Лондон Резерфорд Эдвард
– Сейчас во всех школах переходят на английский, сэр, – рассмеялся молодой джентльмен. – В конце концов, по-английски говорят даже в судах.
Купца это не вполне убедило.
– Ну, для найденыша сойдет, – буркнул он.
И была девочка. Волнистая грива темных волос, бледное личико с довольно острым носом, красные губы, серо-голубые глаза. Священник торжественно нарек ее Теофанией, латинизировав имя. Однако с тех пор ее не называли иначе как только именем простым, английским – Тиффани. Булл обожал ее.
Дукет почти не обращал на нее внимания, пока ей не исполнилось пять и гостевание Уиттингтона не подошло к концу. В последующие годы мальчик часто разделял ее общество и, памятуя о доброте к нему Уиттингтона, старался быть в свою очередь добрым к ней. Да и приятно, когда тебе смотрят в рот и преданно идут за тобой, куда бы ты ни шел. Он даже жертвовал игрой в мяч и борьбой ради пряток, а то еще катал ее на шее туда и обратно по мосту, и это ей нравилось больше всего прочего. Иногда он брал ее на рыбалку, и они вытаскивали форель или лосося, которыми изобиловала река.
Самый же дерзкий и опасный подвиг совершался на Лондонском мосту. Однажды, когда Дукету было одиннадцать, Уиттингтон небрежно заметил:
– Завтра утром на реке можно будет увидеть кое-что интересное.
Это могло означать только одно. Никто уже очень давно не делал этого.
На следующие утро они с Тиффани стояли рука об руку возле большого окна наверху. День выдался погожий, и Темза радостно блестела, но в тридцати футах внизу вода нетерпеливо вихрилась у массивной каменной опоры и с ужасающим ревом срывалась в канал.
– С ним ничего не случится? – шепнула Тиффани.
– Конечно нет, – ответил Дукет.
Но втайне он не был уверен. «Может, не стоит ей на это смотреть», – подумал мальчик.
Там была лодка, а в ней – Уиттингтон с двумя приятелями. Молодой джентльмен стоял на корме и с беспечнейшим видом орудовал единственным веслом. Боже всемогущий, до чего же он отважен! Приблизившись, он вскинул глаза, улыбнулся и жизнерадостно помахал. На нем был голубой шейный платок. Уиттингтон хладнокровно направил лодку в середину проема и вплыл в стремнину.
Лишь в этот миг Дукет осознал, что позади них стоит Булл. Его большое лицо посуровело.
– Чертов болван, – пробормотал он, но Дукету почудилось одобрение. – Посмотрим лучше, жив ли он.
С этими словами Булл вывел детей наружу и пересек мост. Уиттингтона отнесло уже далеко, чуть не до Биллингсгейта. Он снял платок и торжествующе размахивал им над головой. Тиффани наблюдала за ним глазами, ставшими как блюдца. Девочка повернулась к Дукету:
– А ты так сможешь?
Он рассмеялся:
– Вряд ли.
– А ради меня? – не унималась она.
Дукет чмокнул ее и ответил:
– Ради тебя смогу.
Когда мальчику исполнилось двенадцать, Булл призвал его в большую комнату.
– Близится время твоего учения, – изрек он с улыбкой. – Подумай, чем хочешь заняться. Выбирай, что душа пожелает.
Судьбоносный момент! Тот ждал его годы.
– Но я уже знаю, – выпалил Дукет. – Хочу торговать тканями.
Как Уиттингтон. Как сам Булл. Он радостно смотрел на купца и лишь через несколько секунд удивился исчезновению улыбки.
Гилберт Булл был умным человеком. На миг он счел мальчика наглецом, затем сообразил, что тот просто не понимал. «Как я ему скажу?» – подумал купец и решил, что будет милосерднее сразу явить твердость.
– Это невозможно, – произнес он. – Гильдия торговцев тканями – она для купцов, людей с деньгами. Будь ты Уиттингтон или… – И чуть не сказал «Булл», но передумал. Правда была в том, что бедные ученики имелись даже в элитной гильдии торговцев тканями, но он не собирался посылать туда найденыша. – Пойми, у тебя нет денег, – заявил Булл резко. – Ты должен выучиться ремеслу.
И отослал мальчика – пусть подумает.
Дукет унывал недолго. Через несколько дней он прогулялся по городу, заглядывая в мастерские, – неизменно бодрый и любопытный.
– Бог свидетель, выбор богатый, – бормотал он под нос.
Перчаточники шили перчатки. Седельщики делали седла. Шорники – уздечки. Бондари – бочки. Гончары – деревянные чаши. Лучных дел мастера гнули луки. Мастера по изготовлению стрел – стрелы. Скорняки занимались мехами. Дубильщики выделывали кожи – вонь сыромятен отвратила Дукета от этого ремесла. Еще были лавочники – пекари и мясники, торговцы рыбой и зеленщики. Он мог представить себя кем угодно.
Вопрос, однако, разрешился совершенно иначе.
Юный Дукет смутно помнил, что друг Булла Чосер был ему крестным отцом, но редко думал о дани уважения. В конце концов, тот постоянно находился в отъезде. Но мальчик слышал рассказы купца о его серьезных успехах. Из мелкого служащего сын виноторговца, пройдя этапы становления молодого джентльмена при дворе, превратился в фигуру полезную и популярную. Последнее далось ему легко, ибо он был от природы веселого нрава.
– Поразительный малый. Никогда не падает духом, – отметил Булл.
– Монаха однажды поколотил, – деликатно напомнила жена.
– У студентов так принято, – отозвался Булл.
Чосер участвовал в нескольких сражениях, один раз был выкуплен. Потом изучил право и мог устроиться на любую должность. У него имелся и другой талант: на радость дамам и по торжественным случаям он умел складывать по-французски изящные вирши. В дальнейшем даже пытался изложить отдельные стихи на офранцуженном придворном английском – смелое новшество, которое в королевском кругу сочли очаровательным. Его включили в дипломатическую миссию для расширения опыта. Недавно же Чосер удостоился еще одной крупной награды.
При обширном и утонченном дворе короля Эдуарда III вошло в обычай подыскивать невест-аристократок для перспективных молодых царедворцев из средних классов, и Чосер, прославленный сын виноторговца, имел честь заполучить в жены дочь фламандского рыцаря.
– Ну разве не сам дьявол ему помогает?! – восторженно завопил Булл.
Ибо неимоверное везение Чосера заключалось в том, что сестра его жены, Катерина Свинфорд, была признанной дамой сердца самого Джона Гонта, младшего сына короля Эдуарда.
У короля родилось много сыновей – сплошь красавцы, отращивавшие модные тогда длинные, висячие усы. Хотя Джон Гонт был ниже и шире своего героического брата Черного принца, он оставался человеком видным и почти наверняка более умным. К первому браку он стяжал обширные угодья герцогства Ланкастерского; во втором, заключенном с испанской принцессой, – претендовал на трон короля Кастилии. Но его подлинной любовью, которой он был безоговорочно предан как верный муж, стала Катерина. Джеффри Чосер, таким образом, заключил брак, вплотную приблизивший его к королевскому дому Плантагенетов.
Джон Гонт жил у Олдвича в огромном Савойском дворце. Оттуда-то погожим летним днем, когда Дукет и крошка Тиффани шли к Чаринг-Кроссу и обсуждали преимущества профессии мясника перед ремеслом лучных дел мастера, неспешно вышел человек с раздвоенной бородой, который мигом углядел белую прядку в шевелюре мальчика, с улыбкой подошел и осведомился:
– Как поживает мой крестник?
Дукет поделился своей заботой, и тот, опять же недолго думая, заявил:
– А у меня как раз найдется для тебя подходящее дело!
Через неделю все устроилось. Дукет собрался покинуть дом на Лондонском мосту и перебраться к мастеру, с которым договорился Чосер. Летним утром он жизнерадостно отправился в свое новое жилище, имея при себе рейтузы на смену и пару новеньких льняных рубах, которые выдала ему жена Булла. Идти было меньше мили, но расставание есть расставание. Стоя в дверях, маленькая Тиффани спросила:
– Обещаешь навещать меня каждую неделю?
И он пообещал.
– А скучать по мне будешь? Каждый день?
– Конечно буду.
Но она еще долго стояла на пороге, глядя ему вслед.
Что касалось Джеффри Чосера, тот про себя улыбался.
– Твой хозяин – добрый парень, – заверил он мальчика, – но домочадцы, скажем так, необычные.
Однако большего не сказал, предоставив крестнику сгорать от любопытства.
1376 год
Сырым весенним утром дама[38] Барникель взирала с супружеского ложа на свою одиннадцатилетнюю дочь Эми и готовилась к битве.
Ложе дамы Барникель поражало великолепием. Это был самый дорогой предмет мебели в доме – дубовая кровать с балдахином. На ней уже побывало двое мужей. В тавернах Саутуарка делали ставки пять к одному на третьего в семилетний срок. Первый муж, сказывали, умер от истощения сил.
Перина была пышная, пуховая. В изножье стоял огромный деревянный сундук, обитый железом, где хранилось постельное белье. Когда дама Барникель усаживалась на него, чтобы закрыть, его содержимое спрессовывалось так плотно, что всякая незадачливая блоха, не успевшая выпрыгнуть, немедленно задыхалась.
Несколько секунд дама рассматривала девочку, неуклонно поникавшую под ее взглядом. Затем начала.
– Ты очень бледная, – прохрипела дама Барникель, помедлила, подбирая слова, и нашла. – Выглядишь так, – вдруг взревела она, – как будто тебя мариновали под крышкой!
Но на уме у нее было другое, что и не заставило себя ждать.
– Этот твой кавалер. Этот плотник. Он никуда не годится. – Мать вперила в девочку жесткий взор. – Забудь о нем, – проворковала она нежно, – и сразу похорошеешь.
Глядя на дочь, дама Барникель про себя вздохнула. Эми – вылитый отец. Покрепче сложением, но такое же узкое, вогнутое лицо и та же, насколько можно было судить, молчаливость.
При виде Джона Флеминга и дамы Барникель люди не верили, что перед ними супруги. Неудивительно: куда ему было сдюжить – тощему, перекрученному, с вогнутым, как ложка, лицом. Как получилось, что она, овдовев, уже через год вышла замуж за этого тихого бакалейщика, – сие оставалось загадкой во вселенной, в иных отношениях упорядоченной.
Зато дама Барникель в свои тридцать цвела. Выше Флеминга на полголовы, с темно-рыжими волосами, собранными сзади на манер амазонки, она производила впечатление даже на Булла, сурового критика, который находил ее красавицей. А вот молчать она не умела. Голос ее либо бесцеремонно гремел, разносясь по улице, либо преобразовывался в сиплый шепот, когда она делилась неким секретом. Раз в месяц дама напивалась и, если ей было что-то не по нраву, ревела, как викинг в бою. Но пуще всего она любила ярко наряжаться.
Иногда это оборачивалось неприятностями. Законы, регулировавшие внешний вид, существовали со времен Эдуарда I. Дело было не в оскорблении общественных норм. Купец, например, счел бы дерзостью нарядиться в красные одежды олдермена; жена же его не стала бы щеголять в струящихся шелках и замысловатом головном уборе, которые приличествовали придворной леди. Главными нарушительницами оказывались модницы из монахинь, готовые забыть об обетах бедности и отделывать свои одеяния дорогими мехами. Но дама Барникель не обращала никакого внимания на эти установления. Если ей нравился богатый головной убор, кричащие шелка или пышные меха, она их носила. Когда же судебный посыльный, что бывало не раз, пенял на нее Флемингу, бакалейщик лишь пожимал плечами и предлагал: «Сам с ней и поговори». Курьер спешил удалиться.
Интерес дочери к Бену Карпентеру обозначился в прошлом году. Девочка была юна, а Карпентер еще пребывал в ученичестве, но дама Барникель не желала рисковать. Многие девушки выходили замуж в тринадцать, а помолвки случались годами раньше даже у простолюдинов. Она намеревалась покончить с этим раз и навсегда.
– Он тебе не пара, – изрекла мать твердо.
– Но он мой кузен, – возразила девочка.
В известном смысле это было так. Один из внуков красильщика сёдел, дочь которого восемьдесят лет назад спасла молодого Флеминга, стал плотником и взял себе профессиональную фамилию. Таким образом, как часто случалось в ремесленных династиях, две ветви назывались соответственно – Пейнтеры и Карпентеры; те и другие состояли в отдаленном родстве с Эми. Но дама Барникель только фыркнула.
– Отцу он нравится.
Здесь наметилось препятствие. Флеминг почему-то проникся симпатией к угрюмому мастеровому, иначе дама Барникель легко бы выдворила этого малого. Однако для нее было делом чести уважать мнение мужа в вопросах, касавшихся их дочери.
– Да он и люб тебе потому, – внушила она девочке, – что оказался первым, кто на тебя взглянул. Только и всего.
Эми часто ставила даму Барникель в тупик. Та была урожденной Барникель Биллингсгейтской. В тринадцать лет вышла за трактирщика. Овдовев, в шестнадцать пошла за Флеминга. Но сила ее характера оказалась столь велика, что иначе как Барникель ее и не называли, добавляя титул «дама» – так поступали даже олдермены, как будто та сама была женой олдермена. «Иначе голову снесет», – рассмеялся однажды Булл.
От первого мужа она унаследовала таверну «Джордж» в Саутуарке, которой вот уже пятнадцать лет управляла сама. Дама Барникель состояла в гильдии пивоваров.
Такое случалось в Лондоне часто. Вдовы[39] нередко продолжали семейное дело; многие захолустные пивнушки принадлежали им. Женщины входили в некоторые гильдии; в ремеслах, сопряженных с ткачеством и вышиванием, было много подмастерьев женского пола. Если вдова выходила за мужчину с иным родом деятельности, она, как правило, отказывалась от своей. Но дама Барникель заявила, что дела не бросит, и ни один пивовар не посмел ей возразить.
Эми не проявляла интереса к ее занятию, предпочитая помогать по дому. Когда же мать предлагала дочери найти себе ремесло, Эми кротко качала головой: «Мне бы замуж». Что до Карпентера, то дама Барникель всякий раз, когда видела коротышку-мастерового с его кривыми ножками, непомерно крупной для туловища башкой, большим круглым лицом и угрюмым взглядом, бормотала под нос: «Боже милостивый, ну и тупица». Мать догадывалась, что именно этим он и нравился Эми.
– Сошлась бы ты лучше с молодым Дукетом, – сказала мать.
Она расположилась к подмастерью мужа. Хотя он был странного вида, да еще и найденыш, ее радовал жизнерадостный нрав паренька. Казалось порой, что он приглянулся и девочке, но та по-прежнему не сводила глаз с мрачного ремесленника.
– Так или иначе, – заключила мать, – настоящая беда не в этом.
– А в чем?
– Неужто не понимаешь, девочка? Он же мешком ударенный. У него не все дома. Ты станешь посмешищем.
В ответ на это несчастная Эми залилась слезами и вылетела из комнаты, а дама Барникель попыталась разобраться в искренности своих слов.
Восемнадцатилетний Джеймс Булл воплощал породу. Высокий, крепко сбитый, белокурый, широколицый – саксонские пращуры мгновенно признали бы в нем своего. Во всех начинаниях его ярко-голубые глаза свидетельствовали о безоговорочной честности. Он не только не нарушал данного слова – ему это даже в голову не приходило. Если описать его одним словом, им стало бы «откровенный».
Его именем клялись все работники скромной скобяной торговли, которой по-прежнему занималась семья. Он был опорой для родителей; младшие братья и сестры равнялись на него, и если за три поколения семейного дела хватало лишь на прокорм, никто не сомневался, что Джеймс приведет их к большему. «Ему доверяют все и каждый», – с законной гордостью твердила его мать.
Но даже при этом родители испытали дурное предчувствие, когда он вознамерился посетить своего кузена Гилберта Булла. Последняя встреча торговцев скобяными изделиями с богатыми боктонскими Буллами состоялась больше восьмидесяти лет назад, и все указывало на предстоящее унижение. Намерение Джеймса переломить судьбу могло возбуждать сестер и братьев, но кроткий отец сомневался.
Однако Джеймс был уверен в успехе.
– Кузен сразу поймет, что я честен и бояться нечего, – сказал он отцу.
И вот ясным весенним утром Джеймс отправился в большой дом на Лондонском мосту.
На Гилберта Булла, шагавшего из Вестминстера, навалилась тяжесть.
Длительное правление Эдуарда III близилось к завершению, и его окончание, увы, не представлялось достойным. Где былые победы? Все пошло прахом. Французам вновь удалось отвоевать едва ли не всю территорию, захваченную Черным принцем. Последняя английская кампания оказалась дорогостоящей и пустой, а сам Черный принц, в ходе нее заболевший, был сломлен и нынешним летом скончался в Англии. Что же до престарелого короля, тот выжил из ума и взял себе молодую любовницу Алису Перрерс, которая в духе подобного сорта женщин приводила в ярость судей, вмешиваясь в их работу, а также купцов, чьи налоги тратила на себя.
Но хуже прочего – по крайней мере, для Булла – был парламент, только что завершивший заседание.
Практика созыва парламентов, столь хитро применявшаяся Эдуардом I, за долгое правление его внука Эдуарда III более или менее вошла в систему. Для этих грандиозных ассамблей стало правилом и разделение на три части. Духовенство проводило свои встречи особняком; король и его расширенный совет баронов, собственно парламент, обычно собирались в Расписной палате Вестминстерского дворца. Рыцари из шайров и парламентарии от городов, чуть свысока именовавшиеся палатой общин, в итоге отсылались в восьмиугольный Чаптер-Хаус Вестминстерского аббатства.
Сама палата общин претерпела тонкие изменения. Бюргеры – парламентарии от городов – созывались в минувшем веке лишь от случая к случаю, по необходимости, однако теперь они заседали на постоянной основе. Депутатов отряжали как минимум семьдесят пять населенных пунктов; бывало, что они превосходили числом рыцарей. Лондон обычно направлял четверых, Саутуарк – еще двоих. В последние же годы явилось и другое усовершенствование. Посылать человека в Вестминстер, где тот мог задержаться на несколько недель, было дорого. Поэтому некоторые города начали наделять представительскими правами лондонских купцов. «Эти ребята – торговцы, – говорили они искренне, – и знают, что нам нужно». Таким образом, многие округи оказались представлены не своими робкими провинциалами, а лондонцами. Людьми богатыми, со связями среди знати, с веками лондонской независимости за плечами. Такими, как Гилберт Булл. В нынешнем году он представлял городок на юго-западе Англии.
Однако не радовался тому. Ибо если историки назвали парламент 1376 года Добрым парламентом, то сделали это задним умом. Те, кто в нем заседал, грустили.
Все были злы. Правительство проиграло войну и искало денег, Церковь, владевшую третью Англии, уже осаждал требованиями бедствовавший папа.
Еще до выступления канцлера Булл понял, что сессия будет трудной. В том, что некоторые являлись с петициями о возмещении того или иного ущерба, не было ничего необычного, но в этом году казалось, что решительно каждый имел при себе пергаментный свиток. Когда парламентарии заполнили Чаптер-Хаус и впритык расселись вдоль стен, атмосфера прониклась тревожным ожиданием. Принесли присягу: «Наши дискуссии останутся в тайне, дабы каждый высказался свободно». Но Булл тем не менее удивился, когда сразу после этого на кафедру, стоявшую в центре, поспешил заурядный сельский рыцарь. Он хладнокровно изрек:
– Уважаемые джентльмены! Деньги, за которые мы голосовали в последний раз, растрачены втуне. Я предлагаю больше не платить, пока нам не представят должный отчет.
Дряхлый, полупарализованный после удара монарх не пришел в зал заседаний, а потому на следующий день членов палаты общин принял в совете Джон Гонт. Обычно перед королем и баронами смиренно стояло лишь два-три представителя. На сей раз они не только выбрали спикера для переговоров, но и настояли на встрече в полном составе – плотной и грозной фалангой, выстроившейся в Расписной палате. Еще того хуже: обратившись к Гонту на официальном нормандском французском, положенном в таких случаях, спикер холодно уведомил его о недовольстве палаты общин расходованием средств.
– Если коротко, сир, то кое-кто из друзей и министров короля злоупотребил ими, и мы требуем призвать их к ответу.
До тех же пор, продолжил спикер, палата общин отказывается даже обсуждать выделение королю каких бы то ни было денег. И это уже не петиция, а требование. Дерзость неслыханная.
Но король слаб, и униженные парламентарии намеревались отыграться.
Это затянулось на недели. Палата общин атаковала министров, которых сочли виновными и сместили. Выслали даже – предельная наглость – любовницу несчастного старого короля, бесспорно нажившуюся. Этот обвинительный процесс, затеянный палатой общин, мгновенно приобрел название. На нормандском французском это звучало как ampeschemant – позор. В английском языке оно превратилось в «импичмент».
Палата общин добилась всего, чего хотела. И хотя Джон Гонт тайно поклялся поквитаться с ней, а особо – с проклятыми лондонцами, которых обоснованно считал ответственными за случившееся, парламент завершил работу тем, что выделил лишь половину истребованных налогов.
Так обозначилась новая веха в конституционной истории Англии. Как Лондон выиграл себе мэра, а бароны – хартию, так и непритязательная палата общин навязала спикера и практику импичмента. Это были первые шаги на долгом пути к демократии, и дорога оказалась вымощена не идеалами, а предприимчивостью и средневековыми налоговыми бунтами.
Однако Булл, возвращаясь домой с последнего заседания Доброго парламента, не испытывал ничего, кроме уныния. Взирая, как пинала палата общин старого короля, он вспоминал лишь о собственной тленности. Ему не понравилась и атмосфера. Это было против порядка вещей. Поэтому он находился не в лучшем расположении духа, когда застал у себя Джеймса Булла.
Юный Джеймс был прямолинеен.
– Итак, ты полагаешь, – ответил богатый купец, – что если женишься на моей единственной дочери и я умру, то этим гарантируешь сохранение моего состояния в семье? В том смысле, что тебя зовут Буллом.
Честный юноша кивнул.
– Мне показалось, сэр, что это хорошая мысль, – сказал он.
– А вдруг у меня родится сын? – осведомился Булл. – Или тебе это кажется невероятным?
Джеймс посмотрел на него с выражением несколько озадаченным:
– Но мне и не должно это казаться вероятным, сэр, или я не прав?
С рождения Тиффани Булл трижды рассчитывал на наследника. Но у жены, здоровьем слабой, все время случались выкидыши. Тем не менее втайне он продолжал надеяться на сына, обзавестись которым теоретически было еще не поздно. Поэтому Гилберт Булл недовольно взглянул на откровенного юношу, после чего перевел взор на Темзу и добрую минуту молчал.
– Я признателен за то, что помнишь обо мне, – произнес он потом негромко. – И если ты мне понадобишься, я пошлю за тобой. Всего хорошего.
Чуть позже, когда родные обступили его и спросили, как прошла встреча, юный Джеймс Булл, чьи честные голубые глаза выражали лишь легкое замешательство, ответил:
– Я не уверен, но думаю, что вышло довольно неплохо.
Джеффри Дукету нравились и его господин Флеминг, и бакалейная торговля. Чосер убедил Булла отложить для мальчика скромную сумму, которую обещал тому выдать по завершении ученичества. «Тогда, – объяснил Чосер, – Флеминг либо возьмет тебя к себе, либо ты откроешь свое дело».
Совсем недавно старинная компания, торговавшая специями, слилась с группой оптовиков смешанного ассортимента, которые, благо оперировали крупными партиями, были известны как бакалейщики. Новая гильдия бакалейщиков была крупна и могущественна. Она соперничала с гильдиями рыботорговцев и торговцев шерстью и тканями за поставки в крупнейшие городские учреждения. Но из всех ее многочисленных членов лишь немногие были скромнее Джона Флеминга.
Он держал небольшую лавку на Уэст-Чипе близ Хани-лейн, хотя товар хранил на складе за «Джорджем». Каждое утро они с Дукетом покидали Саутуарк и пересекали Лондонский мост, толкая свою ярко расписанную ручную тележку. Когда же колокол Сент-Мэри ле Боу возвещал окончание торговли, они возвращались, и Дукет запирал их скромную выручку в надежный сундучок, который прятал под полом склада.
Дукету полюбился склад. Очень скоро он уже мог с закрытыми глазами открыть любой ящик или мешок и по запаху определить содержимое. Сладко пахло мускатным орехом, густо благоухала корица. Там были шафран и гвоздика, шалфей, розмарин, чеснок и чабрец. Хранились фундук и грецкий орех, каштаны в сезон; там была соль из соляных пластов восточного побережья, сухофрукты из Кента. И разумеется, мешочки с черным перцем, самым ценным бакалейным товаром.
– С самого Востока, через Венецию, – говаривал Флеминг. – Это золотая пыль бакалейщика, юный Джеффри Дукет. Чистейшее золото.
И взгляд его становился отрешенно-мечтательным.
Флеминг был дотошен. Он тщательнейшим образом взвешивал каждый товар на маленьких весах, которые держал на прилавке.
– Меня ни разу не забирали в Пай-Паудер-Корт, – хвалился он, имея в виду малый суд, где городские власти ежедневно разбирали жалобы на рыночных торговцев: у него не бывало недовеса больше чем на клов.[40]
Однажды вскоре после начала ученичества Дукета некоего малого признали виновным в продаже тухлой рыбы. Джеффри с хозяином смотрели, как его везли по Уэст-Чипу на лошади, за которой два бейлифа несли корзину с рыбой. В конце Полтри, напротив Корнхилла, стоял деревянный позорный столб. На шею тому человеку надели тяжелое ярмо, привязали к столбу и сожгли рыбу у него под носом, после чего оставили его стоять на час.
– Не так уж и страшно, – заметил Дукет.
Но Флеминг обратил к нему свое узкое печальное лицо и покачал головой.
– О позоре подумай, – сказал он и очень тихо добавил: – Я бы на его месте помер.
Вскоре Дукет открыл в своем хозяине еще одну особенность. Хотя у Флеминга не было своих книг и ему всяко пришлось бы продираться через латинские и французские слова, которыми все они писались, он околдовывался любой ученостью, выискивал знающих и лез из кожи, лишь бы втянуть их в беседу. «Время, проведенное с человеком ученым, не бывает потеряно зря», – заявлял он серьезно. А если упоминался крестный Дукета Чосер, то говорил неизменно: «Это выдающийся человек. Не упускай случая потолковать с ним».
«Джордж» был одним из многих постоялых дворов на главной улице Саутуарка, известной как Боро. Он находился на восточной стороне близ Табард-стрит. И хотя епископские бордели Бэнксайда были неподалеку, «Джордж», как и прочие гостиницы, являлся приличным домом. Здесь останавливались люди, прибывавшие в Лондон по делам, и паломники, что следовали старой кентской дорогой в Рочестер и Кентербери. За таверной скрывалась маленькая пивоварня. Над главным входом, как было заведено в большинстве гостиниц, торчал прочный семиметровый шест с веточкой плюща.[41] Внутри располагался большой зал для ночлега странников победнее; дворик окружали три этажа номеров для более состоятельных. По вечерам здесь всегда делалось людно и в зале устанавливали длинные столы.
«Джорджем» блистательно правила дама Барникель. По утрам ее можно было видеть бодро шагавшей из пивоварни, где она, как большинство трактирщиков, варила собственный эль. По вечерам дама садилась у стойки, где подавали эль и вино. За стойкой, но неизменно в пределах досягаемости, хранилась крепкая дубина для скандалистов. На прилавке же перед ней стояла огромная пивная кружка «Тоби» в форме олдермена. Пока мать правила бал, Эми обслуживала клиентов, но Флеминга дама Барникель не допускала ни до чего. «У него свое дело, у меня – свое», – объясняла она.
Однако самая радость заключалась для нее в варке пива. Иногда дама Барникель разрешала юному Дукету посмотреть. Купив на пристани солод – «это высушенный ячмень», – поясняла она, – хозяйка молола его в маленькой верхней комнате при пивоварне. Затем измельченный солод попадал в огромный чан, и дама Барникель заливала его доверху водой из большого медного котла. По готовности варево охлаждали в лотках, после чего переливали в другой чан.
И дальше, когда дама Барникель приносила деревянное ведро с дрожжами, начиналось настоящее чудо. «Мы называем это „Бог-наш-благ“», – объясняла она. Ибо дрожжи вызывали брожение, порождавшее пену и – вот оно, чудо! – новые дрожжи. «Как варим, так и пекарям продаем». И ученик часто видел, как дама Барникель, довольно бурча под нос, вдыхала насыщенный аромат пенного чана и помешивала ложкой дрожжи, приговаривая: «Манна небесная! Бог-наш-благ». О густом ячменном эле дамы Барникель ходила молва.
Что же касалось хозяйской дочки, ему нравилась эта тихая девочка, но в первые два года ученичества они редко общались. Он, в конце концов, был скромным учеником, а она – застенчивой девчушкой. В последний же год, коль скоро в жизнь ее вошел Карпентер и она обрела уверенность в себе, их отношения превратились в непринужденную дружбу, и все трое часто прогуливались до Клэпхема или Баттерси, а летом купались в реке. И если недавно Дукет подметил, что она недурна собой, то не слишком задумывался об этом.
В один прекрасный день, вскоре после завершения работы парламента, он отправился с Эми и Карпентером в Финсбери-Филдс – симпатичную полосу осушенной земли сразу за северной городской стеной, где лондонцы упражнялись в стрельбе из лука.
Хотя примитивное огнестрельное оружие уже появилось, английское вооружение по-прежнему составляли массивные длинные луки из лучшего тиса. Они-то и произвели столь ужасное опустошение при Креси и Пуатье. Лондон располагал солидным отрядом лучников, куда надеялся влиться и Карпентер. Поэтому Дукет с интересом смотрел, как тот занял позицию, сжимая лук в вытянутой руке и выпрямив спину, и с нетерпением ждал, когда Карпентер пошлет первую стрелу.
Но ничего не произошло. Коренастый парень застыл, где стоял. Когда Дукет спросил, собирается ли тот выстрелить, он лишь сказал:
– Позже. – И после паузы, видя недоумение Дукета, негромко произнес: – Потяни меня за руку.
Молча пожав плечами, Дукет повиновался. Рука, к его удивлению, не шелохнулась. Он повторил – опять ничего. И мальчик, хоть был силен, обнаружил, что совершенно не в состоянии сдвинуть лучника с места, разве что сбить.
– Как ты это делаешь?
– Тренировка, – отозвался Карпентер. – И терпение.
Когда же Дукет спросил, как долго он может так стоять, тот ответил:
– Час.
– Попробуй, – предложила Эми.
Но Дукет быстро начал переминаться и вскоре не выдержал.
– Сдаюсь, – сказал он.
Когда же он оглянулся, то Карпентер все стоял, совершенно неподвижный, а Эми сидела на земле и восхищенно смотрела на него.
Вернувшись в «Джордж», Дукет изрядно удивился при виде дамы Барникель, которая поджидала его, многозначительно скрестив на груди руки.
– Я хочу поговорить с тобой, – начала она и пригвоздила его к месту недобрым взглядом. – Как, по-твоему, устраиваются в жизни молодчики вроде тебя?
– Тяжелым трудом, – предположил он, но услышал лишь фырканье.
– Сперва вырастаешь. Потом, разумеется, женишься на хозяйской дочке. Постель! – вдруг взревела она. – Вот где решается все! Укладывайся в нужную постель – и жизнь устроена! – Дукет даже теперь не вполне понимал, о чем шла речь, но всякие сомнения исчезли при ее следующих словах. – Неужто ты думаешь, что я отдам все это, – она обвела рукой «Джордж», – ничтожному круглорожему Карпентеру? По-твоему, я выдам за него мою дочь?
– Думаю, он ей нравится…
– Не твоя забота. Действуй! – приказала она. – Уведи у него девку. А если откажет, не отступайся, коли знаешь, в чем твоя выгода.
И хозяйка потопала прочь, предоставив Дукету гадать, что делать дальше.
Если Буллу и было с чем поздравить себя, так это с дочерью. Тиффани, с ее пышными волосами и кроткими, но яркими глазами, оказалась таким чудом, что почти заменила ему недостававшего сына.
Тиффани исполнилось одиннадцать, когда ей сказали, что пора подумать о муже. Это произошло солнечным июньским днем, в отцовский день рождения. Она впервые оделась как взрослая.
Мать, в последнее время весьма изможденная, просветлела и воодушевилась, взяв дело в свои руки. Сперва надела на дочку шелковую камизу с узкими рукавами и затканными шелком пуговицами от локтя до запястья. Поверх последовало платье до пят, расшитое синим с золотом. Затем, вопреки ее протестам, мать разделила темные волосы Тиффани прямым пробором, заплела две донельзя тугие косы, уложила их кольцами над ушами и заколола шпильками.
– Вот теперь ты похожа на молодую женщину, – гордо заметила жена Булла.
Эффект был чарующ и прост. И хотя груди у Тиффани толком еще и не было, да и была она невысокой, девочка довольно улыбнулась, когда взглянула в материнское серебряное зеркальце. На бедрах у платья имелись разрезы, как карманы, и Тиффани ощутила себя обворожительно-женственной, запустив свои маленькие руки в мягкие шелка.
В доме собралась большая компания. Пришло несколько видных торговцев тканями. Явился молодой Уиттингтон. По настоянию Тиффани пригласили и Дукета. Тот прибыл в чистой льняной рубахе. Чосер прийти не смог, так как ему назначили встречу при дворе, но он зашел с утра с подарком, которым привел Булла в полный восторг.
Была еще пара, ей незнакомая: юноша и монашка. Последнюю, как она выяснила, звали сестрой Олив; та прибыла из монастыря Святой Елены – небольшого, но известного заведения сразу за северной городской стеной, куда богатые семьи часто помещали незамужних дочерей. У сестры Олив было бледное лицо с большим носом, но при улыбке ее лицо лучилось благочестием, большие ласковые глаза были скромно потуплены. Спутник приходился ей кузеном – бледный, длинноносый и серьезный молодой человек по имени Бенедикт Силверсливз. Оба как будто состояли в родстве с матерью Тиффани. Девочка сочла их довольно занятными.
Сначала она немного робела во взрослом платье, но вскоре освоилась. Уиттингтон рассыпался в комплиментах. Дукет глазел в откровенном восхищении, доставившем ей великую радость. К ней подходили перемолвиться словом купцы с супругами. Ей польстило и то, что сестра Олив вскинула карие глаза, явила застенчивую улыбку и заметила, что платье ей очень к лицу.
– Но вам непременно нужно поговорить с моим кузеном Бенедиктом, – сказала монашка после.
И не успела девочка оглянуться, как ее уже плавно вели через комнату. На миг она зарделась, ибо ей пока не доводилось общаться с этим странным юношей, тем паче в новой, непривычно взрослой обстановке. Еще больше пугало то, что он казался важной фигурой. Родом из старой лондонской семьи, студент права, обречен пойти далеко; все эти сведения монашка успела выложить прежде, чем они дошли до него.
– И он, разумеется, набожен, – добавила она тихо.
Поэтому Тиффани испытала облегчение, когда юноша оказался весьма милым. Он обходился с ней серьезно, но исключительно учтиво. Бенедикт разглагольствовал о последних городских событиях, о стремительно ухудшавшемся здоровье старого короля, о вещах, ей известных, спрашивал ее мнение и, похоже, ценил его. Она ощущала себя обласканной и взрослой. Глядя на него, Тиффани решила, что длинный нос – это некоторое отличительное достоинство. Темные глаза юноши были умны, хотя слегка загадочны. Котта и рейтузы черные, лучшего фламандского сукна. Она не была уверена, нравился ли он ей, но не могла не признать его манеры безупречными, пускай и чуть официальными. Немного позже он вежливо извинился и отошел переговорить с ее матерью о благостных свойствах некоторых храмов.
Но гвоздем торжества, к осмотру которого вскоре пригласил Булл, стал предмет на столе посреди комнаты. Это был утренний подарок.
– Умен же Чосер такое придумать! – восхищенно воскликнул Булл.
Тиффани и впрямь никогда не видывала подобной штуковины.
Предмет был прелюбопытный. Главной составной частью выступала круглая латунная тарелка примерно пятнадцати дюймов в диаметре с отверстием в центре, где находилась ось. На краю тарелки, сверху, имелось кольцо, чтобы держать или вешать, а сзади – визирная линейка, позволявшая измерить углы расположения небесных тел. Еще имелся набор дисков, надевавшихся на оси с лицевой стороны тарелки. Обе стороны покрывали деления, калибровочные отметки, цифры и буквы, которые представились Тиффани магическими знаками.
– Это астролябия, – горделиво объяснил Булл, – и предназначена для чтения ночного неба.
Он принялся показывать, как та работает. Но через пару минут, покуда слушатели тщились уследить за ходом мысли, тоже начал путаться в шкалах и вскоре, со смехом мотая головой, признался:
– Да, боюсь, мне придется брать уроки. Может, кто лучше справится?
Бенедикт Силверсливз шагнул вперед. Говорил он тихо и довольно сухо, но так понятно и просто, что даже Тиффани обнаружила, что понимает каждое слово. Он растолковал, как можно рассмотреть отдельный сегмент небесных сфер в зависимости от положения на поверхности Земли и времени года.
– И астролябия, известная еще издревле Птолемею, представляет собой подвижную карту, – сообщил он.
Затем с легкостью показал, как с помощью визирной линейки и отметок на астролябии выбрать диск на оси с лицевой стороны тарелки. Разъяснил и схемы созвездий на каждом диске, соответствовавшие оным на разных широтах и в разные времена года. Он даже показал, как можно не только опознавать звезды, но и отслеживать движение Солнца и планет. Его изложение было бесцветным, однако девочке почудилось, будто она едва ли не слышит геометрическую музыку сфер.
– Таким образом, – заключил он чинно, – с помощью этого маленького латунного диска и некоторых вычислений мы можем уловить высшее движение Primum Mobile и ощутить руку самого Господа.
Общество разразилось аплодисментами. Даже Булл, которому поначалу не очень понравился молодой правовед, не мог не впечатлиться столь блистательной просвещенностью и позднее, когда праздник закончился, пригласил его заходить еще.
Тем же вечером, когда гости ушли, он, находясь еще в приподнятом настроении, повернулся к Тиффани со словами:
– Ума не приложу, Тиффани, за кого тебя выдавать!
На самом деле Булл думал об этом уже не раз и не два. «В идеале, – сказал он жене, – я отдал бы ее за кого-нибудь из отпрысков Чосера. Но это не годится, раз он только что обзавелся семьей». Он делал прозрачнейшие намеки юному Уиттингтону, однако, увы, прошел слух, будто тот имел иные виды. Из соображений сугубо социальных Булл был бы рад рыцарю. «Но только не дураку».
Сейчас, любовно взирая на покорную жену и послушную дочь, Гилберт Булл, не задумываясь о смысле своих слов, великодушно изрек:
– Подумай об этом, Тиффани, но принуждать тебя я не стану. Выбор будет за тобой. Ты можешь выйти за кого пожелаешь.
Мало кто из отцов его положения предложил бы такое. Но история с астролябией произвела на Булла столь сильное впечатление, что он не сдержался и небрежно добавил:
– Смею сказать, что хорошо бы тебе обратить внимание на молодого Силверсливза.
Его впечатление разделяли не все. Тем самым вечером, пока гости держали обратный путь к Лондонскому мосту, Уиттингтон повернулся к Дукету и указал на законника, шедшего чуть впереди.
– Терпеть не могу этого типа, – заметил он.
– Почему? – спросил Дукет, довольно униженно ощущавший, что молодой умник обретался в мире, весьма отличном от его собственного.
– Не имею понятия! – фыркнул Уиттингтон. – В нем нет ничего хорошего.
В конце моста, где Силверсливз свернул налево к собору Святого Павла, он прошипел так, что правовед не мог не услышать:
– Почему никто не вычистит Святого Лаврентия Силверсливза? Воняет же!
Но Бенедикт Силверсливз не обернулся.
– Надувала, – буркнул Уиттингтон.
Тиффани захватили мысли о будущем муже, но она плохо понимала, что делать. В последующие месяцы девочка сидела с подружками у большого окна с видом на воды Темзы, кипевшие под мостом, и обсуждала достоинства всех известных им мужчин. За одного мальчика замуж хотелось всем.
Вскоре после дня рождения Булла скончался наконец Эдуард III, и королем объявили десятилетнего сына Черного принца – Ричарда – под опекунством верного дядюшки Джона Гонта.
– Он наш ровесник, – хором твердили девочки.
Юный Ричард был бесспорно красив. Точеное лицо, изысканные – даже в столь молодом возрасте – манеры. Если он бывал самоуверенным и упрямым, то об этом знало лишь самое близкое окружение.
