Лиля Брик. Её Лиличество на фоне Люциферова века Ганиева Алиса
А если так, то не всё ли равно, кто будет на его месте? Отсюда и такое количество поклонников, которым подчас отвечали взаимностью, отсюда и эта бесконечная суета, в которой она прожила свою жизнь. Эта суета — как будто вечный праздник: смена людей, развлечений, обеды, премьеры, вернисажи, портнихи, везде поспеть, всюду быть первой — это средство заполнить ту пустоту, которую мог заполнить только один человек — тот, который не любил»[484].
Брошюра о Маяковском, выпущенная Лилей в эвакуации. 1942 г.
Катанян-младший, впрочем, делает попытку разобраться в магии Лили и объяснить самому себе, почему же он так полюбил противницу собственной матери:
«А я? Что было делать мне? Я стоял всецело на стороне мамы, она очень страдала, и вообще я ее всегда любил больше. Она много занималась мною, приучала к чтению, водила в театр. Была эмоциональнее, веселее, добрее. Отец был строже, холоднее, у нас с ним не было близости даже в детстве. А тут еще — мамины слезы.
Но Лиля Юрьевна, с ее умом, тактом, очарованием, умением быть доброй и безоглядно щедрой, сделала свое дело — я, мальчик, привязался к ней, оставаясь настороженным к отцу. И он это чувствовал. Лиля Юрьевна была мне не мачехой, а, скорее, отцом. Это от нее шла забота. “Ваське нужны новые ботинки” — говорила она. Или: “Я купила тебе путевку на две недели в Дзинтари”. С ее стороны всю жизнь я чувствовал расположение и любовь»[485].
Выходит, мать и сын промискуитет Лили объясняют Осипом: она, дескать, пыталась заткнуть зияющую сердечную дыру, испытывала идейное влияние единственно любимого мужчины, давление его авторитета. Но не слишком ли сложное это объяснение? По-моему, Лиля просто любила брать всё, что ей нравилось, включая мужчин. Этим она их и покоряла — безапелляционной уверенностью в себе. Такова была ее природа с детства: побеждать и властвовать. Лиля ведь и Осипа взяла почти силой, бесперебойной семилетней атакой, постоянными признаниями в любви. И если ее напору уступил такой сухой теоретик, практически асексуал, то что уж говорить об остальных?
Вообще Лиля была женщиной совсем не Осиного типажа; его дремлющее либидо смогла пробудить лишь Женя, совсем не похожая на Лилю, — тихая, мягкая, уступчивая и сочная. Лиля же была для Оси вечным товарищем. Осколком прежней дореволюционной жизни. Союзником в богемных идеалах. Пробивным снарядом и беспроигрышным спутником жизни, всегда приводившим Осю туда, где кормят, где создают искусство и где, в конце концов, безопасно и обеспеченно.
Катанян тем более растворился в новой возлюбленной. Его сын писал потом: «Они прожили очень дружно с ЛЮ сорок лет, и он всецело подчинялся ей, а с Бриком они находились в прекрасных отношениях. И хотя они иногда спорили с ЛЮ — главным образом оценивая людей, которые встречались на их пути, — не было ни разу случая, чтобы он повысил голос. С ней это было невозможно. “Этого даже Володя не позволял себе”, — сказала она однажды. Это был самый спокойный ее союз до последнего дня»[486].
Да, для Катаняна союз с возлюбленной и музой Маяковского был своего рода прикосновением к идолам. Сколько лет утекло с тех пор, как он впервые, приехав из Тифлиса, заглянул в Водопьяный переулок, где Маяковский ел манную кашу и где царствовала в кругу поклонников эта маленькая женщина. И вот теперь он сам оказался на месте поэта — ну не удача ли? Всю свою жизнь Василий Абгарович посвятил изучению и сохранению наследия Маяковского и человеческому служению Лиле. Он был на десять с лишком лет моложе Брик и к старости стал ей нянькой, сиделкой и безотказным пажом. А Маяковскому — летописцем (чего стоит одна только хроника жизни и творчества Маяковского). Вот и сын его пишет: «Всю жизнь он собирал всё, что писалось о поэте, все его переводы, беседовал с людьми, знавшими Владимира Владимировича, и заносил всё в картотеку — компьютеров тогда не было. ЛЮ часто обращалась к нему с вопросами, например: “Вася, когда мы встретились с Володей в Берлине?”, или “Зачем к нам приходил Синклер (Эптон Синклер — американский левый писатель, лауреат Пулитцеровской премии и, по выражению Ленина, «социалист чувств». — А. Г.) в Гендриков?”, или “Как звали ту женщину в Америке?” Но многое и Лиля Юрьевна рассказывала ему о Маяковском, о Брике, о лефовцах, чего он не мог знать, и давала дельные советы»[487].
Жизнь Лили до конца состояла из бесед за чаем и знакомств с талантливыми людьми, из приемов и домов отдыха, из спектаклей и картин, из азартных игр и поэзии, из доверху забитых впечатлениями поездок за границу. Немножко из тоски и страха. А главное, из всего, что было связано с Маяковским. Издательские и музейные хлопоты, новые постановки, открытие библиотек и памятников — всё требовало ее живого участия (закрепленную за ней комнату в Лубянском проезде она передала музею еще в 1938 году). И Катанян отныне всегда был рядом.
Паралич сердца
Война застала их врасплох. Ося с Женей в это время лечились в санатории в Мацесте, узнали о нападении Гитлера сразу после ванн и проследовали в столовую подавленные. Подошла официантка спросить, что они выбирают, суп или борщ, и всегда механически сдержанный Осип Максимович вдруг заорал: «Мы ничего не будем есть!»[488] Это был чуть ли не единственный раз, когда он повысил голос.
Во время войны Лиля ежедневно ходила по этажам их дома с дежурной бригадой и проверяла затемнение, а Ося трудился в «Окнах ТАСС» и продолжал генерировать статьи и либретто (к примеру, оперы «Иван Грозный» для Большого театра). Вскоре все четверо эвакуировались в Пермь (тогда — Молотов), успев перед отправкой сдать часть архива в музей. Катанян с Лилей поселились в одной избе, Ося с Женей в другой. Даже в эвакуации Лиля продолжала материально поддерживать мать Брика, мать Катаняна и Елену Юльевну, перебравшуюся в Армавир к родной сестре — той самой тетушке Иде, которая дирижировала Лилиным подростковым абортом. Благо деньги были — спасибо наследству Маяковского и хлопотам Примакова о судьбоносной записке Сталину. Покойные мужья старательно опекали Лилю, но и живые старались не отставать и, помимо прочего, пописывали в местную газету. Лиля же набросала маленький рассказик «Щен» про отношение Маяковского к собакам и начала работать над поэтическим словарем Маяковского, где каждому слову должна была быть дана смысловая характеристика. Но это дело, как и многие другие, начатые Лилей, было оборвано. Когда ушел из жизни ее помощник и вдохновитель Осип, всё потеряло смысл.
Связь между Лилей и Эльзой в первые годы войны оборвалась. Только в 1944-м Лиля оповестила сестру о смерти мамы:
«Элинка, мама умерла от порока сердца в Армавире 12 февраля 1942 года. Она лежала в лучшем санатории, лечили ее лучшие профессора, тетя Ида носила ей любимую еду и ухаживала за ней. Мама умерла у тети на руках. Никогда не думала, что это будет мне так невыносимо больно. Тетю Иду и Кибу убили немцы, которые через полгода после маминой смерти заняли Армавир. Невыразимо беспокоилась о вас. Не знала, где вы, живы ли. С тех пор как французское радио сообщило, что вы оба герои, — опять свет в окошке»[489].
А дело было так. Сначала Арагон отступал от немцев в танковой дивизии, а после оккупации Франции за Эльзой по пятам ходили нацистские шпики. Потом Арагон вернулся, они с Эльзой чудом разыскали друг друга и принялись работать в антифашистском подполье. Просидели десять дней в плену у немцев при попытке пересечь демаркационную линию под Ниццей, потом скрывались то в Ницце, то в Лионе, то в каких-то деревнях, нелегально издавали газету и книги по всем отраслям науки и искусства. От них по всем городам отправлялись тайные курьеры и книжно-газетные коммивояжеры. Из первых зачинщиков организации в живых остались только они двое, а всё парижское отделение Сопротивления, их близкие приятели, было схвачено немцами.
Арагон стал очень знаменит, его чтили партизаны-маки. Эльза же писала неистово, теперь уже по-французски, и чудовищно много переводила. Она признавалась Лиле, выйдя, наконец, на связь в 1944 году:
«Я очень пристрастилась к этому делу, оно заменяет мне друзей, молодость и много чего другого, чего не хватает в жизни… — Я постарела, но морщины пока что приличные, а то бывает ведь, что с души воротит. Седых волос не видно оттого, что волосы белокурые, а то их много. Я уже привыкла к себе немолодой и не огорчаюсь, Бог с ней, с молодостью, тоже хорошего мало»[490].
После освобождения Франции Арагоны подыскали себе загородный дом — бывшую мельницу в Сен-Арну, где много работали и принимали друзей со всех концов света: Пабло Неруду и Любовь Орлову, Марка Шагала и Пабло Пикассо, Константина Симонова и Майю Плисецкую. Наведываясь потом во Францию, Лиля прожила там немало звонких недель…
Но это будет позже, а пока семья из четырех человек под конец войны вернулась из эвакуации в Москву: топили буржуйку, меняли вещи на продукты, считали карточки. У Сельхозвыставки (нынешняя ВДНХ) писателям выделили клочок земли, и Лиля сажала там петрушку и варила картошку в котелке над костром. Катанян-младший для какого-то школьного проекта описал тогдашнее содержимое Лилиной сумочки: «…рецепт для окраски волос, расписка о получении денег Фондом детей фронтовиков, жетоны на сдачу бутылок, пенсионная книжка, которую ей дали после смерти Маяковского, рецепт, лекарство в коробочке, папиросы, записная книжка, губная помада, неотправленное письмо, гривенник и доверенность на получение денег в “Окнах ТАСС”»[491]. Он вспоминал, что, несмотря на войну, Лиля Юрьевна обожала, когда стол был красиво сервирован сохранившейся посудой, и какой вкусный кофе она варила из собственноручно обжаренных и смолотых зерен с щепоткой соли. На пятидесятилетие Маяковского она сама приготовила манную кашу, и гости ели ее холодной, присыпая корицей. А в хрустальном бочонке она смешала крюшон, как делалось на приснопамятных заседаниях ЛЕФа.
Исполнительница романсов Татьяна Лещенко-Сухомлина записала в военные годы:
«Лиля Юрьевна Брик позвала к себе. Пришла я вечером, у них дома — Европа и уют. Лиля так умеет его создать: кофе у нее изумительно вкусный, стол красиво накрыт, тарелочки, нарядная скатерть, красивые чашки — и у Лили такой вид, будто у нее три домработницы! Сидит элегантная, чудно причесанная. В. А. Катанян и Осип Брик обожают ее и уважают. Она очень умна и очень женщина, и всегда такой будет, хоть и в сто лет. В ней большой шарм… Осип Максимович сидел и, по-моему, пристально в меня всматривался — у него умный, очень серьезный взгляд. Удивительно умеет он с людьми; вот Лиля Юрьевна бывает резкой — со мной никогда, но при мне с иными бывает нетерпимой, а он, мне кажется, мог бы с любым ладить»[492].
Татьяна Лещенко тоже не избежала влюбленности в Лилю. «У нее такие маленькие беззащитные руки… — восторгалась она в декабре 1944 года. — Очень красивые, маленькие ноги, круглые, теплые темнокарие глаза и рыжие волосы…» И примерно тогда же рассуждала: «Удивительно, сколько гадостей говорят о ней до сих пор, а ведь она уже немолода, пора бы и перестать. Я вполне понимаю, что Маяковский мог так любить ее и как Осип Максимович до сих пор и навсегда ее любит. В ней есть высокого плана трезвость, несмотря на всех ее иногда и “низких” любовников… Лиля Юрьевна умна, проста…»[493]
Новый, 1945 год встречали в приподнятом настроении — чувствовалось, что войне скоро конец. Пришли Наташа Брюханенко, художники Денисовский, Штеренберги, Гринкруг. Татьяна Лещенко пела романсы, подыгрывая себе на гитаре. Пришел актер и чтец-декламатор Владимир Яхонтов, один из первых исполнителей с эстрады поэм Маяковского, с женой, актрисой Еликонидой (тоже Лиля) Поповой. Яхонтов, кстати, так страстно любил Маяковского, что ударными концертами (бывало и по 80 за месяц) собрал деньги на танк, который получил имя «Владимир Маяковский» и дошел аж до Берлина. В июне 1945-го Яхонтов вместе с Левитаном вел репортаж с Парада Победы, а через три недели написал резкое письмо правительству и выбросился из окна своей квартиры…
Кто только не гостил у Лили! У нее всегда бывало шумно. Еще накануне войны в Спасопесковский зачастили молодые поэты-студенты Павел Коган, Борис Слуцкий, Николай Глазков, Михаил Кульчицкий. Последнему перед его уходом на фронт она подарила шерстяные носки, кулек сахара и платок (по другим версиям — походную мыльницу) Маяковского. С войны Кульчицкий и Коган не вернулись.
Борис Слуцкий в разговоре с Аркадием Ваксбергом вспоминал:
«Надо было только раз увидеть Лилю Юрьевну, чтобы туда тянуло уже, как магнитом. У нее поразительная способность превращать любой факт в литературу, а любую вещь в искусство. И еще одна поразительная способность: заставить тебя поверить в свои силы. Если она почувствовала, что в тебе есть хоть крохотная, еще никому не заметная, искра Божья, то сразу возьмется ее раздувать и тебя убедит в том, что ты еще даровитей, чем на самом деле. Лиля сказала мне: “Боря, вы поэт. Теперь дело за небольшим: вы должны работать, как вол. Писать и писать. И забыть про всё остальное”. И я ей поверил»[494].
О влиянии Лили Юрьевны на молодую поросль поэтов можно судить и по воспоминаниям, оставленным о Николае Глазкове Юлианом Долгиным. Они с Глазковым образовали литературную группу небывалистов, которая потом раскололась на небывалистов Востока (Глазков) и небывалистов Запада (Долгин). Последний вспоминал:
«Большие лучистые глаза Лили Юрьевны вместе с ее улыбкой — сноп света! Понятно, она уже не молода и не победительна, как прежде, но глаза и улыбка — те же… Вскоре в ее доме появился и Борис Слуцкий. Между прочим он сказал Лиле Юрьевне:
— А вы знаете, есть у нас такой чудак… Личность странная, но стихи талантливые…
— Что ж! Приведите его ко мне. Любопытно познакомиться.
Глазков был представлен Лиле Брик. И — совершенно непредвиденно — сразу вытеснил из поля зрения именитой хозяйки дома всех прочих.
Она выделила его, как выделяют драгоценный перл из полудрагоценных камней и просто мишуры»[495].
Во время войны Глазков сильно бедствовал, перебиваясь чисткой кровель, продажей папирос, колкой дров. И Лиля, которой неприкаянный поэт-полуребенок отчаянно напоминал Велимира Хлебникова, приютила его у себя и, как говорили друзья, спасла от голодной смерти. «Как-то, выясняя отношения (кто “настоящий” друг и кто “ненастоящий”), — делился Долгин, — Глазков сказал мне: “Леня! Кроме Жени Веденского (друг детства Глазкова, тоже помогший деньгами. — А. Г.) и Лили Брик, у меня друзей не было»[496].
Лиля помогала и опекала, нежилась во флюидах юношеского обожания и разливала чай интересным людям; в общем, всё шло своим чередом, пока перед самым исходом войны жизнь ее не лишилась главного стержня. Она написала Эльзе:
«22-го февраля в 4 часа дня Ося позвонил по телефону, что идет домой обедать, и не дошел. — Он умер мгновенно от паралича сердца на нашей лестнице на площадке 2-го этажа. Совсем недавно Осю смотрел врач (у него была крапивная лихорадка) и не нашел ничего угрожающего. Он был молодой, веселый, жизнерадостный. Для меня это не то что умер человек любимый, близкий, когда бывает тяжело непереносимо, а просто — вместе с Осей умерла и я. <…> Я очень постарела после Осиной смерти. Появились те самые морщины, “от которых с души воротит”»[497].
Всё-таки проигрыш в давешней квартирной войне за проживание на втором этаже оказался фатальным: Осип каждый день пешком поднимался на пятый этаж, и сердце не выдержало.
Она продолжала убиваться и в следующем письме сестре:
«Я очень много плачу — на улице, в метро и почти всегда по утрам. У меня нет ни одного воспоминания — без Оси. До него ничего не было. Оказалось, что с ним у меня связано решительно всё, каждая мелочь. Впрочем, не оказалось, а я и всегда это знала и говорила ему об этом каждый день: стоит жить оттого, что ты есть на свете. — А теперь как же мне быть?»[498]
Она впервые горевала по-настоящему. Интересно, что за три недели до смерти Осип, никогда ничего не посвящавший Лиле, разразился стихами в честь двадцатилетия совместной жизни с Женей:
- И если бы я в чудо верил.
- Тот миг я чудом бы назвал,
- Когда в пролет вот этой двери
- Тебя впервые увидал.
В день смерти Осипа пожаловал даже Виктор Шкловский, нарушив многолетнее отчуждение. Поцеловал Лиле руку, зашел в комнату к Осипу — проститься — и ушел. Поступали соболезнования, телеграмма за телеграммой, без умолку звонил телефон, приходили люди, и все много курили. Лиля совсем перестала есть и только пила кофе.
Гражданскую панихиду провели в Литературном институте, а потом в крематории. Урну с прахом вмуровали в монастырскую стену на Новодевичьем кладбище. Туда же Лиля попыталась перенести и прах Маяковского, даже написала об этом Сталину, но генералиссимус не ответил — был занят решающими схватками войны. Вообще идея перенести могилу Маяковского мелькала у Лили давно. Но она, видно, рассчитывала на план Мейерхольда, затеявшего грандиозный проект своего театра около Триумфальной площади — чудаковатое здание с угловой башней, куда предполагали вмонтировать урну с останками поэта. Над проектом театра уже корпели архитекторы, но тут Мейерхольд попал в немилость и был расстрелян, а урна поэта так и осталась в колумбарии Донского крематория.
Под некрологом Брика в многотиражке «Тассовец» подписался 91 деятель культуры — и это с учетом того, что многих не было в Москве — кто-то эвакуировался, кто-то воевал, кто-то погиб на фронте или умер от военных тягот.
Лиля долго не могла оправиться от потери. Галина Катанян вспоминала: «Эсфири Шуб (режиссер Центральной студии документальных фильмов. — А. Г.), которая к ней пришла после смерти Осипа Максимовича, она сказала: “Когда застрелился Володя, это умер Володя. Когда погиб Примаков — это умер он. Но когда умер Ося — это умерла я!”»[499].
Примерно то же Лиля писала сестре. О том же спустя три года она сказала Фаине Раневской. Актриса записала:
«Вчера была Лиля Брик, принесла “Избранное” Маяковского и его любительскую фотографию. Она еще благоухает довоенным Парижем. На груди носит цепочку с обручальным кольцом Маяковского, на пальцах бриллианты. Говорила о своей любви к покойному… Брику. И сказала, что отказалась бы от всего, что было в ее жизни, только бы не потерять Осю.
Я спросила: “Отказалась бы и от Маяковского?” Она, не задумываясь, ответила: “Да, отказалась бы и от Маяковского. Мне надо было быть только с Осей”. Бедный, она не очень его любила… мне хотелось плакать от жалости к Маяковскому. И даже физически заболело сердце»[500].
Но у самой Лили тогда сердце болело только по родному Киситу-Ослиту. Не помогли даже утешения навестивших ее Арагонов. Когда в 1946 году в стране проходила послевоенная замена паспортов, в Свердловском загсе отказались без брачного свидетельства регистрировать ее как Лилю Брик; она задним числом выправила себе свидетельство о браке с Осипом, хотя могла бы записаться как Катанян — и никакой тебе головной боли.
Певица Татьяна Лещенко, которую вскоре погнали в лагеря за выдуманный шпионаж, вспоминала про тогдашние встречи с Лилей: «На ней было всё синее, на маленьких ножках изумительные туфельки из Парижа; умная она, и то, что она не врет себе, я ценю и люблю. Мы поехали с ней на Новодевичье кладбище к Осипу Максимовичу. День золотой, с ветерком, там тенисто и зелено, и трогательные анютины глазки на могилах. И еще цветы и цветы. Могилы на каждом шагу, тесно. В длинной стене с урнами стоит и урна “О. М. Брик”. Я вспомнила его с сожалением, что знала его мало и издали. Мы побыли недолго. Лиля вытерла листья примулы, стенку»[501].
Что ж, в те годы мгновенная смерть на воле, на пороге дома, где ждет любящая женщина, была подарком судьбы, и Осип Брик этот подарок получил.
Проститутка!
Еще в июне 1936 года Лиля писала Осипу:
«В тот день, когда мы уехали в Ленинград, Вася и Людм[ила] Вл[адимировна] (!!) поехали выступать в Горький. Я его предупредила, чтобы он был сдержаннее с Л. Вл. оттого, что сейчас очень большие алименты. Он обещал. Сегодня позвоню ему»[502].
Так язвительная Лиля предупреждала тогда еще примерного семьянина Катаняна не поддаваться кокетству старшей сестры Маяковского. Людмила и Ольга Владимировны всегда жили с матерью, замуж никогда не выходили. Маяковский же, по словам Лили, сестер, особенно старшую, не очень жаловал, и Лиле постоянно приходилось умолять его проявлять вежливость, писать им хоть изредка и звонить.
Часто, когда Людмила приходила в Гендриков, поэт запирался в своей комнате и не желал выходить — раздражался от ее присутствия, разговоров. Он считал ее не тонкой, не чуткой к стихам обывательницей. Сонка Шамардина вспоминала: «Как-то застала Людмилу Владимировну. Позвал меня к себе в комнату: “Не разговаривай с ней. Не задерживай, пусть уходит, а ты останешься”»[503].
При жизни Маяковского и в первые годы после его гибели сестры с грехом пополам терпели Лилю, но в 1937-м наступил абсолютный разрыв. Шесть лет прожить с «врагом народа» Примаковым и якобы ничего не ведать, ни в чем не быть замешанной? Невозможно.
Людмила Владимировна уже давно пыталась вклиниться в литературную работу Бриков, всячески рвалась внести свой вклад в подготовку братниных посмертных изданий. Еще в январе 1931 года раздосадованная Лиля записала:
«5,5 часов сидела Людмила Влад. и под конец обиделась, что Ося сказал: “Ну мы гостей оставим, а сами поработаем” — ждали нас Вася (Катанян. — А. Г.) и Петя (футурист Петр Незнамов, погиб во время обороны Москвы. — А. Г.). Пришлось объяснить ей, что Володины книги не семейное дело. После этого всё-таки просидела еще битый час. У меня от раздражения и тоски начался озноб и разболелся живот. А я-то ругала Володика! Как я его теперь понимаю — с ним всегда творилось такое же, как со мной сегодня»[504].
Но если раньше стороны еще сохраняли видимость дружбы, то теперь, после расстрела нового Лилиного мужа, Людмила пошла в лобовую атаку. Началась сокрушающая битва за место рядом с пьедесталом лучшего и талантливейшего. И Лиля довольно скоро ощутила первые удары. Если в 1935 году, сразу после письма Сталину, она, торжествующая, сидела на вечере Маяковского в президиуме Колонного зала, то в 1940-м, на мероприятии к десятилетию со дня смерти поэта в Большом театре, они с Катаняном и Осей ютились в ложах второго яруса, причем порознь, зато мать и сестры поэта восседали на почетных местах.
Еще раньше правительственным постановлением был учрежден состав редакции сочинений Маяковского, куда вошли Николай Асеев, литературовед Виктор Перцов, литкритик Марк Серебрянский и Людмила Маяковская. Бриков там не было.
Оставшись без Оси, Лиля совсем посмурнела. Летом 1945-го она жаловалась в письме Эльзе:
«Цену людям я узнала. Было на чем проверить! Надино семейство (Штеренбергов. — А. Г.) я разлюбила. Витя (Шкловский. — А. Г.) законченный негодяй. С Володиной семьей мы не кланяемся»[505].
К концу сороковых годов стало и того плоше. Разбушевалась — отчасти на почве рождения государства Израиль и излишнего энтузиазма по этому поводу среди советских евреев — антисемитская кампания против безродных космополитов. Урожденная Лиля Уриевна Каган могла бы запросто подпасть под все сумасшедшие обвинения в сионизме и антипатриотизме. А почему бы и нет? Люди стали пропадать только лишь из-за неправильных фамилий. А Лилин знакомый, режиссер Соломон Михоэлс, входивший в то самое Общество землеустройства еврейских трудящихся, которое когда-то привлекло ее к съемкам фильма «Евреи на земле», был убит гэбистами еще за год до начала кампании. Именно Михоэлс возглавлял Еврейский театр после того, как создатель театра и старый Лилин любовник Грановский не стал возвращаться в СССР с очередных зарубежных гастролей. Убийство замаскировали под автомобильную катастрофу — худрук театра был раздавлен грузовиком по прямому указанию Сталина. А потом закрыли театр…
Да и литературные дела не очень радовали. Главным официальным маяковедом стал вовсе не Катанян, выпускавший новые, всё более дополненные издания литературных хроник Маяковского, а идейно правильный Перцов.
В 1950 году и снова в 1951-м вышла первая часть его политически выверенного и зубодробительно скучного труда «Маяковский: Жизнь и творчество» со всеми необходимыми цитатами из Ленина, Сталина и далее согласно партийному иконостасу. Творчество бедного Маяковского теперь было государственным достоянием, и в нем копошились марксистские недоросли. В книге, разумеется, и не пахло никаким футуризмом, ЛЕФом или авангардом, зато было много всего про социалистический реализм и большевистскую революцию. Личная жизнь поэта тоже, разумеется, отсутствовала в книженции напрочь.
Читая ее, Лиля так разнервничалась, что начала черкать карандашом, комментировать, пояснять, опровергать. В итоге вместо глоссария у нее получилась целая статья, которую сама Лиля назвала «Анти-Перцов». Она сообщила Эльзе с дачи в Серебряном Бору:
«“Перцова” скоро кончаю. На машинке — уже 200 страниц, и будет, очевидно, еще столько же. Никогда бы не поверила, что могу написать столько! Это не для печати, а для рассыла: в ЦК, в Институт Горького, в комиссию, которая дала Перцову докторскую степень, в Ленинскую библиотеку, Музей Маяковского и так далее. Получается — не биография, но и не полемика с Перцовым, а как бы суд над Перцовым с обширными свидетельскими показаниями. Это не “популярно”, конечно, но, думаю, что для интересующихся Маяковским историко-литературно — интересно. Словом — хорошо ли, плохо ли — главное, что написано!»[506]
Перцова, однако же, продолжало колбасить, и он издал еще два хронологических тома. В 1973 году за этот симфонический труд он удостоился Государственной премии. Лиля же на почве нервов и героического антиперцовского труда перенесла инфаркт и по настоянию врачей два месяца не выходила из дома. Да и как она выйдет? Пятый этаж да без лифта. Лиля возмущалась в письме сестре:
«В Союзе пис[ателей] Перцовская книга обсуждалась в секции критиков для выдвижения на Сталинскую премию — Вася выступал дважды, один раз в течение часа… Сейчас вопрос этот перенесен вместе с другими книгами в президиум Союза, и Вася каждый день там, чтобы не пропустить обсуждение этой книги и еще раз сказать свое мнение о ней. Сама понимаешь, что лифтом заниматься некогда. Вот, ужо!..»[507]
Кстати, из-за инфаркта Лиля отменила празднование своего юбилея. Однако же нашелся человек, который в этот день огорошил ее нежданным визитом:
«Когда я сидела на балконе (12° мороза!), закутанная в платки и шубы, внезапно, без звонка (как ты знаешь, он никогда у нас не бывает), пришел Витя!! Вошел в комнату как ни в чем не бывало и сказал: “Ага… у тебя много перемен… чей это рисунок?..” А когда я сообщила ему, что мне сегодня стукнуло 60 лет, он ответил: “Ага… это бывает…” Он пообедал с нами и поблистал, сколько мог. Да, сказал еще: “Ты больна… Но ты на этот раз выскочила… А у меня сердце здоровое…”»[508].
Шкловский был верен себе.
Ужасы в стране, однако же, не прекращались. Были расстреляны члены Еврейского антифашистского комитета, почти все — поэты, писатели, журналисты, актеры. Но пока одна лапа дракона размахивала хлыстом, другая раздавала пряники: в том же 1952 году Илья Эренбург, «домашний еврей Сталина», как называла его нацистская пропаганда, получил Международную Сталинскую премию «За укрепление мира между народами». Луи Арагон был заместителем председателя комитета этой премии, и по этому поводу они с Эльзой наезжали в Москву. Держа официальные речи на советских трибунах, представитель Французской компартии в унисон со всеми пел осанну величайшему философу всех времен товарищу Сталину. Тем временем вслед за евреями принялись за врачей-убийц. Адская машина набирала обороты, и Лиля от страха снова стала закладывать за воротник.
А. Ваксберг свидетельствует, что Лиля в разгар всех этих яростных кампаний всерьез боялась за свою жизнь, которая держалась лишь на одной ниточке — Арагоне. «Арагон множество раз приходил нам на помощь, — уверяла она уже в 1970-е. — Возможно, в январе пятьдесят третьего он меня просто спас. Но могло, конечно, повернуться по-всякому, и тогда уже не спас бы никто. Он сказал мне: ты вне опасности. Наверно, он выдавал желаемое за действительное. Но он сделал всё, что мог. Его очень тогда ценили, потому что он был нужен. Он понимал это и пользовался этим. Я очень ему благодарна. За всё, за всё…»[509]
Эльза же рассказывала о тогдашнем психическом состоянии Лили гораздо откровеннее: «Лиля была в полном отчаянии, которое граничило с безумием. Она была тяжко больна. Ей казалось, что всё рухнуло. Мы с Арагоном утешали ее, как могли. Она реагировала тогда не вполне адекватно. Это была именно болезнь. Никто и ничто не могло ее излечить, только перемена ситуации. И когда кончился этот кошмар, уже в конце марта или в начале апреля, всё прошло»[510].
Всё прошло не в начале апреля и не в конце марта, а 5 марта 1953 года, когда кровавый диктатор наконец-то отправился в ад. Можно было вздохнуть свободнее. И заглохшая было жизнь Лили снова завелась. Они с Катаняном купили автомобиль «победа», стали подумывать о постройке дачи в Красной Пахре. Денег было достаточно, поскольку Сталин еще в 1946-м продлил срок действия авторских прав на творчество Маяковского на неопределенный срок, — тут Лилина душенька могла быть довольна.
Катанян же сочинил пьесу «Они знали Маяковского», и в 1954 году эта пьеса уже ставилась в Ленинградском театре драмы имени Пушкина. Лиля сама выбрала художника-сценографа — Александра Тышлера, давнего приятеля, который нарисовал три ее портрета, в том числе любимый, 1949 года — в профиль, под вуалеткой. Нашла композитора — начинающего Родиона Щедрина. Роль Маяковского исполнял лауреат пяти Сталинских премий Николай Черкасов, и спектакль был даже записан для телевидения. Людмила Владимировна Маяковская, конечно, рвала и метала. Дескать, ставить эту пьесу — безобразие, потому что в ней нет семьи поэта, матери и сестер. У нее это был пунктик.
Кстати, именно Черкасов помог Лиле и Катаняну переехать в новое элитное жилье. После инфаркта хождение на пятый этаж в Спасопесковском уже превращалось в пытку («Что же теперь делать с этой проклятой лестницей?»[511] — волновалась из Парижа Эльза). Черкасов ходатайствовал о предоставлении «жене Маяковского» квартиры в сталинской высотке. И квартиру дали — трехкомнатную, с видом на Москву-реку — правда, не в высотке, а в доме с лифтом на престижном Кутузовском проспекте.
А в 1958 году случился скандал. В 65-м томе «Литературного наследства», изданном Академией наук под названием «Новое о Маяковском», были опубликованы 125 писем и телеграмм Маяковского, адресованных Лиле. С откровенным предисловием последней — дескать, да, жили втроем, решили никогда не расставаться, а вот наши домашние клички, любуйтесь. Кисячье-щенячьи нежности из укромной эпистолярной норки выплеснулись на публику. Народ был взбудоражен, но еще пуще — партийные функционеры и, конечно, сестра Людмила (сразу вспоминается Варвара, злая сестра доктора Айболита Корнея Чуковского).
В московской газете «Литература и жизнь» мгновенно появилась неистовая статья-реакция, подписанная Владимиром Воронцовым и Александром Колосковым, подпевалами Михаила Суслова, секретаря ЦК КПСС. Жёны Воронцова и его шефа Суслова были родными сестрами. «Двое из ларца» (по аналогии с персонажами мультфильма «Вовка в Тридевятом царстве») возмущались пренебрежением к святости интимной жизни поэта: дескать, вряд ли сам певец революции был бы счастлив, что кто-то напечатал его сугубо личные письма. «Кроме того, — предупреждали авторы, — публикация этих писем дает не совсем правильное представление о личных взаимоотношениях Маяковского. — Создается впечатление, что издательство Академии наук недостаточно дорожит памятью великого поэта и неразборчиво тискает в печать всё, что попадается под руку»[512].
А Людмила Владимировна назвала предисловие Лили фальшивым и нескромным — и не где-нибудь, а в письме самому Суслову от 9 января 1959 года:
«Л. Брик, замкнутая в своем кругу, не учла, какой резонанс может получиться у современных читателей, воспитанных на коммунистической морали, от публикации этих писем. Вместо признания и умиления перед ней, как она рассчитывала, — естественное возмущение.
Я получила письма, где говорится: “Невероятно, чтоб она была достойна такой небывалой любви”…
Брат мой, человек совершенно другой среды, другого воспитания, другой жизни, попал в чужую среду, которая кроме боли и несчастья ничего не дала ни ему, ни нашей семье. Загубили хорошего, талантливого человека, а теперь продолжают чернить его честное имя борца за коммунизм»[513].
Скандальное издание в итоге обсуждали в ЦК партии, в результате редактор «Литературного наследства» Илья Зильберштейн чуть не потерял свое кресло. 66-й том, в котором намечалась публикация воспоминаний о поэте (включая Лилины), в результате так и не вышел. После 65-го сразу следовал 67-й, да и 65-й незаметно исчез с полок, как будто его и не было.
Кстати, в невышедшем томе предлагали поучаствовать и Анне Ахматовой. В феврале 1957 года Лидия Чуковская записала:
«Была на днях у Анны Андреевны. Недолго, в самом конце вечера. Она показала мне письмо Зильберштейна. Илья Самойлович обращается к ней с просьбой: написать для “Литературного наследства” воспоминания о Маяковском. Она бы, думается мне, и не прочь, но увы! Ильей Самойловичем совершена грубая тактическая ошибка. Он приложил к своему письму отрывок из воспоминаний Л. Ю. Брик; та сообщает, что Маяковский всегда любил стихи Ахматовой и часто цитировал их. На этом бы и кончить, но, к сожалению, далее у Брик рассказывается, как он нарочно, для смеха, перевирал их. Вряд ли поэт способен безмятежно слышать свои стихи искалеченными. Мне кажется, у Анны Андреевны эти перевирания вызвали физическую боль. Во всяком случае, писать она не станет»[514].
Что касается писем, то в официальное Полное собрание сочинений поэта письма, адресованные Лиле, тоже вошли далеко не полностью, и заключительный том получился обрубленным.
Но это был только первый акт марлезонского балета. Второй начался спустя пять лет, когда Лиля опубликовала в «Вопросах литературы» свою статью «Предложение исследователям», где говорила о влиянии Достоевского на творчество Маяковского. Воронцов и Колосков, конечно, тут же, как на пружине, выскочили из ларца: «…эти “Предложения” находятся в вопиющем противоречии со всей жизнью и творчеством великого поэта революции»[515].
На выходку сусловских близнецов откликнулся Константин Симонов, лауреат шести Сталинских премий и секретарь Союза писателей. Он тогда дружил с Лилей, гостил у Арагонов в их французском доме-мельнице и даже сочинил в соавторстве с Эльзой сценарий к пропагандистскому фильму «Нормандия — Неман». «Нравится или не нравится Л. Ю. Брик авторам статьи, — писал Симонов, — но это женщина, которой посвящен целый ряд замечательных произведений Маяковского. Это женщина, с которой связано 15 лет жизни и творчества поэта. Наконец, это женщина, которая была для Маяковского членом его семьи и о которой в своем последнем письме он писал “Товарищу правительству”, прося позаботиться о ней наравне с матерью и сестрами»[516]. Правда, письмо Симонова тогда так и не опубликовали.
Однажды муж племянницы Катаняна Владимир Степанов развлекал Лилю Юрьевну и Василия Абгаровича рассказом о своем давнем участии в конкурсе чтецов стихов Маяковского, проходившем в парке Горького в Москве. По этому рассказу видно, что Лилина статья была и вправду встречена с ожесточением:
«В первом ряду в толпе свиты сидела Людмила Маяковская. Я ее не сумел толком рассмотреть. Просто впечатление серенькой мышки. Когда я вышел на сцену, то слышал, как отбиравший нас артист-режиссер хвалил ей меня: интересное необычное чтение с учетом многообразия литературных жанров. Но не успел я продекламировать первое стихотворение, как услышал металлический, сухой, безапелляционный голос той, которую я легкомысленно принял за мышку. “Это — не Маяковский! Это — Достоевский!” То был безжалостный приговор председателя военно-полевого трибунала. Наступила всеобщая осуждающая тишина. Больше мне читать не дали. Я был с позором изгнан с первого тура. В том месте рассказа, где упомянут был Достоевский, Василий Абгарович прервал меня и сказал жене: “Это она вас имела в виду”. “Очевидно,” — ответила Лиля Юрьевна»[517].
Воронцов и Колосков, конечно, не успокоились и в 1968 году выпустили две громкие антибриковские статьи в популярнейшем «Огоньке»: «Любовь поэта» и «Трагедия поэта» (эту писал один Колосков). Лиля Юрьевна была раздавлена, а друзья, конечно, утешали. К примеру, молодой поэт Виктор Соснора, которого она опекала, писал ей:
«Я прочитал пасквиль в “Огоньке”. Туманные и пошлые намеки, рассчитанные на офицерских невест. Обыкновенный донос. Желтого цвета.
Не расстраивайтесь, пожалуйста! Даже я уверен, что Вы посмеялись над двумя болванами — и только. Полицейская пресса, подленькие статейки так или иначе являются. Когда клоуну больше нечем рассмешить публику, он плюет в небо.
Собака лает — ветер носит. Ветер дует — корабль идет»[518].
Но Лиля всё равно расстраивалась. Еще бы, ведь эти колосковы и воронцовы противопоставляли черному влиянию Лили светлое влияние Татьяны Яковлевой и всячески намекали, что это Лиля не пустила поэта в Париж в 1929 году. Буржуйка-белоэмигрантка неожиданно стала для цековских зоилов предпочтительнее собственной советской музы? Как же так? Кажется, в этом таился душок антисемитизма. Татьяна — «русская душою», а Лиля — еврейка. Конечно, русскому поэту лучше было бы с русской девушкой. Вот и Шкловский так полагал. Они с Дувакиным обсуждали:
«…В[иктор] Ш[кловский]: У меня такое впечатление, что вся эта диверсия с Лилей и так далее задумана…
В[иктор] Д[увакин]: “Огонек”?
В. Ш.: Да… по двум линиям. Первое: что вины у “товарища правительства” в смерти Маяковского нет. А виноваты… виновата еврейка и еврейское окружение.
В. Д.: И это тоже есть.
В. Ш.: Да. Вот для чего это сделано. Поэтому подчеркнуто, что Яковлева — русская женщина, мол, можно было бы и женить — всё было бы хорошо»[519].
(Воронцов и Колосков в «Любви поэта» подчеркивали: «Татьяна Алексеевна Яковлева была дочерью русских родителей»[520].)
Но Симонов — кстати, первый публикатор «Письма Татьяне Яковлевой» в СССР (стихотворение вышло в апрельской книжке «Нового мира» за 1956 год, там же было раскрыто, кому посвящено «Письмо товарищу Кострову») — и тут вмешался. Прочитав антибриковские пасквили, он стремительно написал письмо в «Литературную газету»:
«Говоря о стихах, посвященных Т. Яковлевой, авторы статьи пишут, что они “несут в себе новые настроения, новые интонации. В них нет той тоски, надрыва, проклятий, какие характерны для стихов, обращенных к Л. Брик”. Спрашивается, как можно всю любовь поэта, пронесенную им через целые тома стихов и поэм, пытаться свести к тоске, надрывам и проклятиям? Неужели в этом состоит вся суть лирики Маяковского, написанной до его “Письма Татьяне Яковлевой”? Литературной науки в такой трактовке — ни на грош. Элементарной объективности тоже. Уважения к памяти поэта еще меньше. Но зато много плохо скрытого озлобления по адресу Л. Брик, то есть по адресу человека, которому на протяжении многих лет были посвящены вершины лирики Маяковского и которого в своем предсмертном обращении к советскому правительству Маяковский назвал как члена своей семьи, первой, рядом с матерью и сестрами»[521].
Главред «Литературной газеты» Александр Чаковский печатать письмо Симонова отказался, Симонов напирал. В итоге Чаковский обратился за советом в ЦК, и оттуда подтвердили, что печатать не стоит. (Суслов тогда был секретарем ЦК, отвечавшим за идеологию, и был вторым по силе после Брежнева.)
После публикации «Любви поэта» Лиля, конечно, имела зуб и на Романа Якобсона — именно он вытащил на свет божий стихи Маяковского, посвященные Татьяне: опубликовав их в 1955 году в Бюллетене Гарвардской библиотеки, в 1956-м в нью-йоркском альманахе «Русский литературный архив» и факсимильно воспроизвел надписи поэта на подаренных Татьяне книгах и стихи на визитках, которые прилагались к каждому букету цветов (а цветы от Маяковского, как мы помним, приходили Татьяне каждую неделю в течение нескольких месяцев). «Я написала Роме, пусть порадуется на “Любовь поэта”, наш легкомысленный друг»[522], — фыркнула Лиля в письме Эльзе.
Когда же вышла вторая статья, «Трагедия поэта», Лиля совсем запаниковала и написала сестре:
«Беспокоюсь, беспокоюсь… Огоньковцы хотят нас растоптать. На друзьях лица нет, но сделать никто ничего не может. Была бы я помоложе — подала бы в суд, и поступила бы глупо, оттого что толку всё равно никакого бы не было. Я советовалась. Похоронили Кручёных. Было много цветов. Он — последний. Тяжко.
Сначала я после огоньковских статей была почти спокойна. <…> А сейчас стала плакать и задумываться — как же мне теперь быть. Эта третья статья, говорят, дважды была запрещена цензурой и вышла с купюрами. Представляете себе, что это было! Хорошо, что Володины 13 томов уже опубликованы. А каково тем, кого не печатают, — тоже Великим…»[523]
Зиновий Паперный застал Лилю как раз в такой период слезливости:
«Я пришел к ней в день, когда появилась вторая часть статьи “Трагедия поэта”. Там уже грубо охаивалась не только Лиля Брик, но и Осип. Например: “О. Брик, хвастаясь своей близостью к Маяковскому, в ряде статей обнаружил, что он никогда — ни при жизни, ни после смерти поэта — не понимал его, не сумел правильно оценить его крупнейшие произведения” (№ 26, стр. 19).
Снова я видел, как больно было Лиле Юрьевне переживать очевидную ложь, клевету, на которую нельзя публично возразить.
Наливая мне чай из термоса, она тяжело вздохнула, всхлипнула и как бы про себя сказала: “Вам нужно некрепкий чай…”
Это очень на нее похоже — когда-то, в одно из первых посещений, я за чаем сказал, что люблю некрепкий. И она никогда этого не забывала. У нее была особая памятливость по отношению к привычкам и вкусам каждого, кто ее окружал»[524].
После выхода гнусных статей Лиля как-то обронила при литературоведах Викторе Дувакине и Рудольфе Дуганове: «Меня как будто палками побили на улице». Защитники Лили защетинились и принялись забрасывать письмами высоких чинуш. Семен Кирсанов и Зиновий Паперный накатали по письму председателю правительства Косыгину. Борис Слуцкий обратился к Брежневу, Ираклий Андроников — в редакцию «Известий». Все они протестовали против травли и клеветы в адрес главной музы поэта. ЦК отвечал: успокойтесь, товарищи. Не нравится, что надерзили Воронцов и Колосков? Тогда вот вам статьи Перцова и Смелякова с критикой огоньковских статей. Литературовед Виктор Перцов и поэт Ярослав Смеляков в прессе действительно пожурили Воронцова и Колоскова — за излишнюю сенсационность и однобокость, — но в общем и целом с ними соглашались. Арагон в Париже тоже вступился за свояченицу — в своем еженедельнике «Летр франсез», который по причине левизны продавался во многих киосках крупных советских городов. Однако в 1969-м, после антиогоньковской публикации, ни в СССР, ни в странах соцлагеря у газеты не осталось ни одного подписчика, и через четыре года она издохла от безденежья. Лиля в отчаянии рвала на себе волосы.
Тогда Симонов подключил своего товарища, главреда журнала «Юность» Бориса Полевого. Тот заказал Кирсанову статью в защиту Лили. Но юркий заместитель Полевого вовремя добежал до телефона и предупредил влиятельного Воронцова; в итоге статья до печати не добралась. Дело, видно, и вправду крылось в антисемитской подковерной игре. Историк литературы Вячеслав Огрызко приводит воспоминания сотрудника цековского отдела культуры Геннадия Гусева о помощнике и родиче Суслова: «Воронцов считал себя маяковедом — изучал Маяковского, милел к нему особой лаской. В какой-то момент он включился в тяжелые бои, которые шли за пост директора создаваемого музея Маяковского между еврейской и русской партиями. Воронцов вел эту борьбу отчаянно, буквально до последнего патрона, против попыток перетащить Маяковского в либеральный еврейский лагерь. Это была напряженная борьба, потому что Василий Катанян, тогда еще живая Лилия Брик и так далее тащили своего человека на должность директора, а надо было им противопоставить русского. И тогда мои друзья — [Анатолий] Никонов (редактор журнала «Молодая гвардия». — А. Г.), Иван Стаднюк (на тот момент заместитель главного редактора «Огонька». — А. Г.), [Иван] Шевцов (советский прозаик ультраконсервативного толка. — А. Г.) — настроили Владимира Васильевича на то, что я подхожу на пост директора. Он меня поймал дома по телефону и долго уговаривал, чтобы я дал свое согласие занять этот пост: “Мне ваши друзья говорили о вас. Вы сделаете высокую карьеру. Вам всё зачтется. Но нам на год — на два, пока вы подготовите себе замену, надо закрыть этот участок”»[525].
Что это за музей такой, если музей Маяковского уже давно действовал в Гендриковом переулке? Дело в том, что Людмила Владимировна ни спать, ни есть не могла оттого, что музей ее брата расположен в гнезде разврата, в Гендриковом, где каждая чайная чашка наводила на разговоры о Лиле и Осипе. Она звонила во все инстанции, чтобы музей срочнейшим образом перенесли на Лубянский проезд. Процесс начался еще в 1962 году, когда Лилина ненавистница настрочила Суслову письмо, в котором были строки:
«…библиотека-музей В. В. Маяковского почему-то была устроена в доме по бывшему Гендриковому пер., теперь переулку Маяковского, 13/15. Квартиру в этом доме брат получил в 1926 году, она числилась за ним и им оплачивалась. Фактически же квартира принадлежала О. М. Брику и Л. Ю. Брик. Из четырех комнат Маяковский занимал одну самую маленькую комнату, где он проводил свободные вечера и иногда ночевал. Сейчас в тех комнатах размещен мемориальный музей, сюда перенесены некоторые вещи из комнаты на Лубянском проезде, в том числе и портрет В. И. Ленина, к которому обращено известное стихотворение Маяковского “Разговор с товарищем Лениным”. Это само по себе является нарушением истории.
Кроме того, посетители, проходя по комнатам музея, больше интересуются, что было в той или другой комнате, и экскурсоводу, отходя от прямой задачи — пропаганды творчества Маяковского, — приходится объяснять назначение комнат и взаимоотношений Маяковского с О. М. Бриком и Л. Ю. Брик и т. д.
У молодежи, как я неоднократно наблюдала, это вызывает недоумение, и у многих складывается неправильное представление о Маяковском, тогда как эта сложная, тяжелая для моего брата жизнь создалась по вкусу Л. Ю. и О. М. Брик»[526].
В итоге постановлением Секретариата ЦК КПСС музей был перемещен туда, куда хотела Людмила Владимировна. Но в старом здании в Гендриковом собирались оставить мемориальные комнаты и «массовую» (публичную) библиотеку имени Маяковского. Людмилу не устроило и такое решение. Она тут же сочинила Брежневу письмо в довольно доносительском духе:
«Они надеются растворить коммунистическую поэзию Маяковского в бесчисленных анекдотах о “советской Беатриче”, как рекламирует себя Брик, пошлых аморальных разговорах, перечеркивающих светлую память о брате и о народном поэте.
Он расплачивается за свою молодую 22-летнюю доверчивость, незнание ловких, столичных женщин, за свою большую, чистую, рожденную в сознании, на берегах Риона, любовь.
Никакие мотивы не могут примирить честных советских людей с такой постановкой вопроса.
Брики — антисоциальное явление в общественной жизни и быту и могут служить только разлагающим примером, способствовать антисоветской пропаганде в широком плане за рубежом.
Здесь за широкой спиной Маяковского свободно протекала свободная “любовь” Л. Брик. Вот то основное, чем характеризуется этот “мемориал”. <…> Я твердо убеждена, что подобное решение создает ситуацию двух музеев в одном городе, диаметрально противоположных взглядов на Маяковского. Музей “леваков”, а точнее, беспринципных людей, аполитичных, злобствующих на советскую власть и русскую передовую демократическую культуру, и музей старого партийного направления, музей как пропагандистский орган генеральной линии ЦК КПСС на основе наследия В. В. Маяковского.
Брики боялись потерять Маяковского. С ним ушли бы слава и возможность жить на широкую ногу, прикрываться политическим авторитетом Маяковского.
Вот почему они буквально заставляли Маяковского потратиться на меблированные бриковские номера»[527].
Роберт Рождественский, Борис Слуцкий, Константин Симонов выступали с протестом против новой концепции музея, однако же новый «обезбриченный» музей открылся в январе 1974 года.
Кстати, Людмиле Владимировне удалось перенести не только музей, но и останки поэта, чего так и не добилась Лиля. В мае 1952 года при помощи тех же Суслова и Воронцова урна с прахом Маяковского оказалась в могиле на Новодевичьем кладбище. Туда же перезахоронили Ольгу, скончавшуюся в 1949-м, и маму Александру Алексеевну, ушедшую в 1954-м. В 1972 году, к возмущению Лили, там же упокоилась и сама неистовая Людмила. А потом Патриция Томпсон подсыпала туда еще немного праха Элли Джонс.
Но были у Лили Юрьевны и свои триумфы. В 1973 году к восьмидесятилетию Маяковского в Москве прошла юбилейная выставка, практически полностью повторяющая выставку 1929 года. В ее каталог, помимо воспоминаний матери и сестер, стараниями Симонова были включены и мемуары Лили. Выставка прошла с огромным успехом (кстати, на фотографиях рядом с Лилей можно заметить и бородатого Бенгта Янгфельдта). Писательница Мария Арбатова рассказывала мне, что вместе с подругой волонтерствовала на подготовке этой выставки. Как-то раз к ним ворвалась старая Брик и проорала, что всё не так, как надо. Но в итоге, видимо, стало, как надо. Экспозицию потом даже провезли по нескольким странам.
Правда, Воронцов и тут пытался вставить палки в колеса и науськивал на выставку Владимира Макарова, директора свежеоткрывшегося музея. Обоих возмущало, что первоначальную экспозицию собирались расширить и дополнить новыми материалами, уделявшими внимание Брикам. Макаров писал Суслову:
«Очевидно, нет необходимости доказывать, что “расширение” и “дополнение” знаменитой итоговой выставки, подготовленной самим поэтом, нужно С. Юткевичу и К. Симонову для того, чтобы “связать в целое” несвязуемое — показать, как из обыкновенного “хулигана” и “скучающего художника” “любовь” Л. Брик “сделала” великого поэта Маяковского»[528].
Сергей Юткевич был автором фильма «Маяковский — актер кино», где Лиля и Катанян выступили консультантами. Фильм не запретили совсем, потому что его уже одобрил кто-то из помощников Брежнева, но сцены с участием Лили всё-таки вырезали.
А вот убить выставку, посвященную лучшему поэту эпохи, было бы гораздо сложнее. Поэтому один из сусловских прихвостней просто попытался прокрасться и вынести с экспозиции хотя бы портрет Лили. «Она сообщила об этом Симонову, — пересказывает муж племянницы Катаняна с Лилиных слов. — Тот пришел на выставку и, ничего не говоря, предложил присутствующим совершить с ним последний перед открытием контрольный обход. Подойдя к месту, где должны были быть документы о Л. Брик, и не обнаружив их, К. Симонов не стал проводить дознание: где они и почему сняты. Он сделал удивленный вид и сказал: “Что-то я не вижу здесь материалов о Лиле Брик! Быстренько принесите и повесьте!” Возражать маститому поэту и члену ЦК никто не решился. Эта часть экспозиции была восстановлена»[529].
Зиновий Паперный вспоминал об этой борьбе за экспонаты немного по-другому:
«Заместитель министра культуры лично является в помещение, где группа энтузиастов развешивает и расставляет экспонаты — строго по планам, чертежам, фотографиям выставки 1930 года. И тут перед начальственным взором — обложка журнала “ЛЕФ”, на которой помещен фотопортрет работы Александра Родченко: лицо Лили Брик крупным планом, широко раскрытые глаза, как писал Маяковский, “большие блюдца”, смотрят прямо на вас. Где бы вы ни стояли, этот взгляд вас находит и не отпускает.
Замминистра распоряжается: портрет снять. Об этом сообщают Симонову. Тот приходит спокойный, просит фотографию стенда 1930 года, начинает сверять каждый экспонат и говорит:
— Вот здесь портрет Лили Юрьевны, а у вас его нет. Мы не можем нарушать волю поэта.
Фотопортрет водружается на место.
И так несколько раз: визит замминистра — Л. Ю. Брик снимают. Вызванный опять Симонов ее возвращает на то место, которое предоставил ей Маяковский. И в конце концов поэт — со своим доверенным лицом Симоновым — настаивают на своем. Начальство капитулирует. Для того времени — редкий случай»[530].
Кстати, тот же Паперный вспоминал, как издевался над Лилей новый директор музея Маяковского Владимир Макаров:
«Однажды, придя к Лиле Юрьевне, я сразу почувствовал: она чем-то удручена, подавлена, хотя она и старалась этого не выдать. Я спросил: не случилось ли чего? В ответ она взяла со стола бумагу и прочитала вслух — тихим, напряженным голосом. Это было письмо В. Макарова. Он писал ей, что, живя с Маяковским, она наверняка получала от поэта дорогие подарки. Тон письма был одновременно развязным и требовательным. Лиле Юрьевне предлагалось все подаренные ей драгоценности сдать в музей.
Трудно придумать что-нибудь более оскорбительное: мы, мол, не знаем, что дарил Вам поэт, но что бы он ни дарил Вам лично — не пытайтесь утаить это от государства»[531].
Забавно, что в период сусловской травли Лиля умудрилась снова поцапаться со своим старинным недругом Виктором Шкловским. Шкловский называл это «второй ссорой» (первая, как мы помним, предшествовала расколу ЛЕФа и вертелась вокруг «домохозяйки»). Так вот, когда вышел 65-й том «Литературного наследства» «Новое о Маяковском» с интимными письмами поэта Лиле, Шкловский явился на дискуссию в редакцию журнала «Октябрь» и как бы примкнул к осуждающим. «Сокрушался, — излагает Бенедикт Сарнов, — что Маяковский представлен в ней (переписке. — А. Г.) мало что говорящими уму и сердцу читателя короткими записочками. Сказал даже, что, напечатанные с комментариями в академическом томе, записочки эти “изменили свой жанр и тем самым стали художественно неправдивыми”. А в заключение посетовал, что в томе не напечатано “большое письмо Маяковского о поэзии. Оно осветило бы записочки”».
Особенно возмутила Лилю Юрьевну именно последняя фраза, поскольку это «большое письмо Маяковского о поэзии» существовало исключительно в воображении Виктора Борисовича.
Вскоре после этого выступления Шкловского на страницах журнала Лиля Юрьевна получила от него послание:
«Факт есть факт. Письма не существует и не было. Мне жалко, что я ошибся и обидел тебя.
Новых друзей не будет. Нового горя, равного для нас тому, что мы видали, — не будет.
Прости меня.
Я стар. Пишу о Толстом и жалуюсь через него на вечную несправедливость всех людей.
Прости меня»[532].
Письмо было отправлено в июле 1962 года, а в 1966-м, когда вышла статья Лили о Маяковском и Достоевском, а следом и совместный канкан Воронцова и Колоскова в «Известиях», Бенедикт Сарнов пил чай у Шкловских. Тут раздался звонок в дверь — принесли вечернюю почту. Б. Сарнов вспоминал:
«Никаких сенсаций мы не ждали, и я переворачивал газетные листы без особого интереса. На этот раз, однако, интересное нашлось. Это была реплика, изничтожающая опубликованную незадолго до того (в сентябрьском номере “Вопросов литературы”) статью Л. Ю. Брик “Предложение исследователям” (так в журнале озаглавили отрывок из ее воспоминаний, в котором она размышляла о Маяковском и Достоевском). К публикации этой я был слегка причастен (Л. Ю. советовалась со мной и Л. Лазаревым (сотрудник, впоследствии главный редактор «Вопросов литературы». — А. Г.), какие главы ее воспоминаний лучше подойдут для журнала) и поэтому злобную реплику, подписанную именами всё тех же двух мерзавцев, читал с особым интересом. Бегло проглядев про себя, прочел ее вслух. Ждал, что скажет Виктор Борисович. Хотя что тут, собственно, можно было сказать? Разве только найти какое-нибудь новое крепкое словцо для выражения общего нашего отношения к авторам гнусной статейки. Ведь кто бы там что ни говорил, а во всей мировой литературе не было другой женщины (кроме, может быть, Беатриче), имя которой так прочно, навеки срослось бы с именем великого поэта, ей одной посвятившего “стихов и страстей лавину”.
Но реакция Шкловского оказалась непредсказуемой:
— Ну вот, теперь, значит, она хочет сказать, что жила не только с Маяковским, но и с Достоевским.
Как видите, отношения были, мягко говоря, непростые. В сущности, даже враждебные»[533].
Вообще, несмотря на всю гнусность партийной кампании, можно понять и сестру Маяковского. Если уж Фаине Раневской было жаль его — не сильно любимого добытчика и карманного поэта богемной супружеской пары, то что уж говорить о ближайших родственниках. Сборник «Маяковский в воспоминаниях родных и друзей», в котором были напечатаны разоблачения художницы Елизаветы Лавинской, вышел как раз под редакцией Людмилы Маяковской и Колоскова в 1968 году. В последние, тяжелые годы художница очень сблизилась с сестрой поэта, а о первой встрече с ней (на даче в Пушкине) вспоминала так:
«Я оказалась рядом с Людмилой Владимировной, с которой, как это ни странно, раньше не встречалась. А странного, по существу, тут ничего не было. Лиля Юрьевна создала вокруг Маяковских такую атмосферу, что из лефовцев и тех людей, которые были вокруг ЛЕФа, той семьей никто не интересовался. Лиля Юрьевна с полушутливым вздохом говорила: “Ой, товарищи, завтра, пожалуйста, никто не приходите: будет адская скука — будут Володины родственники”.
И вот этой невероятной “адской скукой” накрепко обвивались Александра Алексеевна, Людмила Владимировна и Оля. Лиля Юрьевна в тот период их никогда не ругала, а говорила: “Они все очень и очень милые, но такие неинтересные, и разговаривать с ними абсолютно не о чем”.
Брик своим авторитетным молчанием поддерживал эту характеристику, а его ироническая улыбочка, приподнятые брови как бы говорили: “Что ж делать, хоть и неприятно, но, раз мама и сестры имеются, ради Володи придется отдать дань ‘пережиткам’, принеся себя в жертву скуке”»[534].
Олегу Смоле, спросившему об этой публикации Лавинской, Лиля ответила сдержанно: «Она художник. Из ближайшего окружения сестры Маяковского. Писала свои воспоминания где-то во второй половине 40-х годов, будучи психически больной, в больнице, писала в угоду сестре Маяковского, поскольку та оказывала какие-то услуги, помогала материально»[535].
Лилина подруга Рита Райт тоже изобразила Лавинскую законченной городской сумасшедшей:
«В какой-то из годов сразу после войны иду я как-то по улице и вдруг вижу перед собой незнакомую женщину — изможденную, болезненного вида, в какой-то старой дырявой фетровой шляпе. Остановилась и говорит: “Риточка, здравствуй. Не узнаёшь? Лена Лавинская…” И тут только я ее узнала. Поехали с ней чуть ли не через всю Москву. Она мне говорит: “Это я только так одета. Дочь моя одета хорошо…” Она была уже очень больна, лечилась в психбольнице. Дружила с Людмилой Владимировной… зависела от нее, та ее и заставила писать воспоминания. Чепуха какая-то, пишет, что Лиля на крыше принимала солнечные ванны и одновременно гостей. Ну и что? Почему же нельзя, загорая, общаться с друзьями?»[536]
Воспоминания Лавинской, прежде чем выйти в сборнике, 20 лет пролежали в виде рукописи (она и вовсе просила напечатать их не раньше чем через 60 лет, но ее волю нарушили). В какой-то момент рукопись купил музей Маяковского, и она хранилась там. И вот как-то раз директор музея (еще в Гендриковом) Агния Езерская пригласила Лилю прийти и поделиться с сотрудниками воспоминаниями о поэте. По словам присутствовавшего там Зиновия Паперного, Лиля уже знала о покупке рукописи Лавинской и шла на встречу с бомбой в кармане. Паперный пишет:
«…вот Лиля Брик кончила читать вслух свою тетрадь. Все молчат — растроганы услышанным. В глазах у некоторых сотрудниц слезы. Как говорится, тихий ангел пролетел…
Но тут Лиля Юрьевна, как бы случайно вспомнив, обращается к директрисе:
— Агния Семеновна, хочу вас спросить: зачем вы покупаете явно лживые, клеветнические мемуары?
— Я знаю, что вы имеете в виду. Но, уверяю вас, это находится в закрытом хранении, никто не читает.
Лиля Юрьевна заявляет, отчетливо произнося каждое слово:
— Представьте себе на минуту, Агния Семеновна, что я купила воспоминания о вас, где утверждалось бы, что вы — проститутка, но я бы обещала это никому не показывать. Понравилось бы вам?
Вступает Надежда Васильевна (Надежда Реформатская, заместительница Езерской. — А. Г.):
— Простите, Лиля Юрьевна, вы не совсем правы.
— Ах, не права? Или вы, Надежда Васильевна, воображаете: в воспоминаниях говорилось бы, что вы…
И Лиля Брик произносит те же слова второй раз. Затем она приветливо прощается со всеми, и мы втроем с ней и Катаняном, как было условлено, едем к ним домой»[537].
Сцена весьма эффектная, но, надо отдать должное Лавинской, проституткой она Лилю Юрьевну не называла, а просто, скажем так, была чрезвычайно резка в изложении реальных фактов.
Что же до Людмилы Владимировны, тут, видно, смешалось всё: и толика стародевичьей зависти (почему у Лили мильон мужей, а у нее нет даже завалящего любовника), и пуд возмущения несправедливой дележкой наследства (ведь к переговорам с Кремлем сразу после смерти поэта ни мать, ни сестер никто не привлекал, всё обтяпали Лилины люди), и, судя по всему, большие редакторские амбиции при недостаточном понимании поэзии и литературы. Сам Маяковский уж точно не подпустил бы сестру к своим стихам и на пушечный выстрел.
Но всё же Людмила Владимировна не была чужда прекрасного. Будучи в молодости, судя по фотографиям, красивой женщиной, самые лучшие годы проишачила на «Трехгорной мануфактуре» (стала, говорят, первой женщиной, занявшей административно-техническую должность на фабрике еще до революции), кормила мать, сестру и брата. Вместе с сестрой Ольгой помогала брату в «Окнах РОСТА». На личную жизнь времени не хватало. Ей, с утра до вечера работавшей на производстве, Лилина богемная жизнь казалась, конечно, и чуждой, и непонятной. Впрочем, Людмила могла бы похвастаться достижениями в искусстве: она была художником по тканям, изобретателем новых методов нанесения рисунков, проповедником аэропечатания, серебряной медалисткой Всемирной выставки в Париже — словом, не такой уж «серой мышкой».
Отзвуки титанической борьбы двух женщин за Маяковского слышны и теперь. К примеру, по просторам желтых передач бродит внучка и полная тезка Елизаветы Лавинской, которая вдруг заявила, что является внучкой Маяковского. Якобы сына Глеба-Никиту ее бабушка родила не от мужа, а от автора «Облака в штанах». Дети лефовки, конечно, эскападами молодой родственницы возмущаются, дескать, позорит имя бабушки ради пиара. Готовы даже оплатить тест ДНК, чтобы разоблачить самозванку. В общем, страсти, достойные ток-шоу для домохозяек.
Кстати, дочь Елизаветы Лавинской, Лилия, уже пожилая женщина, показала журналистам одного желтого вебресурса неопубликованный кусочек мемуаров матери: «Лавинский (ее муж Антон Лавинский, художник, лефовец, апологет свободной любви. — А. Г.) ходил с независимым видом, окруженный девушками. Они приходили к нам, а я уходила из дома. Старалась с ними дружить, потому что ревность, по “бриковской” морали, буржуазный предрассудок. Я истерически выкорчевывала пережитки прошлого. Был пункт, который они считали чудачеством. Что я не могу пойти и по бытовому пути и завести фокстрирующих мальчиков. Не иметь возлюбленного, по выражению Лили Брик, было неприлично. Помню, как мне и Семеновой Лиля предлагала надоевшего Безкина (очевидно, того самого «мелкого Бескина», который в постели лучше, чем Маяковский. — А. Г.): “Девушки, возьмите его, право, в деле он хорош”…»
Желтые источники мы, конечно, не принимаем всерьез (приведенный пассаж — вольная выжимка некоторых абзацев опубликованной статьи). Но вся Лилина жизнь — материал для сплетен. Поэтому ее до сих пор так любят и так ненавидят.
Страсть на закате
Лилю недаром называли женщиной-женщиной. Когда ее спросили, как она относится к появившемуся на площади Маяковского памятнику поэту, она огорошила собеседника: «Зачем они его изобразили в мятых штанах?» Поэт, дескать, был очень аккуратным человеком. Лиля любила всё опрятное, яркое, красивое. У нее и дом был похож на дизайнерское гнездо: картины, автографы, расписные подносы, самодельная скатерть, лоскутная занавеска. Живя бок о бок с художниками, она накопила целую коллекцию их произведений — Ларионова и Гончаровой, Штеренберга и Параджанова, Леже и Шагала… Именно она вдохновила Шагала на серию графических работ о Маяковском. А еще отправляла ему во Францию посылки с конфетами «Мишка косолапый», которые он очень любил (кстати, Лиля с Катаняном собрали целую серию конфетных фантиков с плакатиками Маяковского, раскопав их где-то в подвалах кондитерской фабрики «Красный Октябрь»),
Она любила художников гонимых, не выставлявшихся, необласканных — таких как Натан Альтман или Александр Тышлер. Катанян-младший пишет, что картина «Хорошее отношение к лошадям» Тышлера переезжала с Лилей с квартиры на квартиру, и, когда художник сидел у нее в гостях, она постоянно подкладывала ему под руки листы бумаги. Тышлер рисовал, Лиля получившиеся шедевры окантовывала и раздаривала друзьям — она вообще была щедра на подарки. Сам Тышлер говорил литературоведу Дувакину: «Она очень живой человек и… До сих пор, при ее таком уже преклонном возрасте, она бывает на всех выставках, какие только есть, если она хорошо себя чувствует, она читает все книги, которые более-менее интересные, значительные, которые выходят, она читает все газеты, она интересуется абсолютно всей жизнью культурной нашей страны. И я должен сказать, что к ней большая тяга, и в то время, когда еще жил Маяковский, она сама привлекала очень много к себе людей, и все шли туда с большим удовольствием. <…> Лиля Юрьевна — очень талантливый человек, очень умный человек и очень бывает остроумна. Если с ней посидеть (усмехается) и записать — так, чтоб она, конечно, не знала, что ее записывают, — вы запишете ряд замечательных остроумных высказываний; очень живой человек. И самое интересное… с моей точки зрения, — это человек, который понимает искусство, особенно она очень понимает изобразительное искусство. Это очень редко. Я встречаюсь с некоторыми нашими интеллигентными людьми, они не художники, они математики, физики, но они… им мешает непонимание такого важного искусства, как изобразительное»[538].
Висели у Лили и рисунки Маяковского — к примеру, ее карандашный портрет, — и работы Пикассо. Пикассо дружил с Эльзой и даже хотел написать двойной портрет муз: Лили — музы Маяковского и Эльзы — музы Арагона, но задумка не осуществилась. Зато Лиля перевела с французского статью о Пикассо — тогда, когда о нем в СССР особенно и не знали. Однажды, в 1963 году, они даже увиделись — Лиля в очередной свой приезд во Францию заехала в керамическую мастерскую Пикассо с Эльзой и Надей Леже, экспромтом и не вовремя, когда маэстро работал, поэтому долгой беседы не вышло. Зато перед уходом выбрали себе по подарку из ящика с керамикой, Лиля предпочла барельеф головы быка. Любила Лиля и Мартироса Сарьяна, с которым приятельствовала, и работы Нико Пиросмани — у нее их было три, и она с радостью одалживала их на выставки.
Карты, гости — в ее быту почти ничего не менялось. Играли с теми же Гринкругом, с Жемчужными. На стол ставились серебряные бокалы и розовые стеклянные стопки для водки. Домработницы подавали блюда: ростбиф, заливную осетрину, угри, миноги, пирог с капустой и даже камамбер. Вся палитра «вкусной и здоровой пищи» из магазина «Березка» — спасибо Арагонам — Лиля Юрьевна была необыкновенно хлебосольна, внимательна к гастрономическим вкусам своих гостей, «…помнила, — пишет Катанян-младший, — кто что любит и кто чего не ест. Кулешову (Катанян-младший учился у него во ВГИКе. — А. Г.) она не забывала предлагать водку и селедку с картошкой. Для Симоновых всегда было шампанское и тоник. Якобсон не обходился без гречневой каши. Кому-то посылали в Париж вареную колбасу. Зархи не любил свежую зелень в супе, и ЛЮ каждый раз боялась забыться и бросить ему щепотку укропа. Пабло Неруда и его жена Матильда обожали борщ. Если человек был не специально приглашен, а заходил по делу среди дня, ЛЮ всегда спрашивала: “Вы не голодны?” И если следовала хоть секундная заминка, то тут же делали глазунью и заваривали кофе»[539].
В начале пятидесятых годов завели магнитофон и записывали на пленку декламацию стихов, обрывки разговоров. Лиля под запись читала поэму «Про это», вспоминала о Маяковском… А Пабло Неруду к Лиле впервые привела Эльза в 1953-м, когда тот получал Международную Сталинскую премию. С тех пор Неруда всегда заходил к Лиле, когда приезжал в Москву (попробуй пригласи иностранца в советскую квартиру! А Лиле — удавалось). «Вчера, — хвасталась Лиля Юрьевна пасынку Васе, — вдруг приносят двенадцать бутылок кьянти, перевязанных зеленой и оранжевой лентами и с запиской от Неруды. Очень было приятно. Вскоре он позвонил и сказал, что двенадцать чилийских поэтов написали стихи в мою честь и что он мне их прочтет, как только вырвется с какого-то конгресса, на котором он выступает. Он вечно где-то выступает! Представляешь, двенадцать поэтов. Откуда их столько в Чили?»[540] Катанян-младший приводит посвященные Лиле стихи Неруды в подстрочном переводе Юлии Добровольской:
- …Лиля Брик. Она мой друг, мой старый друг.
- Я не знал костра ее глаз
- и только по ее портретам
- на обложках Маяковского угадывал,
- что именно эти глаза, сегодня погрустневшие,
- зажгли пурпур русского авангарда.
- Лиля! Она еще фосфоресцирует, как горстка угольков.
- Ее рука везде, где рождается жизнь,
- в руке — роза гостеприимства.
- И при каждом взмахе крыла —
- словно рана от запоздалого камня,
- предназначенного Маяковскому.
- Нежная и неистовая Лиля, добрый вечер!
- Дай мне еще раз прозрачный бокал,
- чтоб я выпил его залпом — в твою честь
- за прошлое, что продолжает петь и искрится,
- как огненная птица.
В 1956 году в СССР из США приехали Бурлюки — Давид Давидович с женой Марией Никифоровной. Они с Лилей не виделись почти 40 лет и взахлеб вспоминали молодость. Бурлюк рассказал, как в пору бедной юности Маяковского давал ему рубль в день, чтобы тот не голодал, и как, приехав в Америку, Маяковский вручил Марии Бурлюк серебряный рубль в память о том голяцком времени. Начиная с 1957 года заходил, наезжая в Россию, старый Лилин знакомец и давешний Эльзин жених Роман Якобсон.
Но были и новые знакомые. Один из самых ярких — режиссер, художник, эквилибрист от искусства Сергей Параджанов. Брик посмотрела его «Тени забытых предков» и сразу захотела познакомиться. И Катанян-младший, который знал Параджанова по ВГИКу, еще с 1950-х годов, привел режиссера на Кутузовский проспект, к обеду.
Это был человек, который создавал красоту из всего, даже из мусора — из крышечек от кефирных бутылок, ношеных туфель, старых шляп, поломанных кукол. Зайдете в его ереванский музей — и захлебнетесь эмоциями, вся экспозиция — взрыв сумасшествия. Он был и портным, и рисовальщиком, и киношником, и скульптором, и коллажистом; в общем, человек-оркестр. С Лилей Юрьевной они, конечно, спелись сразу. В набитой вещичками, поделками, картинками Лилиной квартире мастер мгновенно почувствовал себя как рыба в воде. Обсуждали искусство, сценарии Параджанова, смеялись. Когда Параджанов уехал к себе в Киев, перезванивались каждый день, обменивались посылочками. Параджанов присылал Лиле то самолично зажаренную индейку, то холщовые платья с вышивкой, то кавказский серебряный пояс.
А потом его арестовали за совращение мужчин, организацию притонов разврата и изготовление порнографии — это был 1974 год. Истинные мотивы дела крылись в параджановском свободомыслии и невоздержанности на язык. Он открыто осуждал цензуру и судебные расправы над интеллигенцией, якшался с украинскими писателями-диссидентами да к тому же никогда не скрывал своей бисексуальности. В общем, жертва сама лезла карателям в лапы. Катанян-младший вспоминал: «Например, он хвастался своими амурными похождениями, всегда выдуманными, и ему было всё равно — с мужчиной или с женщиной, про мужчин было даже интереснее, ибо это поражало собеседников, особенно малознакомых, так как друзья, зная цену его болтовне, кричали: “Да заткнись ты!” — понимая, чем это грозит. А он знай себе размахивал красным плащом перед быком — давал интервью датской газете, что его благосклонности добивались двадцать пять членов ЦК КПСС! Что и было напечатано»[541].
В результате следствие нашло молодых мужчин, якобы подвергшихся параджановскому сексуальному насилию. Один из них, сын бывшего члена ЦК КПСС, под давлением следствия даже покончил с собой. А Параджанова законопатили аж на пять лет в Ладыжинскую исправительную колонию в селе Губник Винницкой области. Оттуда он слал Лиле Юрьевне полные отчаяния письма:
«Это строгий режим — отары прокаженных, татуированных, матерщинников. Страшно! Тут я урод, т. к. ничего не понимаю — ни жаргона, ни правил игры. Работаю уборщиком в механическом цеху. Хвалят — услужлив! Часто думаю о Вас. Вы превзошли всех моих друзей благородством»[542].
В неволе он продолжал творить: создавал произведения из ничего — из газетной бумаги, пуговиц, засушенных цветов, собранных на тюремном дворике, — и отправлял на волю в конвертах. Один раз на Восьмое марта даже прислал Лиле букет из колючей проволоки и собственных носков, — благоухающий букет пришлось обильно полить духами «Мустанг». А из лоскута мешковины, парчи, льняных ниток, бус и булавок он изготовил изящную куколку «Лиля Брик». Некоторые из его тюремных посылок Лиля повесила на стенах своей квартиры. В те застойные годы она поддерживала режиссера-зэка, как могла, отправляла ему продукты — салями, французские конфеты; но всё сжирали тюремные начальники, а Параджанов пухнул от голода.
Дома, перечитывая исповедь Оскара Уайльда, Лиля сравнивала английского узника совести с Параджановым. И вела яростную борьбу за его освобождение — по собственному выражению, грызла землю. Будоражила иностранцев, трясла зарубежную прессу. За границей стали появляться статьи о Параджанове, демонстрироваться его фильмы. Собрался целый международный комитет по спасению Параджанова, заступался даже режиссер Пьер Паоло Пазолини, но… никакого проку!
Арагоны в то время избегали поездок в Москву. После вторжения советских войск в Чехословакию в 1968 году их симпатии к СССР поостыли. Кстати, многие объясняли огоньковскую кампанию против Лили именно этим — советские пропагандисты мстили своим бывшим союзникам, наказывая их родственницу. Тем не менее примирение с Арагоном было для советской власти соблазнительным. Его обхаживали, заманивали в Москву орденом Дружбы народов. Лиля понимала, что лояльность Арагона — то, за что можно торговаться, и, собравшись с силенками, отправилась в Париж, формально — на открытие той самой обновленной выставки к двадцатилетию работы Маяковского, а на самом деле — уговаривать Арагона задушить собственную гордость и приехать за орденом.
Арагон поддался, приехал — и в разговоре с помощником Брежнева поднял вопрос о Параджанове. Это был канун Нового, 1978 года. Брежнев наверняка даже не слышал ни о каком Параджанове, но раз высокий заграничный коммунист просит, так тому и быть. Отмашка была дана, и Параджанова выпустили на год раньше срока.
Некоторые пишут, что освобожденный Параджанов Лиле даже не позвонил. Напротив, он сразу примчался к ней, да не один, а с фотографом Плотниковым, скомандовал ей одеться в бальное платье — подношение Ива Сен-Лорана — и усадил в кресло, а сам с Катаняном встал рядом. Они подняли над Лилей коврик, подаренный ей Маяковским, — фотографии получились весьма артистичные.
Очень скоро после освобождения режиссера Лили не стало, и здесь тоже не обошлось без слухов. Уже в 1980-х годах литератор Юрий Карабчиевский написал книгу «Воскресение Маяковского», в которой намекал, что Лиля Брик покончила с собой из-за несчастной любви к киномученику: