные волосы, прогибаясь под ним, под худым мускулистым телом, словно отлитым из жидкой ртути. Меня трясет в диком примитивном желании получить от него больше, чем поцелуи. Намного больше. С ним не стыдно и ничего не страшно. Потому что я ведь для него вся. Я знаю, что для него, и он знает. В глазах вижу блеск голодный и огонь бешеный, когда смотрит на меня. Никогда и никто больше на меня так не смотрел.
Грудь под свитером налилась до боли, и соски трутся о шерсть, покалывают, ноют. Хочу, чтоб коснулся их, до безумия хочу. Хватаю его за руку и прижимаю к груди так сильно, что оторопели оба, разорвав поцелуй. И глаза в глаза, смотреть до секунды, когда воздух начнет вибрировать от приближающегося взрыва сумасшествия. В сарае холодно. На улице холодно, а мне горячо рядом с ним так, что капли пота на коже выступают от напряжения. И я шепчу ему в губы, мокрые от поцелуев, срывающимся голосом.
— Раздень… жарко мне. Сними… пожалуйста.
Простонал что-то еле слышно. Тянет мой свитер вверх, и лязгает цепь, возвращая на мгновение в реальность, где он зверь подопытный, и тут же вышибает из нее обратно в безумие очередным стоном, когда свитер отбросил на сено и ошалевшим взглядом на грудь мою смотрит с напряженными сосками и красными бусинами калины между ними.
— Прикоснись ко мне, — срывающимся шепотом, трогая его губы, пока он судорожно со свистом выдыхает и втягивает воздух, глядя на мою грудь и дрожа всем телом от возбуждения.
А потом трясущимися пальцами за бусы взялся и вниз повел от горла до ключиц, заставляя меня выгибаться навстречу, покрываясь мурашками. Цепляет напряженный сосок ниткой и заставляет меня всхлипнуть, когда раздавил ягоду, сжимая грудь сильнее, обхватывая дрожащей пятерней, и я в самом примитивном желании тяну его за волосы вниз. От сомкнувшихся на соске губ и касания языка пронизало током все тело, и ноги непроизвольно сжались вместе. И он сминает грудь уже сильнее, двумя руками, посасывая соски, кусая их в исступлении, давит ягоды жадным ртом и руками, а мои пальцы тянут его волосы, и тело выгибается навстречу ласке, извивается под ним. Хочется везде его руки чувствовать и губы. Везде, особенно между ног, где так горячо и невыносимо мокро, где от пульсации низ живота болит и зарыдать хочется. Чего-то более острого хочется, чтобы разорвало на части, а пока нас трясет обоих в дикой лихорадке.
Оторвался на мгновение, и мне холодно стало тут же, закусила губу, чтобы не закричать, не потребовать вернуть мое тепло обратно. Расфокусированным взглядом в его лицо, вижу, как губы шевелятся, и голос тихий, срывающийся.
— Как солнца коснулся… Кожу обожгло, видишь?
Показывает мне ладони свои, я головой мотаю, а он губами по шее, вызывая новую волну мурашек.
— Они внутри, — зубами цепляет мочку уха, я вскрикиваю, и он рот мне закрывает ладонью, — ожоги. Они под кожей, — и снова на рот мой, не позволяя ответить, отстраняясь, обдавая жарким дыханием, — ты у меня под кожей.
Впервые так много говорит, но каждое его слово — это ласка, которая возбуждает сильнее прикосновений, хриплый шепот заставляет взвиваться от страсти. Поцелуи со вкусом калины, горько-сладкие, огненные, звериные, и он наваливается сверху, придавливая всем весом, заставляя тереться голой грудью о его грудь, о жесткие волосы и твердые мышцы. Сминает меня жадными руками, пожирая поцелуями, и я трусь в изнеможении о его бедро между моих ног, содрогаясь от возбуждения, взмокшая, обезумевшая, как и он… пока вдалеке голос Степана не послышался.
— Эй, Бес, ты где, тварь проклятая, прохлаждаешься? Тебе кто позволял в сарай идти, ублюдок?
И я прячусь за сеном, пока охранник бьет его по спине цепью, выгоняя из сарая, а я на каждом ударе губы кусаю и вздрагиваю так, словно меня бьют, словно моя кожа лопается и по моему телу кровь течет. Из-за меня бьет. Потому что ко мне сбежал и работу бросил. Ненавижу мразей. Ненавижу всех. И мать свою ненавижу. Когда-нибудь Саша сбежит от них. Мы вместе сбежим. Никто нас не найдет… Никто.
Всхлипываю, отыскивая ягоды в сене, собирая в кулак и не видя ничего из-за слез.
Они все у меня в шкатулке засушенные лежат. Их сорок девять штук тогда осталось и больше ничего от него, кроме них и воспоминаний.
— Не нужно, я сама. Никакого трехкилограммового грима.
Отобрала расческу у Аллочки и повернулась к зеркалу, проводя по волосам и глядя сквозь свое отражение в зеркале в никуда. Тело еще покалывает от воспоминаний, и на губах калина горчит.
— У вас синяки под глазами и бледная кожа, а на вас вся страна смотреть будет. Иван Федорович разозлится…
— Плевать. Не разозлится. Не то я разозлюсь и откажусь давать это интервью. Я болею. Я вообще не в форме.
— Не болеешь, а в очередной депрессии, — послышался голос продюсера, который вошел в гримерную и прикрыл за собой дверь, — Аля, у нас пятнадцать минут до эфира. Народ ждет. Тебя хотят видеть. Под окнами телецентра толпы людей с плакатами с твоим именем. Сейчас не время впадать в очередную хандру. Я обещаю отпуск после этого интервью. Обещаю.
— Ты мне этот отпуск несколько лет обещаешь. Ничего не хочу больше. Устала я. К дьяволу кино. Интервью эти. Все к такой-то матери. Уехать хочу. Все бросить и уехать.
Сдохнуть хочу, но этого я вслух не сказала. Поднесла ко рту сигарету, и Иван Федорович тут же чиркнул зажигалкой. Меня замутило от резкого запаха его одеколона и удушливого дыхания с парами коньяка. Отшатнулась и встала с кресла, чтобы подойти к окну и стать рядом с цветами, распахнуть окно настежь, подставляя лицо порывам ветра и мелким колючим каплям дождя.
— Аля, девочка моя, ты же талант. Сыграй для них, как ты умеешь. Через не хочу. Что ж ты мне каждой осенью нервы треплешь? И мне, и Виктору. Это нужное интервью. Тебе нужное и нам всем. За рекламу уже заплатили серьезные люди. Ты же знаешь, сейчас не время для хандры. Соберись и иди к людям.
Я руку его оттолкнула, сбрасывая с плеча.
— Допинг дай и выйду, если тебе так надо.
Иван Федорович лихорадочно осмотрелся по сторонам.
— Что ты так громко. Не нужно кричать. С допингом завязывать надо, Алечка. Без него тоже можно продержаться.
— Я не хочу без него. Или давай, или иди к черту — я домой поеду.
Вложил пакет с белым порошком мне в ладонь и прошептал на ухо:
— Только чтоб Виктор не узнал, я ему слово дал, что не принесу тебе больше.
Я расхохоталась, глядя Ивану в глаза через стекло:
— Слово дал? Ему? Думаешь ему не наплевать? Показушник чертов, да по фиг ему, что я нюхаю, даже если колоться стану, он вначале просчитает, сколько денег я приношу и трачу, и только потом подумает, сдохну я или нет. Иди, Иван. Я скоро в форме буду. Мне пару минут надо.
Дверь захлопнулась. А я снова к цветам прикоснулась, несколько ягод сорвала и в рот сунула, разжевывая и глядя на свое слабое отражение в стекле. Потом разорвала пакет с кокаином насыпала на запястье и втянула в себя, сжимая переносицу двумя пальцами и закатывая глаза от сильной щекотки и от покалывающих искр удовольствия, растекающихся от кислой горечи из носоглотки по всему телу. Последние годы бывали дни, что только так могла на сцену выйти, только так не думала ни о чем. Отвлекалась от ощущения невыносимого, отчаянной тоски по нему, от понимания, что я мертвая уже давно. Что нет меня с тех пор, как не вместе мы. Не я это совсем. Другой кто-то с моим лицом улыбается, а я не умею улыбаться, жить, дышать без него не умею. За столько лет так и не научилась.
"А ты все-таки нелюдь, Саша, ты меня живьем разлагаться оставил. Лучше бы задушил или сердце вырезал. Как охранникам тем. Намного гуманней бы было".
Когда вышла к журналистам, тут же защелкали фотокамеры, а я улыбнулась и помахала рукой зрителям, поворачиваясь в разные стороны и посылая им воздушные поцелуи.
— Какая она красавица.
— Ослепительна. Звезда. Богиня.
— Али-и-ин-а-а-а. Я ради вас спрыгну с крыши.
Я села в мягкое кожаное кресло. Поправляя волосы и поднимая глаза на ведущего, который тут же судорожно сглотнул, отрывая взгляд от декольте моего платья. Константин Морозов — смазливый кобель, перетрахавший все, что движется, и не останавливающийся на достигнутом. Последняя любовница, известная певица старше его на тридцать лет, вознесла Морозова до невиданных высот, откуда он вещал своим тенором речи с претензией на сарказм и оригинальность, поправляя длинные пряди волос за ухо. Вот и сейчас он явно старался произвести впечатление:
— Алина Бельская — молодая актриса, но ее имя известно нам всем уже давно. Она взрослела на наших глазах, превращаясь из юной девушки в невозможно красивую женщину. В талантливую, ослепительно красивую и востребованную актрису Российского кинематографа. На ее счету участие в таких фильмах, как "Анна Каренина", "Гамлет", "Война любви" и, наконец, скандальная картина "Одиночество", премьера которой состоялась сегодня в нашем зале и собрала рекордное для нашей страны количество зрителей. Кроме того, Алина играет в театре, где ее успех так же ошеломителен, как и в кино.
Он говорил, а я смотрела на него и думала о том, что меня раздражает эта наигранная улыбка и этот маслянистый взгляд, которым он шарит по моему лицу и телу, явно вспоминая откровенные кадры из фильма и смакуя их про себя. Я отвечала на вопросы, как робот, робот, запрограммированный на определенные слова, эмоции, улыбки. Зал рукоплещет, ведущий в восторге и, кажется, уже думает о том, а не взять ли ему у меня номер телефона или не дать ли мне свой. Он хочет убить двух зайцев сразу — переспать со мной и, возможно, получить свою первую роль. Петь он уже пробовал, теперь хочет сниматься в кино.
В конце вечера кто-то принес совершенно чистый конверт и в прямом эфире отдал ведущему, который тут же расплылся в улыбке и помахал этим конвертом перед камерой.
— И самый главный сюрприз сегодняшнего вечера. Конечно, же мы не забыли, что у вас день рождения и для вас приготовлен подарок. Нашей студии сообщили о возможном сотрудничестве, и мы были, мягко говоря, в шоке. Так что же прячется в этом конверте? Приглашение от известного, талантливого американского режиссера и продюсера Френка Карреллы на съемки его нового фильма "Остров смерти". Пробы будут проходить через несколько недель. Поаплодируем такому грандиозному успеху. Впервые российская актриса будет сниматься у голливудского режиссера в главной роли. У меня даже нет сомнений, что пробы пройдут успешно.
Я почти его не слышала. Взяла конверт, продолжая улыбаться и принимать поздравления. Конечно же, Морозов дал мне свой номер и шепнул на ухо, что будет ждать моего звонка, на что я ответила презрительной улыбкой.
— А я не слишком молодая для тебя?
Его глаза удивленно расширились, а я похлопала его по плечу.
— Позвоню лет через десять, если номер не сменишь.
Уже у себя дома, когда положила конверт на комод и с облегчением сбросила туфли с ног, услышала, как зазвонил телефон. Сняла трубку, расстегивая змейку на юбке.
— Аля, включай телевизор — Морозов только что разбился на машине насмерть.
Я схватила пульт от телевизора и включила первый канал, где уже шел экстренный выпуск новостей:
— Всего лишь полчаса назад наш коллега и талантливый журналист и ведущий Константин Морозов погиб в страшной аварии. Его машина упала с моста… Следствие пока…
Я сделала тише звук и села на диван, беря в руки конверт и глядя, как горничная ставит букет калл в воду. Несколько ягод калины выпали и покатились по белому ковру прямо к моим ногам.
— По предварительным данным, в Морозова стреляли перед тем, как он потерял управление и, врезавшись в столб, вылетел с моста в воду. Еще один журналист подло убит…
Я даже не подняла голову, увлеченно катая босой ногой ягоду по ковру, пока не раздавила ее и сок не брызнул в разные стороны, пачкая ковер кровавыми пятнами.
ГЛАВА 5. БЕС
1980-е гг. СССР
На ее губах играет довольная улыбка. Красивая. Я впервые замечаю, насколько она красивая. Раньше я не задумывался об этом. Раньше она олицетворяла для меня само Зло. А зло не принято рассматривать. Его не принято разбирать на составляющие, иначе можно свихнуться от новых вопросов, от ощущения безысходности, когда так отчаянно ищешь ответы, а они все дальше, и с каждым новым шагом страшнее найти конец нити, скрученной в этот клубок. Страшнее, потому что со временем начинает казаться — по ту сторону не конец веревки, а острые лезвия, которые вонзятся в твою грудь, стоит достичь их.
Монстр. Она слегка хмурится, не поднимая на меня своих глаз. Я знаю их цвет, но я готов выгрызть любому кадык, только бы не признавать, что у ее дочери такие же глаза. Ни хрена. У моей девочки глаза живые, искренние, при взгляде на которые хочется дышать и в то же время адски тяжело сделать вздох. Та самая красота, от которой физически становится больно. Ассоль читала мне об этом в своих книгах.
"— Больно смотреть?
— Да. Но это просто оборот речи. Когда писатель хочет передать, насколько красив герой или героиня.
— Так не бывает?
— Конечно, нет, — она смеется, и ее белозубая улыбка полосует сердце надвое. Качаю головой, протягивая руку и касаясь нежной щеки костяшками пальцев. Как же она ошибается.
— Бывает.
Опускает глаза, но я успеваю заметить, как они вспыхнули от удовольствия, и по щекам разлилась краска смущения."
И мне было действительно больно смотреть на нее. Это когда в груди все сжимается и начинает покалывать под кожей, потому что она рядом. Кажется, прикоснется — и я сдохну, свалюсь мешком с костями возле ее маленьких ножек.
Если бы я знал, что не сдохну… что захочу прикасаться еще и еще. Сам. Волос ее темных, шелковистых, волнистых. Она собирала их в хвостик или косичку, а я обожал распутывать их пальцами, слушая, как сбивается ее голос, пока читает мне очередную свою книгу.
— Валечка, показатели в норме, сделаешь сам последний анализ крови и дашь мне последние данные по компонентам. Внедрение прошло успешно.
Валентин кивает, поправляя пальцем очки, а я медленно выдыхаю, сдерживая приступ тошноты. Какую-то дрянь мне впрыснули в вены. Плевать. Я привык. Чтобы отвлечься, посмотрел на Снегирева.
По похотливому взгляду видно, что мечтает эту суку трахнуть. Хотя то, с каким хозяйским видом глядит вслед профессору, пока она заученными до автоматизма движениями снимает перчатки и кидает их в мусорное ведро, говорит, что, наверняка, уже отымел этого монстра. Причем не раз, потому что взгляд у ублюдка далеко не щенячий, восторженный, с каким на нее смотрел когда-то местный лаборант, а довольно уверенный. Да и запах ее я на нем ощущаю. Устойчивый такой, словно покрывал сутки напролет. По телу дрожь омерзения прошла. И непонимание — как можно было мразь такую захотеть.
И тут же словно обухом по голове: а ведь ты сам хочешь. Ты, мазохист несчастный, до одури, до дрожи в пальцах дочь ее хочешь. Когда смотришь на нее, крышу напрочь сносит, так, что теряешь чувство пространства и времени. А ведь Ассоль копия своей матери. Ведь ты запретил ей собирать волосы в пучок, потому что слишком тогда суку эту напоминает.
И все же настолько отличается, как отличается чистое синее небо от грязной земли. Всю жизнь не смел поднять голову с земли, а когда рискнул — едва не ослеп от красоты, раскинувшейся над головой.
Я не знаю, как так получилось, что я перестал смотреть на нее, как на свое солнце, и захотел не просто любоваться им каждый день, греясь в тепле его лучей… как так получилось, что стало жизненно необходимым поймать их в ладони, прикоснуться, чтобы осатанеть от этой близости.
Я не знаю, как стал хотеть чего-то большего, чем просто слушать ее голос, тихим шепотом рассказывающий что-то о школе или друзьях, как стал желать встречи с ней, словно одержимый, словно помешанный наркоман ждет очередной дозы. Я ее выгонял. Когда понял, что подсаживаюсь на нее, что начинаю сходить с ума, если она не появляется два или три дня подряд. Она приходила, улыбалась, а мне шею ей свернуть хотелось. За то, что забыла обо мне так надолго. Я не умел считать, но я знал, что солнце за это время успевало встать три или пять раз и снова спрятаться в ночи.
Она хваталась за меня тонкими горячими пальчиками, а я отдергивал руки, чувствуя, как обжигает меня ими. А ведь я себе придумал, что за эти ночи мои ожоги, те, что внутри, уже начали заживать. Бред. Они пульсировали в дикой агонии, как только она, нахмурив изящные брови, снова нагло стискивала мои пальцы, не отпуская, не позволяя отойти в дальний угол камеры. Закрывала за собой дверь и, осторожно ступая, подходила ко мне.
Сунув руку в маленькую сумочку на длинной веревке, которую она носила через плечо, Ассоль вытащила пирожок и протянула волчице, уткнувшейся в ее ладонь носом. Угощает Маму, гладит ее по холке, а сама глаз с меня не сводит.
— Ты обиделся?
Качая головой, усаживаюсь на пол, прислоняясь к стене спиной. Прикрыл глаза, но продолжаю следить за ней из-под ресниц. Как же тяжело даже вдох сделать рядом с ней. Кажется, легкие воспламенятся сейчас. Пытка в такой близости от нее и еще большая пытка быть вдалеке.
А она чувствует, не подходит близко. Не боится, я знаю, но и давить не хочет. Правда, упрямая настолько, что, пока не выяснит, почему трясет меня от злости, не уйдет.
— Саш…
Имя, которое она дала мне. Почему, дьявол его подери, оно таким правильным кажется, когда она его произносит? Единственным правильным. Теперь я знал, как оно может звучать в других устах… мне не нравилось кстати. Чужим, не ее голосом, оно казалось странным, каким-то некрасивым. Не моим.
— Она говорит, мне идет это имя.
Не знаю, почему сказал это. Может, потому что делиться с ней привык всем. Всем делился, кроме своей боли. Рассказывал обо всем, что происходило вокруг, кроме опытов над собой. Хотя… обычно мои рассказы заканчивались или историями про волчицу или про то, как я довел до бешенства профессоршу или же покалечил охранников.
Ложь. Отвратительно наглая ложь. Проверить захотелось, как она отреагирует. Заденет ли ее, что с другими общаюсь. Будет ли выворачивать так, как меня выворачивало каждый раз, когда приходила и рассказывала про друзей своих, про прогулки на теплоходе и походы в кино. Особенно когда рассказала, что такое кинотеатр, и как близко там люди друг к другу сидят. Она с восторгом в зеленых глазах мне про фильм, про любовь главных героев, а меня изнутри колотить начинает от ненависти к ее одноклассникам, с которыми ходила туда. И словно по венам лезвием осознание, что мне этого не светит. НИКОГДА. Ни шагу за пределы гребаной территории. НИКОГДА. Ни мгновения за руки прилюдно. НИКОГДА. Ни обнять, ни поцеловать. НИКОГДА. Ничего из того, что женщины мои мне рассказывали.
И сердце тут же встрепенулось и замерло, отказываясь верить, надеяться, когда она вдруг резко взглянула на меня, хрупкая ладонь замерла на голове волчицы. Мгновение молчания, и она убирает руку, стискивает пальцы.
— Кто?
Она знает, что я никогда не разговаривал с сотрудниками лаборатории. Они даже не знали, что я умею разговаривать, считая, что лишь способен производить животные звуки. Они не знали, что к этому времени Ассоль научила меня писать мое и ее имя, и теперь мы изучали остальные буквы алфавита. И она не была дурой, она знала, что в лаборатории в соседнем крыле находились палаты с женщинами. Те самые, из которых меня переселили после инцидента с мразью Василичем. Те самые, в которые теперь водили, словно племенного кобеля на вязку.
— Инга. Говорит, идет почти так же, как Бес.
Она не знает ее имени. Нам стирали не только прошлое, нам стирали имена. Но теперь они рассказывали мне. То недолгое время, что я с ними был. О своей жизни, о семье, об имени. Словно если молчать, это все исчезнет, как сон, и останется только наш кошмар.
Ассоль кивает молча. Дергано как-то. И я настораживаюсь. Ощущение, что ей не нравится это. Не нравится, что я рассказал нашу общую тайну, тайну моего имени другому человеку? А мне хочется, чтобы по другой причине, и я еще дальше иду.
— Правда, она зовет меня Александр.
Смотрю, не отрываясь. Мне хочется увидеть в ее глазах ту же боль, которую я ощущаю, слушая о ее знакомых. О тех, кто рядом с ней за партой, в классе, в магазине, в парке, в театре. О тех, разговоры с кем не опозорят ее, не рассердят ее мать, не вызовут осуждения. О тех, кем мне никогда не стать для нее.
— Говорит, это имя пол… полка…
— Полководца, — Ассоль опускает голову, разглядывая носки мягких голубых кожаных туфель, — И часто ты с ней видишься?
Я пожимаю плечами. Я, правда, не знаю, часто ли это? Поначалу я вырывался из рук охранников, пытаясь сбежать, не делать того, что они заставляли. Я знал, чего они хотели от меня. Не был полным идиотом, не раз наблюдал за процессом, прикрывшись старой ветошью, которая валялась грудой тряпья в вольере волчицы. Подсматривал за тем, как по коридору шел связанный крепкий мужчина с пустым взглядом и абсолютным безразличием на лице. Он разворачивал спиной к себе любую из тех женщин, на которую ему указывали, даже если они отбивались и кричали, и насиловал. Быстро. Безэмоционально. Со временем женщины теряли надежду и так же отстраненно принимали участие в процессе. Брыкались только новенькие. Затем приходило понимание — тот, кто их брал, был таким же невольником, как и они сами. И получал удовольствия не более них. Только физическое. Правда, что оно значило по сравнению с тем унижением, которому он подвергался? Выбора не было: или он послушно покрывал всех "самок", или умирал в мучительной агонии от препарата, который ввели бы ему кровь.
Откуда я знал? Мне предложили то же самое. И даже после этого я плевал в лицо охранникам, пытаясь сбежать, пока меня не оглушили чем-то в очередной раз… а потом я очнулся с диким стояком, от которого разрывало тело. С похотью, концентратом несшейся по венам. И можно было сколько угодно сопротивляться… но я проиграл.
— Саш, — ее голос приводит в чувство, возвращает в реальность, ее голос еще долго будет моим единственным маяком, который удержит, не даст утонуть… и он же потом беспощадно станет тем самым камнем на шее, не позволившим всплыть с грязного мутного дна, — как часто ты видишься с Ингой?
— Я не знаю, — шаг ей навстречу, и она выпрямляется, напряженно глядя в мое лицо, — с тобой… редко, — лбом прислониться к ее лбу, — очень редко, — глубоко вдохнув запах ее кожи. Летом пахнет. Цветами полевыми. Не знаю, почему так решил. Никогда на улице не был и цветов не видел. Но она читала мне о них, и я именно таким и представлял их аромат.
Судорожно сглотнула, а у меня у самого в горле дерет от сухости. А когда руки положила на мои плечи, дернулся всем телом, ощущая, как кожа нагревается под ее ладонями.
— Экзамены были, — закрывает глаза, приподнимаясь на цыпочках, — не могла приехать сюда. Все эти дни.
Медленно отстранился от нее, и наклонился к ней, чувствуя, как изнутри что-то черное, что-то страшное рваными волнами поднимается.
— Где спала? — распахнула глаза, а у меня это черное по стенкам желудка вверх, впиваясь когтями острыми в мясо, — Все эти дни.
— У Бельских. Мама договаривалась с Ниной Михайловной, мы с Витькой готовились вместе. Саша?
Кивнул, отступая назад и отворачиваясь. Черное в грудную клетку лезет, бесцеремонно крошит кости щупальцами своими.
— Уходи, — замолчал, ожидая, когда выйдет из вольера. Когда оставит наедине с чернотой, вонзающейся клыками уже в глотку.
— Почему? — в ее голосе изумление и обида. А мне расхохотаться хочется. И в то же время вытолкать из клетки, чтобы не смела дразнить своим присутствием. Не смела вызывать вот это жуткое желание придушить.
Сама мне десятки раз про Витьку Бельского рассказывала. Одноклассник ее. Сукин сын, с которым и в кино, и на вечер танцев, и в гости. Сама придет после таких праздников и с горящими от возбуждения глазами мне про него и не видит, что за каждое его имя ее голосом прибить ее хочется. Выть хочется. Потому что все ему. Ужин — ему, танцы — ему, игры — ему… а мне жалкие крохи. Рассказы-объедки с послевкусием разочарования. Мне ничего. Только желание зверем взреветь от боли, которая внутри разливается кислотой и крушить все вокруг, кулаки об стены сбивать, шепотом с ее именем на губах.
— Не уйду.
Уверенно. С вызовом. И я резко разворачиваюсь на пятках, чтобы к стене ее пригвоздить за плечи.
— Уходи, я сказал, — сквозь зубы, вздрагивая от того, как на губы мои посмотрела и свои облизнула.
— Выгони.
Тихо, так тихо, что не слышу — по губам читаю, и злость ответной волной.
— Выгоню. Проваливай.
— Послушный, — кивнула и руки вскинула вверх и за шею мне завела, — тогда поцелуй.
Смотрю на нее расширенным глазами и вижу, как в ее зрачках мое отражение плещется. В темном болоте взгляда с поволокой страсти. Подалась резко вперед и остановилась у моих губ, у самой дыхание рваное, частое, и мне кажется, я грудью чувствую, как ее сердце бьется. О мою грудь бьется испуганной птицей.
На ресницы ее — дрожат, отбрасывая тени на побледневшее лицо. Инстинктивно повторить вслед за ней движение, чтобы прильнуть к ее губам своими и тут же отстраниться ошеломленный.
Смотрит на меня округлившимися глазами, приложив ладонь ко рту. Снова ждет чего-то. А у меня в голове каша, перемешалось все. Выгонять уже не хочется. Вообще выпускать не хочется никуда. Чего-то большего хочется. Того, что не испытывал еще с другими.
— Мокро?
Спросил серьезно, а она рассмеялась вдруг растерянно, и меня повело. От желания еще раз ощутить ее губы под своими. Впился в них… и застонал, когда позвоночник разрядом дичайшего возбуждения прострелило. Пальцами в волосы ее зарылся, а самого колотит от того, как к телу моему прижимается и как поддается, подставляет губы. Так сладко. Никогда не думал, что это так сладко может быть, что наизнанку вывернуть может от простого прикосновения к губам.
— Са-ша, — дыхание сбивается, а я, дорвавшись до нее, губами вкус ее кожи собираю. Со щек, с глаз, снова с губ, растворяясь в них и растворяя ее с собой.
Наш первый поцелуй. Потом их будет сотни. Потом будут откровенные ласки. Потом будет секс. Но ничто не сравнится с тем самым, первым. Когда вдруг понял, что не только смотреть могу, но и обладать. Когда вдруг понял, что мне принадлежит.
ГЛАВА 6. АССОЛЬ
1980-е годы
Ключи я тогда так и не вернула. Слышала потом, как мать уволила одного из охранников за то, что потерял их. А я злорадствовала. Позже я буду устраивать им самые разные козни, чтоб избавиться от надзора и спокойно пробираться в лабораторию. Я начала приходить туда по вечерам, когда везде выключали свет, и мать уходила в операционную или в другой корпус, а охранник или спал, или смотрел маленький телевизор у себя в подсобке.
Долгое время меня встречали рычанием и полным игнорированием. Волчица щетинилась, а мальчик сидел у стены и даже не думал обращать на меня внимание. Мне казалось, я его раздражаю своим присутствием. Разговаривать со мной он либо не хотел, либо не умел. Но мне и не нужно было — я разговаривала с ним сама. Наконец-то кто-то просто меня слушал. А он слушал, я точно знала. Потому что стоило мне замолчать, как мальчик поднимал голову и смотрел на меня своими очень темными глазами из-под лохматой челки. Словно ожидая продолжения. И в то же время мне казалось, что я прихожу напрасно, что он не хочет этих встреч. Не хочет, чтобы я врывалась в его узкий мир, ограниченный клеткой, и мешала ему быть никем, мешала упиваться ненавистью и болью. Просто я тогда понятия не имела, что этот мальчик со взглядом зверя пережил в своем заключении столько всего, что мне и не снилось, и ни в одной книге таких кошмаров не прочтешь. Он испытал и делал то, что ребенку делать и знать не положено… но об этом я узнаю намного позже. Это только с виду он выглядел юным, и наша разница в возрасте казалась мне не такой уж и большой. Между нами была пропасть такой глубины, что не видно краев и дна. Моя наивность и его искореженная психика и извращенное понимание о нормальности не вязались вместе.
Я приносила ему еду. Первое время он не брал и с опаской смотрел на бутерброды с колбасой и овощи. Потом я поняла, что он их никогда раньше не видел. Его кормили липкими кашами-похлебками и кусками вареного мяса, а еще он мне не доверял настолько, чтоб взять у меня еду.
— Это вкусно. Правда. Я их специально тебе оставила.
Протянула руку, но мальчик не взял хлеб, и тогда я надкусила и с полным ртом пробормотала:
— Вкусно. Мммммм. Точно не хочешь?
Протянула еще раз, и теперь он отобрал у меня хлеб и набросился на него, словно одичалый зверь, набивая полный рот и давясь. Позже я учила его есть нормально и говорила, что так может глотать только его Мама, а он — человек и должен кушать аккуратно и культурно. Позже я начну приносить ему ложку и вилку, учить пользоваться ножом и салфетками. Позже я буду отдавать ему все, что знаю и умею сама, а он будет жадно пожирать знания с диким любопытством и какими-то нечеловеческими способностями ко всему, что даже мне давалось с трудом. Наверное, это и были результаты тех опытов, что проводили над ним — его гениальность, поражавшая меня до онемения, когда он будет решать для меня математические задачи для старших классов и высчитывать формулы по химии и физике. Когда научится читать и уже через пару лет станет делать это сам и быстрее, чем я. Когда выучит несколько языков, только чтоб доказать мне, что он это может, а значит, и я могу выучить свой несчастный французский и сдать без проблем экзамены. Возможно, эта страсть к знаниям развивалась из-за того, что он жил в вечном заключении, в постоянной тоске и одиночестве, и его единственным другом, гостем, учителем всегда была только я — источник информации, удовольствия и эмоций.
Но все это было позже, спустя годы, а тогда я была, скорее, раздражающим фактором, кем-то, кто вторгался в его личное пространство и выдернул из жуткой зоны странного звериного комфорта. Перелом случился неожиданно для нас обоих… и все же так ожидаемо, ведь я так тянулась к нему, что рано или поздно он должен был ответить мне взаимностью. На ласку откликается даже дикий зверь, а он все же был человеком. Искалеченным ребенком с опытом старца, прошедшего ад, но все же ребенком, и ему нужно было, чтоб его любили. И я любила со всей силой своей маленькой и наивной души. Любила искренне и от всего сердца. Такое чувствуется. Никто из нас еще не умел притворяться. Мы были всего лишь детьми.
— Хочешь, чтоб я ушла? Почему ты все время молчишь и даже не смотришь на меня? Делаешь вид, что меня здесь нет.
Молчит, лежит на боку, отвернувшись к стене, и даже не обернулся ко мне. Такого еще не было. Раньше просто сидел у стены и молчал, но хотя бы смотрел на меня или реагировал на присутствие деланным равнодушием, украдкой поглядывая в мою сторону.
— Я уйду и не приду больше. Сиди здесь один. Мог бы хотя бы спасибо сказать, что я еду тебе приношу.
Ни слова не сказал, даже не пошевелился.
И я разозлилась, швырнула бутерброд ему в клетку и, встав с пола, пошла к двери. Первая ссора, которую я устроила ему сама, и сама же не выдержала и дня. Ссора, после которой я поняла, насколько он гордый, этот мальчик в клетке с цепью на шее и со шрамами на лице, и на руках. Он не прикоснулся к тому бутерброду, что я швырнула ему, как животному, он так и лежал на полу у стены. К нему не притронулась и волчица. И это несмотря на то, что его миска была пуста со вчерашнего дня. В выходной их не кормили, лаборатория была закрыта, как и кухня. И несмотря на голод, Саша не тронул сверток, и так и не встал с подстилки. Я медленно подошла к клетке, прислонилась к ней лбом, вглядываясь в его силуэт и не обращая внимание на рычание волчицы.
— Сегодня первый раз пошел снег. Он очень холодный, мягкий и белый. Я люблю снег. Ты знаешь, что это такое? На небе собираются тучи… ты не знаешь, что такое небо? А солнце? Аааа… цветы? Птицы? — не шевелится, а я вблизи вижу пятна на его рубашке. Темные, почти черные, и вдруг понимаю, что это кровь.
Чувствую, как саднит в груди и слезы пекут глаза. Я тогда расплакалась при нем, мотая головой из стороны в сторону.
— Как не знаешь? Почему? Небо… как можно не знать, что такое небо? И солнце… — мой голос срывался, и я сползла на пол, — почему? Зачем так?
Мне это показалось еще более ужасным чем то, что кто-то его бил. Помню, как он подскочил к клетке, когда я начала плакать. Сидел с другой стороны решетки на коленях и смотрел на меня, а я смотрела на его лицо с новыми следами побоев и не могла успокоиться.
— Почемуууу… они тебя бьют почемууу? Кто это делает? За что?
— Я нелюдь, — очень тихо, а я вздрогнула и схватилась двумя руками за решетку, — не-лю-дь, — тряхнул решетку, — но-мер-сто-три-над-цать.
— Ты человек. Человек…
Саша вдруг протянул руку и тронул мое лицо, потом посмотрел на мокрые пальцы и поднес их к губам, лизнул. Помедлил несколько секунд и вытер их ладонью.
И он снова позволил мне войти в клетку, как тогда, когда я мазала его порез на лице. Я промывала его раны и рыдала, меня трясло от той жестокости, что проявляли по отношению к нему. И я поняла, почему он не встал ко мне — не мог. Ему было очень больно встать. Все его худое, но мускулистое тело было покрыто синяками, ссадинами и порезами. Руки со следами инъекций и клеймо с номером на плече. С тем самым, что он мне назвал. Он встал только тогда, когда я заплакала…
Все же я начала спрашивать у матери о ее исследованиях и о людях, которые есть в ее лаборатории, на что она ответила, что эти люди безнадежно больны и опасны для общества, и все, что происходит в лаборатории, это более чем гуманно по отношению к ним. Ведь могло быть намного хуже. Несчастных кормят-поят, и они служат на благо отечеству и всему человечеству, ведь с их помощью разрабатываются вакцины и лекарства. Она любила говорить о пользе своих открытий, ее глаза загорались безумным огнем, и она тряслась от собственной значимости и гордости за себя. Ей даже в голову не приходило что то, что она делает, это и есть преступление против человечества. И те, кто покровительствуют ее работе, такие же твари, как и фашисты.
После того дня я принесла к клетке альбом с красками и начала рисовать для него все, что он никогда не видел. Учить его словам.
— Вот это снег, — говорила я и ставила точки на бумаге, а потом давала ему кисточку, и он ляпал на бумагу толстые кляксы.
— Нуууу, это снегопадище. Надо маленькие. Вот такие.
Я забирала кисточку и ставила маленькие, а он снова кляксами.
— Ладно. Хочешь, я нарисую тебе солнце?
Кивнул, и я принялась старательно выводить на альбомном листе в углу желтый полукруг с лучами.