Лиля Брик. Её Лиличество на фоне Люциферова века Ганиева Алиса

В общем, на выставке Маяковский выглядел утомленным, смурным и выступал вполсилы. На всех обижался, с товарищами (Кирсановым, Родченко) не здоровался. Чувствовал себя преданным. В довершение всех бед буквально сразу после открытия выставки пошли слухи, что в Ленинграде «Баню» снимают с репертуара — зритель не идет, а газеты ругают.

Тогда-то Маяковский и заставил всех ахнуть, стремительно вступив в РАПП — организацию, которая годами душила лефовцев. Правда, теперь она официально, устами газеты «Правда», объявлялась орудием партии в области литературы, честным союзником пролетариата. Поэтому, дабы не оказаться в «попутчиках», следовало вовремя запрыгнуть в правильный поезд. Александр Фадеев, один из идеологов и организаторов РАППа, принял Маяковского благосклонно и заверил, что рапповцы охотно помогут поэту отказаться от ошибочного багажа. Из-за резкой перемены позиции Маяковского на него окончательно обиделись бывшие соратники. Кассиль, Асеев, Кирсанов принципиально с ним не разговаривали, Лиля делала отчаянные попытки всех примирить.

«Коля (Асеев. — А. Г.) заявил, что довольно Володе всё спускать с рук и надо решительно заявить, что Володя ушел из Рефа и ничего общего с нами не имеет. Заезжала к Семке (Кирсанову. — А. Г.). Уговаривала его и Кассиля не быть такими принцами Уэльскими и просить у Володи прощенья, оттого что они виноваты. Но — самолюбие! И боятся, что Володя нагрубит»[375].

Но пока Маяковский запрыгивал в метафорический вагон и готовился ради новых единомышленников отказаться от такого же метафорического старого багажа, Лиля с Осиком уже сидели в вагоне настоящем. Они ехали к любимым музеям, шмоткам, букинистам, синематекам и, главное, к парочке молодоженов — Эльзе и Арагону. В городе Столбцы, который на тот момент относился к Польше, Лилю поразили кланяющиеся лакеи и носильщики. В Берлине оказалось, что их любимый «Кюрфюрстен-отель» переехал, а в новой гостинице, расположившейся на его месте, в номерах за 20 марок в день были розовые занавески, а из мебели — по выражению Лили, сплошная кровать. Не стерпели — разыскали новый адрес «Курфюрстен-отеля» и переехали. Осе сразу купили пальто и шляпу, ходили в кино на фильмы с Лени Рифеншталь и картины Рихарда Освальда (в первом ряду зрительного зала узнали Альберта Эйнштейна), заглянули в издательство «Малик», издававшее Маяковского. Снимались в фотоавтомате — восемь минут, шесть поз. Несколько раз сходили в зоопарк, где Лиля сфотографировалась с живым львенком на руках. Один из получившихся снимков отправила по почте Маяковскому, мечтая, как было бы здорово иметь такого же «львятика». Романтично отметили годовщину свадьбы — Ося подарил розы. В эту поездку они очень много смотрели разное кино, в том числе советское. Ося выступил в клубе при советском посольстве, и Лиля, как обычно, осталась в восхищении. В Берлине же познакомились с мужем Эльзы (Арагоны встретились с Бриками в Германии, не будучи уверены, что у последних не сорвется английская виза). В Лондон добирались уже вчетвером, через Голландию.

В британской столице поселились у мамы. Лиля развлекалась: Виндзорский замок, оперетты, мюзик-холлы, звучащая кинохроника (звуковые фильмы только-только входили в моду), шопинг в универмаге «Сельфриджс» и на Пиккадилли, ужины в ресторанах (правда, в «Савой» их не пустили — у Оси не было смокинга). А еще — баранки и граммофоны на базаре в лондонском районе Уайтчепел, пропагандисты в Гайд-парке, китайский квартал со странными угощениями… В Лилину туристическую программу вошел даже завтрак в парламенте (палата лордов показалась ей похожей на пульмановский вагон), а Ося постоянно мотался по книжным развалам и скупал дефицитные книги русских классиков.

В советском постпредстве они посмотрели агитфильм Эйзенштейна «Генеральная линия», обнажавший нищету и отсталость деревни (в том же году он будет снят с проката как идеологически ошибочный). Лиля с интересом наблюдала умирающего от хохота Бернарда Шоу — тот, по ее словам, воспринял фильм как эксцентрику.

В общем, две лондонские недели пролетели в сплошном кураже. Правда, Лилино настроение тоже поскакивало. Она то жалуется в дневнике, что ей всё скучно и она не будет больше рваться за границу, то вдруг хныкает, что ее львенка продали в Мюнхенский зоосад, и признаётся, что пустила слезу, то приходит в восторг от анекдота, балансирующего на грани дурного вкуса:

«Дама-патронесса в родильном приюте милостиво спросила женщину с очень красивыми рыжими волосами: “У вашего ребенка такие же чудесные волосы?” — “Нет, черные”. — “Ваш муж брюнет?” — “Не знаю, он был в шляпе”»[376].

Лиле, наверное, анекдот понравился из-за сходства шаловливой рыжей роженицы с ней самой.

У Маяковского от Лили оставалась куча поручений: мыть Бульку и договариваться с хозяйкой ее «жениха» о случке, бегать в профсоюз и улаживать ситуацию с неверно указанным Лилиным стажем, хлопотать о новой, более просторной квартире в жилищно-строительном кооперативе имени Красина. 4 апреля он внес туда пай за себя и за Осипа. Впрочем, Киса посылала не только директивы и капризно-ленивые телеграммки («Придумайте пожалуйста новый текст для телеграмм. Этот нам надоел»[377]), но и подарочки — в частности, фланелевые штаны.

Но настроение Маяковского становилось всё хуже: вслед за ленинградской провалилась и московская постановка «Бани». Публика вываливалась из зрительного зала со скучающими физиономиями, а критика, причем и рапповская, была язвительна: Владимир Ермилов нашел у Маяковского фальшивую левую ноту — отсюда до левой оппозиции и Троцкого рукой подать. Выставку же бойкотировали не только писатели и чиновники, но и пресса. Только журнал «Печать и революция» поместил портрет Маяковского и поздравление с двадцатилетним юбилеем творческой работы, но по приказу директора Госиздата страница с поздравлением была изъята из уже готового тиража — вырывали аж из пяти тысяч экземпляров!

А тут еще Нора. Поэт ожесточался и постоянно терроризировал ее ревностью — требовал немедленно уйти от мужа, а колебания воспринимал со свирепым отчаянием — все, все хотели бросить его! Но Полонская проявляла нерешительность именно оттого, что Маяковский был с ней страшно нетерпим, чуть ли не патриархален. Ему не нравилось ее актерство, он не интересовался ее сценическими работами, он хотел резко обрубить ее брак с Яншиным. А Нора была юная, робкая, жила с родителями мужа и горела актерской карьерой — еще бы, ведь ее опекал сам Владимир Немирович-Данченко. Связь с Маяковским как будто удавалось скрывать от мужа. Яншин обожал Маяковского и любил проводить с ним время, но уже начал что-то подозревать и Нору одну отпускал неохотно. Ей приходилось маневрировать между театром и двумя мужчинами, встречи с Маяковским становились кратковременнее, а Маяковский мрачнел, зверел и не желал ни под кого подстраиваться.

Дело усугубилось тем, что Нора забеременела. Аборт оказался очень тяжелым. Ей было плохо и физически, и морально, ведь в больницу приходил Яншин — пусть и формальный, отлюбленный, но муж. Совесть ее глодала. А главное — после аборта она испытывала отвращение к сексу и не подпускала к себе Маяковского. «Тогда я была слишком молода, чтобы разобраться в этом и убедить Владимира Владимировича, что это у меня временная депрессия, что если он на время оставит меня и не будет так нетерпимо и нервно воспринимать мое физическое равнодушие, то постепенно это пройдет и мы вернемся к прежним отношениям. А Владимира Владимировича такое мое равнодушие приводило в неистовство. Он часто бывал настойчив, даже жесток. Стал нервно, подозрительно относиться буквально ко всему, раздражался и придирался по малейшим пустякам»[378].

И вправду, Маяковский устраивал Норе некрасивые сцены в присутствии мужа, знакомых и коллег, не считаясь с ее чувствами и репутацией. Хлопал дверями, вытаскивал ее для объяснений в другие комнаты. Нора должна была постоянно уверять его в своей любви и преданности; тогда время от времени маниакальные припадки отчаявшегося человека снова сменялись милостью.

Не очень понятна и ситуация с жильем. Одновременно с поиском новой квартиры, куда он мог бы переселиться с Бриками, Маяковский договаривается с Норой и записывается в очередь на квартиру в дом Федерации советских писателей напротив Художественного театра, причем пытается выбить заселение еще до возвращения Бриков. Судя по всему, тройственное гнездышко становилось ему нестерпимо тесно. При этом он понимал, что Лиля его так просто не отпустит, поэтому пытался обтяпать дельце с отдельной квартирой тайно, пока никто не мешает.

Примирение с Кирсановым и Асеевым вроде бы произошло, но со скрипом, с нервами, со спрятанными в карманах кукишами. Да еще навалился грипп — тяжелый, неотступный.

Бурные ссоры с Норой происходили чуть ли не каждый день. Поймав ее как-то на мелкой лжи (ходила в кино с мужем, хотя сказала, что была на репетиции), он совсем перестал ей верить. После очередного срыва, 12 апреля, Маяковский написал предсмертную записку. Он стал очень грубым с людьми, болезненно огрызался, срывался, хамил и в то же время постоянно нуждался в чьем-нибудь присутствии — ему было страшно оставаться одному. Из жизни испарялись смыслы, и за Нору он и вправду хватался, как утопающий за соломинку. Трагедия была не в ней. Трагедия была в том, что делалось с ним, со страной, с поэзией.

С Норой они как будто примирились, и Маяковский на время оставил страшные мысли. Молодая женщина уговорила его не видеться два дня, взять паузу, дать отдохнуть нервам. Но Маяковский обещания не сдержал и вечером 13-го числа, так и не найдя себе спасительной компании, явился к Катаеву, где собиралась вся шатия-братия и куда Нора тоже была приглашена. Правда, она заверяла Маяковского, что идти к Катаеву не собирается, но всё-таки пришла. Поэтому, завидев ее, Маяковский в очередной раз потерял и без того шаткое равновесие. Нора впервые видела его выпившим. Вообще он не употреблял крепких напитков, любил вино, которое пил легко, как виноградный сок, никогда не пьянея (сказалось грузинское детство).

Но в тот несносный вечер ситуация сложилась взрывоопасная. Все присутствовавшие — Катаев, Олеша, Яншин с коллегой-актером Борисом Ливановым, художник Владимир Роскин, журналист Василий Регинин — видели, что назревает скандал. Маяковский и Нора бешено переписывались на картонке из-под торта. В какой-то момент вышли в другую комнату, где совсем обезумевший Маяковский выхватил револьвер, направлял на себя, на Нору, оскорблял ее. Она же вдруг перестала обижаться и увидела перед собой совсем больного, несчастного человека. Одесситы Катаев и Олеша, кажется, находили в происходящем некоторое пикантное удовольствие и подначивали Маяковского издевательскими колкостями и шуточками. Катаев даже с хохотом заметил: «Маяковский не застрелится. Эти современные любовники не стреляются». А поэт настолько потерял интерес к жизни, что даже ни разу не отбрил их, хоть и был мастак словесных пикировок. От Катаева гости уходили ночью все вместе; по дороге Маяковский то и дело шантажировал бедную Полонскую, что всё расскажет Яншину — прямо там же.

То, что произошло на следующий день, 14 апреля, всем известно. Нора была у Маяковского утром, но на 11 часов у нее была назначена важная репетиция, которую нельзя было пропустить. Маяковский же требовал, чтобы она не шла на репетицию, отказалась от театра, от мужа, запирал ее в комнате — в общем, вел себя, как какой-нибудь патриархальный бей. Нора же отвечала, что уйти от Яншина не объяснившись — непорядочно, что она поговорит с ним и вечером переедет к Маяковскому с вещами, но что театр, конечно, не бросит.

Как-то раз я разговаривала об этой трагедии с режиссером-документалистом Виталием Манским. Манский сказал, что в молодости снимал Полонскую для одного проекта и что она призналась ему не на камеру, что вся их последняя ссора с поэтом крутилась главным образом вокруг интимной близости. Поэт настаивал, чтобы возлюбленная отдалась ему на месте, а та не хотела, выворачивалась из рук, не могла переломить себя.

Как бы то ни было, кончилось тем, что Маяковский занервничал, достал что-то из письменного стола — «я услышала шелест бумаги, но ничего не видела, так как он загораживал собой письменный стол»[379] — потом неожиданно поцеловал Нору, совершенно спокойно попрощался с ней и дал денег на такси. Пройдя несколько шагов, она услышала выстрел. Бросившись назад, увидела на полу мертвого Маяковского, рядом — маузер. Началась паника, сбежались соседи, Нора выскочила встречать бесполезную уже «скорую помощь», мгновенно соткались из воздуха гэпэушники, начался допрос свидетелей… Эту хрестоматийную историю мы знаем со школы.

В этот день Лиля с Осипом приплыли из Лондона в Амстердам. До парохода ехали в вагоне-ресторане, где ели яйца с ветчиной, овсянку и варенье. Плыли же хотя и в дешевой кабинке, но с комфортом, и совсем не качало. Столица Нидерландов встретила их цветочными коврами, узкими улочками, новыми стеклянными кварталами. Вояжеры пытались даже попасть на бриллиантовую фабрику, но та была закрыта на Пасху. В Амстердаме Брики купили Маяковскому трость и коробку сигар и, прежде чем сесть на берлинский поезд, послали ему открытку с изображением гиацинтов:

«Волосик! До чего здорово тут цветы растут! Настоящие коврики — тюльпаны, гиацинты и нарциссы. Целуем ваши (Маяковского и Бульки. — А. Г.) мордочки. Лиля Ося (две кошечки). За что ни возьмешься, всё голландское — ужасно неприлично!»[380]

Но Волосит кошечкам не ответил. Он был мертв.

Вероники и брехобрики

Вокруг смерти Маяковского с первой же секунды зароились слухи, догадки, интерпретации. Прошло лишь несколько минут после того, как, лежа на ковре, он в последний раз глядел на ошарашенную Нору и силился поднять голову, а в его комнате-лодочке уже суетились высшие гэпэушные чины. Таинственно было всё: и то, что их никто не вызывал — они материализовались сами собой; и то, что тело, обращенное головой к столу, внезапно оказалось перевернутым головой к двери; и то, что был подменен пистолет; и то, что тело вскрывали дважды и оба раза не по правилам, в отсутствие судебного эксперта. Кстати, второе вскрытие потребовалось из-за слуха о сифилисе, вновь вспыхнувшего из-за газетной некроложной фразы: «Самоубийству предшествовала длительная болезнь…» Имелся в виду, конечно, грипп, но народная молва, как водится, раздула версию венерического заболевания.

Но сначала тело вынесли во двор, где уже собралась любопытствующая толпа, и отнесли на квартиру в Гендриковом переулке, где рыдали друзья — и обруганные, и примирившиеся, где младшая сестра поэта Ольга, потерявшаяся от боли, устроила целый концерт плакальщицы, где в комнате Маяковского в присутствии его бывших коллег из его черепа извлекали мозг, а с лица дважды снимали посмертную маску.

Лиля узнала о смерти поэта лишь на следующий день, в Берлине, приехав в любимый «Кюрфюрстен-отель». В отеле их ждала телеграмма: «Сегодня утром Володя покончил собой». Лиля разозлилась:

«Володик доказал мне какой чудовищный эгоизм — застрелиться. Для себя-то это конечно проще всего. Но ведь я бы всё на свете сделала для Оси, и Володя должен был не стреляться — для меня и Оси»[381].

В полпредстве уже всё, разумеется, знали, и Брикам помогли спешно выехать в Москву. Похороны отсрочили до их возвращения. На границе пару встречал Катанян, который пересказал им предсмертное письмо Маяковского — то самое, написанное еще за два дня до смерти. В письме были слова:

«В том что умираю не вините никого и пожалуйста не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил.

Мама, сестры и товарищи простите — это не способ (другим не советую) но у меня выходов нет.

Лиля — люби меня.

Товарищ правительство моя семья это Лиля Брик, мама, сёстры и Вероника Витольдовна Полонская.

Если ты устроишь им сносную жизнь — спасибо.

Начатые стихи отдайте Брикам — они разберутся.

  • Как говорят:
  • “инцидент исперчен”
  • Любовная лодка
  • разбилась о быт.
  • Я с жизнью в расчете
  • и не к чему перечень
  • взаимных болей
  • бед
  • и обид…»

В литературных кругах все были уверены, что к смерти Маяковского привели причины общественные: «распалась связь времен», «время вывихнуло сустав». Привели литературные провалы, неумение поэта вписаться в ритм гигантской государственной гильотины. Газеты же спешно и хором упирали на личные, романтические мотивы ухода, о том же судачил народ — дескать, стрелялся из-за бабы. Секретный отдел ОГПУ беспрерывно шерстил обстановку: что говорят о смерти поэта? каковы настроения? Все бумаги и переписка, конечно, были изъяты. Особое внимание привлекли письма и фотографии белоэмигрантки Татьяны Яковлевой.

Сама Татьяна узнала о самоубийстве в Варшаве, находясь на четвертом месяце беременности, и была потрясена. Мать Татьяны, живущая в Пензе, волновалась еще пуще, подозревая, что виной всему ее дочь. Но проницательная Яковлева доходчиво объяснила маме, что дело в совокупности многих причин, усугубленной болезнью (гриппуя, Маяковский становился страшно мнительным).

Лиля и Осип наконец приехали из Берлина. «Поезд подошел, — вспоминала Луэлла, к тому времени вышедшая замуж и взявшая фамилию Варшавская, — мы все искали глазами Лилю, она уже стояла на подножке вагона, когда подошел поезд, и быстро сошла на перрон… Мы ее не узнали! Так она изменилась за эти несколько дней. Она сама бросилась к нам»[382].

Сразу с вокзала отправились в Дом писателей, где стоял гроб с телом Маяковского. Младшая сестра поэта Ольга, завидев Лилю, рухнула посреди зала на колени и зычным, похожим на братний, голосом начала декламировать: «Сегодня к новым ногам лягте! / Тебя пою, / накрашенную, / рыжую…» К гробу шли и шли люди, десятки тысяч. Лиля стояла в почетном карауле вместе с друзьями, коллегами, военными, гэпэушниками. «Лиличка часто целовала Володю, — рассказывала Луэлла, — и говорила мне: “Лушенька, подойди поцелуй Володю”»[383]. Выступали Луначарский, рапповцы, бывшие лефовцы. Играл струнный грузинский оркестр. Гроб выносили десять человек, среди них и те, кто громил Маяковского при жизни. Нес гроб и Осип Максимович.

А Москва гудела. Улицы, деревья, подоконники, крыши были черны от народа, конная милиция еле сдерживала натиск любопытствующих. Всем хотелось посмотреть, как хоронят знаменитого глашатая революции. Гроб повезли на грузовике, оформленном Владимиром Татлиным под броневик; за ним следовали «реношка» и кавалькада автомобилей с высокими чинами и близкими покойника. Впрочем, старшая сестра Маяковского Людмила почему-то протискивалась пешком через толпу вместе с Луэллой. Кое-как им удалось добраться до крематория, недавно открывшегося в здании недостроенной церкви на Новом Донском кладбище. Крематорий в Советской России был кафедрой безбожия, синонимом абсолютного уравнения классов и символом новой пролетарской культуры. Потом кремация поэта стала еще одним основанием для толков и пересудов — дескать, тело испепелили, чтобы скрыть какие-то улики.

Лиля с Осей, судя по всему, тоже шли пешком, потому что, если верить Луэлле, все они сели на скамейке в осаждаемом зеваками дворике (милиция даже стреляла в воздух). «И тут Лиличка сказала, что у нее нет сил дальше пробираться, что мы будем сидеть здесь, пока всё не кончится. Вдруг конный милиционер кричит: “Брик! Где Брик? Требуют Брик!” — оказывается, Александра Алексеевна не хотела проститься с сыном и допустить кремацию без Лили Юрьевны. Ося и Лиля прошли в крематорий, а мы остались ждать во дворе»[384].

Гроб с телом Маяковского отправился в печь под звуки «Интернационала». В подвале, где располагались печи, можно было в специальное отверстие наблюдать за сгорающим трупом. Лиля спустилась смотреть. От жара, от движения теплого воздуха тело Маяковского стало приподниматься в огне. Лиля в ужасе закричала: «Он живой! Живой!..»

Мать Маяковского сказала Лиле у гроба, что, будь они с Осей в Москве, Володя остался бы жив. О том же самом Лиля писала Эльзе спустя неделю:

«Если б мы были в Москве, этого бы не случилось. Володя был чудовищно переутомлен и, один, не сумел с собой справиться».

И снова, еще через пару недель:

«Если б я или Ося были в Москве, Володя был бы жив»[385].

Аркадию Ваксбергу она говорила: «Мне кажется, в ту последнюю ночь перед выстрелом достаточно мне было положить ладонь на его лоб, и она сыграла бы роль громоотвода. Он успокоился бы, и кризис бы миновал»[386]. В том же ключе думали и все окружающие. Но было непонятно, зачем же они в таком случае уехали. Неужели заграничные покупки оказались важнее близкого человека?

Лефовка Елизавета Лавинская потом разочарованно вспоминала Лилю в день похорон поэта:

«Уже одно то, что она его бросила одного, увезя с собой Брика, в такой тяжелый момент, когда он остался один, окруженный насмешливой фразой “Маяковский исписался”, когда он поссорился со всеми лефовцами, а РАПП во главе с Авербахом его, поэта революции, называли “попутчиком”, — всё это, вместе взятое, должно было заставить ее страдать больше всех. <…> В столовой, разливая чай, как обычно, сидела Лиля. Был Лев Гринкруг, кто-то еще. Лиля предложила нам чай. На столе, как всегда, закуски. Всё тихо, спокойно, уютно. Брик продолжал прерванный нашим приходом рассказ о загранице — как всегда, интонация голоса слегка ироническая, не знаешь, шутит или всерьез, или выбирает нужный тон в зависимости от реакции слушателей. Я сидела истуканом. Всё, что угодно, но такого спокойствия я не ожидала. Как не похож их дом на асеевский, на наш! Как не похожи их лица на лица Асеева, Шкловского, Родченко, Лавинского, Пастернака, Ромма и многих, многих, и товарищей, и посторонних людей. Нет, это невозможно! Это игра, маскировка, прятанье боли, и стоит только произнести слово “Володя” — и эта боль прорвется наружу.

Никто не решался произнести первым имя Маяковского. Лиля Юрьевна, обращаясь ко мне, заговорила сама, сказав, что, поскольку мы еще не виделись, то мне, наверное, интересно услышать, как она узнала о смерти Володи.

— Это было совершенно неожиданно. Незадолго было письмо, он ни о чем не писал. Мы преспокойно жили, и вдруг застрелился! Он не понимал абсолютно, что он делал, не представлял, что смерть — это гроб, похороны. Если бы реально себе представил, ему стало бы противно, и он бы ни за что не застрелился.

Далее Лиля Юрьевна перевела разговор на семейные дела Давида Штеренберга»[387].

Но на самом деле Лиля в те дни много плакала: на границе, когда их встречал Катанян, в Гендриковом. Провожая Лавинскую, Лиля попросила ее помочь разобраться с бумагами Маяковского на Лубянском проезде. Ей не хотелось оставаться там одной. Лавинская отказалась, зато согласилась Галина Катанян. В те траурные дни именно Галина получила письмо от Корнея Чуковского, переживавшего множество собственных горестей: запрет всех своих детских книг, фатальную болезнь любимой дочери Муры:

«Все эти дни я реву, как дурак. <…> Мне совестно писать сейчас Лиле Юрьевне, ей теперь не до писем, не до наших жалких утешений, но пусть она помнит, что она и сейчас нужна Маяковскому, пусть она напишет о нем ту книгу, которую она давно затеяла написать. Это даст ей силу вынести тоску.

Я помню первый день их встречи. Помню, когда он приехал в Куоккалу и сказал мне, что теперь для него начинается новая жизнь, — так как он встретил единственную женщину — навеки — до смерти. Сказал это так торжественно, что я тогда же поверил ему, хотя ему было 23 года, хотя, на поверхностный взгляд, он казался переменчивым и беспутным…»[388]

У себя в дневнике Чуковский записал:

«Один в квартире, хожу и плачу и говорю “Милый Владимир Владимирович”, и мне вспоминается… как он влюбился в Лили, и приехал, привез мое пальто, и лечил зубы у доктора Доброго, и говорил Лили Брик “целую ваше боди и всё в этом роде”»[389].

Маяковский, умирая, просил Лилю любить его, но в числе членов своей семьи, помимо Лили, матери и сестер, назвал и Веронику Полонскую. 12 апреля, в день написания предсмертного письма, Маяковский сказал ей: «Да, Нора, я упомянул вас в письме к правительству, так как считаю вас своей семьей. Вы не будете протестовать против этого?» Она тогда ничего не поняла и ответила: «Упоминайте, где хотите!..»[390]

Поняла, когда было поздно. Зачем Маяковский упомянул ее в письме, не очень понятно. Таким образом он громогласно обнародовал их связь, и имя Полонской напечатали все газеты. Репутация молодой замужней женщины была разорвана в клочья. Яншин после этого с ней развелся, а начинавшая брезжить актерская карьера почти сошла на нет: редкие постановки, пара малозаметных киноролей, одиночество и долгие десятки лет постоянного прокручивания в памяти одного злосчастного солнечного апрельского дня.

Наверняка, упоминая Полонскую, Маяковский стремился позаботиться о ней материально. Он как бы объявлял всех перечисленных своими наследниками. Но Лиля оказалась гораздо оборотистее и хитрее. В день похорон она позвонила Полонской и безапелляционно заявила, чтобы та на похороны не казала носа. Нора с самого начала была пешкой в ее шахматной партии — Лиля когда-то сама ввела ее в игру, но теперь, увидев, что пешка метит в ферзи, поспешила от нее избавиться. Она убедительно разъяснила юной Норе, что на нее обращен нездоровый обывательский интерес и что не стоит провоцировать толпу на инциденты. «Кроме того, — вспоминала Вероника Витольдовна, — она сказала тогда такую фразу: “Нора, не отравляйте своим присутствием последние минуты прощания с Володей его родным”»[391]. Лиля намекала, что мать и сестры Маяковского виновницей трагедии считают Полонскую. И простодушная, испуганная Нора повиновалась.

После кремации Лиля вызвала актрису к себе. Полонская пишет:

«У нас был очень откровенный разговор. Я рассказала ей всё о наших отношениях с Владимиром Владимировичем, о 14 апреля. Во время моего рассказа она часто повторяла:

— Да, как это похоже на Володю.

Рассказала мне о своих с ним отношениях, о разрыве, о том, как он стрелялся из-за нее. Потом она сказала:

— Я не обвиняю вас, так как сама поступала так же, но на будущее этот ужасный факт с Володей должен показать вам, как чутко и бережно нужно относиться к людям»[392].

Однако обвинявших Полонскую всё равно хватало. Даже в современных исследованиях периодически озвучивается версия, что Маяковского убили и сделала это именно молодая актриса — в состоянии аффекта, вырываясь из его рук. Один из аргументов в пользу этой версии — несовпадение показаний, данных Полонской следователю, и того, что она впоследствии писала в воспоминаниях. Под протокол она говорила, будто заявила Маяковскому, что его не любит, жить с ним не будет, от мужа не уйдет и что интимной связи у них с поэтом не было; всё это говорилось, чтобы пощадить чувства Яншина и спасти свое доброе имя. Отмечают и то, что, согласно показаниям разных свидетелей-соседей, в момент выстрела Нора находилась в комнате, а не в коридоре, и что слишком уж долго она металась по двору, ожидая «скорую», — наверняка успела сбегать на Лубянку и вызвать гэпэушников (а кто же еще их вызвал?). А может, и вовсе никакой любви не было, а было только задание выуживать у поэта информацию; недаром же она просила Маяковского не видеться с ней два дня — видно, ждала указаний от начальства… В общем, ерунды сочинялось и сочиняется тьмища.

Одно можно сказать точно: наследства Полонская не получила. В июне ее вызвали в Кремль, и она тут же позвонила Лиле, чтобы посоветоваться:

«Лиля Юрьевна сказала, что советует мне отказаться от своих прав. “Вы подумайте, Нора, — сказала она мне, — как это было бы тяжело для матери и сестер. Ведь они же считают вас единственной причиной смерти Володи и не могут слышать равнодушно даже вашего имени”. Потом она сказала мне, что знает мнение, которое существует у правительства. Это мнение, по ее словам, таково: конечно, правительство, уважая волю покойного, не стало бы протестовать против желания Маяковского включить меня в число его наследников, но неофициально ее, Лилю Юрьевну, просили посоветовать мне отказаться от моих прав»[393].

Впечатлительная Нора поверила многоопытной женщине, хотя и зачеркивала тем самым всё, что было ей дорого. Если ее так ненавидят, не может же она навязываться. В Кремль она, однако, пошла, потому что не могла предать последнюю волю поэта. Ей предложили вместо наследства какую-нибудь путевку. Раздавленная Нора ретировалась. Лиля, как всегда, победила: ВЦИК и Совнарком присудили ей половину гонораров от произведений Маяковского, другая половина доставалась матери и сестрам. Почему апельсин поделили не поровну на всех четверых (ну а Норе — кожура!), неизвестно, но наверняка и за этим стояла хваткая Лиля.

О Норе Брик всегда высказывалась немножко пренебрежительно. Муж племянницы Катаняна потом рассказывал: «Помню, она как-то неожиданно резко, глубоко презрительно, с кривой улыбкой сказала про Полонскую: “Она была уверена, что Володя застрелился из-за нее!”»[394].

А вот отрывок из позднего интервью Лили македонскому журналисту, записанного Ваксбергом: «Нора Полонская — это вообще несерьезно. Сколько было у него таких увлечений? Десятки! И они проходили, как только девочка во всём ему уступала, подчинялась его воле. С Норой произошла осечка. Она была замужем и прекрасно понимала, что никакой жизни с Володей у нее не будет. Нет, дело не в Норе. Володя страшно устал, он выдохся в непрерывной борьбе без отдыха, а тут еще грипп, который совершенно его измотал. Я уехала — ему казалось, что некому за ним ухаживать, что он, больной, несчастный и никому не нужный. Но разве я могла предвидеть эту болезнь, такую его усталость, такую ранимость?»[395]

Лиля считала, что выстрел был следствием преследовавшей Маяковского навязчивой боязни старости, а еще — игрой в русскую рулетку. Эльзе она писала:

«Стрелялся Володя, как игрок, из совершенно нового, ни разу не стрелянного револьвера; обойму вынул, оставил одну только пулю в дуле — а это на 50 процентов осечка. Такая осечка была уже 13 лет тому назад, в Питере. Он во второй раз испытывал судьбу. Застрелился он при Норе, но ее можно винить, как апельсинную корку, об которую поскользнулся, упал и разбился насмерть»[396].

В том же письме она опять спешила напомнить о своей роли музы:

«Стихи из предсмертного письма были написаны давно, мне, и совсем не собирались оказаться предсмертными:

  • Уже второй: должно быть ты легла, а может быть и у тебя такое.
  • Я не спешу и молниями телеграмм мне незачем тебя будить и беспокоить.
  • Как говорят, “инцидент исперчен”.
  • Любовная лодка разбилась о быт.
  • С тобой мы в расчете и не к чему перечень взаимных болей, бед и обид.

“С тобой мы в расчете”, а не “Я с жизнью в расчете”, как в письме»[397].

На самом деле это неоконченное стихотворение Маяковского — из его записной книжки 1927–1928 годов. Оно писалось в период разлуки с Татьяной Яковлевой и скорее всего посвящалось именно ей, а не Лиле. Впрочем, наивная Полонская полагала, что стихи и вовсе про нее. Она недоумевала: «Вряд ли Владимир Владимирович мог гадать, легла ли Лиля Юрьевна, так как он жил с ней в одной квартире. И потом “молнии телеграмм” тоже были крупным эпизодом в наших отношениях»[398].

Впрочем, кое-что, наверное, вдохновлено и Норой. Он читал ей:

  • Любит? не любит? Я руки ломаю
  • и пальцы
  • разбрасываю разломавши…

«Прочитавши это, сказал:

— Это написано о Норкище»[399].

Однако же «Норкища» осталась на бобах. Вероятно, оттесняя ее от наследства, Лиля пеклась не столько о деньгах, сколько о собственной единственности. Характерно, что в одном разговоре уже после ухода Маяковского она сказала Полонской: «Я никогда не прощу Володе двух вещей. Он приехал из-за границы и стал в обществе читать новые стихи, посвященные не мне, даже не предупредив меня. И второе — это как он при всех и при мне смотрел на вас, старался сидеть подле вас, прикоснуться к вам»[400].

В мае, перед тем как Полонскую вызвали в Кремль, Катанян и Асеев пришли к наркому просвещения Андрею Бубнову и по его предложению написали обращение, в котором просили правительство закрепить за семьей Маяковского права на наследство (половину его «жене» Лиле Брик и по шестой части матери и сестрам). В качестве семьи перечислялись все упомянутые в предсмертной записке — кроме Норы.

Уже через месяц «Известия» напечатали постановление Совета народных комиссаров об увековечении памяти Маяковского, обязавшее Госиздат выпустить полное академическое собрание сочинений поэта — под наблюдением Лили Юрьевны Брик. Каждой из четырех наследниц назначалась персональная пенсия в 300 рублей (равная средней зарплате ученого в 1930-е годы). Поднимался также вопрос о сохранении комнаты поэта. Срок очередного разрешения на проживание в ней заканчивался у Маяковского 15 апреля 1930 года, так что, выходит, освободил он ее ровно в срок. Теперь комната официально закреплялась за Лилей.

Кстати, шуршание бумажек перед прощанием с Маяковским Полонской послышалось неспроста. В мусорном ведре у письменного стола поэта обнаружились два листочка из отрывного календаря — от 13 и 14 апреля — и разорванная пополам фотография, самый первый снимок Лили и Маяковского, сделанный в 1915 году и хранившийся у него в отцовском портсигаре. Судебное следствие велось так неаккуратно, что бумажки даже не изъяли, и фотографию забрала себе уборщица (через много лет она отдаст ее в музей поэта).

За разбор бумаг взялась Лиля, взяв в подручные Галину Катанян. Все письма Татьяны Яковлевой она уничтожила — муза может быть только одна. Последнюю, купленную в Париже рубашку, в которой Маяковский стрелялся, забрала пока себе, как и все ценные книги и вещи поэта (следователи вернули всё изъятое ей в руки). Многие видели в этом корысть. К примеру, дочь Маяковского Патриция Томпсон довольно едко рассказывала журналистам, как уже после смерти Лили побывала в гостях у ее пасынка, как изучала у них в квартире рисунки, рукописи и вещи своего отца, из которых ей ничего не досталось, как хозяева дома предложили ей кусочек одежды Маяковского и она подумала: «Предложить родной дочери кусочек одежды? Тогда как им досталось всё? Ну что это за люди!» Впрочем, если бы не Лиля, бережно сохранившая всё, что было связано с ее Щеном, кто знает, дошло бы до нас вообще что-нибудь? Недаром в ноябре 1930 года Лиля запишет:

«Никто кроме нас Володей не интересуется. Без нас всё было бы в печке»[401].

Как бы то ни было, но очень скоро Лиля с Осей переедут в дом кооператива имени Красина, о чем для них позаботился Маяковский. Он и с того света продолжал кормить их. Правда, ненависть к Брикам в окололитературных кругах тоже крепла. Бытовала точка зрения, что именно Лиля довела поэта до пули. Сплетня даже превратилась в стихи Ярослава Смелякова. Они были напечатаны в 1973 году, в десятом номере альманаха «Поэзия»:

  • …Ты б гудел, как трехтрубный крейсер,
  • в нашем общем многоголосье,
  • но они тебя доконали,
  • эти лили и эти оси.
  • Не задрипанный фининспектор,
  • не враги из чужого стана,
  • а жужжавшие в самом ухе
  • проститутки с осиным станом.
  • Эти душечки-хохотушки,
  • эти кошечки полусвета,
  • словно вермут ночной, сосали
  • золотистую кровь поэта.
  • Ты в боях бы ее истратил,
  • а не пролил бы по дешевке,
  • чтоб записками торговали
  • эти траурные торговки.
  • Для того ль ты ходил, как туча,
  • медногорлый и солнцеликий,
  • чтобы шли за саженным гробом
  • вероники и брехобрики?!

В оба, чекист, смотри

Уже в 1959 году Анна Ахматова, по обыкновению обсуждая Лилю Брик с Лидией Чуковской, язвительно усмехнулась: «Они пытались создать литературный салон. Но не в шитье была там сила. А ведь быт Маяковского, то есть Бриков, противопоставлялся в те времена искусству. Искусство отменено — оставлен салон Бриков. Карты, бильярд, чекисты»[402].

С этим трудно не согласиться. После большевистского переворота любая живая мысль, любые группы или салоны, где попахивало интеллектом или талантами, безжалостно выкорчевывались. К примеру, будущего академика Дмитрия Лихачева арестовали в те годы только за то, что он участвовал в шуточном кружке «Космическая академия наук».

При этом в квартире у Бриков кипела литературная жизнь. Отчего им это дозволялось? Не оттого ли, что среди гостей-завсегдатаев в осячье-кисячьем доме были чекисты? Мало того, Ося и сам несколько лет проработал уполномоченным 7-го отделения секретного отдела Московской ЧК. Недаром судачили, что, когда в 1921 году по делу Петроградской боевой организации Таганцева арестовали любовника Лили Николая Пунина, его жена кинулась Лиле в ноги и умоляла о спасении.

Следствие по делу группы Таганцева возглавлял высокопоставленный чекист Яков Агранов. Он тогда утверждал, что 70 процентов петроградской интеллигенции находились одной ногой в стане врага; нужно было эту ногу ожечь. В результате ногу ожгли так, что сотня человек была расстреляна, среди них — поэт Николай Гумилев. Пунина ждала та же участь, но помогли хлопоты Осипа. (Впрочем, это был только первый арест. После второго Пунина спасет адресованное Сталину прошение Ахматовой и Пастернака. После третьего ареста, уже в конце сороковых, Пунин не вернется.)

Яков Агранов через несколько лет станет другом семьи Бриков и Маяковского, и он же будет проводить расследование гибели поэта. Лиля ласково называла его Яней. После самого последнего расставания — отъезда Бриков за границу в феврале 1930-го — Маяковский писал Лиле:

«Валя (жена Агранова. — А. Г.) и Яня примчались на вокзал уже когда поезд пополз. Яня очень жалел что не успел ни попрощаться ни передать разные дела и просьбы. Он обязательно пришлет письмо в Берлин»[403].

Яня стал к тому времени начальником секретного отдела ОГПУ и курировал творческую интеллигенцию. Именно он в начале двадцатых годов составлял для Ленина список ученых и писателей для высылки из страны. Поднявшись на «философском пароходе» и деле Таганцева, Агранов развернулся на всю катушку — в 1934 году стал первым заместителем наркома внутренних дел Ягоды, руководил следствием по убийству первого секретаря Ленинградского обкома ВПК(б) Сергея Кирова, участвовал в организации процесса над старыми большевиками Григорием Зиновьевым и Львом Каменевым, да, по сути, и всех мало-мальских громких процессов того жуткого времени, выписал ордер на первый арест Осипа Мандельштама. В 1937-м, когда чистки коснутся самих чекистов, Валю и Яню арестуют, а через год расстреляют. Валю, правда, реабилитировали в 1957 году, а вот в реабилитации самого Агранова отказывали три раза (принятое в 2013 году решение о реабилитации было через несколько месяцев аннулировано Верховным судом РСФСР).

Этот кровавый Яня был одним из ближайших друзей Лили и постоянно ошивался у них в Гендриковом и на даче в Пушкине. К примеру, когда Полонская пришла к Лиле на разговор, Агранов с женой сидел в столовой. А телеграмма о смерти Маяковского, прочитанная Бриками в Берлине, была подписана именами: «Лева и Яня», то есть Гринкругом и Аграновым. (Вениамин Смехов в разговоре со мной утверждал, что подпись Агранова нужна была лишь для того, чтобы ускорить телеграмму; так ему в свое время объяснял сам Гринкруг.)

Но Яней дело не ограничивалось. Одним из друзей семьи был Валерий Горожанин, с которым Маяковский познакомился в Харькове в середине 1920-х годов, в 1927-м они даже вместе проводили отпуск в Ялте и писали сценарий фильма «Инженер д’Арси». Горожанин был старый большевик, приговоренный к расстрелу Деникиным, работал в украинском ГПУ, потом перевелся в Москву и стал начальником особого бюро Наркомата внутренних дел, занимавшегося внешней разведкой. Расстреляли его в том же 1937-м. Маяковский посвятил ему стихи «Солдаты Дзержинского»:

  • …Есть твердолобые
  • вокруг
  • и внутри —
  • зорче
  • и в оба,
  • чекист,
  • смотри!..

Чем же Ося занимался в ЧК? В его обязанности входила слежка за бывшими буржуями — но, видимо, не только. Лиля описала эпизод из его практики: «Ося вспомнил, как одна баба написала в Чеку донос на мужа, что он “приставал к ней под светлый праздник 1-го мая”. Догадались, что в этот год 1-ое мая совпадало с первым днем пасхи!»[404] Осина работа на Лубянке ни от кого из друзей не скрывалась. Чекисты в то время считались героями, знакомством с ними гордились. Лиля запросто говорила при гостях: «Подождите, скоро будем ужинать, только Ося вернется из ЧК». Один раз кто-то даже повесил на их входной двери эпиграмму:

  • Вы думаете, здесь живет Брик, исследователь языка?
  • Здесь живет шпик и следователь Чека.

В авторстве подозревали Есенина, который и сам был горазд водиться со всякими блюмкиными.

Неизвестно, какими именно подвигами отметился Ося на чекистском фронте, но знакомым он помогал. Наверняка и Елену Юльевну Каган устроили в лондонский АРКОС не без его участия. В АРКОСе в ту пору, когда с Британией не было дипотношений, явно занимались не только закупкой товаров. Недаром британские спецслужбы нагрянули туда с обыском. Именно по Осиной протекции родители и сестра Пастернака в 1921 году смогли выехать за границу. А вот довольно занимательный эпизод из воспоминаний переводчицы и свояченицы Валерия Брюсова Брониславы Погореловой, писавшей: «О Маяковском поговаривали, что у него — очень крепкая, романтическая связь с молодой художницей, женой крупного чекиста»[405].

Она встретила его зимой на улице в роскошной шубе и с новыми зубами и решила, что такой человек уж точно сможет оказать протекцию старому другу ее семьи, случайно оказавшемуся в тюрьме без всякой вины. Дело было в ведении Московской ЧК; именно там работал Ося — как называет его Погорелова, «следователь, у которого проживал Маяковский». Она вспоминает:

«Стоял конец зимы. Кругом слякоть, понурые, убого одетые люди. Мерзли мы в ту пору и на улице, а еще больше — в нетопленых квартирах. Голодали, жались в страхе, и мало кто спал по ночам. Создавалась всюду невыносимая, удручающая атмосфера.

Когда же передо мной открылась дверь в квартиру следователя Б[ри]ка, я очутилась в совершенно ином мире. Передо мной стояла молодая дама, сверкающая той особой, острой красотой, которую наблюдаем у блондинок-евреек. Огромные, ласковые карие глаза. Стройный, гибкий стан. Очень просто, но изысканно-дорого одета. По огромной, солидно обставленной передней носился аромат тонких духов.

— Володя, это к тебе, — благозвучно позвала блондинка, узнав о цели моего прихода.

Вышел Маяковский. В уютной, мягкой толстовке, в ночных туфлях.

Поздоровался довольно величественно, но попросил в гостиную. Там, указав мне на кресло и закурив, благосклонно выслушал меня. Причем смотрел не на меня, а на дорогой перстень, украшавший его мизинец.

Появилась очаровательная блондинка.

— Дорогая, — обратился к ней Маяковский, — тут такое дело… Только Ося может помочь…

— Сейчас позову его…

Во всём ее существе была сплошная радостная готовность услужить, легкая, веселая благожелательность.

Очень скоро она вернулась в сопровождении мужа. Небольшого роста, тщедушный, болезненного вида человек с красноватыми веками. Лицо утомленное, но освещенное умом проницательных и давящих глаз. Пришлось снова рассказать свою печальную историю и повторить просьбу.

С большим достоинством, без малейшего унижения или заискивания Маяковский прибавил от себя:

— Очень прошу, Ося, сделай, что возможно.

А дама, ласково обратившись ко мне, ободряюще сказала:

— Не беспокойтесь. Муж даст распоряжение, чтобы вашего знакомого освободили.

Б[ри]к, не поднимаясь с кресла, снял телефонную трубку…

С этого острова счастья, тепла и благополучия я унесла впечатление гармонически налаженного mnage en trois (семьи втроем. — А. Г.). Каждый член этого оригинального союза казался вполне счастливым и удовлетворенным. Особенно выиграл, казалось, в этом союзе Маяковский. Средь неслыханной бури, грозно разметавшей всё российское благополучие и все семейные устои, он неожиданно обрел уютный очаг, отогревший его измученную, ущемленную душу бродяги»[406].

Золотисто-рыжие волосы Лили показались просительнице белокурыми, а их квартира — целым дворцом. Видно, так действовала магическая для советского уха аббревиатура ЧК, которая даже в первые, романтические пореволюционные годы уже звучала жутковато. К примеру, в личной беседе с Бенгтом Янгфельдтом Роман Якобсон вспоминал, как его шокировали рассказы Оси о своей работе: «В конце двадцать второго года я встретил Бриков в Берлине. Ося мне говорит: “Вот учреждение, где человек теряет сентиментальность”, и начал рассказывать несколько довольно кровавых эпизодов. И тут-то в первый раз он на меня произвел такое, как вам сказать, отталкивающее впечатление. Работа в Чека его очень испортила”»[407].

Именно заветные корочки позволяли Осе и Лиле свободно мотаться за границу. Множественное число здесь не случайно — удостоверения сотрудников ГПУ были у обоих Бриков: у Оси под номером 24541, у Лили — под номером 15073. В годы советской перестройки их обнаружил и обнародовал журналист Валентин Скорятин[408]. Б. Янгфельдт тоже уверял в одном из радиоэфиров, что держал удостоверение Лили в руках.

Правда, исследователи, и Янгфельдт в том числе, считают, что наличие страшного документа Лилю вовсе не компрометирует — дескать, вероятно, «корочки» были чистой формальностью и состряпаны лишь для того, чтобы Брик поскорее получила бумаги для выезда в Англию. Но можно ли было запросто выписать липовое удостоверение столь серьезной организации? Вряд ли. К тому же номер ее удостоверения меньше, чем номер Осиного, а значит, она получила «корочки» раньше мужа. Лиля, скорее всего, являлась агентом всамделишным. Не стали бы энкавэдэшники упускать столь полезный кадр — она постоянно вращалась в творческих кругах, всех знала, со всеми дружила, говорила на иностранных языках, якшалась с невозвращенцами. Источник — черпать не перечерпать. А вдобавок еще и шарм, соблазнительность — словом, медовая ловушка с неиссякаемым потенциалом.

Дочь Маяковского Хелен Патриция Томпсон касалась этого вопроса в интервью «Комсомольской правде»:

«— Но вот ваш отец — он же оставил вашу маму…

— О, это другая история, — отвечала Елена Владимировна. — Маяковский понимал, что со мной и мамой может что-то случиться, если в Москве про нас узнают.

— Вы о том, что Лиля Брик — долгая любовь поэта — была агентом НКВД?

— Это всем известно. Я сейчас пишу книгу об этих взаимоотношениях. — Елена Владимировна стукнула по клавишам своего компьютера, и он проснулся, на экране засветился текст.

“Мама всё время боялась, что Лиля Брик или ее агенты смогут найти нас. Когда мои родители встретились в Ницце, Маяковский признался Элли, что он становится очень подозрительным и испытывает тревогу и даже страх из-за Брик и ее идеологических друзей”, — прочитал я (неподписавшийся корреспондент «Комсомольской правды». — А. Г.) последние строки на экране и спросил:

— А с чего вы взяли, что вам грозила опасность? От НКВД вас отделял целый океан…

— Когда Маяковский перестал быть фаворе у власти, с его знакомыми стали случаться странные вещи.

— В смысле?

— Даже были смертельные случаи. И в США тоже.

— Например?

— Во время своей трехмесячной командировки в Америку мой отец подружился с одним русским эмигрантом — он работал в крупнейшей железнодорожной корпорации США “Амтрак”. Так вот — он неожиданно утонул в воде глубиной в три фута…»[409]

Речь шла, конечно, о Хургине и «Амторге». Впрочем, никаких доказательств реальной агентурной работы Лили пока нет. Мы можем узнать об этом, только когда откроют все архивы Лубянки. Да и трудности с выездом Бриков в 1930 году не вяжутся с их работой на ОГПУ.

Однако же кое-какие любопытные детали настораживают. В 1921 году по дороге в Ригу Лиля познакомилась с молодым служащим Наркомата иностранных дел, чекистом Львом Эльбертом. Не знаю, было ли между ними что-нибудь амурное и кто кого больше использовал, но с тех пор Эльберт был у рыжей бестии чуть ли не на побегушках. В марте 1930-го, в отсутствие Бриков, он зачем-то даже поселился с Маяковским в Гендриковом, и Лиля через поэта слала ему поцелуи. В письмах Лили Эльберт назван Снобом. «Обязательно скажи Снобу, что адрес я свой оставила, но никто ко мне не пришел, и это очень плохо»[410], — пишет она Маяковскому из Берлина 2 марта 1930 года.

Кто должен был прийти к Лиле? Как это было связано с энкавэдэшником Снобом? Сейчас мы этого не узнаем, но если Лиля и вправду служила информатором, то друзья с Лубянки определенно в долгу не оставались и тоже кое-что ей рассказывали. 9 января 1930 года Лиля записала в дневнике:

«Сноб показывал письмо про Татьяну: “Т. вышла замуж за виконта с какой-то виллой на каком-то озере. Распинается, что ее брат расстрелян большевиками — очевидно, хвастается перед знатной родней — больше нечем. Явилась ко мне и хвасталась, что муж ее коммерческий атташе при франц[узском] посольстве в Польше. Я сказал, что должность самая низкая — просто мелкий шпик. Она ушла и в справедливом негодовании забыла отдать мне 300 франков долгу. Что ж, придется утешиться тем, что в числе моих кредиторов виконт такой-то”…»[411]

Значит, она прекрасно знала, что за Татьяной и Маяковским ведется наблюдение.

Этот самый Сноб появляется даже в Лилиных снах. В июне 1930 года она записала:

«Приснилось, что пришел разнощик с лотком фруктов и овощей, а Сноб смотрит и говорит: удивительно, до чего у нас ничего не умеют делать — почему, например, все фрукты разных размеров?»[412]

Сноб Эльберт был и вправду человек гипнотический. Говорил неспешно, цедил слова, зато переплыл Средиземное море в пароходной трубе, мог исчезнуть на год-два в какой-то секретной экспедиции и появиться снова как ни в чем не бывало. Его арестовывали в Стамбуле, он работал в подполье и под прикрытием в Латвии, Греции, Швеции, Норвегии, Палестине, Польше… Кличек и личин у него было множество: корреспондент ТАСС Юрашевский, Геллер, Орлов… А умер в 1946-м в Восточной Германии — неизвестно, своей ли смертью.

Но важно отметить, что Осипа уволили из ГПУ в начале 1924 года. Официальной причиной было названо дезертирство — он то и дело избегал участия в операциях, ссылаясь на болезни, прикрывался медицинскими справками. Этот факт был также раскопан Скорятиным в начале девяностых годов. Возможно, причина такого поведения Осипа Максимовича — бунтовавшая совесть, но скорее дело было в природной бриковской осторожности. Ося просто не лез на рожон.

Лилю, однако же, из органов как будто не увольняли, а связи семьи-тройки с чекистами крепли с каждым годом. В 1920-е военные постоянно отдыхали на даче в Пушкине вперемешку с писателями и художниками. Оттачивали мастерство, стреляя по пням, и Лиля тренировалась вместе с ними. Даже сохранилась фотография, где она целится из «браунинга». В 1928 году Маяковский описывал развлечения гостей в стихотворении «Дачный случай»:

  • …Поляна —
  • и ливень пуль на нее,
  • огонь
  • отзвенел и замер,
  • лишь
  • вздрагивало
  • газеты рваньё
  • как белое
  • рваное знамя…

Даже на групповом снимке, сделанном на дачной веранде в Пушкине, не обошлось без чекистов: Агранов сидит в нижнем ряду с Родченко, Луэллой, Кирсановым, Маяковским, Катаняном, Осипом, Женей и Виталием Жемчужными, Ольгой Маяковской…

Говорили, что Агранов тоже спал с Лилей; это в точности неизвестно, но очень может быть. Ее привлекали люди власти, а люди темной власти — наверняка еще больше. Ахматова говорила Чуковской: «Мне о Лиле Юрьевне рассказывал Пунин: он ее любил и думал, что и она любила его. А у меня теперь, когда гляжу назад, возникла такая теория: Лиля всегда любила “самого главного”: Пунина, пока он был “самым главным”, Краснощекова, Агранова, Примакова… Такова была ее система»[413].

Присутствие людей в форме, конечно, напрягало некоторых людей искусства. Пастернак, к примеру, с некоторой оторопью отмечал, что квартира Бриков была, в сущности, отделением московской милиции. А Елизавета Лавинская вспоминала: «На лефовских “вторниках” стали появляться всё новые люди — Агранов с женой, Волович (речь о нем пойдет ниже. — А. Г.), еще несколько элегантных юношей непонятных профессий. На собраниях они молчали, но понимающе слушали, умели подходить к ручкам дам и вести с ними светскую беседу. Понятно было одно: выкопала их Лиля Юрьевна. Мне, по наивности, они казались “лишними людьми” нэповского типа. Агранов и его жена стали постоянными посетителями бриковского дома…»[414] По ее словам, Маяковский ласково называл Агранова «Агранычем».

Товарка Лавинской, художница-лефовка Елена Семенова подхватила:

«На одном из заседаний ЛЕФа Маяковский объявил, что на заседании будет присутствовать один товарищ — Агранов, который в органах госбезопасности занимается вопросами литературы. “Довожу это до вашего сведения”, — сказал Маяковский. Никого не удивило это. В то время советские люди и, конечно, лефовцы с полным доверием и уважением относились к органам безопасности.

С тех пор на каждом заседании аккуратно появлялся человек средних лет в принятой тогда гимнастерке, иногда в штатском. У него были мелкие, не запоминающиеся черты лица. В споры и обсуждения он никогда не вмешивался. С ним всегда приезжала его жена, очень молоденькая, много моложе его. Она была то, что называется смазлива. Как говорили, она была женой одного из подследственных… Бывали в ЛЕФе и другие работники этого учреждения, но я их не видела…»[415]

(Жена Агранова и вправду раньше была замужем за красным командиром Кухаревым, расстрелянным за шпионаж в пользу Польши. Дело вел Агранов и допрашивал ее как жену шпиона. В результате Валя забеременела прямо в допросном кабинете, и дело кончилось свадьбой.)

А вот что много лет спустя Олегу Смоле рассказывала «подлилька» Рита Райт-Ковалева:

«…Р[ита] Я[ковлевна]: Когда я приехала из Ленинграда и пришла к Лиле, впервые увидела Агранова и еще кого-то с ним. Он сразу произвел на меня отталкивающее впечатление. Лиля почувствовала мой настрой, вывела меня в соседнюю комнату и говорит: “Молчи, ничего не говори!” Поздно вечером выходили все вместе, и Лиля попросила Агранова подвезти меня. Нехотя садилась в машину. Было около двенадцати ночи, когда мы подъехали к Лубянке. Агранов попросил остановить машину. Жена говорит ему: “Ты опять хочешь остаться? Не надо, поехали домой”. “Нет, — отвечает Агранов, — контрикам не надо спать ночью”.

Я (Олег Смола. — А. Г.): Лавут считает, что в смерти Маяковского виновна Л. Ю. и что она через Агранова воспрепятствовала выезду Маяковского во Францию к Татьяне Яковлевой.

Р. Я.: Это вранье. В. В. не поехал, потому что узнал, что Яковлева вышла замуж… Она, видимо, его не любила, он ей нравился, нравилось, что он высокого роста. Она так и говорила: “ Володя единственный из мужчин ростом выше меня”».

Снова речь зашла об Агранове.

«Р. Я.: Что могло быть общего между Маяковским и Аграновым? Ничего! В. В. был молчалив, немногословен, сосредоточен. Никогда не хохотал — он только улыбался. <…> Уже тогда я чувствовала, понимала, что происходит что-то не то, сажали невиновных. Мы только думали, что там, наверху, ничего не знают.

Я: А как вы думаете, знал ли, понимал Маяковский, что происходит?

Р. Я.: С его гениальной интуицией он этого не мог не чувствовать. Он единственный из поэтов не писал тогда культовых стихов.

Я: А поэма “Владимир Ильич Ленин”?

Р. Я.: Это Брик — от него…

Я: Значит, трагедия Маяковского не личная, не любовная, а социальная, творческая?

Р. Я.: Думаю, что да.

Я: Он видел, как накатывается нечто, не совсем то, чего он ждал и чему пропел хвалу, и вот, возможно, даже самому себе не решаясь признаться в своих чувствах, он кончает с собой…

Пока я рассуждал так, Р. Я. смотрела на меня, кивала головой, а когда я закончил, она, слегка притронувшись к моему плечу, воскликнула: “Именно!”

Я: А вы об этом когда-нибудь говорили с Маяковским, высказывал ли он какие-нибудь сомнения относительно происходящего?

Р Я.: Что вы, никогда! Об этом нельзя было говорить даже с Лилей Юрьевной. Однажды мы ехали на автомобиле и остановились в чистом поле. Я говорю ей, что же происходит, сажают невинных людей (как раз тогда посадили мою родную сестру)? А Лиля мне резко отвечает: “Если ты хочешь, чтобы мы оставались друзьями, никогда не говори со мной на эту тему”. Вообще Лиля всегда — и до сих пор! — относилась ко мне, как к девочке, которая должна ее обожать. Когда я сказала ей, что меня приглашают к себе шесть университетов, она крайне удивилась этому»[416].

В том же разговоре Райт решительно отвергла предположение, что у Лили с Аграновым была близость.

Кстати, американцам Энн и Сэмюэлу Чартер, готовившим книгу про Лилю и Маяковского, Рита Райт наговорила, что Лиля ее вербовала в органы и что она даже была согласна, но во время первого интервью так волновалась, что ее признали профнепригодной. Катанян за это страшно обозлился на Райт и называл ее лгуньей, они даже перестали разговаривать. Лиля же сказала Олегу Смоле, что Рита прекрасный человек, только очень некрасивая.

Ну а слухи, что за смертью Маяковского стояла Брик, действительно «тут и там ходили по домам». Вот и Анна Ахматова говорила Чуковской: «Знаменитый салон должен был бы называться иначе… И половина посетителей — следователи. Всемогущий Агранов был Лилиным очередным любовником. Он, по Лилиной просьбе, не пустил Маяковского в Париж, к Яковлевой, и Маяковский застрелился»[417].

Так же думал и Павел Лавут. В 1978 году он заявил Олегу Смоле, что не разговаривает с Лилей Юрьевной уже десять лет (ох уж эти стариковские счеты!):

«П[авел] И[льич]: Брик была пустой и легкомысленной особой, любившей славу, блестящее окружение, деньги, легкую жизнь. Если Маяковский получал, скажем, 1000 рублей, то 100 он брал себе, а 900 отдавал им. Автомобилем она пользовалась, как своим. Маяковскому ведь ничего не надо было, у него ничего не было, не было сберкнижки — это сейчас каждый имеет сберкнижку.

Я: Маяковский любил ведь эту женщину. Можно ли перечеркнуть роль Л. Ю., чувством к которой рождены прекрасные, может быть, самые лучшие произведения поэта? Говоря старым языком, она была его музой — можно ли не принимать этого в расчет?

П. И. (пылко): Было вначале что-то, а потом между ними уже ничего не было! Шкловский — вы знаете его! — произнес по этому поводу классическую фразу: “Она никогда никого не любила!” Потом она только боялась его потерять, его деньги, славу, в лучах которой она грелась. И вот, чтобы предотвратить его женитьбу на Татьяне Яковлевой, она, во-первых, перехватывала все письма Яковлевой к Маяковскому, не показывала их ему (потом сожгла их, сняв, конечно, с них копии); в этих письмах велись переговоры о встречах в Париже, об их женитьбе и т. д. И, во-вторых — и самое главное! — будучи в близких отношениях с Аграновым, ответственным работником ГПУ, она подговорила его сделать так, чтобы Маяковскому был дан отказ в выезде за границу. И вот в октябре 1929 года Маяковский просит визу во Францию, но получает отказ. Этот отказ был дан по прямому распоряжению Агранова.

Я: Откуда это известно? Может быть, отказали по какой-то другой причине, без тайного вмешательства Брик?

П. И.: Это всё известно стало из достоверных источников лет 10 назад. Дело в том, что работник учреждения, выдававшего визы, Бродский, симпатичный, скромный, очень хороший человек, находился в комнате со своим коллегой по службе, которому как раз в это время позвонил Агранов и дал распоряжение не выдавать визы Маяковскому. Что это был Агранов, а не кто другой, Бродский понял по тому, как называл его по имени-отчеству коллега Бродского — Яков Саулович, имя редкое, перепутать невозможно. Бродский рассказал об этом Горожанину, тоже работнику ГПУ, позже репрессированному… А мне об этом под большим секретом — просила об этом никому не говорить — лет десять назад рассказала жена Горожанина, с которой я был дружен всегда. Так вот, Маяковский, узнав об отказе в визе, был глубоко расстроен, убит, и с этого момента, в течение полугода, вынашивал мысль о самоубийстве. Конечно, Брик не полагала, что ее подлость станет причиной смерти Маяковского, но факт есть факт, она пошла на всё, чтобы только воспрепятствовать женитьбе Маяковского на Яковлевой. А Вероника Полонская — она только соломинка, за которую хватался Маяковский…

Я: Значит, причиной смерти поэта была личная трагедия, но никак не творческая?

П. И.: Да, только личная. Он ведь не знал, что это подстроила ему Брик, он думал, что это исходит сверху»[418].

Лиля Юрьевна от нападок Лавута только отмахивалась: дескать, она его даже не пускала на порог, не того уровня персонажик. Зато на порог с удовольствием пускались люди с погонами. Среди них был и упомянутый Лавинской Захар Волович (Зоря), который под именем Владимир Янович числился секретарем советского генконсула в Париже, а на самом деле был начальником парижского отдела ОГПУ. Они с женой Фаиной, специалистом по шифровке и начальницей фотоотдела, бывая в Москве, тоже заходили на огонек в квартиру в Гендриковом. Благодаря этим связям Лиля могла переписываться с Эльзой через дипломатическую почту, которая не подвергалась очевидной перлюстрации. (Зорю, разумеется, тоже расстреляют в 1937-м, по делу бывшего наркома внутренних дел Генриха Ягоды.)

Захаживал к Брикам и Маяковскому и московский начальник Воловича, Михаил Горб (настоящее имя — Моисей Санелевич Розман). Одно время он под фамилией Червяков работал по линии разведки в Германии. «Вот парадокс. Ему приходится расстреливать людей, а ведь это самый сентиментальный человек, каких я знал»[419], — говорил об этом Лилином госте Исаак Бабель. (Сам Горб-Розман был арестован и расстрелян в 1937 году, реабилитирован в 2012-м. Занимательно, что его дочь вышла замуж за советского диссидента и правозащитника Юрия Айхенвальда, дед которого, модернистский критик Юлий Айхенвальд, был выслан из Советской России в 1922-м, на «философском пароходе» — стараниями Агранова, а вся семья, включая его самого, репрессирована в разные годы. Вот такое перекрестие судеб.)

Кстати, гостиницу «Селект», в которой Маяковский зависал за бильярдным столом, москвичи считали гэпэушной.

Всё это, однако, как будто ничего не подтверждает, но и не отметает. В очереди на опровержение стоит еще одна неприятная сплетня: якобы роман со следующим мужем, Виталием Примаковым, у Лили случился не по прихоти Купидона, а по приказу шефов из ГПУ, и длительная слежка за ним закончилась блистательным разоблачением целой сети военных-заговорщиков. Сплетня идиотская и гадкая, но даже при отсутствии на сегодняшний день бесспорных доказательств в глубине сознания всё равно сидит сосущее подозрение — а вдруг так оно и было?

Жена комкора

Первое время после смерти Маяковского Лиля постоянно плакала, видела поэта во сне и жалела себя. Многие ее записи полны жалоб и почти суицидального настроения:

«Никто так любить не будет, как любил Володик».

«Очень одиноко. Застрелилась бы сегодня, если б не Ося».

«Асеевы уехали в Теберду. Никому ничего от меня не нужно. Застрелиться? Подожду еще немножко».

«Абсолютно устала. Весь день гладила самоё себя по шерстке».

«Чем дальше, тем всё тяжелее. На кой черт я живу, совершенно неизвестно. Нельзя Оську бросить. Думаю, только это меня удержало»[420].

В конце июня Ося уехал с Женей на Волгу. Лиля боялась, что там будет голодно, и отправила его со своими чаем-сахаром, сухариками и запасом папирос «Герцеговина Флор», тех самых, которые курил сам Иосиф Виссарионович. Эльза писала ей из Парижа о страстях вокруг смерти Маяковского. Критик-эмигрант Андрей Левинсон, оказывается, напечатал в «Нувель литтерер» паскудную, по ее мнению, статью, где утверждалось, что поэта отправило в штопор уничтожение советским режимом всякой свободы мысли и слова. В ответ на эту очевидную правду чуть ли не сотня левых писателей и художников взорвались праведным гневом и прислали в газету протест; среди подписавшихся были и Пикассо, и Эренбург, и Гончарова с Ларионовым. Но Эльзин муж Луи Арагон пошел еще дальше: ворвался к Левинсону в квартиру, побил там посуду и расквасил лицо хозяину. Обе сестры встретили хулиганский афронт француза-коминтерновца бурей восхищения. Правда, баталия на страницах «Нувель литтерер» продолжилась. На левый протест пришел ответ от белой эмиграции — Бунина, Набокова, Куприна, Гиппиус, Мережковского…

Слезы и нервные сны о покойнике у Лили перемежались хлопотами об академическом издании Маяковского, составлением школьной и детской книжек поэта, умилением Осиком, вернувшимся с Волги загоревшим и помолодевшим. Новой бриковской забавой стала обработка фотоснимков. К тому же Ося заделался либреттистом и теперь постоянно кропал оперы. У них дома, как всегда, толклись люди:

«Обедали Кирсановы, Петя, Сноб, Катанян. Сема прочел поэму. Про Володю очень хорошо и вообще местами хорошо»[421].

Но Лиля частенько приходила в комнату Маяковского в Лубянском проезде и проводила там время в одиночестве. Пила чай с оставшимися поэтовыми конфетами, читала, лежала, морила моль. Потихоньку готовились к переселению в новую, выбитую Маяковским квартиру; безотказный Катанян помогал вымерять площадь для расстановки мебели. Не забывали и старые поклонники. Лиля хвасталась дневнику:

«Кулешов подарил мне гипсового серебрёного льва, на нем лежит голая женщина, под ним подпись: верь закрученной молве — зверь приручен, ты на льве».

В другом месте:

«Кулешов говорит, что я до того соблазнительна, что это просто неприлично»[422].

Летом «Совкино» подумало было заказать Лиле сценарий звукового фильма «Кармен». Написать полагалось в три месяца.

«Лева (Кулешов. — А. Г.) видел цифры — Стекл[янный] глаз самая доходная (относительно) лента из всей продукции с 28-ого по 30-й год! Боюсь браться за звуковую. За немую плюс звуковая мультипликация я могла бы отвечать»[423].

В итоге Лиля так и не стала ничего на себя взваливать.

Периодически она записывала в дневник понравившиеся вульгарности: «Выдь, Анисья, на крыльцо, дам те маточно кольцо»; «Прибежали в избу дети, захотели дети ети. Дили дом, дили дом, дядя Клим привез гондон»[424] — и услышанные анекдоты про знакомых. «Жена говорила любовнице: это он с вами про Бальзака, а меня матом и дома в одних подштанниках разгуливает» — это о литературоведе и будущем директоре Института мировой литературы имени Горького Иване Анисимове. «Семка шел как-то с Катаняном и схулиганил, спросил у разнощика презервативов. А разнощик посмотрел на него укоризненно и ответил: “Как вам не стыдно, молодой человек, а ведь я вас знаю — ваш отец портной на Гаванной улице в Одессе”. Вот какой Семка знаменитый писатель!»[425] — а это о Кирсанове. Забавно, что презервативы покупались тогда у разносчиков, как сахарная вата.

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Если ты теперь живешь в теле могущественной волшебницы, принимай все, что к этому прилагается: верны...
У Кирилла всё по-прежнему. Изучение магии не отвлекает его от того, что происходит вокруг. Идёт войн...
Будучи богиней справедливости, живущая на Небе Эмия Адалани ежедневно тратит время на то, чтобы возд...
Они оба стали жертвой ловко расставленной ловушки – альфа могущественной стаи и его подруга. Они люб...
Тыл, напрягая все свои силы, ведёт работу. Запускаются заводы, эвакуированные на Урал, по железным д...
Книга о том, насколько важны нюансы при ведении бизнеса. Закрывая глаза на «разбитое окно», можно до...