Закон Моисея Хармон Эми
Я было продолжила красить, но Моисей оттолкнул меня от банки с краской.
– Ты вертишься вокруг меня только потому, что любишь нарушать правила. И не думай, что я не знаю, что у твоих родителей есть четкие предписания, когда дело касается нас с тобой. Наше общение сводит их с ума. Особенно твою маму. Она боится меня.
Что ж, это правда… а он смышленый. Это определенно одна из причин, по которой меня влекло к нему. Но когда он погружался в себя и рисовал как одержимый, создавая невероятные шедевры, которые возникали откуда-то из глубины его янтарно-зеленых глаз, меня было от него не удержать. И я хотела, чтобы Моисей нарисовал меня. Хотела стоять перед ним, пока он покрывал меня красками, стать одним из его шедевров. Вписаться в его мир. Иронично, но впервые за всю жизнь мне не хотелось выделяться – если это значило, что я смогу заполнить его мысли и засесть у него в голове. Может, виной всему этому, что мне было семнадцать, или же первая любовь, ну или первая страсть. Или вообще жара. Но я хотела его так отчаянно, что это поглощало меня изнутри. Мне никогда еще ничего так не хотелось. И я даже представить не могла, чтобы мне когда-нибудь могло захотеться чего-то с такой же силой.
– Почему я нравлюсь тебе, Моисей? – вздохнула я, уперев руки в бока. Мне надоело играть в эти игры, надоело не знать, чего он от меня хочет.
– Кто сказал, что ты мне нравишься? – тихо ответил он. Но затем посмотрел на меня. И его глаза вселили в меня надежду, в то время как слова грозили уничтожить. Его глаза говорили, что это правда.
– Это что, один из твоих законов? «Не возлюби Джорджию»?
– Не-а. Скорее, «не нарвись на повешение».
Мне стало дурно.
– Повешение? Ты намекаешь на линчевание, что ли? Это уже выходит за все границы, Моисей. Может, мы и деревенщина. Может, я и говорю «увидала» вместо «увидела». Может, мы и маленький городишко с узким мышлением. Но здесь никому нет дела, что ты черный. Сейчас не шестидесятые, и это тебе уж точно не Дальний Юг[3].
– Но мы в Джорджии, – все так же тихо ответил он, играя с моим именем, как это делала я. – А ты сладкий джорджийский персик с бархатистой розовой кожицей, но я на него не искушусь.
Я пожала плечами. Но он уже искусился – в том и проблема. От его слов мне захотелось податься вперед и впиться зубами в его мускулистое левое плечо. Захотелось укусить его достаточно сильно, чтобы выразить весь свой гнев, но при этом достаточно ласково, чтобы он позволил мне сделать это еще раз.
– Ну, и какие еще у тебя законы?
– «Рисуй».
– Ладно. Похоже, ему ты следуешь безоговорочно. Что еще?
– «Держись подальше от блондинок».
Он всегда пытался меня подколоть. Всегда пытался задеть за живое.
– От всех, не только от Джорджии? Почему?
– Они мне не нравятся. Моя мать была блондинкой.
– А твой отец – черным?
– Бытует мнение, что большинство блондинок не могут родить черных детей самостоятельно.
Я закатила глаза.
– А ты еще говоришь, что это мы предвзятые.
– О, у меня полно предрассудков, но на то есть причины. Я никогда не встречал блондинку, которая бы мне понравилась.
– Ну, не беда, перекрашусь в рыжий.
Губы Моисея расплылись в такой широкой улыбке, что я испугалась, как бы они не треснули. Похоже, он удивился своей реакции не меньше меня. Он согнулся пополам и, уперев руки в колени, зашелся таким смехом, какого я еще от него не слышала. Я выхватила у него кисточку, испачканную алой краской, и провела ею вдоль своей косички. Моисей уже начал задыхаться от хохота, но в конце концов покачал головой и, протянув руку, потребовал кисть обратно.
– Не делай этого, – пропыхтел он, от смеха в уголках его глаз выступили слезы.
Но я продолжила краситься, и он наскочил на меня, пытаясь забрать кисть. Я отвернулась, максимально вытянув руку и выпятив зад, чтобы он не мог до нее достать. Но Моисей был выше и с легкостью обхватил меня руками, вырывая кисть из моих пальцев. На моих ладонях осталась краска, и, повернувшись, я вытерла их о его лицо, из-за чего он стал похож на воина Апачи. Моисей ойкнул и, не желая оставаться в долгу, провел кистью точно такую же линию на моей щеке. Наклонившись, я заметила банку с краской и окунула пальцы в шелковистую алую жидкость. А затем повернулась к Моисею со злорадной ухмылкой на лице.
– Я просто следую закону, Моисей. Как он там звучал? «Рисуй»?
Мои губы растянулись в улыбке, и Моисей поймал меня за руку. Я щелкнула пальцем, и на его рубашку брызнули маленькие красные капельки.
– Джорджия, лучше беги.
Он по-прежнему улыбался, но в его глазах плясали чертики, от которых у меня подгибались колени. Я приторно ему улыбнулась.
– С чего бы мне это делать, Моисей? Вдруг я хочу, чтобы ты меня поймал?
Он посерьезнел, но его глаза стали добрее. А затем, все так же держа меня одной рукой за запястье, он схватил мою скользкую от краски косичку и притянул к себе.
И на сей раз позволил мне руководить.
Моисей двигался плавно, позволяя мне задать темп. Я втянула его нижнюю губу и дернула на себя за рубашку. Мне хотелось, чтобы между нами не существовало никаких законов и правил. Чтобы мы просто делали, что пожелаем. Чтобы я могла лечь в тени амбара и притянуть его к себе. Чтобы я могла пойти на то, чего жаждало мое тело. Чтобы я могла покрыть его алой краской, а он бы прижался ко мне и покрыл в отместку. И тогда между нами не осталось бы различий, не было бы никакой дележки на черных и белых, на тогда и сейчас, на преступления и наказания. Только ярко-красная пелена, отождествлявшая мою ярко-красную страсть.
Но от законов и правил никуда не деться. Есть законы природы и жизни. Любви и смерти. И если их нарушить, то будут последствия. И мы с Моисеем – подобно веренице обреченных возлюбленных, которые жили до нас и будут жить после, – подпадали под эти законы, независимо от того, следовали мы им или нет.
Глава 7. Моисей
Даже запах дурманил мне голову. Я чувствовал себя пьяным, в голове жутко стучало, грудь сдавило. Перед глазами мельтешили алые и желтые мазки, серебряные вихри и черные полосы. Мои руки парили, брызгая и смешивая краски. Было слишком темно, чтобы понять, соответствовало ли мое творение образу в голове. Но это не имело значения. Для меня, по крайней мере. А вот для девушки это было важно. Она хотела, чтобы кто-то увидел ее. Поэтому я нарисую ее портрет, покажу миру ее лицо, и тогда, возможно, она исчезнет.
Начиная с июля – с последнего дня фестиваля, когда я нашел Джорджию в загоне и отвез ее домой, – эта девушка частенько попадалась мне на глаза. Ее звали Молли. Она написала свое имя жирным курсивом, с завитками на букве «М». Я увидел его на бумажке с тестом по математике. Из всего, что она могла мне показать, почему-то ей захотелось обратить мое внимание именно на тест по математике. Подумать только! В верхнем углу была нарисована большая «А»[4], и я подозревал, что Молли гордилась этой оценкой. Когда-то. В прошлом.
Она немного напоминала мне Джорджию – тоже блондинка, тоже со смешинкой в глазах. Но Молли постоянно показывала мне места и предметы, которые не имели для меня никакого смысла – вот как тест по математике. Подсолнухи, растущие вдоль трасс, по которым я никогда не ездил, затянутое тучами небо и капли дождя на окне, обрамленном шторами в желтую полоску, женские руки и идеально подрумянившийся яблочный пирог с умело выложенными полосками сверху.
Внезапно мою картину подсветили сзади фары машины, едущей по тоннелю. Я быстро откинул баллончик с краской и сполз вниз по наклонной бетонной стене, а затем побежал что есть мочи – баллончики в импровизированном ремне бились о ноги и звонко стукались друг о друга.
Но машина поехала следом, направляя на меня лучи фар, и от паники я споткнулся и больно ударился о землю. Баллончики впились мне в живот и бедра, кожа с ладоней содралась о гравий. Машина вильнула и резко затормозила, и я временно скрылся из-под ее света. Я тут же вскочил, но с моей правой ногой было что-то не то. Я снова упал и вскрикнул от боли, пробившейся сквозь всплеск адреналина.
– Моисей?
Это оказалась не полиция. И даже не убийца девушки. Я почти не сомневался, что ее убили. Она выглядела слишком серьезно и свежо – такое я замечал только за призраками, чья смерть была жестокой и неожиданной. И недавней.
– Моисей?
Вот опять. Я повернулся, прикрывая глаза от света фонарика, направленного мне в лицо, и, прищурившись, посмотрел в сторону, откуда доносился голос.
– Джорджия?
Какого черта она здесь делает в час ночи в будний день? Осознав, что я рассуждаю как родитель, я тут же одернул себя. Это меня не касалось, как и ее не касалось, что я здесь делал. Казалось, я произнес эти слова вслух, поскольку Джорджия немедленно спросила:
– Что ты тут делаешь?
Она тоже говорила как родитель, и, не изменяя своим принципам, я проигнорировал ее вопрос.
Я попробовал встать, но, скривившись, заметил, что из моей ноги что-то торчит. Стекло. Огромный осколок, врезавшийся в мое колено при падении на асфальт.
– Зачем ты это делаешь? – ее голос был грустным, а не осуждающим. Не испуганным и даже не настороженным. Просто грустным, словно она безуспешно пыталась меня понять. – Почему ты постоянно рисуешь на чужой собственности?
– Это общественная собственность. Всем плевать.
Глупое заявление, но я не мог объяснить ей правду. Или кому-либо другому. Потому даже и не пытался.
– Шарлотте Баттерс было не плевать. И уж тем более мисс Мюррей.
– И что, теперь ты вышла на охоту, чтобы уберечь общество от краски?
Тоннель окружали одни лишь поля высокой золотистой пшеницы… или что там растет у них в Юте. У съезда с эстакады ютилась небольшая кучка предприятий, но они были просто крошечным островком в золотом море.
– Не-а. Я видела, как ты уехал в сторону Нифая.
Я глуповато на нее уставился.
– Твои фары светили мне в окно при отъезде, а я не спала.
Что-то не складывалось. Я рисовал тут как минимум час.
– Я каталась по округе, пока не нашла тебя, – увидела твой джип на обочине, – тихо закончила Джорджия.
Ее откровенность поражала меня. Такая бесхитростная… Когда Джорджия пыталась скрыть свои чувства, я видел ее насквозь. Она была как стекло – чистое, прозрачное и ясное, как день. И, подобно стеклу, ее честность ранила меня.
Я выдернул осколок из колена, попутно проклиная все вокруг, но отвлекающий маневр сработал – Джорджия тут же сосредоточилась на ране. Она посветила фонариком, чтобы лучше ее рассмотреть, и выругалась одновременно со мной, увидев кровь, от которой мои штаны казались черными в сиянии луны.
– Да это пустяк, – я пожал плечами. Но как же она болела…
– Пойдем. У меня под сиденьем лежит аптечка.
Она подозвала меня фонариком, вырисовывая дугу лучом света, и подождала, пока я последую за ней. Что я и сделал.
Джорджия открыла дверь, достала оранжевую пластиковую аптечку из-под пассажирского места и похлопала по нему.
– Ты сможешь забраться на сиденье?
Я кивнул.
– Это всего лишь царапина… Надеюсь, ты не собралась ампутировать мне ногу?
– Ну, кровоточит она чертовски сильно.
Усевшись, я приподнял раненую ногу, и Джорджия принялась играть в доктора. Я уставился на ее светлую макушку и уже в миллионный раз задался вопросом, почему она до сих пор не плюнула на меня. Что во мне так ее привлекало? Девчонка любила, когда ей бросали вызов, это и слепой бы заметил. Я наблюдал, как она перепрыгивала через заборы и мчала по полям на своем черном коне, словно стремилась взмыть в небо. Наблюдал, как она обхаживала и подлизывалась к жеребцу, пока не околдовала его до такой степени, что теперь он бежал к ней по первому зову. Но я не животное и не хотел быть ее новой добычей, хотя все шло именно к этому.
От этой мысли я разозлился, и как только Джорджия закончила, я опустил ногу и молча направился к своему джипу. Она засеменила за мной.
– Поезжай домой, Джорджия. Ты нарушаешь еще один мой закон. «Не преследуй меня».
– Это твои законы, Моисей. Я на них не подписывалась.
Я услышал, как она споткнулась, и невольно остановился. Повсюду валялось битое стекло и банки из-под пива. По выходным это место было излюбленной точкой сборищ пьяных школьников, на что и указывала куча пустых бутылок. Я не хотел, чтобы Джорджия тоже поранилась. Подойдя к ней, я взял ее за руку и провел обратно к машине.
– Возвращайся домой, Джорджия, – повторил я, но на сей раз более мягким тоном.
Затем открыл дверь ее ржавой колымаги по прозвищу Миртл, которая ездила со скоростью черепахи.
– Почему ты нарисовал ту девушку на эстакаде? Зачем? Что это значит? – в ее голосе слышалась грусть, как будто ее предали. Каким образом – черт ее знает.
– Я увидел ее фотографию и захотел нарисовать, – с легкостью ответил я.
Это почти правда. На самом деле никакой фотографии я не видел, хоть она и висела на почтовой доске объявлений. Но лицо Молли возникло в моей голове.
– Она тебе понравилась?
Я равнодушно пожал плечами.
– Она симпатичная. Жаль. Мне нравится рисовать.
Она и вправду была симпатичной. Мне действительно было ее жаль. И мне нравилось рисовать.
– Ты ее знал?
– Нет. Но я знаю, что она мертва.
Джорджия пришла в ужас. Даже в темноте, освещаемой одной луной, я видел, как сильно ее расстроили мои слова. Наверное, мне этого хотелось. Хотелось, чтобы она боялась.
– Откуда?
– Потому что такова участь большинства детей с объявлений о пропаже. Она местная, верно?
– Не совсем. Она из Санпита – такой же маленький округ, как и наш. Странно, что она просто исчезла. Это уже вторая девушка за последний год. Очень… странно. Это немного пугает, понимаешь?
Я кивнул. Девушку звали Молли, и она определенно умерла. В моей голове постоянно возникали видения из ее жизни. Не смерти. Только жизни. Я надеялся, что теперь она оставит меня в покое. Наше «общение» и так затянулось. Я понятия не имел, почему она вообще мне явилась. Обычно существовала какая-то связь, но я никогда не встречал Молли. Однако я надеялся, что теперь она все же уйдет. Стоит их нарисовать, как они тут же исчезают. Таким образом я приносил им дань уважения, и, как правило, этого было достаточно.
– И твой приезд сюда посреди ночи, чтобы нарисовать ее… это тоже странно, – храбро произнесла Джорджия, глядя мне прямо в глаза.
Я снова кивнул.
– Ты боишься, Джорджия?
Она просто смотрела на меня, словно хотела пробраться мне в голову. Моя маленькая укротительница лошадей, пытающаяся укротить и меня. Я помотал головой, чтобы прочистить ее. Джорджия не моя укротительница. Она вообще не моя.
– Боюсь, Моисей. Боюсь за тебя. Все увидят этот рисунок. Полиция увидит. Люди подумают, что ты что-то сделал с этой девушкой.
– Так думают, куда бы я ни поехал, Джорджия. Я привык.
– Ты всегда рисуешь мертвых людей?
Ее голос хлыстом рассек тишину, и правда ударила мне в лицо – со всеми трещинами и болью, присущими тайнам.
Я попятился от изумления, что она так легко меня раскусила. Затем пошел к джипу, желая лишь одного: бежать, бежать, бежать. Почему я не мог просто сбежать? До окончания школы оставалось еще семь месяцев, но я уже работал над своим аттестатом и копил деньги. Семь месяцев. А затем, как бы я ни любил Джорджию, как бы мысль о разлуке с ней меня ни ранила, я покину этот забавный городишко с его любопытными жителями и их подозрениями, вмешательством в чужие жизни и любовью потрепаться. Двинусь дальше и буду рисовать по пути. Не знаю, как я выживу, но главное – я буду свободен. Настолько, насколько это возможно.
Джорджия поспешила за мной.
– Ты нарисовал моего деда на нашем амбаре. Он умер двенадцать лет назад. Мне было пять. Ты нарисовал молнию на амбаре Шарлотты Баттерс. Во время грозы в нем погиб ее муж. Ты нарисовал мужчину по имени Рэй на доске мисс Мюррей, и я узнала, что ее жениха звали Рэй. Он погиб в несчастном случае за две недели до их свадьбы. Ты разрисовал стены в заброшенной мельнице. Их я тоже видела. Я не узнала лица на портретах, но все те люди тоже мертвы, не так ли?
Я никак не мог ей ответить, не выдав всю правду. Мне хотелось ей рассказать, но я знал, что оно того не стоит. И продолжил идти.
– Моисей! Стой! Пожалуйста, пожалуйста, не уходи от меня снова! – раздраженно воскликнула Джорджия, чуть ли не плача, и я почти видел, как в уголках ее глаз собираются слезы.
Это разрывало мне сердце и пошатнуло волю. Я сделал единственное, что могло заставить ее забыть все вопросы, забыть все сомнения. Что могло заставить забыться нас обоих.
Я позволил ей догнать меня.
А затем повернулся и так крепко ее обнял, что наши сердца прижались друг к другу и забились в едином ритме. Мое стучалось о ее грудь, ее стучалось в ответ, как обычно, бросая мне вызов. Я целовал ее снова и снова, позволяя ее губам очистить мой беспокойный разум, вытеснить все образы из головы, пока не осталась только Джорджия, только ее персиковые поцелуи, лунное сияние и жар между нами. Я коснулся ее тела и согрел руки о кожу, и все вопросы развеялись по ветру. А девушка, которую я нарисовал на эстакаде, подняла голову к небу и оставила нас одних.
Я сбежала из школы до окончания занятий и поехала на Миртл к эстакаде, чтобы посмотреть на картину Моисея при дневном свете, пока ее не закрасили. Она была так прекрасна. Девушка улыбалась неизвестному воздыхателю, ее лицо было поднято к солнцу, волосы развевались вокруг плеч. Когда я увидела ее впервые, то чуть не приревновала, и теперь мне стало стыдно за свою мелочность. Но Моисей видел ее такой. Я не знала, как это возможно. Он – художник, а она – его муза, пусть и на короткий промежуток времени. И мне это не нравилось. Я хотела быть его единственной. Чтобы только мое лицо витало в его голове.
Я села и долгое время смотрела на смеющуюся девушку на одиноком тоннеле, воскрешенную при помощи баллончиков с краской и гениальности современного Микеланджело. Или Ван Гога. Вроде же Ван Гог был сумасшедшим? Девушка на рисунке выглядела такой живой, что я не могла поверить в ее смерть. Но Моисей сказал, что ее уже нет в живых. От этой мысли мой желудок сжался, а ноги стали ватными. Не потому, что она мертва, – хотя это само по себе ужасно, – а потому, что Моисей это знал. Глядя на портрет, никто бы и не подумал, что Моисей насмехался над чьим-то горем или что его творение имело жестокий характер. Но это было странно. Никто не знал, как к нему относиться. Он никогда не отрицал своих поступков, но и не пытался оправдать их.
А прошлой ночью… Прошлой ночью я была напугана, рассержена и сбита с толку. Он казался таким недоступным. Таким отрешенным. Это бесило меня до скрежета зубов! И когда Моисей внезапно повернулся и поцеловал меня, прижимая к себе так крепко, что между нами не осталось пространства… что-то во мне сдалось. А затем он скинул пальто на землю, и мы легли сверху, сливаясь губами, сплетаясь руками, снимая обременительную одежду, чтобы явить под ней то, что не давало нам быть вместе. Я не возражала, и он не останавливался.
Я выросла на лошадиной ферме. У меня было очень четкое и наглядное представление о принципах этого акта. Но ничто не могло подготовить меня к наплыву чувств, желания, возбуждения, силы, к этой сладкой агонии. Мы были так поглощены происходящим, этим примитивным, но чувственным действом, что наши сердца словно превратились в метроном, отмечающий время и этот момент. Меня переполняло восхищение, и я не могла отвести от него глаз. Не могла даже закрыть их.
– Моисей, Моисей, Моисей, – кричало мое сердце, и губы эхом вторили ему.
Его глаза были так же расширены, как, наверное, и мои, дыхание выходило рывками сквозь приоткрытые губы, прижатые к моим. Мы сомкнулись руками и взглядами. Наши тела двигались в едином ритме – таком же древнем, как земля, на которой мы лежали.
Я достаточно хорошо себя знала, чтобы понимать – позже мне будет стыдно за свою несдержанность. Противно от бетонных сооружений неподалеку, заваленных мусором, и от сорняков под моей спиной. Знала, что еще не скоро смогу посмотреть в глаза своему отцу. Но я также знала, что этот момент был абсолютно неизбежен. Я стремилась к нему с той секунды, как увидела Моисея. Мои родители были верующими, набожными людьми. Раньше я и себя такой считала. Я с детства еженедельно ходила в церковь и знала, что похоть – это грех. Но никто мне не говорил, что она приносит столь приятные ощущения. Никто не говорил, что противиться ей все равно что дышать через соломинку. Бесполезно. Невозможно. Нереалистично.
Поэтому я откинула соломинку и вдохнула полной грудью воздух, пропитанный запахом Моисея. Вдыхала его жадными глотками, не находя в себе сил, чтобы помедлить или сосредоточиться на чем-либо еще, кроме как на следующем вдохе.
Может, мне стоило держаться от него подальше. Но прошлой ночью я не смогла. И сидя в тусклом свете октябрьского денька, глядя в глаза девушке, которую нарисовал мой возлюбленный, – юноша, завладевший мной душой и телом, – я об этом жалела.
Глава 8. Моисей
Полиция устроила мне допрос из-за картины. Уже не в первый раз. Я ничего им не сказал – попросту было нечего, как и им было нечего мне предъявить. По правде говоря, я не знал подробностей – только то, что Молли уже не живец. Живые не посещали меня в любое время дня и ночи и не вторгались в мою голову. Я просто сказал им, что слышал об исчезновении Молли и хотел что-нибудь для нее нарисовать. В каком-то смысле это правда, но большинство людей не хотят ее знать. Им нравится религия, но они не практикуют веру. Религия удобна своими правилами и системой. Она внушает людям чувство безопасности. А вот вера – и близко нет. Она трудная, неудобная и предполагает определенный риск. По крайней мере, так говорила Пиби, а ей я доверял.
Бабушка прибежала в полицейский участок с разметанными седыми волосами и выражением лица, обещавшем неприятности. К счастью, не для меня, а для офицера, который не счел нужным ей позвонить, пока меня допрашивали. Мне восемнадцать. Они не обязаны ей звонить, но все равно быстро притихли под гнетом ее ярости, и уже через час меня выпустили, взяв обещание, что я закрашу свой рисунок. Оставалось лишь надеяться, что Молли не вернется из-за этого. А вот когда мы приехали домой, Пиби спустила на меня всех собак.
– Зачем ты это делаешь? Разрисовываешь стены, амбары, школьные доски? Ты расстроил мисс Мюррей, попал под арест, а теперь это? Хватит! Или, ради бога, попроси сначала разрешения!
– Ты знаешь, зачем, Пиби.
Это правда. Маленький скелет в шкафу нашей семьи. Мои галлюцинации. Видения. От медикаментов, которые меня заставляли пить большую часть жизни, становилось только хуже. Они были созданы для людей с абсолютно другими проблемами, но когда одни лекарства не срабатывали, мне сразу же прописывали новые. Я провел всю свою жизнь в кабинетах врачей – подопечный государства, враг государства. Ничего не помогало, но медикаменты я перестал принимать только после того, как переехал жить к Пиби. Никто даже не задумывался, что, возможно, это не галлюцинации. Что, возможно, все именно так, как я говорю.
– Я не могу попросить разрешения, Пиби. Потому что тогда мне придется объясниться, и люди могут мне отказать. И что мне делать в таком случае? – По-моему, это звучало как вполне обоснованный аргумент. – Легче просить прощения, чем разрешения.
– Только если тебе пять! А не восемнадцать, с посещением полицейского участка за спиной! Если так продолжится, ты окажешься в тюрьме, Моисей.
Бабушка явно была расстроена, и из-за этого я чувствовал себя дерьмово.
Я беспомощно пожал плечами. Эта угроза была мне не нова и уже не особо пугала. Вряд ли в тюрьме будет хуже, чем сейчас. По крайней мере, я слышал, что там полно бетонных стен. Но там не будет Пиби. И Джорджии. Вероятно, я ее никогда больше не увижу. Хотя она и так считала меня психом, так что не знаю, почему меня это заботило.
И все же…
– Это пустая трата твоего времени, Моисей. Просто невероятная! Твои картины замечательные, они вызывают восхищение! Ты мог бы наладить свою жизнь благодаря этому дару. Ради всего святого, просто рисуй! Тихо и в уголке. И все будет прекрасно! Зачем тебе разрисовывать чужие амбары, мосты, стены и двери?
Пиби возмущенно всплеснула руками. Увы, но я не мог ей объяснить.
– Я не могу просто прекратить. Это единственное, что делает мою жизнь терпимой.
– И чему конкретно оно помогает?
– Безумию. Просто… безумию в моей голове.
– Моисей был пророком, – начала она.
– А я нет! И ты уже рассказывала эту историю, – перебил я.
– Но вряд ли ты ее понял, Моисей.
Я уставился на бабушку, на ее круглое лицо, любящую улыбку, бесхитростные глаза. Она единственная, кто не относился ко мне как к бремени. Или безумцу. Если она хотела снова поведать мне о малыше Моисее, я послушаю.
– Моисей был пророком, но не всегда. Сначала он был обычным брошенным ребенком, которого нашли в корзине.
Я вздохнул. Честно говоря, меня раздражала история происхождения моего имени. В ней не было ничего милого или романтичного. Это не библейская история, и даже не голливудская. Но она нравилась Пиби. Так что я замолчал и позволил ей делать то, что она считала нужным.
– Всех еврейских младенцев мужского пола приказали убивать. Евреи были рабами, и фараон боялся, что, если их нация слишком разрастется, они восстанут и свергнут его. Но мать Моисея была готова на все, чтобы спасти сына от смерти. Для этого ей пришлось его отпустить. Она положила его в корзину и отпустила, – повторила Пиби, делая акцент на последнем слове.
Я ждал. Обычно история заканчивалась не на этом моменте.
– Прямо как в случае с тобой, милый.
– Что? Ты имеешь в виду, что я тоже безнадежный ребенок из корзины? Да, Пиби, я в курсе.
– Вовсе нет. Вот твоя мать была безнадежной. Она разрушила свою жизнь, зашла слишком далеко в своем пристрастии и в конечном итоге уже не могла о тебе заботиться. Поэтому ей пришлось тебя отпустить.
– Она оставила меня в прачечной.
– И тем самым спасла от самой себя.
Я снова вздохнул. Пиби любила мою мать и поэтому сочувствовала ей и прощала все грехи. Я свою мать не любил, не сочувствовал ей и ничего не прощал.
– Не разрушай свою жизнь, Моисей. Теперь ты должен найти способ, как себя спасти. За тебя этого уже никто не сделает.
– Ты говоришь так, будто я могу это контролировать, Пиби.
Даже пока я произносил эти слова, по моей шее растекался жар, а пальцы начало покалывать, как если бы я прижал их к стакану со льдом. Это чувство было мне хорошо знакомо, и я знал, что произойдет дальше, хочу я того или нет.
– Они не оставят меня в покое. И в конце концов это сведет меня с ума. Уже сводит. Я не знаю, как мне с этим жить.
Пиби встала и обняла меня, прижимая мое лицо к своей груди, будто могла оградить от всего, что и так уже проникло внутрь меня. Я уткнулся в нее и зажмурился, пытаясь думать о Джорджии, о прошлой ночи, о том, как Джорджия не сводила с меня глаз, как мое сердце чуть не взорвалось в груди, когда я почувствовал прилив ее удовольствия. Но даже Джорджия не могла мне помочь. Молли вернулась и хотела показать мне видения.
– Моисей развел воды Красного моря. Ты же знаешь эту историю? – бабушка повысила голос, будто понимала, что в данный момент я боролся с чем-то, чего она не могла увидеть. – Знаешь, как море расступилось перед ним, чтобы люди смогли его пересечь?
Я угукнул в ответ. В моей голове быстрой чередой сменялись картинки, словно девушка, стоявшая неподалеку, открыла в ней книгу с тысячей страниц и переворачивала их с невообразимой скоростью. Я застонал, и Пиби обняла меня крепче.
– Моисей! Ты должен отпустить воды, как библейский Моисей. Раз он смог, то и ты сможешь. Море расступилось, чтобы люди смогли пройти. Но ты не можешь пропускать всех подряд, когда им заблагорассудится. Ты должен отпустить воду! Пусть она сомкнется и смоет все видения!
– Как? – прокряхтел я, уже даже не пытаясь сопротивляться.
– Какого цвета вода? – требовательно спросила бабушка.
Я представил, как бы выглядела эта вода, поднимающаяся огромными стенами по велению невидимых рук. И тогда карусель образов, которые вбивала мне в голову Молли, сразу же замедлилась.
– Вода белая, – выдавил я. – Вода белая, когда злится. – Внезапно я так разозлился, что у меня начали пульсировать виски и дрожать руки. Мне не давали ни минуты покоя, и я устал.
– Дальше? Вода не всегда злая, – настаивала Пиби. – Какие еще цвета ты видишь?
– Вода белая, когда злится. Алая, когда заходит солнце. Голубая, когда спокойна. Черная, когда наступает ночь. И прозрачная, когда смыкается.
Моя речь больше напоминала детский лепет, но мне полегчало. Я боролся, и мой разум прояснился. Прямо как вода.
– Так позволь ей сомкнуться! Пусть обрушится вниз! Позволь ей вытечь из твоей головы. Вода чистая, когда она смывает боль, чистая, когда очищает. У нее нет цвета. Пусть она смоет все краски.
Я почти чувствовал, как падают стены и меня кружит в их водовороте – как кружило, когда я решил покататься на сёрфе в двенадцать лет. Волны подхватили меня и мотали из стороны в сторону. Но в них не было видений. Не было людей. Не было воздуха. Ничего, кроме воды и грубой силы природы. И мне понравилось.
– Что ты слышишь, Моисей? На что похож звук воды?
Ниагара. Он похож на водопад. Я слышал этот звук, когда вода падала вокруг мисс Мюррей и ее возлюбленного на Гавайях. Рэй. Рэй показал мне грот за водопадом. Он был таким громким, что заглушал все остальные звуки. Вода ревела в моей голове что тогда, что сейчас.
– Она ревет, как лев. Как буря.
– Так возведи стены звука вокруг себя.
Пиби говорила прямо мне в ухо, но я едва ее слышал, словно мы тоже находись за водопадом, чей шум доминировал над всем остальным.
Я позволил себе потеряться в этом звуке – в лучшем смысле этого слова. Освободился от собственных мыслей. От видений.
Я увидел высоченные стены воды, сдерживаемые рукой Бога, который способен на все, Бога, который прислушался к просьбе одного Моисея задолго до моего существования. И попросил Его сделать это снова. Попросил Бога опустить стены. И тогда Молли исчезла.
Моисей перестал ходить в школу после того, как полицейские забрали его с урока из-за рисунка, который он нарисовал под эстакадой. Я не виделась с ним четыре недели. Почти целый месяц держалась в стороне. И он ни разу не пришел ко мне. Сама не знаю, почему я на это надеялась. Но ведь в таких случаях существуют определенные правила, не так ли? Нельзя заняться сексом и после этого ни разу не позвонить, ни разу не встретиться. Нельзя лишить кого-то девственности самым грандиозным, сногсшибательным образом, а затем просто вернуться к своим делам. Или же можно – в его случае.
Но я знала, что в ту ночь он чувствовал то же, что и я. Просто знала – и все! Ну не могла я единственная испытывать эти эмоции. И они постепенно изматывали меня. Желание, головокружительная необходимость позволить его телу накрыть мое и повторить все то, что я поклялась больше никогда не делать, брали надо мной верх. Я была абсолютно несчастна и в среду перед Днем благодарения решила, что с меня хватит. Я поехала к заброшенной мельнице и нашла его джип неподалеку от заднего входа. Моисей должен был уже закончить с демонтажем, но почему-то все равно регулярно приезжал сюда. Я быстро написала записку на задней стороне чека с техосмотра, который нашла в бардачке Миртл.
Моисей!
Встреться со мной в конюшне, когда закончишь свои дела.
– Джорджия.
Я не хотела подписываться, но не была уверена, что Моисей узнает, от кого это письмо. Затем положила записку под его дворники текстом вниз – если он выйдет и не заметит ее, то сможет прочитать слова через лобовое стекло, сев за руль.
После этого я поехала обратно домой. Надушилась, чтобы благоухать как роза, почистила зубы, сменила белье на чистое. Я пыталась не думать о том, насколько я жалкая и разочарованная в себе, пока красила тушью ресницы и смотрела себе в глаза, нарочно не фокусируясь на своем отражении.
Я прождала в конюшне целый час. Один раз туда зашел мой отец, и я чуть не выдала себя, обернувшись с широчайшей улыбкой на лице, лишь чтобы увидеть его вместо Моисея. Меня тут же охватил страх, что папа каким-то образом прознает, что я задумала, и грусть от того, что Моисей до сих пор не явился. Надвигалась буря, и с наступлением холодов мы часто заводили лошадей в конюшню на ночь. Лакки с Сакеттом, а также Долли, Реба и Мерл – лошади, которых мои родители использовали исключительно для иппотерапии, – уютно устраивались в отдельных стойлах, после чего их всех расчесывали и всячески холили и лелеяли. Они послужили мне прикрытием, и папа купился на эту уловку. Я почувствовала себя какой-то блудницей, когда он пошел обратно в дом без единой тревожной мысли в своей седеющей голове. Наверняка он думал, что его дочка-сорванец в безопасности от мальчишки по соседству. Увы, судя по всему, так и было. Вот только он не был в безопасности от меня. И все же, несмотря на снедающее чувство позора, я не уходила из амбара.
Моисей не пришел. Я ждала до полуночи и в конечном итоге укуталась в плед, который специально расстелила на сене, чтобы мы могли сидеть на нем и общаться. А затем уснула в конюшне в гордом одиночестве.
Проснулась я от звука дождя, барабанящего по крыше. Мне было тепло и комфортно от шороха лошадей и запаха чистого сена. Пока я спала, плед сполз с меня, но я не сильно замерзла. Амбар был уютным и прочно построенным, и, прежде чем провалиться в сон, я догадалась включить обогреватель. Я сонно прищурилась от мягкого света одинокой лампочки над дверью и задумалась: плестись мне домой в свою кровать или остаться уже тут? Я частенько ночевала в конюшне. Но в прошлые разы я приносила с собой подушку и на мне не было кружевного лифчика, впивающегося в кожу, или узких джинсов, которые ну никак не могли составить конкуренцию пижаме.
Только сев и струсив сено с волос, я наконец заметила Моисея, сидевшего в дальнем углу на табуретке, которую папа использовал для подковки лошадей. Он находился максимально далеко от животных, и, к счастью, они не выглядели сильно встревоженными его присутствием. В отличие от меня – пусть и всего на секунду. Я испуганно ойкнула.
Моисей не извинился, не рассмеялся и даже не попытался завязать разговор. Просто настороженно наблюдал за мной, будто я позвала его посмотреть, как я сплю.
– Который час? – сипло прошептала я с тяжестью на сердце. Она всегда возникала при общении с Моисеем.
– Два ночи.
– Ты только вернулся домой?
– Нет. Я приехал домой, помылся и пошел спать.
– И что, сейчас ты ходишь во сне? – я пыталась говорить легкомысленно, беззаботно.
– Чего ты хочешь, Джорджия? Я думал, ты уже распрощалась со мной.
Ах, вот она. Вспышка ярости. Мимолетная, почти незаметная. Я наслаждалась ею. Мама всегда говорила: негативные эмоции лучше, чем полное отсутствие эмоций. Обычно это касалось приемных детей, которые капризничали. Но, по всей видимости, это также применимо к семнадцатилетним девушкам, влюбленным в парней, которые не отвечают им взаимностью. Я внезапно разозлилась.
– Моисей, ты любишь меня?
– Нет.
Ответ прозвучал незамедлительно. Вызывающе. Но Моисей все равно встал и пошел ко мне. Я пожирала его глазами, от желания мое сердце связалось огромным узлом в груди.
Я даже не пыталась с ним спорить, поскольку заранее знала, что он так ответит, и уже решила для себя, что не поверю ему.
Моисей присел перед квадратными тюками сена, которые я превратила в наше любовное гнездышко, но раз уж он меня не любит, наверное, стоит придумать какое-то другое название. Я легла и натянула плед до шеи. Внезапно мне стало как-то зябко, тело охватила дикая усталость. Моисей навис надо мной, упираясь руками по бокам от моей головы, и мы просто смотрели друг на друга. Он преодолел расстояние между нами и легонько поцеловал меня. Один, два раза. А затем уже не легонько, с большей страстью и стремлением.
Вздохнув, я обвила его шею руками и притянула ближе к себе. Вдохнула его аромат – резкий запах краски, мыла и мятных леденцов в красную полоску, которые лежали в чаше на кухонном столе его прабабушки. И чего-то еще. Чего-то, чему я не могла дать название, и эта неизвестность привлекала меня больше всего. Я целовала Моисея до тех пор, пока не ощутила этот привкус во рту, но даже его было недостаточно. Я водила по его телу ладонями, наслаждаясь ощущениями от прикосновений нашей кожи, как вдруг он спустился к моей шее и прошептал на ухо:
– Я не знаю, чего ты хочешь от меня, Джорджия. Но если этого – я согласен.
Когда солнце просочилось своими розовыми лучами сквозь окошко амбара, выходившего на восток, Моисей скатился с меня и начал одеваться, не сводя глаз с рассвета. На дворе был ноябрь, так что солнце вставало медленно. Наверное, уже было за шесть. Скоро проснутся мои родители, если мама уже не встала. Ужин в честь Дня благодарения считался очень важным событием.
Мы с Моисеем почти не разговаривали. Меня вообще удивило, что он остался и даже поспал несколько часов, прежде чем разбудить меня поцелуями и теплыми прикосновениями, лишь подтверждая, что без него мне не жить. Но он ни разу не произнес ни слова, и его молчание было невыносимым. Я гадала, как он научился подавлять поток слов, не обращать внимание на то, как они роятся в его голове и сердце, умоляя, чтобы их произнесли. Я убеждала себя, что тоже так могу, и буду такой же молчаливой, как он. По крайней мере, до тех пор, пока он не уйдет. Но как только Моисей направился к выходу, слова сорвались с моего языка: