Нелюдь Соболева Ульяна
Кот натянул кожаную куртку поверх ветровки и направился к выходу, спрятав за пояс спортивных штанов "Макара" и машинально чмокнув в макушку сына.
Что ж, Бес нехило увеличил себе влияние, порешив "демьяновских". А то, что это был Тихий, Кот не сомневался. И это значило, что мог начаться дележ территории и имущества убитых. Именно поэтому Григорич звал его к себе. Обратиться к Бесу за помощью — одно. А вот довериться этому беспощадному ублюдку — совсем другое дело.
— Бес, машина готова, — я оторвал взгляд от фотографий, разложенных на столе, и кивнул Стасу, просунувшему голову в дверь моего кабинета.
— Сейчас спущусь. Марину отпусти, я сам закрою тут все.
Он ушел, осторожно закрыв дверь, а я еще несколько минут рассматривал нечеткие кадры, снятые моим человеком, следовавшим за Ассоль повсюду. Погладил кончиками пальцев развевающиеся на ветру длинные темные локоны. Почему-то на ум пришло, что не могу вспомнить ни одной ее фотографии с собранными волосами. В кино — да, но не в жизни. Потому что продолжает всеми силами дистанцироваться от образа матери, в которую боится превратиться со временем. Старается настолько отличаться от нее, чтобы никто и никогда не увидел в ней профессора Ярославскую. Пока ей это удавалось. Ни один человек в стране и на территории бывшего Союза не смог бы догадаться, что это потрясающе красивая женщина с самой обворожительной улыбкой и томным, подернутым поволокой соблазна взглядом может быть дочерью, вынужденной в свое время бежать за границу доктора Ярославской. Вот только я видел это сходство. Оно было не снаружи, его не могла закрыть никакая одежда, никакая улыбка, никакая прическа.
Даже если бы одна из них полностью поменяла свою внешность… я знал нутро каждой из этих женщин. И у обеих оно отдавало гнилью. Даже на расстоянии. Самой настоящей гнилью, с такой тошнотворной вонью, что закладывало нос. И самым больным было признать, несмотря на всю свою ненависть к монстру, что она оказалась куда честнее дочери. По крайней мере, эта тварь с самого начала давала четко понять, кем я являлся и на что мог надеяться. Никаких игр. Никакого притворства. Никакой лжи. Возможно, она даже заслуживала уважения. В отличие от той… другой. От той, которая предпочла игру искренности, которая притворялась так, словно любила, а после предала так, словно и не знала.
Красивая… мааать вашу, какая же она красивая. Как можно продолжать восхищаться и остро, безумно желать ту, которую так сильно презираешь и ненавидишь одновременно? Я мог часами смотреть фильмы с ее участием, запоминал их наизусть, изучал каждое ее слово, действие, мастурбировал, словно малолетка, на журналы с ее изображением… Я ненавидел Ассоль, как только может наркоман ненавидеть собственную зависимость… и все равно не мог устоять перед ней.
Снизу раздался сигнал автомобиля, и я вскинулся. Нет, Стас не стал бы подгонять меня, скорее всего, просигналил секретарше, но тем самым вернул в меня в реальность.
Сегодня я вылетал в столицу на церемонию награждения кинопремии, на которую была номинирована и она. Зачем я это делал? Я хотел видеть ее триумф своими глазами. Не через камеру, не отфильтрованную журналистом версию, а собственными глазами увидеть, как улыбнется триумфально, как будет идти, оглушенная овациями на сцену, с которой будет благодарить своих поклонников, мужа… ублюдка-мужа, недостойного не только сидеть рядом с ней, а эта мразь там, наверняка, будет, но и дышать одним воздухом с Ассоль. Совсем скоро я исправлю эту несправедливость. Совсем скоро я заставлю ее смотреть, как он подыхает за все, что сделал с ней… с нами. За то, что посмел пользоваться МОИМ. Забрать МОЕ. Я уверен, она оценит мой сценарий по достоинству. Впрочем, разве я предоставлю ей выбор? Ведь для Ассоли Бельской в моем кино отведена главная роль. И она отработает каждую фразу, каждую эмоцию, каждую слезинку, которые я для нее писал по ночам. Она отыграет свою самую потрясающую роль для своего самого преданного зрителя. Для меня.
Я ненавидел вспышки фотоаппаратов и крики толпы, обезумевшей, лишенной человечности в попытках пройти ближе, коснуться актеров, с натянутыми на лощеные лица улыбками проходивших мимо них в огромный зал, в котором непосредственно проходила церемония награждения.
Я отворачивал лицо от камер, не желая засветиться на случайных фотографиях и продолжая искать взглядом свою девочку.
— Кажется, мы рано приехали, Бес.
Стас нервничает. Он не впервые со мной на подобных мероприятиях, но каждый раз для него это похоже на самый настоящий Ад, как он говорит. Единственный, кто знает про Ассоль. Знает, потому что не раз отвозил ей традиционный букет на день рождения. Затем фотографировал ее реакцию и приносил эти фотографии мне. Раскрыться перед кем-то оказалось не легче, чем добровольно отпиливать себе руку или ногу. Казалось, от боли сдохну на месте, а его заляпаю кровью. Конечно, всех подробностей он не знал, но пар раз, когда я лежал в больнице с огнестрельным или сидел в тюрьме, именно он вместо меня дарил ей цветы. Каллы и калина. Она ведь поняла их смысл с первого раза. Как обычно, поняла меня без слов. И я по-прежнему восхищался этой ее способностью и приходил в ярость от нее же.
— Бес… она.
Мог бы и не говорить. Я ее присутствие всегда будто кожей ощущал. За несколько мгновений до того, как войдет, чувствовал ее. Как и сейчас. Повернулся к журналистке со светлыми волосами, в кричаще-красном платье и с красными губами, бросившейся к Ассоли. Увидел сначала ее и застыл, не ощущая ни толчков полудурков, с воплями кинувшихся в ее сторону, ни собственного сердца, моментально замершего в груди. Ослепительная моя девочка. В длинном черном платье, подчеркивающем высокую упругую грудь, с блестками, переливавшимися на подоле. Темные волосы кудрями спускаются по обнаженной спине, оттеняя молочную белизну открытых плеч.
Она улыбается, склонив набок голову и отвечая на вопрос журналистки, бросая в толпу идеально отрепетированные теплые взгляды. Видят ли эти тупицы, что там, на дне ее зеленых омутов? Они готовы молиться на нее, а я вижу там пустоту. Ту, которая спрятана за маской счастливой и успешной актрисы. Ту, которая совсем скоро поглотит черный зрачок. Я ее чувствую, эту пустоту. Такая же в моей груди разливается сейчас. Странная. Неправильная. Потому что ненависть затмевает. Потому что порождает боль. Порождает такую дикую боль, что хочется взвыть, хочется разнести на хрен все вокруг и, схватив ее в охапку, увезти, посадить на свой вертолет и улететь отсюда туда, где на нее смотреть смогу только я. Туда, где она видеть сможет только меня одного.
Хочется прижать ее к себе, и чтобы как раньше, плакала, и слезы ее обжигали даже через ткань пальто. Они ведь не могут врать, ее слезы. Я помнил до сих пор, какими горячими они были.
А потом появился он. Ублюдок. Он шагнул откуда-то сзади нее и притянул к себе за талию. А она… она улыбнулась ему и подставила губы, в которые он своими впился.
Сучкааа…
Смотреть, как он продолжает удерживать ее одной рукой… смотреть на его локоть, на котором ее рука держится, и чувствовать, как пустота исчезает, как растворяется бесследно ненавистью. Чистой. Острой. Отвратительно острой ненавистью к твари с лицом моей девочки.
Она еще не знает, что это последняя награда, которую она получит. Она еще не знает, что следующая маска, которую она наденет, будет гримаса боли. Маска, которую ей никогда с себя не снять, потому что я пришью ее намертво к идеальному кукольному лицу.
ГЛАВА 10. АССОЛЬ. БЕС
1980-е гг. СССР
Каждый раз, когда его тела касалась плеть или носок сапога, меня скручивало в приступе дикой боли. Господи, я больше не могу смотреть, как его бьют, я больше не могу знать, что над ним издеваются. Не могу. Я сойду с ума. Шептала ему, что приду и видела только его глаза, наполненные отчаянием. Самым диким нечеловеческим отчаянием и упреком… да, упреком с ядовитой горечью. Из-за Виктора. Я знала, что из-за него. Потому что не пришла днем. Не могла я. Они в гости приехали, и мать перед ними ковриком стелется и меня стелет. Играть для них заставляет, петь, танцевать. И я не могла уйти. Не знаю, как с мостика в воду полетела. Я воды всегда до паники боялась, самый жуткий кошмар был утонуть. Старалась от нее всегда подальше держаться, а тут отец Виктора захотел осмотреть двор клиники. Обсуждал с моей матерью свой вклад в развитие больницы. Они решили сделать сквер со стороны главного корпуса с лавочками и фонтанами. Пока он красочно описывал, как поставит на мостике скамейки, я смотрела как светло-желтые осенние литья, кружась, падают в темную воду. Виктор что-то бубнел позади меня. Кажется, стихи читал. Он думал, что это красиво, а я даже голос его не слышала. Думала только о том, чтобы они быстрее уехали, и я снова оказалась в объятиях Саши. Втянула его запах, закатывая от наслаждения глаза, и шептала, как сильно скучала по нему, как представляла его губы на моих губах все эти дни, что мы были в городе у родителей Виктора. И как он сожмет меня в сильных руках до хруста костей, так сладко и так больно сожмет. В этот момент Витя обнял меня за плечи, и я, отшатнувшись назад, полетела через невысокий парапет в воду. Доли секунд. Какие-то мгновения. Самые жуткие моменты в жизни всегда кажутся бесконечными… Я помнила это падение до мельчайших подробностей. Свое полное падение в этот день и в эту ночь. На то дно, откуда больше никогда не выплыву в черную бездну принадлежности своей смерти в облике человека.
Мой дьявол спас меня от смерти в тот день… чтобы потом убивать самому долгие годы. Убивать беспощадно и жестоко. Но тогда я даже представления не имела, насколько жестоким может быть Саша.
Тогда он был моим спасителем, и за это с него сдирали кожу живьем. Я вырывалась из рук охранников и прибежавших на помощь работников клиники, отталкивала от себя Виктора, его отца и кричала. Я громко и оглушительно кричала, чтобы Сашу не трогали. Меня колотило в истерике, меня лихорадило и выкручивало в их руках. Я превратилась в неуправляемого раненого зверя, который готов был рвать на части его мучителей. Помню, что меня отнесли в комнату, укололи успокоительное и закрыли снаружи. Но меня не брало даже лекарство, я билась в проклятую дверь, дергала закрытые окна. Я так и не сняла с себя мокрую одежду, она высохла на мне. Я даже холод не ощущала, потому что меня жгло от ужаса — мне было страшно подумать, что они делают там с ним. Ведь он вырвался с цепи, ненормальный. Боже какой же он ненормальный. Зачеееем? И тут же контрастом жалкий Витька с дрожащими руками. Который причитал, что вода холодная и он плохо плавает. А Саша не умел. Ублюдок трусливый, он вообще не умел и бросился спасать меня. Мой… мой, такой мой. Ради меня.
Пока билась в двери комнаты, с ужасом вспоминала, как ушла под воду, как сомкнулась надо мной холодная бездна и потекла в горло смерть. А ведь я его звала. Молча. Беззвучно. Не было никого другого, о ком бы я подумала, раздираемая болью от забивающейся в легкие воды. Только он. Эти мгновения растянулись для меня в бесконечность, вереницей потертых кадров на старой кинопленке, проматываемых в темной комнате под треск камеры. Я в его объятиях, сонная и счастливая, под тихий шепот перебираю его волосы, или наши голодные рты, кусающие друг друга в алчных поцелуях-укусах, и пальцы нагло забирающиеся под одежду в поисках долгожданного утоления адской жажды, от которой нас обоих трясло, как обезумевших.
Нас накрывало волнами сумасшествия внезапно и безжалостно. Одно слово, взгляд или его наглый прищур, шепот, ухмылка, и по телу уже проходит дрожь неудержимого возбуждения, когда мысли о его руках заставляют корчиться от боли из-за желания, чтобы прикоснулся. Мы изучали тела друг друга в самом бессовестном и в то же время чистейшем юношеском любопытстве. Изнывая и задыхаясь в приступе дикой похоти, когда я сама подмахивала бедрами, сжимая руками его руки, и умоляла трогать там сильнее, быстрее, а потом жадно срывала с него штаны и принимала в рот его плоть под хриплый стон и собственный триумфальный крик.
А до этого были часы изучения каждой складки друг на друге, каждого изгиба, каждой мурашки от осторожной ласки. Часы благоговейного разврата, когда вместе с любопытством испытываешь все грани дозволенного. И я изучала его тело. В совершенном бесстыдстве касалась сначала руками под его прерывистое дыхание и стиснутые кулаки, пока терпел эту пытку моим девственно-жестоким любопытством. Перехватывал мои руки, тяжело дыша, глядя черными глазами, похожими на адское пекло, мне в глаза.
— Нет… остановись, Ассоль.
— Почему? — тянула за завязки штанов и уже смело касалась его члена, гладила и сжимала ладонью под шипение и тихие ругательства, — Я хочу, чтобы тебе было так же хорошо, как и мне. Покажи, как… покажи, я хочу смотреть на тебя, когда ты взорвешься.
И он показал, двигая моими руками по стволу члена, глядя мне в глаза, пока не запрокинул голову, широко открыв рот, выгибаясь назад и толкаясь мне в ладонь, пачкая ее семенем. Это было самое красивое, что я видела в своей жизни — моя власть над ним, его наслаждение для меня. И я хотела познать все ее грани и испробовать на нем каждую, позволяя ему изучать меня до хриплых стонов агонии в его умелых руках. Потом я касалась его губами, потом я брала его плоть в рот, а потом уже и жадно сводила его с ума со всем рвением обезумевшей от страсти молодой самки. Потому что мы походили на животных. Я сейчас понимаю, что мы мало чем походили на людей в своей страсти. Нас никто не учил. Мы учились друг на друге. Учились до синяков и царапин, до следов на коже и прокушенных губ. Я падала и летела в свой собственный ад очень медленно, с каждым днем шла на дно все глубже и глубже.
Мне казалось, что нет ничего прекраснее, чем ублажать его. Чувствовать языком каждую вену на его члене, и глотать его сущность бешеными глотками, зверея от возбуждения и чувствуя, что это еще не все. Он может дать мне больше. Намного больше… и я жадно хотела получить это все от него каждый раз, когда мы доходили оба до самой наивысшей точки безумия.
— Нееет, маленькая, — шептал мне в ухо, когда я тянула его на себя, инстинктивно раздвигая ноги в неясном предвкушении и стремлении почувствовать тяжесть его тела на себе. Больше, чем пальцы. Больше, чем ласки. Принадлежность. Я хотела ему принадлежать. Вот этому мальчику в ошейнике и на цепи. Я хотела быть ЕГО Ассоль.
— Не так… не хочу с тобой так. Когда мы уедем. Когда моей станешь. Скоро, девочка моя. Уже скоро.
— Я твоя, Божееее, Саша, я настолько твоя, что во мне нет ничего своего. Мои мысли — ты, дыхание — ты, утро мое, ночь. Все это ты. Я так хочу тебя… мне больно…
— Больно? — и этот внимательный взгляд в глаза, от которого сдохнуть хочется, настолько обжигает и обещает то самое большее, — Мне тоже больно… но тебе сейчас станет легче. Обещаю…
Опускался к моим распахнутым ногам и жадно накрывал горячим ртом мою плоть. Самый быстрый и сумасшедший способ заставить меня биться от наслаждения — это чувствовать его горячий язык внутри своего тела и тянущие сосущие движения рта. Под утро я уходила с нашим запахом на всем теле и даже в волосах.
Именно это я видела, идя ко дну и хватая руками ледяную воду. Его на мне… его глаза с расширенными зрачками и приоткрытый рот, шепчущий нежные непристойности…
Ведь никто не учил, как это прилично… и он говорил все, что хотел, называя своими именами каждую часть моего тела и что он с ними сделает.
"— Я говорила, что люблю тебя?
— Говорила вчера.
— А сегодня?
— Сегодня нет.
— Я люблю тебя, Саша.
— Саша… так странно.
— Да, мой Саша, мой-мой-мой-мой."
Мать пришла ко мне ближе к ночи, когда я сломала ногти о дверь и сорвала голос от требований выпустить меня из комнаты.
Она вошла в спальню. Прикрыла за собой дверь и села за стол, постукивая шариковой ручкой по столешнице. Мне даже показалось, что она нервничает.
— Прекрати истерику, Аля. Никто ничего не сделал нелюдю. Он там, где и положено ему быть. Но, чтоб ты понимала, что он такое, я тебе кое-что покажу.
Она развязала тесемки бордовой папки и протянула мне несколько фотографий.
— Он погубил пять человек за время пребывания здесь. Одного ученого, которому нанес пятьдесят три удара ножиком. Вдумайся, Аля. Пятьдесят три. И трех охранников. Одного из них недавно. А троих других сегодня. Ты знаешь, что он сделал с Геннадием? Ты не хочешь этого знать, но я пошатну твой розовый мир, чтобы ты понимала, кто и почему содержится здесь на цепях и в ошейнике.
Она подалась вперед, и я впервые видела, как у матери дергается уголок глаза и раздуваются ноздри, то ли от ярости, то ли от какого-то извращенного возбуждения.
— Он снял с него кожу. Содрал зубами, понимаешь? Он грыз его живьем, а потом повесил его на крюк в своей клетке и обмазался весь его кровью. Но это после того, как зарубил топором двоих охранников.
— П… почему?
Я смотрела на фотографии мертвого Геннадия и чувствовала, как к горлу подступает тошнота, как покрывается испариной тело. Саша не мог… он не мог так с человеком. Он же добрый, он… я же его знаю.
— Потому что он нелюдь. Потому что Геннадий застрелил взбесившуюся волчицу, которая на него бросилась, и этот зверь обглодал живого человека. Живого, Аля. Это не человек, запомни. Это объект. Вот за кого ты заступаешься, дочь. Так что прекрати истерику и ложись в постель. Мы поговорим завтра… Мне теперь нужно со всем этим разбираться в милиции. Я очень надеюсь, что тебе не придется давать показания, и папа Виктора нам поможет.
Когда она ушла, я уткнулась лицом в подушку и зарыдала… я поняла, почему он так поступил — они убили Маму. Они убили самое дорогое, что у него было, и ему сейчас не просто больно — он сходит с ума от боли. Он озверел от нее. Наверное, я тогда должна была задуматься, должна была понять, с чем имею дело, но я любила его так отчаянно и безумно, что находила оправдание всему… и я никогда его не боялась. Дождавшись, когда в клинике стихло, и мать уехала, я пробралась в лабораторию, которую сегодня никто не охранял. Потому что я обещала ему прийти. Потому что, кроме меня, у него больше никого не осталось.
Она сама пришла ко мне. Монстр. Стояла возле клетки, в которую кому-то, я, действительно, понятия не имел, кому, удалось запихать меня. В конце безумия, которое так же стерлось из памяти, оставшись на губах тошнотворным послевкусием чужой крови и навечно в голове кадрами искривившегося от боли лица Генки-крокодила. Странно, я так сосредоточенно пытался вспомнить, что же случилось после того, как смех его за спиной услышал… но на задворках воспоминаний всплывал именно этот смех. Вот ублюдок громко и издевательски ржет позади меня, а вот его уродливое жирное лицо, испещренное неровностями. Я с трудом узнаю его — настолько исказила гримаса боли.
В висках собственная головная боль ритмичными ударами. Это от напряжения. И злости, примешавшейся к нему. Потому что в мозгу пустота. Абсолютная. Успокаивающая и в то же время раздражающая.
— Доволен?
Доктор впервые заговорила со мной, и от неожиданности я вздрогнул и повернулся к ней. Точнее, она впервые задала вопрос, не относящийся к моему физическому состоянию и не требующий обязательной фиксации ответа в исследованиях.
— Он убил Маму, — глядя на хладнокровное безразличие в глазах за тонкими очками.
— Но теперь ты доволен тем, что натворил?
Она шагнула к клетке, благоразумно остановившись в паре метров от нее.
— Он убил и ошкурил Маму.
Повторил, пытаясь понять ее вопрос. Нет, я не был настолько туп… но в тот момент я не мог связать воедино это слово "доволен" с тем, что творилось вокруг. С запахом смерти Мамы, осевшим на прутьях клетки, с лужами ее крови под моими ногами, с кусками ее шерсти на грязном полу… Как можно было стоять, смотреть на весь этот Ад безучастным, отстраненным взглядом… как смела она смотреть на тело моей матери, снятое и лежавшее на земле возле нашего вольера, как на ненужный мусор? А именно так она смотрела: с презрением, поверх очков, сморщив аккуратный нос.
— Но ты ведь отомстил. Ты убил отца двоих детей и примерного мужа. Тебе нравится быть отомщенным?
Снова в ее глаза, пытаясь разглядеть хотя бы каплю человечности в них.
— На твоих губах его кровь. Посмотри на свои руки — под твоими ногтями частицы его кожи. Ты уничтожил здорового мужика намного больше тебя голыми руками.
Показалось или в голосе этой твари просквозили нотки восхищения?
Я встал с тряпок, на которых сидел, и сделал шаг вперед.
— Он, — еще один, удерживая заинтересованный взгляд, — убил, — еще шаг, ожидая, когда эта сука отступит назад, — мою, — вцепиться руками в окровавленные прутья, — Маму.
Дернуть их на себя, чувствуя, как поднимается изнутри гнев, как вскипает он, разъедая внутренности, вызывая желание наказать за абсолютную холодность монстра.
— И я убил бы его снова. Понимаешь ты, тупая сука?
Она усмехается, отворачиваясь от меня:
— Я знала, что ты не так-то прост, нелюдь, как бы упорно ты ни молчал на наших сеансах. Считай, — пожала плечами, — что ты выкупил свою никчемную жизнь тем, что спас мою дочь. Иначе сейчас бы твой труп валялся на свалке. А знаешь, чем ты отличаешься от Геннадия? Тем, что его похоронят по-людски и по нему будут плакать. А о твоем гниющем на мусорке теле не вспомнит никто и никогда.
Она ушла, сказав, что меня переведут на другое место, пока будут чистить вольер. Ушла, оставив меня наедине с желанием вырваться из этого долбаного плена металлических решеток и вцепиться в ее шею. Дрянь. Бесчеловечная, бездушная мразь, смотревшая на всех вокруг как на опытные экземпляры.
Закрыл глаза ладонями, когда в голове прозвенел ее металлический голос: "Ты выкупил свою никчемную жизнь тем, что спас мою дочь…" Ни хрена… Доктор не знала, что я не свою жизнь выкупал, а жизнь Мамы отдал за бесценок.
Отдал, чтобы увидеть, как моя Ассоль с каким-то уродом худощавым прогуливалась. В то время, как я ждал ее здесь. По ночам запястья себе кусал, чтобы не выть от тоски, потому что не приходила ко мне день, второй, третий. Она развлекалась с недоноском в отвратительно чистом белом костюме, пока я прислушивался к ночному шороху все эти ночи. Ночь за ночью. Под мерный храп сменяющихся охранников или под их пьяные разговоры.
Она развлекалась где-то… сучка.
Не смотреть по сторонам. Стараться не дышать. Только не в этой вони. И с какой-то странной благодарностью и в то же время ненавистью идти вслед за лаборантом в белом халате и с пистолетом в трясущихся руках, следуя за ним в свое новое пристанище.
Не знаю, сколько часов я провел, уставившись в потолок над своей головой. В мозгу ни одной больше мысли. Абсолютная пустота и безразличие. Выкупил жизнь… к чему мне теперь эта жизнь? И в голове набатом — обещала прийти. Ведь обещала. Да только вот на хрена ты ей? Нелюдь. Никто. Хотя теперь она знает, что ты и сам монстр. Побоится прийти. Любая нормальная девушка побоялась бы. Осталась бы с тем, в белом костюме. С тем, кем не смогу стать никогда. Какую бы одежду на себя ни надел. С человеком.
Тихий шорох откуда-то со стороны двери. Я даже не пошевелился. Может, оно и к лучшему. Наверняка, кто-то из трусливых подонков, боящихся пристрелить меня при свете дня. Как они обставят мою смерть перед доктором? Да разве имело это значение?
И вдруг голос услышал… тихий… испуганный.
— Са-шааа…
Родной. До боли родной… вскочил со своего места и к решетке бросился, чувствуя, как забилось истерически сердце о ребра.
Стоит. В глазах слезы непролитые. Щеки бледные. Губы трясутся. И волосы растрепанные выбились из прически. Почему-то на них обратил внимание. Не понравилось, что в пучок на макушке собраны. Как у монстра. Руку протянул между прутьями и пальцами в ее волосы, сдирая заколку, чтобы завороженно смотреть, как падает темный водопад на худые плечи. Но, когда прижалась к клетке с той стороны, отпрянул. Перед глазами кадрами, как тот так же волос ее касается, щек этих бархатных, прижимает к себе, мокрую и дрожащую, успокаивая и шепча что-то на ухо. Руку отдернул, чувствуя, как закололо кончики пальцев от желания почувствовать тепло ее кожи и в то же время от отвращения. Не смогу ее делить. Ни с кем и никогда. После того, как только своей считал. Лучше совсем отказаться, чем за другими подъедать.
— Уходи, — словно со стороны голос свой услышал, — зачем пришла? Уходи отсюда.
Он не походил на себя сейчас. Скорее, напоминал того мальчика, которого я когда-то впервые увидела, того, кто не впускал меня в клетку и рычал на меня, как зверь. Но только сейчас он стал старше на несколько лет, и он уже не рычит. Ему и не нужно. Достаточно звериного взгляда, от которого сердце замирает: у меня от предчувствия боли, а у других от ужаса. Наивное предположение, что, если знал хищника с детства и он позволял тебе играть с ним и даже иногда побеждать, то в дальнейшем, став опасным убийцей, он сделает скидку на прошлое. Не сделает. Зверь остается зверем всегда и, если он посчитает, что вы для него чужак или представляете опасность, перекусит вам глотку без сожаления. Тогда я этого не знала, тогда я была из тех наивных, что не боятся хищника, забывая о том, кто он на самом деле.
Смотрит исподлобья безумными черными глазами. Странно смотрит. С ненавистью. И когда резко заколку содрал, на глаза слезы навернулись, потому что я чувствовала, как у него все клокочет внутри. Он близок к срыву, но не срывается. Научился держаться со мной. И я словно видела, как внутри него такая же цепь, которая держит его звериную сущность. Я это нагнетание ощущаю кожей только понять не могу почему и сейчас тоже. Ведь я выполнила обещание. Я пришла к нему.
Конечно, нашла не сразу, и опять ключи пришлось доставать, потому что его перевели в другую клетку в самой дальней комнате лаборатории. Сашу вымыли. Процедура, о которой он мне не рассказывал, но я однажды видела, как его загоняли в душевую и поливали из шланга, заставляя мыться. Швыряли ему мыло и мочалку. Один держит на прицеле, второй поливает водой. Иногда такие процедуры проводились несколько раз в день, если его уводили в лабораторию. Но обычно вечером. Тогда я впервые видела его раздетым. Пряталась и смотрела во все глаза на сильное тело и на то, к бугрятся железные мышцы, настолько рельефные, как будто он нарисован гениальным художником. Бычья шея, огромный разворот плеч и сильная грудь, мощный торс с выпуклыми кубиками гранитного пресса, узкие бедра и сильные, накачанные ежедневными кроссами ноги. С утра Сашу неизменно забирали из лаборатории куда-то за пределы клиники. Я думаю, там проходили какие-то тренировки на выносливость. Мать проводила свои опыты на всем, на чем могла, исследуя своего подопытного со всех сторон. У него было безумно красивое тело, идеальное с ровной темной шелковистой кожей, и когда по ней стекали струи воды, мне становилось жарко, и я закрывала глаза, тяжело дыша. А потом воспроизводила увиденное в своей маленькой душевой и сходила с ума от дикого томления. Я тогда не умела себя ласкать… всему этому я научусь именно с ним, теряя стыд, когда он просил или требовал сделать что-то для него.
Сейчас на нем были чистые штаны, без привычной мешковатой рубашки, а от темной кожи пахло мылом, и волосы еще не успели высохнуть. Держится за решетку, глядя на меня, стиснув скулы, а потом вдруг это "уходи", и у меня внутри все оборвалось. Дрожащими руками искала ключ на связке, пока не нашла подходящий. Открыла замок и дернула дверь на себя.
— Не уйду. Я обещала прийти и пришла. С тобой хочу быть. Са-а-ша.
Несколько шагов к нему, хватая за плечи.
— Я все знаю… про Маму. Мне жаль… как же мне жаль, любимый. Так жаль. С тобой. Мне надо с тобой сегодня. Очень надо.
Пряча лицо у него на груди и вдыхая аромат его кожи, пробивающийся через запах мыла.
Лжет она. Умом понимаю, что лжет, потому в глаза ее смотрю… а они такие же. Абсолютно такие же, как у монстра, который несколько часов назад безразлично на изуродованное тело волчицы моей смотрел. Те же и в то же время другие. Боль в них. Не моя отражается, а ее собственная. Вздрогнул, когда в плечи вцепилась, и едва не зашипел, когда кожу в месте касания словно языки пламени лизнули.
Головой качаю, сбрасывая ее ладони с себя и отходя назад. Перед взглядом — как тот ублюдок ее к себе прижимает на моих глазах.
— Врешь.
Не могу дальше говорить. В горле имя волчицы застревает. Потом со временем оно так и останется торчать там, впиваясь острыми иглами в глотку и при каждом воспоминания раздирая до крови мясо, а тогда казалось настолько неправильным говорить о Маме, когда в висках обвинения продолжали звучать.
— Уходи. Исчезни.
Отступая назад. Если не уйдет, вышвырну ее отсюда на хрен.
— Не хочу тебя видеть. Отвык. И про Ма… про нее не смей говорить.
Гонит, а мне все равно, он назад, а я к нему, хватая за руки.
— Почему? Почему вру? Не могла раньше прийти, не могла, понимаешь?
Не понимает, глаза страшными становятся, и голова все ниже опускается, смотрит из-под сдвинутых густых бровей вначале на мои губы, потом ниже — на все то же платье нарядное, в котором из воды вытаскивал, на нервно вздымающуюся грудь, и челюсти сильнее сжимаются.
— Тебе больно… я знаю, очень больно. Я боль твою чувствую.
Сильно сжала его руки и приложила к своим щекам, целуя по очереди то одну, то другую ладонь.
— Я с тобой ее разделить хочу… я тоже любила Маму. И мне не нужно лгать… зачем я здесь тогда? Зачем мне тогда ты, если я лгу? Я же люблю тебя, Саша.
Шепчет отчаянно, быстро, а мне рот ей заткнуть хочется. Чтобы голос не слышать лживый. И не чувствовать губы обжигающие на своих руках. Заткнуть рот ладонью, чтобы целовать не смела…
А самого начинает колотить от прикосновений влажного языка. В голове вспышкой, какие сладкие на вкус губы ее, как вкусно впиваться в них своими и стоны ее жадно глотать.
Только на вопрос ее ответа не могу дать. Потому что незачем. НЕЗАЧЕМ. И все эти дни незачем был. Пока рядом франт тот ошивался. А сейчас, видать, уехал, и она про игрушку свою вспомнила.
Схватил ее за запястье и к двери бросился, утягивая девчонку за собой. Оттолкнул к решетке, собираясь выставить наружу, если понадобится, а эта чертовка в прутья тонкими руками вцепилась, так, что костяшки пальцев побелели.
— Пожалеть пришла? Подачку принесла? Не надо мне твоей подачки. К своему иди… с которым была. Все это время. — в лицо ей прорычал, ощущая, как сводит скулы от потребности поцеловать эти губы полные, — Вали отсюда. Ва-ли.
А ведь он просто ревнует. Меня никогда в жизни никто не ревновал, а он едва о Викторе сказал, и я почувствовала это облегчение. И отступил панический страх, что и правда гонит, что надоела, что не нужна больше. Да, он в клетке. Да, я прихожу сама, но мне всегда казалось, что может настать день, когда он не примет, когда вот так выставит за дверь… когда, возможно, ему надоем я.
— Не была я с ним. Со всеми была. Мать заставила. Могла бы, к черту бы их послала и здесь на полу у ног твоих спала бы.
Руки за голову закинула, держась за прутья, вздернув подбородок, и глядя снизу вверх, как раздуваются ноздри его неровного носа и двигаются желваки на широких скулах.
— Заставь уйти. Сама не уйду.
ГЛАВА 11. БЕС. АССОЛЬ
1980-е гг. СССР
Выдохнула и улыбнулась. Сама, наверное, не поняла, как улыбнулась, а меня этой улыбкой словно током пронзило. Сильно так. Будто пустили разряд электричества прямо по позвоночнику. Мне было с чем сравнить. И долбаные опыты проигрывали ей.
Руки за голову закинула, а я зашипел, увидев, как тонкая ткань грудь обрисовала высокую. Член в штанах напрягся, и в голову желание ударной волной со всей силы.
— Врешь.
Ладонью обхватил ее за шею и большим пальцем по ямке между ключицами, лаская, второй рукой пальцы свои с ее пальцами сплел. Выжидать, чувствуя, как изнутри злость поднимается, едва не приглушенная ее ложью. Руку с шеи на затылок Ассоли положил и резко на себя дернул ее за шею, прижимая с силой хрупкие пальцы к металлу решетки.
— На пруду с ним была. С ним. Одна.
Руку от шеи ее убрал, чувствуя, как колотит от желания сжать сильнее и в то же время от желания на пол повалить и заклеймить собой. Чтобы больше никогда… ни один не посмел.
— Не было всех, — краем сознания понимая, что оскалился, когда отшатнулась невольно, — уйди сама, иначе больно будет.
Сумасшедший взгляд. Никогда я больше ни у кого не видела этого взгляда, которым сжигает, которым заставляет мурашками покрываться от дьявольского желания впитывать его голод. Бесконечный, жестокий, как и он сам, голод. Саша умел смотреть на меня так, будто я единственная женщина во вселенной… а ведь тогда я и правда была для него единственной. По крайней мере, единственной с кем он был, потому что хотел этого сам.
И этот взгляд на мою грудь. Серьезный, отчаянный, словно это не просто желание, а потребность, и у меня от этого взгляда напряглись и вытянулись соски в дикой жажде ощутить его ласку. За шею взял, и мои глаза от наслаждения закрываются. Несколько секунд очарования до болезненной хватки на моем затылке. И пальцы мои сжал с такой силой, что от боли невольно дернула руки в попытке освободиться.
Зарычал по-звериному, а я голову назад откинула, жмурясь, а потом обратно к нему щекой по его щеке, пытаясь сплести свои пальцы с его пальцами, вместе с прутьями решетки, к которым он меня прижал.
— Я не боюсь тебя… сделай мне больно. Давай. Мне все равно, что от тебя принимать — боль или ласку. Лишь бы от тебя. Потому что нет никого и не будет никогда. Ты только есть.
Идиотка. Маленькая наглая идиотка. Завела взглядом одним своим. Затуманенным, потемневшим. Когда светло-зеленое озеро ее глаз начало тиной затягиваться, превращаясь в болото. Утягивает меня в него… И слова эти ее. Так дерзко. И в то же время понятия не имеет, на что нарывается. Вызов бросила и стоит, рвано дышит. Грудь округлая судорожно поднимается и опускается, под платьем соски выступают острые… Черт.
Сорвался я. Прямо с прыжка в болото сиганул. Губами в губы ее впился, жадно выдох глотая.
Так сладко. Вашу мать, как же сладко это было. Языком ожесточенно вдираться в мякоть ее рта, прижимая ее язык к низу, сплетая его с моим. Руки отцепила от прутьев и за шею обхватила, льнет ко мне, прижимаясь мягкой грудью к моей.
Оттолкнул ее от себя и усмехнулся, в глазах, широко распахнутых, растерянность увидев. Опрокинул ее на спину, наваливаясь сверху, раздвигая коленями ее ноги. Носом по шее, вдыхая аромат мыла и ее собственный. Тот самый, на котором, словно наркоман на дозе, сидел.
Скользнул ладонью вниз к груди, туда, где острый сосок мне в руку уперся. Сжал грудь, приподнимая ее, собирая языком вкус нежной кожи. Извивается подо мной, поднимая бедра и потираясь промежностью о болезненно-ноющий член.
— Тсссс, девочка… твою мааать, Ассоль.
Прикусил за горло, тут же затыкая ей рот поцелуем и поигрывая с тугой вершиной груди. То оттягивая ее, то щипая, выдыхая каждый раз, когда выгибается назад, подставляя грудь моим рукам. Изнывает моя девочка. В глазах непонимание и мольба.
А меня продолжает колотить. От понимания — сегодня не остановлюсь. Сегодня возьму свое. Плевать где. Плевать как. Своей сделаю. Иначе сдохну, если не узнаю, каково это — быть глубоко в ней, выбивая стоны и крики наслаждения.
Мне стало мало просто отдавать. Катастрофически мало с ней. Не хочу так. Большего хочу. Брать. Алчно брать то, что мне обещала. И к дьяволу последствия.
Руку вниз повел, задирая подол платья и накрывая ладонью плоть.
— Дряяяяянь… какая ж ты дрянь.
Поймал ее усмешку. Пришла ко мне без белья. Коснулся горячей плоти пальцами, и обоих подбросило в напряжении. Зубами в сосок вцепился через ткань платья, поглаживая пальцами влажные складки, не отрывая взгляда от ее бледного лица, которое заливал румянец возбуждения. Не выдержу, мать ее. Вот теперь точно не выдержу.
Потому что пришла падать в его бездну, на самое дно, потому что да, дрянь бесстыжая, повернутая на нем и на нашей дикой связи. Я хотела заставить его забыть обо всем со мной. Я и сама с ним забывала о том, кто я. Здесь, в этой клетке находился мой мир, моя жизнь, мой космос, моя извращенная нирвана. Потом я буду бывать в таких местах, куда попадают лишь избранные мира сего… я буду на самой вершине славы и богатства, а меня всегда будут мучить воспоминания о клетке, в которой я была так безгранично счастлива. С ним рядом, под ним, на нем, в его руках. Обезумевшая от его дикости, от поцелуев бешеных, от скольжения рук по моему телу лихорадочных.
Дааа, все твое. Все только твое. Каждый миллиметр, каждая мурашка на моем теле, вызванная твоим прикосновением, принадлежит только тебе. Каждый стон и вздох. Жадно сжимает мою грудь, а меня ведет, и адреналин от пережитого шока с ума сводит, подливает масла в наш с ним бурлящий кипяток. Впервые он на мне вот так. Всем телом. Раньше никогда не ложился, только рядом, сбоку или внизу, но не на мне, а сейчас всем весом придавил, и от ощущения его твердого члена на своей горящей плоти выгнулась навстречу, бесстыдно потираясь об него, скользя вниз-вверх в примитивном желании взорваться под ним.
Подол платья задрал на пояс, скользя ладонью между моих ног, заставляя судорожно всхлипнуть, выгибаясь навстречу пальцам, глядя в его горящие глаза. Прикусил сосок, заставив взвиться от острого удовольствия и сам впился в меня взглядом, поглаживая между ног, пожирая реакцию. Он всегда любил смотреть. Любил алчно пожирать мои эмоции, как вампир, перерабатывать их и выдавать в новой порции безумия. Он наслаждался каждым моим стоном и криком, каждым судорожным вдохом и выдохом. Словно его личный кайф заключался именно в этом… никто и никогда не давал мне так много, как он… и никто и никогда не так жестоко не отнимал… А Саша отодрал с мясом все без остатка.
— Дрянь, — нагло кусая его губы, — твоя дрянь. Накажи меня, Саша. Накажи свою дрянь. Сделай ей больно, как обещал. Что угодно… только бери… бери меня.
Стиснула пальцами его запястье.
— Не пальцы… тебя хочу. Тебя во мне. Твоей хочу стать, чтоб чувствовал, что только твоя.
На части разодрала. Пальцами своими, тонкими трясущимися, разодрала всего на жалкие ошметки контроля, до костей обнажив животное желание своей сделать. Соединиться, став одним целым. Наконец, в ней разрядиться. Сожрать. Всю без остатка сожрать. Я раздевал ее руками, а она меня своими стонами, всхлипами, когда терзал соски, и словами, обжигающими сильнее огня.
Штаны вниз спустил и в губы ее впился, прикусывая, чувствуя, как дрожь в теле сильнее становится. Скольких женщин до нее брал? Десятки. Механическими движениями. Напряженно шел к разрядке. Молча. Сосредоточенно. Ненавидя себя и презирая их за то, что оказались там, где были. А сейчас ломало от каждого прикосновения. Когда каждое предыдущее вызывает болезненную потребность следующего.
Воспаленной головкой члена прижался между ее ног и обессиленно лбом к ее лбу прижался. Казалось, взорвет меня. Своими чистыми и в то же время бесстыжими стонами. Зубами вдираться в мягкие губы, одновременно рывком проникая в нее. И возненавидеть себя снова. Но в этот раз не сожалея. Ни секунды. За слезы ее ненавидеть… и любить… черт бы ее побрал, любить за эти слезы. За то, что окончательно и бесповоротно своей ощутил. Не двигаясь до исступления, молча благодарил, сминая ее губы своими, собирая ртом капли воды со щек. Увязнув в зелени ее взгляда.
Пальцами стряхнула пот с моих висков, а мне кажется, что кто-то резко в помещении температуру повысил. Жарко. В ней так жарко. И тесно. Когда сжимает невольно с силой. Толкнулся вперед, и мы оба зашипели. Не позволяя отвернуться, не позволяя отстраниться, удерживая ее взгляд. Медленными толчками. Все глубже. Пока не почувствовал, как расслабляется ее тело.
— Люблю тебя.
Таким правильным казалось говорить их вот так, когда мы окончательно принадлежали друг другу.
— Люблю, — сильным ударом члена, — тебя, — еще глубже, заткнув ее рот ладонью и спускаясь поцелуями по шее.
Больно. Его любить так больно и так невыносимо. Наша любовь с нее началась и ею и закончилась. Сплошной агонией. Даже наш секс был болезненно одержимым — каждый раз как последний. Его страсть бешеная заражала меня и превращала в такую же дикую, как и он. Любовь, которая убивает, чтобы возродить, но лишь за тем, чтобы бы убить еще более изощренно. После такого уже никогда не сможешь любить снова. Потому что вычерпана и обглодана до костей и лишь в одних руках способна воскреснуть, но эти руки тебя закопали и продолжают держать в могиле… и даже там напоминать, что это все равно самые любимые руки.
Тогда мне страшно стало. Когда в ту секунду его лихорадку уловила. Нетерпение хаотичное, бесконтрольное. Ту секунду, когда уже назад поздно. Когда точка невозврата пройдена, и глаза его пьяные, сумасшедшие, похотью плавятся. Выжидает доли секунд, а мне кажется, мое сердце бьется так громко, что он тоже его слышит. Теперь я боюсь пошевелиться под ним и в глаза ему смотрю, скорее, знаю, чем вижу, как он судорожно сглотнул, потом решительно набросился на мой рот, сильным толчком проникая в тело. Из глаз невольно потекли слезы… он думал, что от боли, а я заплакала, потому что вдруг поняла, насколько дико люблю его и умру, если мы не будем вместе. Мой первый во всем и единственный. Я его плоть изнутри стенками лона чувствую и понимаю, насколько принадлежу ему теперь, и он тоже замер, губы мои целует уже нежно, осторожно. Так невыносимо нежно, что я плачу еще сильнее.
А он целует и щеки мои, и глаза, и снова дрожащие губы, не двигаясь и очень тяжело дыша. Дрожит весь. Оба дрожим. Провела кончиками пальцев по его мокрому лбу по вискам и по скулам, а у него от напряжения вена на виске пульсирует и руки, которыми свой вес надо мной удерживает, дрожат в локтях. Привыкла к нему в себе, невольно сжалась, ощущая так плотно внутри, и он резко выдохнул, а потом толкнулся во мне, и мы оба застонали. Мне кажется, его взгляд так же медленно погружается в мой, как его плоть в мою плоть. Не отпускает, держит, приоткрывая все шире рот по мере того, как входит глубже, и я невольно любуюсь, какой он красивый в этот момент. Ослепительно красивый, напряженный, сосредоточенный… только на мне. Я — его вселенная и никем другим я себя не чувствую. С ума сводит эта его острая необходимость во мне. Отпустила мышцы, расслабляясь, доверяясь своему мужчине, позволяя ему погрузиться глубже.
И его первое "люблю" для меня. Такое хриплое, острое, режет тоненьким лезвием, вскрывает вены, запуская в них этот яд зависимости от его голоса, от его рук, тела, ласк и вот этих слов. И уже громче "люблю", толкаясь сильнее, заставляя меня стонать в ответ и закрывая мне рот рукой, потому что громко… потому что гортанно и очень громко, потому что я от панического возбуждения не в себе.
Кусаю его ладонь с каждым толчком, и это ощущение его члена там, оно сильнее, чем пальцы. Это мощнее… намного мощнее. Выгибаюсь под ним, чувствуя, как что-то нарастает внутри… неизведанное, темное. Намного темнее жажды ласк и поцелуев, нечто опасное и жуткое. Оно хочет меня поглотить всю без остатка, и я снова сжимаю его член, чтобы всхлипнуть от ощущения наполненности и трения пульсирующим клитором о его плоть с каждым толчком все сильнее и сильнее. По краю бездны… и как же я хочу туда упасть.
Утянула. В себя утянула намертво. И я на дно пошел. Я пойму гораздо позже, что приобрел новую зависимость — необходимость видеть ее такой открытой для меня одного. Зависимость от ее стонов хриплых, смешанных со всхлипами, и от вкуса ее поцелуев именно в такой момент — яростно-страстных. Когда зол на себя и на нее за то, что жадно хочешь всю до последней крошки себе забрать и не можешь. Когда впиваешься до синяков пальцами в мягкую плоть, и рычишь, заглушая собственный голос поцелуями.
Скользить все глубже в ней. Все быстрее. Движениями рваными, сильными. Стискивая пальцами колыхающуюся над корсажем платья от резких толчков грудь с острыми, красными, искусанными мной сосками. Тогда она меня заразила этим безумием. Этим ненормальным решением забрать ее с собой. Потому что не смогу оставить. Решением инфицировать ее собой так же сильно.
Подхватил ее ноги под коленями и рывком к груди ее поднял, меняя угол проникновения. Не успел рот прикрыть и засмеялся от громкого вскрика. Вкусно. Немыслимо и так вкусно слышать ее крики наслаждения. И острой болью понимание — никогда со мной не будет так. Только втихаря. Только тайком. Как нечто постыдное и недостойное — связь со мной. Обозленными толчками. Все более мощными. Каждым движением бедер доказывая ей и себе, что моя.
Твою мааать…
Ладонь между нашими телами просунуть и клитор растирать, глядя, как глаза закатывает, откидывая голову назад. Извивается все сильнее, кусая губы… понимает ли, что до крови кусает их? Охренительное зрелище. Зубами в собственный язык вонзиться, не позволяя себе взорваться, желая, до боли желая сначала почувствовать вкус ее оргазма.
Он кажется мне красивым, как Бог, и таким же сильным. Несмотря на лязг его цепи по полу от каждого толчка во мне, он ведет, он главный, он властвует, он хозяин. Мой хозяин. Моего тела, моей души и моей жизни. Это ощущение никогда не исчезнет. И я смотрю на него с мольбой и с четким осознанием, что он даст мне то, что я предвкушаю. Даст мне это черное, вязкое и невероятно мощное, закручивающееся спиралью внутри.
Сильная пульсация внизу, между складками плоти, настолько острая, что я начинаю двигаться ему навстречу в поисках облегчения агонии. И от каждого толчка темнеет перед глазами, и голова из стороны в сторону мечется. В невыносимом "мммммм" выгибаясь под ним, скользя сосками по голой груди, мокрой от пота, впиваясь в его спину ногтями и тут же ослабляя хватку, ощутив под подушечками шрамы, и он зло толкается внутрь, все же заставляя впиться, не жалеет, требуя не жалеть. Он любил отдавать всего себя без остатка, до последней капли, до последнего вздоха. И так во всем, что он делал. Но он так же и отбирал. Безжалостно и до самого конца. Все, что хотел, все, что считал своим, он отрывал для себя даже с кровью.
Под колени ноги мои подхватил и так глубоко проник, что я невольно закричала, кусая губы, уже требуя дать мне что-то другое, что-то сильнее и мощнее всего, что было раньше. И он, как всегда, почувствовал меня инстинктивно, взмокшую, дрожащую в погоне за этим темным сумасшествием, когда его опытные пальцы надавили на клитор, растирая его и слегка сжимая, и меня разорвало изнутри на мелкие атомы адского наслаждения, разорвало его именем в протяжном крике, который он тут же заглушил поцелуем. Когда в первой же судороге сжалась вокруг его плоти, и эта судорога прошла током по всему телу и вскрыла каждый нерв на моем теле, а за ней еще одна и еще. Бесконечным потоком. С такой силой, что тело бьется под ним, извивается в сладких спазмах оргазма, и мои собственные стоны такие хриплые и мучительные… его имя под каждый толчок, глядя пьяным, затуманенным взглядом в его глаза.
Застыл. Завороженный ее наслаждением, застыл, любуясь тем, как исказило оно ее лицо. Судорожно сжимает меня, и во мне самом каждый спазм болью и диким удовольствием отдается. Желанием снова и снова заставлять ее кричать, снова и снова эгоистично впитывать в себя ее эмоции в этот момент. Необходимостью ощутить то же самое. Сорваться в ту же пропасть вслед за ней.
Развести широко в стороны длинные ноги, чтобы смотреть, как врывается в нее поршнем член. Ритмично скользить в глубину, выскальзывая полностью наружу, и снова на полную длину в нее под оголтелые шлепки наших тел. Под прерывистое неровное дыхание и стоны, смешанные с тихими проклятьями, когда в очередной раз выгнулась, невольно сжав изнутри. Чувственная моя девочка.
Стискивая пальцы на тонких лодыжках вбиваться в упругое тело, ощущая, как бьет, простреливает разрядам тока в позвоночнике. Короткими, слабыми… набирающими силу… Приводящими в яростное желание разодрать ее. Особенно, когда снова подмахивать бедрами стала. Пока ослепительной вспышкой не пронзило каждую кость в теле. Пока не скрутило меня всего словно от тысячи вольт, от сотен тысяч лезвий ножа, вонзившихся под кожу. Невероятным взрывом на сотни частей, и каждая из этих частей пульсировала в агонии наслаждения.
Я не считал, сколько времени пролежал на своей девочке, когда рухнул на нее обессиленный оргазмом. Открыл глаза, пытаясь сфокусировать взгляд на ее расплывающемся лице, и я улавливаю ее улыбку, когда робко сплетает свои пальцы с моими.
— Все, Ассоль. Теперь навсегда Моя.
Ее ладонь вместе со своей к губам поднес и прикоснулся поцелуем.
— Только моя.
ГЛАВА 12. ЯРОСЛАВСКАЯ. БЕС
1980-е гг. СССР
Ангелина Альбертовна сняла очки и устало сжала переносицу пальцами. Сколько сейчас времени? Полночь? Час? Встала со стула и, потянувшись, чтобы размять затекшую спину, посмотрела на белые круглые часы, висевшие на стене. Почти два часа уже, из открытого окна промозглой осенью тянет. Профессор поежилась, поднимая со спинки деревянного стула шаль и укрывая плечи, но закрывать окно не стала. Она ненавидела духоту, не переносила жару, от которой резко повышалось артериальное давление. В такие минуты Ангелина Альбертовна чувствовала себя немощной старухой, уповавшей на действие оперативно принятых лекарств. А профессор Ярославская больше всего ненавидел упускать контроль из своих ухоженных рук.
Вот и сейчас доктор злилась, не осознавая, что барабанит пальцами по краю стола. Злилась, потому что понимала: контроль над ситуацией постепенно ускользает, становится все менее осязаемым, неся для профессора и дела всей ее жизни неизвестные последствия.
Ярославская потерла пальцами ноющие виски, безжалостно откинув мысль о том, чтобы лечь в кровать и позволить отдохнуть мозгу хотя бы пару часов. Потом. Все потом. Как всегда у нее было. Сначала у молодой студентки, с открытым ртом и чувством откровенной зависти наблюдавшей за работой лаборанток профессора университета. Признания парней с курса — потом. Объявление о помолвке только с целью достичь другого "потом". Того, которое позволит не просто мечтать о теплом месте в исследовательском центре, но и заиметь нужные для этого связи. Свадьба и медовый месяц, о котором так грезил новоиспеченный муж, поникший после очередного "потом" жены. Он очень скоро привыкнет к этому слову, ставшему лучшей характеристикой их семейной жизни. Потом. Потом. Потом. Ребенок. Второй муж. Дни рождения. Юбилеи. Отпуск. Всегда потом. Цель, ради которой откладывалась день за днем жизнь. Неделя за неделей. Год за годом. Дистанция, которую Ярославская упорно продолжала покорять, не сбавляя темпа, не разменивая финишную прямую, с каждым годом маячившую чуть ближе, ни на что иное.
Самые стойкие мужчины бы сломались еще на середине пути, а эта маленькая хрупкая женщина со стальными нервами и намеренно убитой в себе человечностью продолжала бежать по нему. В тяжелые времена шла. Пусть медленно, но всегда прямо. К своей цели. А сейчас Ангелине приходилось стоять. Ей приходилось ждать действий от других участников марафона. И ей, непривыкшей зависеть от кого бы то ни было, этот вынужденный отдых давался с трудом, воспринимался как потеря драгоценного времени.
Следователь Виноградов позвонит утром, по крайней мере, Снегирев убедил свою любовницу, что Виктор Петрович "всячески поспособствует скорейшему замятию дела". Оставалось только надеяться, что новоиспеченный служитель закона не взбрыкнет, не впечатленный наградами профессора Ярославской и ее могущественными покровителями. Надеяться, потому что, как и у любой сильной личности, у доктора Ярославской были свои недоброжелатели и даже враги. Из тех, которые публично протянут руку, а сами готовы сломать пальцы при рукопожатии.
Нелюдь подкинул проблем. Именно сейчас, когда до достижения финишной ленты оставалось так мало. Ярославская снова села на стул и взяла в руки черно-белые фотографии, на которых парень с оголенным спортивным торсом склонился над стройной темноволосой девушкой, поглаживая ладонью ее лицо. Алька. Ее дочь. Единственный ребенок. И вовсе не она предмет гордости доктора, а мальчишка, точнее, уже молодой мужчина весь в шрамах, проглядывавших даже на кадрах далеко не лучшего качества. Ярославская вспомнила, с каким восхищением рассказывал ее ассистент Иванов о результатах анализов объекта. Ангелина никогда не была суеверной, но все же боялась признаться даже самой себе, что за эти годы смогла создать почти сверхчеловека с повышенной сопротивляемостью боли, с очень чутким, близким к звериному, слухом и прекрасным ночным зрением. Понимает ли нелюдь, что девочка, стоящая перед ним в темном помещении, не может настолько четко видеть его лицо, как он ее? Осознает ли, что любой другой человек не смог бы пережить и половины тех экспериментов, которые ставили над ним?
Впрочем, для ученой стало полнейшей неожиданностью, что объект, находясь в искусственной изоляции от общества, не просто мыслит и действует, основываясь на животных инстинктах, но и оказался легко обучаем.
Ярославская вспомнила, какое негодование поначалу испытала, узнав, что дочь тайком общается с мальчонкой. Первым желанием было запретить той появляться даже на территории лаборатории, а после верх взяло профессиональное любопытство. Что если позволить одному ребенку, выросшему в цивилизованной среде и показывавшему просто потрясающие показатели на фоне своих посредственных сверстников, контактировать с другим, не имевшим элементарных знаний ни о своей сущности, ни о мире вокруг? Все это вкупе с регулярными исследованиями должно было дать определенный результат. Изучить характер и манеру поведения этого "волчонка" путем взаимодействия с дочерью профессора.
Ангелина Альбертовна лично дала указание охране не препятствовать проникновению девочки в лабораторию. Размытые застывшие кадры фотопленки позволяли профессору отслеживать, как развивался объект, упорно продолжавший скрывать полученные знания. Ученые знали вдоль и поперек мельчайшие особенности его организма, но никто, кроме Ярославской и Снегирева не догадывался, что Нелюдь, которого считали бессловесной тварью, смахивающей больше на зверя, чем на человека, показывал просто блестящие, непостижимые уму результаты. С недавних пор над потолком у его клетки была установлена скрытая видеокамера, позволявшая наблюдать за поведением объекта в динамике. Поразительные различия между тем, что он демонстрировал перед учеными, и тем, каким был рядом с девочкой. Долгое время объект вовсе скрывал от исследователей, что умеет ходить на прямых ногах. Поначалу он передвигался как волк или собака. Прямохождение стало результатом подглядывания за сотрудниками лаборатории, и имитировал его объект редко и наедине с со своей волчицей.
Ангелина часто пересматривала старые фотографии и видела, ради кого со временем все чаще стал выпрямляться парень, на кого бросал исподтишка взгляды, пока она читала ему книги. Его реакция на ее голос была показательной. Он водил головой из стороны в сторону или пригибал ее к плечу, хмурился или наоборот улыбался, скорее всего, в зависимости от того, какой в этот момент была тональность голоса Али. Не понимая слов, которые слышал, он очень тонко чувствовал настроение произведений, хоть и упорно скрывал это даже от своей учительницы.
Ярославская бросила взгляд на другие фото, в беспорядке лежащие тут же. На них ужасные в своей жестокости кадры смерти. Пять трупов. Пять человеческих жизней, которые загубил объект. Уничтожил с шокирующей беспощадностью, на какую только способно подобное асоциальное существо.
То, в каком состоянии обнаружили троих охранников… Ярославская поежилась невольно. Такое мог сотворить только кто-то без элементарных понятий о человечности и боли как таковой. Привыкший к ней и имеющий посредством многолетних опытов усовершенствованное, практически лишенное боли тело, этот экземпляр сам не осознавал, какие мучения может приносить другим живым существам. Не осознавал в том смысле, в котором осознают обычные люди, прикрывая рот руками, когда видят, как бьют ребенка, или хватаясь за горло ладонью при виде вспоротой шеи. Обладающий очень высоким болевым порогом, нехарактерным для подавляющего большинства людей, объект оказался начисто лишен чувства сострадания.
Я не привык получать подарки или другие знаки внимания. С самого моего рождения внимание ко мне означало для меня только проблемы. Только новую порцию унижений и боли. Если обо мне "забывали" хотя бы на пару дней, я радовался этому, как радуется любой ребенок вниманию, потому что понимал — так я переживу следующие пару дней.
Я никогда не знал, что такое купить любовь за деньги, за защиту и опору или заработать ее долгими ухаживаниями и заботой. Тем более — получить ее просто так. Получить чтобы то ни было просто так. У меня всегда была только одна мера стоимости — боль. В отношении себя самого и в моем отношении к другим людям.
Со временем это понимание будет царапать осознание, поначалу будет неприятно, затем — безразлично. Мера исчисления чувств нелюдя есть боль. Все до жути просто: насколько сильно он хочет причинить боль, значит, настолько ненавидит. Насколько сильно самого корежит от чужой боли, значит, настолько любит.
Я называл ее своей религией. Я был наивным простачком, которому открыли дверь в мир фантазий, позволявший на какие-то часы, казавшиеся вечностью, покидать вселенную своей боли и отправляться в путешествие в новые, неизведанные миры. Я никогда не верил в Бога и спустя годы перестал верить и в нее. Забавно, в моем случае реальным оказался лишь дьявол. Правда, он носил женскую одежду, что не делало его даже чуточку милосерднее.
А Ассоль стала моей Болью. Даже перестав быть моей, если когда-либо была вообще была ею, она осталась той самой фантомной болью, которая, сука, гораздо глубже любой другой. Потому что больше не остается надежды, что она может исчезнуть, стоит ампутировать гниющую конечность. Ни хрена. Только появляться время от времени, выворачивая наизнанку, заставляя мечтать о том, чтобы сдохнуть и избавиться от нее, наконец. Но ведь я всегда был не таким, как все. Моя боль возникала не периодически. Она пульсировала во мне постоянно. И самым хреновым оказалось, что к ней невозможно привыкнуть. Ни капли.
Но этот диагноз я поставлю себе позже. Через годы. А тогда, несколько лет назад, я наслаждался своей девочкой, не подозревая, что возненавижу ее так, как невозможно ненавидеть живого человека. Но это потом.
Да, я наслаждался ею. Я жадно вбирал в себя каждое мгновение, проведенное рядом. После той нашей первой ночи вместе, когда увидел в омутах ее глаз свое отражение, ритмично вбиваясь в нее, когда лихорадочным шепотом клялась почти до самого утра в своей любви, доводя до сумасшествия отчаянностью признаний.
Когда поверил и ей, и себе, что возможно любить. В моем гребаном мире, состоявшем из небольшой клетки, из звеньев металлической цепи, удерживавших меня в ней, из постоянных побоев и дикой боли на хирургическом столе, вдруг появились фантазии о чем-то невероятном, чистом при свете дня, когда от мыслей о моей Ассоль становилось жарко даже зимой на холодном ветру… и невероятно, до дикости грязном, когда ночь опускалась на землю, и моя девочка тайком пробиралась ко мне.
Отвратительно грязная любовь. Омерзительная настолько, что нормальный человек при мысли о таком содрогнулся бы. Вот только мы с ней были до безобразия безумные. Примерная милая девочка, приносившая пятерки домой и выступавшая на научных конференциях, превращалась в юную ненасытную самку, жадно требовавшую с каждым разом все больше и больше.