Лиля Брик. Её Лиличество на фоне Люциферова века Ганиева Алиса
«Получи в Молодой Гвардии сорок червонцев (надо получить не позднее пятнадцатого, иначе их вышлют мне в Крым) и эти червонцы возьми себе. (Доверенность прилагаю)»[321].
Да, она умела создавать уют, распахивая двери своих квартир и домов лучшим писателям, художникам, архитекторам, режиссерам. Но была ли сама Лиля писателем, художником, архитектором, режиссером? Можно ли считать ее опыты в разнообразных сферах искусства подлинным культурным наследием — или это была блажь холеной дамы (переходя на шершавую современную лексику, хобби рублевской жены)? Кстати, повадки Лили и вправду были барские. Ее названная невестка Инна Генс, жена Катаняна-младшего, как-то вспоминала: гуляем с уже очень пожилой Лилей Юрьевной по Кутузовскому проспекту. Видим, огурцы продают — хорошие, крупные. Встали в очередь, недолгую, всего минут двадцать, купили огурцы, возвращаемся домой, и тут Лиля Юрьевна говорит: «А ведь я в первый раз в жизни стояла в очереди». И это в советское время!
Однако же вполне вероятно, что мы ее недооцениваем и «сужаем». Ведь сколько было таких недопонятых, недопринятых женщин. Пописывает? Пачкает холст? Возится с пленкой? Ну и славненько, надо же ей чем-то развлекаться, раз все бытовые хлопоты лежат на помощницах. Всерьез мы ее, конечно, не примем. Ведь наверняка за дамочку лепит муж, снимает любовник, марает бумагу поклонник. (Достаточно вспомнить, сколько злословили про Авдотью Панаеву: дескать, книжки за нее сочиняет Некрасов.) Словом, не таился ли в отношении к Лиле обыкновенный махровый сексизм? Наверное, таился, но ясно и другое: если Лиля Юрьевна Брик и деятель искусства, то это искусство называется «любовь к талантам».
Неужели не будет автомобильчика?
Если вынести за скобки лефовские дрязги, 1928 год проходил для Лили с шиком. Она моталась по любимым заграницам, перехватывала от Маяковского финансовые переводы (тот снова кувыркался по стране с выступлениями) и снимала кино! Да, вместе с мужем Осиной пассии Жени ею был затеян фильм «Стеклянный глаз» — пародия на коммерческие забугорные игровые фильмы. В апреле Лиля поехала в Берлин, намереваясь раздобыть кусочки зарубежной кинохроники — они были нужны для картины. Маяковский в это время валялся с тяжелым гриппом и присоединиться к ней не смог, хотя и очень хотел. Впрочем, Лиля еще надеялась, что Володик оклемается и приедет, и на этот случай заказала ему привезти в Берлин зернистую икру, две-три квадратные металлические коробки монпансье, два фунта подсолнуховых семечек и четыре коробки по 25 сигарет «Моссельпром». Осику же полагалось думать о Лилиных киноделах и выбивать деньги на съемки. Брик тогда заведовал литературным отделом «Межрабпомфильма» (впоследствии его реорганизуют в Киностудию имени Горького).
Шкловский рассказывал об этом Дувакину: «Лиля хотела снимать картину, хотела снимать картину в месте, которое было ей подчинено — “Межрабпом-Русь”. <…> Ося работал в сценарном отделе. А у Оси были там свои люди, были… был там, значит, Олег Леонидов (сценарист, прозаик, критик. — А. Г.), потом там Яхнина работала секретаршей этого… владельца предприятия (Моисея Алейникова. — А. Г.). Вот, значит, она (Лиля. — А. Г.) захотела снимать. Так как снимать она не могла, то к ней был приставлен человек — Жемчужный. Они снимали картину, представляющую из себя пародию на картины “Межрабпома”»[322]. В той беседе Шкловский отметил, что в «Межрабпоме» работал и художник Борис Малкин, с которым Лиля тоже крутила роман. То есть кинокомпания эта была ей почти родным домом.
Лиля, впрочем, не оставалась у мужа-патрона в долгу и наводила в Берлине мосты с немецкими режиссерами, пытаясь пристроить Осино либретто «Клеопатра». «Ослиту» был куплен в Берлине шейный платок, а Кулешову — автомобильные перчатки, Маяковский же всё не ехал — температурил, ел курицу (очень любил куриные ножки) и слал Лиле с Эльзой деньги. Эльза тогда была у них на содержании — она сильно нуждалась, перебиваясь изготовлением и продажей бус из всего, что подвернется под руку, даже из чечевицы.
Отчаявшись дождаться болевшего Маяковского, Лиля отправилась в Париж, где продолжала баловать себя покупками: темно-синим вязаным костюмом — не тем ли, что Натинька Рябова увидела на ней в Столешниковом? — туфлями, часиками, носовыми платками, шестью сменами белья, сумочкой. Лето, как обычно, провела на даче. Правда, дачу ограбили; страшно перепуганный Маяковский писал ей из Евпатории (он гастролировал как бешеный), что, если украден револьвер, надо срочно заявить в ГПУ и опубликовать в газете объявление и что он готов бежать защищать родного Киса. Револьвер был на месте, и Кис просил только «прислать денежков».
«Стеклянный глаз» снимался в августе — там блистали юная Вероника Полонская и Николай Прозоров, который почему-то записан в титрах как Н. Прозоровский. Картина открывается документальными кадрами: коронации Николая II и Георга V, пожар Малого театра и сборка кинокамеры специалистом «Межрабпома», индустриальные стройки и сварочные фейерверки, уличные трамваи и захваченные с сумасшедших крутящихся перспектив башни, пляски африканских племен и арктические собачьи упряжки, пируэты фигуристов на льду и голые ноги ныряльщиц под водой, лодки и водопады, медики в операционной и кровь под микроскопом, небоскребы больших городов и волшебные витрины магазинов, разгон заграничных демонстраций и парады трудящихся — это был гимн стеклянному глазу человечества и, как правильно заметил Лилин враг Шкловский, подражание шедевру Дзиги Вертова «Киноглаз». И глупым контрастом с этой документальной правдой жизни выступало кривляние актеров (разумеется, буржуйских) под рупор буржуйского же режиссеришки.
Осенью Лиля была занята монтажом (сидела на кинофабрике с четырех до одиннадцати вечера), а Маяковский отправился в Европу. Но в привычном длиннющем списке заказанных поэту покупок значилась и одна весьма необычная. Лиля снова мечтала об автомобильчике, лучше закрытом — на этот раз для себя самой. Видно, спортивный «форд» Кулешова совсем ее раздразнил — захотелось чего-нибудь персонального.
Машина нужна была не абы какая, а с «предохранителями» (видимо, бамперами) спереди и сзади, добавочным прожектором сбоку, электрическим очистителем переднего стекла, фонариком сзади с надписью «stop», электрическими стрелками, показывающими, куда поворачивает машина, теплой попонкой, чтобы не замерзала вода, чемоданом и двумя запасными колесами сзади и часами с недельным заводом.
«Цвет и форму (закрытую… открытую…) на твой и Эличкин вкус. Только чтобы не была похожа на такси (с 1925 года в Москве появились такси «рено». — А. Г.). Лучше всего Buick или Renault. Только не Amilcar! (Уж не знаю, чем Лиле Юрьевне не угодили «амилькары» — они были красивые, на них обожали кататься контрабандисты и гангстеры. — А. Г.) Завтра утром начинаю учиться управлять»[323].
Но автомобиль — это вам не шейный платок, деньги требовались немалые. Маяковский пытался продать немецкому режиссеру Эрвину Пискатору своего «Клопа», но дело прогорело, а за парижские лекции платили недостаточно. Надежда оставалась лишь на левое германское издательство «Малик», которое уже издавало «150.000.000», а теперь готово было подписать договор на «Клопа» — правда, пьесу Маяковский тогда еще не закончил. «В виду сего на машины пока только облизываюсь — смотрел специально автосалон», — объясняет Лиле поэт в послании от 20 октября. Занятно, что в этом же письме присутствует сетование:
«…художники и поэты отвратительнее скользких устриц. Протухших. Занятие это совсем выродилось. Раньше фабриканты делали авто чтоб покупать картины теперь художники пишут картины только чтоб купить авто. Авто для них что угодно только не способ передвижения».
He намек ли это на самого себя и на Лилину барскую ненасытность?
Лиля неистовствует:
«Щеник! У-УУ-УУУ-УУУУ!..!..!.. Волосит! Уууууууу-у-у!!! Неужели не будет автомобильчика! А я так замечательно научилась ездить!!! Пожалуйста! Пусть Malik’у понравится пьеса!»
И далее информирует:
«Хожу во всём новом. <…> Приехали заграничные куски для Стеклянного глаза. На днях кончу картину. Прежде чем покупать машину посоветуйся со мной телеграфно, если это будет не Renault и не Buick. У-ууу-у-у…….! Где ты живешь? Почему мало телеграфируешь? Пишешь: еду в Ниццу, а телеграмм из Ниццы нет (в Ницце Маяковский провел четыре дня со своей американской дочкой и ее матерью. — А. Г.). Мы здоровы. Оська возится с Катаняном (Василий Абгарович с женой Галиной к тому времени уже переехал из Тифлиса в Москву. — А. Г.) и проявляет. Я монтирую и учусь управлять».
Лиля дрожит от нетерпения. Не успев отправить плаксивое письмо, тут же, молнией, велит телеграфировать автомобильные дела. Маяковский усиленно скребет по сусекам — ведет переговоры с режиссером Рене Клером, видимо, по поводу своего сценария «Идеал и одеяло». А Лиля волнуется:
«Что с Рене Клером? Если не хватит денег, то пошли хоть (через Амторг) 450 долларов на Фордик без запасных частей. Запасные части, в крайнем случае, можно достать для Форда и здесь. У-уу-ууу!!!? — !!!?»[324]
В эти дни Лиля Юрьевна закончила свою картину. В письме она скромно хвастается, что дирекция «Межрабпомфильма» осталась после просмотра в восторге и вообще «Стеклянный глаз» всем люб:
«Оське картина тоже очень нравится. Он говорит, что она очень “элегантно” сделана и замечательно “смонтирована”, а Кулешов говорит, что он бы не смонтировал лучше. (Монтировала только я — без Виталия.) Словом, успех — полный. Я страшно рада, хотя (честное слово!) считаю это глубоко несправедливым!»[325]
Наконец, к середине ноября Маяковский наскреб достаточную сумму, и сделка совершилась. Он отчитывается Лиле:
«Покупаю рено. Красавец серой масти 6 сил 4 цилиндра кондуит интерьер. Двенадцатого декабря поедет [в] Москву».
А в следующем письме даже рисует кошечку верхом на капоте автомобиля:
«Машин симпатичный ты сама должно быть знаешь какой… Я просил сделать серенький сказали если успеют а то темносиний. Пробуду в Париже немного чтоб самому принять машинку с завода упаковать и послать а то заканителится на месяцы»[326].
«Симпатичный машин» обошелся поэту в 20 тысяч франков.
Но бьющейся в реношном ажиотаже Лиле этого недостаточно:
«Свинство! Не написать даже подробно детально какая Реношка! (Я ее люблю…) Купите чехлы на запасные колеса. Волосит! Не рисуй мне, пожалуйста, какой формы радиатор! Это я и так знаю!! А напишите мне какой она длины, ширины, цвет, украшения — часы, фонари, полоска и т. д. А то я умираю от нетерпения и неизвестности!»[327]
Зная, что за «реношку» трудящиеся массы настучат ему по голове, Маяковский даже напечатал в газете «За рулем» стихотворение-оправдание «Ответ на будущие сплетни»: дескать, заработал на роскошь собственным потом:
- …С меня
- эти сплетни,
- как с гуся вода;
- надел
- хладнокровия панцырь.
- — Купил — говорите?
- Конешно,
- да.
- Купил,
- и бросьте трепаться.
- ……………………………
- Я рифм
- накосил
- чуть-чуть не стог,
- аж в пору
- бухгалтеру сбиться.
- Две тыщи шестьсот
- бессоннейших строк
- в руле,
- в рессорах
- и в спицах.
- ……………………………
- Не избежать мне
- сплетни дрянной.
- Ну что ж,
- простите, пожалуйста,
- что я
- из Парижа
- привез Рено,
- а не духи
- и не галстук.
Прибытие долгожданной «реношки» к хозяйке произошло в январе 1929-го — почти одновременно с премьерой «Стеклянного глаза». Это была модель «рено-НН2» с четырехдверным кузовом, снизу светло-серым, а сверху черным. Из новинок — батарейное зажигание и тормоза на всех колесах. Лиля ликовала. Она сшила специальный костюм для езды, выписала из Парижа перчатки и шапочку; вся Москва обсуждала появление в городе эффектной автомобилистки — тогда они были наперечет. Летом Лиля даже вздумала поехать на «реношке» в Ленинград. Александр Родченко, давно мечтавший снять ее вместе с автомобилем, тоже отправился с ней в поездку. Для такого случая Лиля взяла в дорогу запасное платье: сначала позировала в одном, потом в другом.
Они запечатлели на фотопленку заправку бензина на Земляном Валу, заливку воды в радиатор, езду наперегонки с лошадью на пустом Ленинградском шоссе. Таким макаром доехали аж до Твери; но тут «реношка» стала чихать; пораздумав, автомобилистка решила вернуться. Родченко успел зафиксировать своей немецкой фотокамерой «лейка» и сам момент раздумья: Лиля сидит на подножке автомобиля в полосатом платье, из-под косынки выбиваются пряди. Фотограф нащелкал, как модель пьет воду из кружки и как опирается на капот. Они потом называли всю фотосессию «Несостоявшееся путешествие». Маяковскому снимки очень понравились.
Впрочем, Лиля не только сама управляла автомобилем. У них завелись два шофера — Гамазин и Афанасьев. Из заграничных поездок Маяковский исправно привозил детали для машины. Лиля командовала:
«Лампочки в особенности — большие, присылай с каждым едущим, а то мы ездим уже с одним фонарем. Когда последняя лампочка перегорит — перестанем ездить. Их здесь совершенно невозможно получить — для нашего типа Рено»[328].
Самого Маяковского в машине тоже, конечно, катали.
Не обошлось и без происшествий. В 1929 году Лиля на своей «реношке» сшибла девочку, переходившую дорогу в неположенном месте. Дело было передано в народный суд, который водительницу оправдал, тем более что девочка отделалась легким испугом. Один из членов суда даже позвонил Лиле с лирическими признаниями — она и там всех обаяла. Девочку же Лиля приглашала к себе в гости и даже подумывала подарить ей пуловер. Наверное, подарила. Лиля была щедра не только к себе любимой, но и ко всем знакомым, да и в пуловерах знала толк.
Длинноногая шляпница
Весной 1929 года Маяковский снова метнулся во Францию, а Лиля, несмотря на «реношку», переживала страшнейший кризис. Она влюбилась, и — о ужас! — влюбилась безответно. Ею, привыкшей к мгновенной капитуляции любого мужского объекта, неудачи переживались как трагедия. В юности, брошенная Осей, она довела себя до нервного срыва и собиралась травиться цианистым калием. Отворот от Пунина был не столь болезненным — тот, во всяком случае, желал ее как женщину и готов был с радостью баловать на ложе. Но теперешняя влюбленность оглушала безответностью.
Режиссер Всеволод Пудовкин, ученик ее предыдущего любовника Кулешова, оказался совершенно глух к Лилиным чарам. Бывший химик создавал шедевр за шедевром. Сначала на экраны вышла «Мать», потом «Конец Санкт-Петербурга», а следом «Потомок Чингисхана» (по Осиному сценарию). Каждый фильм — достояние мирового масштаба. Пудовкин был высокий, эффектный и, хотя и вышел из крестьян, прекрасно владел французским, играл в теннис. С женой, актрисой Анной Ли, он уже не жил. В общем, тут бы им с Лилей и закрутить горячий роман… Но Пудовкин ее избегал и на соблазнения не поддавался. В отчаянии Лиля совершила вторую попытку покончить с собой — выпила лошадиную дозу веронала, но ее успели откачать. От отравления она отходила несколько месяцев.
Свою сердечную драму Лиля поверила Маяковскому, но тот, не дослушав, вышел из комнаты. Поэт всегда очень болезненно реагировал на любое упоминание самоубийства, потому что сам о нем постоянно думал. К примеру, Якобсон вспоминал, что как-то раз, сразу после революции, ужинал с семьей-троицей, и тут Осип Максимович стал рассказывать, как вдовец Антонины Гумилиной пытался впарить ему ее рисунки с Маяковским (видно, те самые, где Маяковский с копытами). «А Лиля, которая не знала подробностей, говорит: “А что такое?” — “Она покончила с собой”. И Маяковский, с таким напускным цинизмом: “С таким мужем нельзя не покончить с собой”. С таким каким-то крутым цинизмом, и сразу разговор перешел на другую тему»[329].
В общем, говорить о больной мозоли поэт не любил, к тому же выслушивать про то, что твоя возлюбленная чуть не отправилась на тот свет от тоски по другому мужчине, согласитесь, не очень приятно.
Пудовкин Пудовкиным, но у Лилиной депрессии была и другая причина — Татьяна Яковлева. Правда, началось, как ни странно, с Элли Джонс. Будучи в Париже, Маяковский столкнулся с одной нью-йоркской знакомой, которая сообщила, что его Елизавета Петровна тоже находится во Франции — в Ницце. Маяковский тут же собрался на юг и провел с двумя Элли (Хелен Патрицию тоже сокращенно звали Элли, как и ее маму) четыре дня. Это был единственный раз, когда он видел дочку. Причем интимной близости между Маяковским и Джонс не было — обжегшись один раз, она очень боялась забеременеть снова, тем более что их отношения были обречены.
Но встреча с отцом ребенка совсем разбередила душу молодой матери. Три года назад, расставшись с поэтом на пристани в Нью-Йорке, она с горя отрезала свои тяжелые каштановые волосы (дочь до конца дней хранила ее косу). Теперь, после новой встречи, Маяковский снова снился ей. Она всё надеялась, что, уладив дела в Париже, Владимир Владимирович вернется к ним в Ниццу. Но он не возвращался, мало того, замолчал совершенно. Элли изнервничалась, вздрагивала от каждого звука шагов в коридоре — а вдруг он? Да и дочка то и дело выбегала на балкон в ожидании «Володиного» автомобиля. Без толку — Маяковского и след простыл.
А случилось вот что. В день возвращения поэта в Париж, чуть ли не с вокзала, Эльза, жалуясь на зубы, потащила его к доктору Сержу Симону в качестве сопровождающего. Пока они ждали приема в докторской гостиной, туда же с жалобой на затянувшийся бронхит зашла сногсшибательная красавица-эмигрантка Татьяна Яковлева. Маяковского она сразу же узнала, да и тот был наслышан о девушке. Между ними пробежало электричество. Они влюбились.
Дочь дворянина-авиатора, получившая прекрасное образование, недавно эмигрировала из Пензы, бежав от нищеты и голода. Родители ее развелись, отец перебрался в США, где скатился до чернорабочего, а новый муж матери, состоятельный антрепренер, в революцию разорился, заболел туберкулезом и скончался. Помог Татьяне живший в Париже родной дядя, художник Александр Яковлев. Андре Ситроен, владелец одноименной фирмы, пособил с оформлением документов на выезд Татьяны во Францию для лечения — она страдала болезнью легких, видно, подцепив ее от покойного отчима.
Поздоровев на юге Франции, Татьяна приехала в Париж, где сразу же произвела фурор своими длинными ногами, блестящим образованием и остроумием. У нее были чудесная память на стихи, натуральные белокурые волосы и потрясающая аристократическая стать. В Париже сбежавшая из СССР дворянка стала работать манекенщицей Дома Коко Шанель, немного снималась для немого кино и рекламировала чулки — по всему городу висели плакаты с ее изображением.
Встреча со знаменитым Маяковским не была для пензенской беглянки чем-то из ряда вон выходящим — она и без того вращалась в светских кругах: каталась на пролетке вместе с Коко Шанель и ее любовником великим князем Дмитрием Павловичем, играла на фортепиано в четыре руки с композитором Сергеем Прокофьевым, дружила с писателем Жаном Кокто… Когда через несколько лет гомофобная полиция нравов арестует в тулонском гостиничном номере Кокто и его любовника, начинающего актера Жана Маре, Татьяна с подругой полетит к ним на выручку и будет врать блюстителям нравственности, что мужчины, запершиеся вдвоем в будуаре, просто ждали ее с подругой. Ложь сработает — в тюрьму никого не посадят.
Вокруг Татьяны, конечно, вились поклонники: лошадник и богатей Леон Манташев, молодой дипломат виконт Бертран дю Плесси, певец Федор Шаляпин, шансонье Александр Вертинский, какой-то из принцев Бурбон-Пармских — в общем, целая стайка молодых и старых интеллектуалов и прожигателей жизни. «И за мной стали ухаживать все, кто не был педерастом, — рассказывала потом Яковлева своему другу-эмигранту Геннадию Шмакову. — Я сразу имела большой светский успех, меня много приглашали»[330]. Но девушка не спешила бросаться в омут страстей — изучала искусство, зарабатывала в качестве манекенщицы и, поучившись у шляпницы, начала изготавливать и продавать шляпы.
Встречу с Маяковским, конечно, подстроила Эльза. Она периодически подкидывала поэту девушек в качестве гидов и переводчиц. В одиночку с не знающим языков поэтом, нередко насупленным и хмурым, да еще и с бесконечным списком поручений от Лили, она не справлялась.
- Я в Париже живу как денди.
- Женщин имею до ста.
- Мой х*й, как сюжет в легенде,
- Переходит из уст в уста.
А тут подвернулась Татьяна — русская, эффектная, да и в поэзии разбирается. Увидев ее впервые, Эльза воскликнула: «Да вы под рост Маяковскому!» — и, по собственным словам, из-за этого «под рост» для смеха их и свела.
Она и подумать не могла, что Маяковский влюбится не как обычно, мимоходом, а всерьез, и позже писала с плохо скрываемой неприязнью: «Татьяна была в полном цвету, ей было всего двадцать с лишним лет, высокая, длинноногая, с яркими желтыми волосами, довольно накрашенная, “в меха и бусы оправленная”… В ней была молодая удаль, бьющая через край жизнеутвержденность; разговаривала она, захлебываясь, плавала, играла в теннис, вела счет поклонникам… Не знаю, какова была бы Татьяна, если б она осталась в России, но годы, проведенные в эмиграции, слиняли на нее снобизмом, тягой к хорошему обществу, комфортабельному браку. Она пользовалась успехом, французы падки на рассказы эмигрантов о пережитом, для них каждая красивая русская женщина-эмигрантка в некотором роде Мария-Антуанетта…»[331]
Впрочем, в те осенние дни 1928-го Эльзе было не до Татьяны и Маяковского. Ей было 33 года, с Андре у нее окончательно разладилось, как писателя ее знали лишь в СССР, да и то стараниями сестры и друзей. Жизнь тянулась бедная, неприкаянная и одинокая. Эльза даже подумывала вернуться в Россию, но буквально через пару недель после судьбоносного для Маяковского визита к врачу она и сама столкнулась со своей судьбой — поэтом-сюрреалистом Луи Арагоном, с которым провела оставшуюся жизнь.
У своднической Эльзиной прыти было еще одно объяснение. Они с Лилей невероятно боялись, что поездки Маяковского в Ниццу обернутся для них фатально. Там его ждала американская возлюбленная и, главное, дочь. Дочка была опасным козырем. Как бы их поэт не остался с двумя Элли! Чтобы не утек Маяковский, а вместе с ним слава и деньги, срочно требовалась отвлекающая приманка. Жена доктора Симона участвовала в спасательной операции — телефонировала Эльзе тотчас, как только Татьяна записалась на прием. А Эльза притащила Маяковского. Стыковка произошла.
Дождавшись Татьяну в гостиной доктора Симона, Маяковский (хотя и был бациллофоб) не побоялся душившего красавицу кашля и вызвался проводить ее — до самого дома, к белоэмигрантской бабушке, в такси кутал ей ноги своим пальто, а у дома рухнул на колени прямо на мостовую и признался в любви.
Они стали встречаться ежедневно — оба высокие, красивые. Когда они входили в кафе, посетители начинали невольно улыбаться, прохожие на улицах восхищенно оборачивались. Однако свои отношения пара особо не афишировала — бабушка Татьяны и слушать не хотела о красном поэте, да и Маяковскому роман с беглянкой из России мог аукнуться. Но ему было всё равно. Он хотел вернуть Татьяну в Россию. У него была такая мания — агитировать молодых эмигранток вернуться.
Чтобы не светиться, влюбленные ходили в маленькие кафешки, чаще всего в «Куполь», говорили в основном о литературе. Роман был бурным и очень нежным. Имя Брик, конечно, возникло тут же. Поэт объяснял Татьяне, что с Лилей Юрьевной чрезвычайно дружит, что она замечательная и что у них давно ничего нет (примечательно, что на этот раз он не назвал Лилю женой). Именно Татьяна помогала Маяковскому выбирать обивку для сидений «реношки» и приобретать прочие многочисленные подарочки для Лили. Яковлева потом говорила: «В его первый приезд мы пошли куда-то покупать Лиличке костюм. Он никогда ничего не скрывал от нее, хотя у них ничего общего не было в последние пять лет. У них всё было кончено, но он обожал ее как друга. “Лиличке, Лиличке…” Я должна была выбирать цвет машины, “чтобы машина понравилась бы Лиличке”»[332]. Неизбежная участь любой приблизившейся к поэту!
Через две недели поэт уже предложил необыкновенной и длинноногой руку и сердце.
- …Ты одна мне
- ростом вровень,
- стань же рядом
- с бровью брови.
Но, несмотря на нахлынувшие чувства, девушка колебалась. Как? Вернуться в разоренную Россию? А что скажут дядя и бабушка, которые ненавидели коммунистов и с трудом вытащили родственницу из красной клоаки? Татьяна написала своей матери, всё еще жившей в Пензе, что Маяковский всколыхнул ее тоску по родине. Но категоричное «да» не говорила. В итоге Маяковский пишет друг за другом два пронзительнейших лирических стихотворения, оба — впервые с 1915 года! — посвящены не Лиле: «Письмо Татьяне Яковлевой» и «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви». Он записал их в зеленой тетрадке и преподнес Татьяне в ресторане «Пти Шомьер»:
- Не тебе,
- в снега
- и в тиф
- шедшей
- этими
- ногами,
- здесь
- на ласки
- выдать их
- в ужины
- с нефтяниками.
- Ты не думай,
- щурясь просто
- из-под выпрямленных дуг
- Иди сюда,
- иди на перекресток
- моих больших
- и неуклюжих рук.
- Не хочешь?
- Оставайся и зимуй,
- и это
- оскорбление
- на общий счет нанижем.
- Я всё равно
- тебя
- когда-нибудь возьму —
- одну
- или вдвоем с Парижем.
Перед отъездом в Москву максималист Маяковский все свои деньги оставил в цветочной оранжерее — каждую неделю Татьяне приносили оттуда дюжину роз. Впрочем, по другой версии, дарились не розы, а хризантемы в горшках — Яковлева не любила срезанные цветы. К букетам прилагалась визитка Маяковского со стихами и рисунком — они продолжали приходить к адресату до самого возвращения поэта весной. Вознесенский очень вдохновился этой историей:
- …Был отказ ее, как удар.
- Он уехал в рассветном дыме,
- Но парижский свой гонорар
- Он оставил парижской фирме.
- И теперь — то ли первый снег,
- То ли дождь на стекле полосками —
- В дверь стучится к ней человек,
- Он с цветами от Маяковского…
Не успел поэт разлучиться с новой любовью, как уже звонил, телеграфировал и тосковал. Вернувшись в Москву, сразу же отправился к ее младшей сестре Людмиле — проведать и помочь с получением заграничного паспорта. Обегал всех московских знакомых возлюбленной (без всякой просьбы с ее стороны) и всем передал от нее приветы.
Лиле рассказал о Татьяне сразу, разбирая чемоданы. Захлебывался восторгом. Дескать, встретил чистую, талантливую, независимую, и она предпочла его всем нефтяникам, отдалась ему первому, ждет и любит. Лиля, наверное, не придала бы новому Щениному увлечению особенного внимания, но стихи… Стихи, посвященные другой, отправили ее в нокаут. Сорвавшийся с поводка Волосит как будто бросал ей вызов.
- …Нам
- любовь
- не рай да кущи,
- нам
- любовь
- гудит про то,
- что опять
- в работу пущен
- сердца
- выстывший мотор.
- ………………………………
- Ураган,
- огонь,
- вода
- подступают в ропоте.
- Кто
- сумеет совладать?
- Можете?
- Попробуйте…
А что это за «сердца выстывший мотор»? Выходит, он всему миру разгласил, что Лиля его уже не заводит! Что Лиля больше не муза! Это было предательство. «Я никогда Лиличке не изменял. Таки запомни, никогда!»[333] — когда-то гневно заявлял Маяковский Эльзе. А теперь, получается, изменил.
Так она ему и заявила. Маяковский, по ее словам, оправдывался, успокаивал: «…на мое огорчение огорчился еще больше меня, уверял, что это пустяки, “копеек на тридцать лирической мелочи”, и что он пишет сейчас стихи мне в виде письма, что это будет второе лирическое вступление в поэму о пятилетке (первое — “Во весь голос”), что обижаться я на него не вправе, что “мы с тобой в лучшем случае в расчете, что не нужно перечислять взаимные боли и обиды”. Что мне это невыгодно, что я еще останусь перед ним в большом долгу»[334]. Но Брик ходила по потолку от бешенства. Через несколько дней она в панике допрашивает сестру:
«Элик! Напиши мне, пожалуйста, что это за женщина, по которой Володя сходит с ума, которую он собирается выписать в Москву, которой он пишет стихи (!!) и которая, прожив столько лет в Париже, падает в обморок от слова merde (мерзость, дерьмо. — А. Г.)! Что-то не верю я в невинность русской шляпницы в Париже! Никому не говори, что я тебя об этом спрашиваю, и напиши обо всём подробно. Моих писем никто не читает»[335].
Лиле, которой советская молва приписывала афоризм «Знакомиться лучше в постели», и вправду с трудом верилось, что молодая, высокая (метр семьдесят восемь) шляпница, одетая в платье от Шанель и окруженная восхищенной парижской толпой, могла оставаться девственницей до двадцати двух с половиной лет.
Впрочем, история здесь не очень ясная. Сама Яковлева в поздние годы не раз повторяла, что отношения их с Маяковским были чисто платонические (Зоя Богуславская, бравшая у нее интервью, даже озаглавила его броским заголовком «Девушкой можно быть раз в жизни»). Да и дочь Татьяны, Франсин, утверждала потом, что взгляды у ее мамы были пуританские, что она решила хранить невинность до свадьбы и что Маяковскому с этим пришлось смириться. Зная максималистский нрав Маяковского, учитывая его бешеную влюбленность тех дней, в такое верится слабо. Да и не мог он врать своей Лиличке: если хвастал ей, что девушка отдалась, — значит, отдалась. И, похоже, верил, что отдалась ему первому. Яковлева в те дни писала своей матери, что Маяковский — первый мужчина, сумевший оставить след в ее душе. Правда, рядом она сообщала, что у нее масса драм, что если бы она захотела быть с Маяковским, то что же стало бы с «Илей» (внуком и полным тезкой нобелевского лауреата по физиологии Ильи Мечникова) и еще с двумя? «Заколдованный круг», — сокрушалась (искренне?) Татьяна, перечисляя своих воздыхателей.
Да, были и такие, кто сомневался в первопроходстве поэта. Эльза, чувствовавшая себя виноватой во всей этой истории, тут же поделилась с Лилей дурно пахнущей сплетней, услышанной от Пьера Симона, брата врача: мол, Яковлева и до, и во время отношений с Маяковским жила с одним из своих ухажеров — виконтом дю Плесси, с которым даже снимала дом в Фонтенбло. Но, учитывая порядочность и благонравность Татьяниной семьи, когда каждый шаг был под надзором у бабушки и для каждого свидания нужно было что-то придумывать и отпрашиваться, дом в Фонтенбло кажется фантастической нелепицей.
Существовала еще одна версия. Татьяна сама признавалась в зрелые годы, что уступила Маяковскому — но только во второй его приезд, весной 1929-го. Дескать, он был азартным охотником, любил побеждать, завоевывать и, переспи они сразу, возможно, и не вернулся бы.
Как бы то ни было, трон Лили вдруг зашатался. «Письмо Татьяне Яковлевой» появилось в печати лишь через 28 лет, но «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви» со словами про «выстывший мотор» было опубликовано сразу же, в журнале «Молодая гвардия», возглавляемом этим самым товарищем Костровым. РАПП, конечно, взбеленилась — поэт-коммунист не имеет права окунаться в разлагающую лирику!
Но Лиля просто бушевала. Недаром потом в писательских кругах пойдет столько слухов про ее попытки замолчать имя новой парижской знакомой Маяковского — Брик должна была оставаться его единственной музой. Шептались даже, что когда в Москву впервые со времени эмиграции приехал Роман Якобсон, Лиля примчалась в аэропорт и, прорываясь к трапу чуть ли не через ограду, кричала ему: «Ромик, только молчи!» — якобы боясь, что «Ромик» тут же, у трапа, начнет болтать о неизвестных стихах Маяковского, посвященных не ей. (Кстати, именно Якобсону Яковлева передала стихи «Письмо Татьяне Яковлевой» и адресованные ей письма поэта. Он опубликовал и то и другое в русском эмигрантском сборнике в США.) Так это было или нет, но отношение к собственной краеугольности в поэтическом здании под названием «Маяковский» у Лили было ревностным.
«В этом и в других разговорах мы несколько раз возвращались к обсуждению лирики Маяковского, — рассказывал муж племянницы Катаняна В. Г. Степанов, знавший Лилю в старости. — “А что из нее вам больше нравится? ‘Про это’”? — спросила она. Чувствовалось, что Брик хотела именно этого подтверждения. Я ее понимал. Поэтому и сказал: “Про это”. Но больше всего “Облако в штанах”. Зачем я ее огорчал?! Может быть, действовала российская исповедальность, навеянная нашей классической литературой? Или нежелательность противоречий: ведь я уже сказал, что меня потрясла именно эта поэма. Однако Лиля Юрьевна не огорчилась, а легко произнесла: “Ее он мне посвятил”. Не удержавшись, я воскликнул: “А разве не Марии?!” (В 1914 году платоническое чувство к художнице-харьковчанке Марии Денисовой вдохновило Маяковского на «Облако в штанах». — А. Г.) Брик сказала: “И Марии тоже. Володя мне все свои крупные произведения посвящал”»[336]. Лиля постоянно это подчеркивала. Это было важно.
Но теперь Маяковский нес над толпами имя Татьяны, «как праздничный флаг» — так он писал ей накануне Нового, 1929 года. Он снова очень много работал, параллельно у Мейерхольда шли репетиции «Клопа». От стресса и напряжения у поэта опухли и покраснели глаза, доктор даже выписал ему очки, «Работать можно и в очках, а глаза мне всё равно до тебя не нужны, потому что кроме как на тебя мне смотреть не на кого, — признаётся он (знала бы тогда Лиля!). — Если мы от всех этих делов повалимся (на разнесчастный случай), ты приедешь ко мне. Да? Да? Ты не парижачка. Ты настоящая рабочая девочка. У нас тебя должны все любить и все тебе обязаны радоваться»[337].
Еще через пять дней Маяковский снова склоняет «Таника» к фатальному шагу — переезду в Россию:
«Твои строки — это добрая половина моей жизни вообще и вся моя личная. <…> Милый! Мне без тебя совсем не нравится. Обдумай и пособирай мысли (а потом и вещи) и примерься сердцем своим к моей надежде взять тебя на лапы и привезть к нам (во множественном числе — уж не к Лилечке ли с Осипом хотел ее подселить? — А. Г.), к себе в Москву. Давай об этом думать, а потом и говорить. Сделаем нашу разлуку — проверкой. Если любим, то хорошо ли тратить сердце и время на изнурительное шаганье по телеграфным столбам? <…> 31-го в 12 ночи (и с коррективом на разницу времен) я совсем промок тоской. Ласковый товарищ чокался за тебя и даже Лиля Юрьевна на меня слегка накричала — “если, говорит, ты настолько грустишь, чего же не бросаешься к ней сейчас же?” Ну что ж… и брошусь!»[338]
Видимо, обстановка в Гендриковом была наэлектризована до предела.
«Он мне писал всё время про Лилю, — рассказывала потом Татьяна. — Между ним и мною Лиля была открытым вопросом. Я же не могла ревновать к Лиле — между ними уже ничего не было. А для Лили я была настоящая. Она не представляла, как будет жить без него, а он будет женат»[339].
Наташа Брюханенко, забегавшая к Маяковскому на Лубянский проезд в январе, застала его в тот момент, когда ему принесли письмо от Татьяны. Он голодно набросился, прочитал письмо, а потом доверительно рассказал своему «товарищу девушке», что если не увидит эту женщину, то застрелится. Наташа встревожилась и, выйдя на улицу, тут же позвонила Лиле из телефона-автомата и всё доложила. Лиля в эти дни была похожа на командующего обороной — со всех сторон к ней в штаб стекались донесения, на столе рисовались планы контратаки.
Но Маяковскому пока не пришлось стреляться. Он увидел Татьяну весной, после премьеры «Клопа». Ехал в Париж через Прагу, надеясь с помощью Якобсона продать «Клопа» в тамошний Театр на Виноградах, — сорвалось. Зато в Берлине подписал-таки договор с издательством «Малик», на который так надеялся еще осенью, покупая «реношку». Деньги были нужны невероятно. На нем висело две семьи — «кисячья-осячья» и мама с сестрами. А еще хотелось отправить что-то дочери в Америку; впрочем, он понимал, что это почти невозможно.
С Татьяной, по ее собственным словам, он вел себя совершенно удивительно, как будто никуда не уезжал, выглядел еще пуще влюбленным, о Лиле говорил гораздо меньше. Они провели вместе два весенних месяца, на выходные отправлялись на атлантическое побережье, где поэт пытался сорвать куш в казино. Но ему не везло, он только проигрывал. Пришлось даже просить Лилю и Осю переслать госиздатовские гонорары; правда, в переводе валюты им было отказано. Лиле в разгар своих брудершафтов с Татьяной Маяковский пишет довольно редко, но при этом нежничает, называя ее дорогим, родным, любимым Личиком. Она же невероятно сдержанна — никаких Щенов и Волоситов. Мало того, вообще никаких обращений, только однажды — сдержанное «Милый Володик».
Тогда же он немножко попереписывался с Элли Джонс, находившейся вместе с дочкой в Милане. Она попросила Маяковского занести ее новый нью-йоркский адрес к себе в записную книжку — чтобы в случае его смерти их тоже известили. Черный юмор отставленной американки оказался пророческим.
Маяковский же продолжал требовать от Татьяны полной капитуляции:
- …Идемте, башня!
- К нам!..
Но та продолжала колебаться. Эльза, жившая теперь с Арагоном в монпарнасской мансарде, наблюдала за этим романом с ироничным прищуром — уж сколько раз Маяковский точно так же набрасывался на женщин, требуя от них всего и сразу, оглушая их громом стихов, засыпая подарками и признаниями. Она была уверена, что Маяковскому нужна была совсем не Татьяна. Ему просто хотелось кого-то любить целиком, взаимно и до хруста.
Позже она признавалась: «Меня сильно раздражало то, что она Володину любовь и переоценивала, и недооценивала. Приходилось делать скидку на молодость и на то, что Татьяна знала Маяковского без году неделю (если не считать разжигающей разлуки, то всего каких-нибудь три-четыре месяца) и ей, естественно, казалось, что так любить ее, как ее любит Маяковский, можно только раз в жизни. Неистовство Маяковского, его “мертвая хватка”, его бешеное желание взять ее “одну или вдвоем с Парижем”, — откуда ей было знать, что такое у него не в первый раз и не в последний раз? Откуда ей было знать, что он всегда ставил на карту всё, вплоть до жизни? Откуда ей было знать, что она в жизни Маяковского только эпизодическое лицо? Она переоценивала его любовь оттого, что этого хотелось ее самолюбию, уверенности в своей неотразимости, красоте, необычайности… Но она не хотела ехать в Москву не только оттого, что она со всех точек зрения предпочитала Париж: в глубине души Татьяна знала, что Москва это Лиля. Может быть, она и не знала, что единственная женщина, которая пожизненно владела Маяковским, была Лиля, что, что бы там ни было и как бы там ни было, Лиля и Маяковский неразрывно связаны всей прожитой жизнью, любовью, общностью интересов, вместе пережитым голодом и холодом, литературной борьбой, преданностью друг другу не на жизнь, а на смерть, что они неразрывно связаны, скручены вместе стихами и что годы не только не ослабили уз, но стягивали их всё туже… Где было Володе найти другого человека, более похожего на него, чем Лиля?»[340]
Ясно было одно: Маяковскому требовалось всё сразу и одновременно: любовь народная и любовь женская, преданная и верная жена и советская родина, Лиля и Ося. Частями он не хотел, но целиком никак не получалось. А Татьяна от его напора только пряталась, как моллюск в раковину. «Я его любила, он это знал, но я сама не знала, что моя любовь была недостаточно сильна, чтобы с ним уехать, — объясняла она полувеком позже. — И я совершенно не уверена, что я не уехала — БЫ, — если б он приехал в третий раз. Я очень по нему тосковала. Я, может быть, и уехала бы… фифти-фифти. Да. В первый раз я ему сказала, что должна подождать, что это слишком быстро, я не могла сказать бабушке и дяде, который приложил невероятные усилия, чтобы меня вывезти: “Бац! Я возвращаюсь”. Во второй раз мы с ним всё обсудили. Он должен был снова приехать в октябре. Но вот в третий-то раз его и не выпустили»[341].
Но прежде чем настал — вернее, не настал — третий раз, Маяковский переживал мощнейшие Лилины атаки. Она внушала ему, что эта шляпница — вовсе не такая наивная овечка, как ему кажется, что у нее, помимо советского поэта, наверняка еще целый караван любовников и что в Россию вслед за ним эта классово чуждая вертихвостка никогда не приедет. Но, удивительное дело, поэт не поддавался. Он жил походами на почтамт и ретиво заботился о сестре и матери Татьяны: устраивал их на отдых в Крым (правда, мама не поехала), помогал оформлять на таможне посылки из Парижа.
Лиля, конечно, не стала сидеть сложа руки и разрабатывала схемы, как переключить внимание Маяковского. Для этого была выбрана Норочка — молодая актриса Вероника Полонская, снимавшаяся у нее в «Стеклянном глазе». План, кажется, удался — Маяковский всё больше вовлекался в новый роман. Но о парижской своей зазнобе не забывал, умолял ее в письмах любить его (тоже маниакальная его просьба ко всем женщинам — чтобы они его любили; без этой безоговорочной любви он чах). Судя по сохранившимся письмам, поэт с нетерпением ждал третьей, решающей поездки. Татьяна же писала всё реже и реже — она дулась, ведь Эльза то и дело мимоходом сообщала ей, что Маяковский в Москве прекрасно проводит время с молодой и красивой актрисой.
Маяковский — видно, в ответ на упреки и полунамеки парижской возлюбленной на его измену — пеняет ей:
«Что ты болтаешь о каком-то “выпрошенном” (так, что ли?) письме? Тебе, детеныш, не стыдно? Ты же единственная моя письмовладелица. Брось меня обижать, пожалуйста. Таник, я по тебе совсем, совсем затосковал. Ты замечаешь, что ты мне совсем, совсем не пишешь? Надоело? Детка, напиши, пожалуйста, и пообещай меня навестить, если до последнего надо. Дальше сентября (назначенного нами) мне совсем без тебя не представляется. С сентября начну себе приделывать крылышки для налета на тебя»[342].
Но сестры проворачивали спецоперацию. Они находились в постоянном контакте и то и дело обменивались новостями. Лиля сообщала о настроении Маяковского и его развлечениях с Норой, Эльза же поставляла информацию из Парижа: что говорят о Татьяне, куда она ездит, с кем общается. Да и ОГПУ не сидело без дела. Советские агенты, разумеется, с самого начала следили за любовной связью Маяковского с буржуйкой и предательницей родины Яковлевой. Не к лицу советскому поэту так беспринципно якшаться с чуждыми элементами. Уж не хочет ли он остаться в Париже? Хлопоты поэта по вывозу из России сестры Татьяны, Людмилы, им тоже, разумеется, не нравились.
В общем, Лиля, конечно, была в курсе бурного успеха Яковлевой в Париже. Шляпница-сердцеедка каталась на дорогих автомобилях и меняла поклонников как перчатки. Всё это было доказательством ее вероломства. Она не любила Володю, ей просто льстило его внимание. Атмосфера накалилась до того, что Брики усадили Маяковского для серьезного разговора. 28 августа Лиля записала в дневнике: «Дома был с Володей разговор о том, что его в Париже подменили»[343]. «Нет никакого смысла ехать в Париж, — твердили они. — Оставайся лучше с Норой, вон как девочка тебя любит!» Нора, конечно, была для Лили с Осипом удобнее — хотя бы потому, что, несмотря на юность, была замужем и ничем не грозила существованию «щеняче-кисяче-осячьей» семьи.
Но Маяковский на этот раз заупрямился и был настроен решительно. Правда, режущие по сердцу слова Бриков о Татьяне как будто оправдывались. Она совсем ушла на дно, а последняя телеграмма Маяковского вернулась с ответом о ненахождении адресата. Маяковский не сдается и пишет Татьяне 5 октября:
«Неужели ты не пишешь только потому, что я “скуплюсь” словами?! Это же нелепо. Нельзя пересказать и переписать всех грустностей, делающих меня еще молчаливее.
Или, скорей всего, французские поэты (или даже люди более часто встречающихся профессий) тебе теперь симпатичнее? Но если и так, то ведь никто, ничто и никогда не убедит меня, что ты стала от этого менее родная и можно не писать и пытать другими способами.
Таник, если тебе кажется, что я что-либо забыл, выкинь всё это немедленно в Сену или в еще более мутные и глубокие места. <…> Детка, пиши, пиши и пиши. Я ведь всё равно не поверю, что ты на меня наплюнула. Напиши сегодня же!»[344]
Но детка не написала — возможно, потому, что их письма перехватывались, или потому, что и в нем, и в ней одновременно росли сомнения. «Французские поэты и люди более часто встречающихся профессий» упоминаются Маяковским неспроста — Лиля с охотой пересказывала ему все Эльзины сплетни о развлечениях Татьяны. А Эльза Татьяне — все Лилины о развлечениях Маяковского. К тому же утонченной красавице, дорвавшейся до сладкой жизни, до высшего общества после ужасов военного коммунизма, мерзлой картошки, бараков, после выступлений в больницах перед ранеными красноармейцами, вряд ли хотелось назад — в пургу, в индустриальные ямы великой социалистической стройки. Маяковский завлекал ее весьма сомнительными приманками:
«У нас сейчас лучше, чем когда-нибудь и чем где-нибудь. Такого размаха общей работищи не знала никакая человечья история.
Радуюсь, как огромному подарку, тому, что и я впряжен в это напряжение. Таник! Ты способнейшая девушка! Стань инженером. Ты, право, можешь. Не траться целиком на шляпья.
Прости за несвойственную мне педагогику. Но так бы это хотелось!
Танька-инженерица где-нибудь на Алтае. Давай, а?..»[345]
Право, нашел чем завлекать любимицу парижских кутюрье — работой инженером на Алтае! В общем, возвращение эмигрантки к корням казалось затеей всё более фантастической. Недаром 8 сентября Лиля записывает в дневнике:
«Володя меня тронул: не хочет в этом году за границу. Хочет 3 месяца ездить по Союзу. Это влияние нашего с ним жестокого разговора. Уж очень он хороший, простой, примитивный. Пришли из “Печати и Революции” и Катанян. Заседали шумно. Володя опоздал — должно быть, девочка».
Впрочем, там же 19 сентября записано:
«Вечером Володя у Яншиных. Он уже не говорит о 3-х месяцах по Союзу, а собирается весной в Бразилию (т. е. в Париж)»[346].
История с отменой поездки в Париж осенью 1929 года довольно мутная. Маяковский обмолвился любимой, что нельзя пересказать и переписать всех грустностей, делающих его молчаливее. Вот и Нора пишет: «…настроение у Маяковского сильно испортилось. Он был чем-то очень озабочен, много молчал. На мои вопросы о причинах такого настроения отшучивался»[347]. Но что это были за грустности?
Принято считать, что Маяковскому было отказано в выездной визе и что отказ подстроила Лиля. Сама она всегда яростно отрицала это: дескать, у Маяковского был такой статус, что его пускали всюду, а на этот раз он якобы сам не захотел лететь и просто не подал заявление на загранпаспорт. Лилины заверения подтвердились документально — литературоведы раскопали, что заявления и вправду не было. Вот и пасынок Лили, Василий Катанян-младший, с надрывом прогоняет черные сплетни: «Повторяю: не подавал. Лиля всегда говорила это, но ей не верили»[348].
Однако же Б. Янгфельдт считает, что Маяковскому, скорее всего, отказали-таки, но в устной форме, вызвав на Лубянку: мол, подавать документы бессмысленно.
Отзывы современников этот устный отказ подтверждают.
Роман Якобсон: «В конце сентября Маяковскому отказали в выездных документах».
Павел Лавут (концертный администратор, устроитель лекционных туров Маяковского по Союзу): «Окончательный отказ в выезде, вероятнее всего, он получил 28 сентября».
Галина Катанян: «Отказ в заграничной визе был сделан издевательски. Его заставили походить. И отказали так же, как остальным гражданам Советского Союза, — без объяснения причин»[349].
Очевидно, Маяковский не мог распространяться о своем разговоре на Лубянке. Татьяна оставалась в неведении, почему он не едет, и решила, что их роману пришел конец. Только потом Эльза расскажет ей, что Маяковскому не оформили выезд — значит, и вправду, он рвался к ней, что бы там ни твердила Лиля. Но пока она лишь почувствовала, что ее руки развязаны: «Писем больше не было. Я волновалась тогда, что у него неприятности, что “уже началось” (имея в виду гонения на поэта. — А. Г.), никто не был на его выставке двадцатилетия его работы (выставка была позже. — А. Г.)… Осенью 29-го дю Плесси оказался в Париже и стал за мной ухаживать. Я была совершенно свободна, ибо Маяковский не приехал. Я думала, что он не хочет брать на себя ответственность, сажать себе на шею девушку, даже если ты влюблен. Если бы я согласилась ехать, он должен был бы жениться, у него не было бы выбора. Я думала, может быть, он просто испугался…»[350]
В общем, поняв, что Маяковский не приедет, Татьяна приняла предложение виконта. Спецоперация Эльзы и Лили удалась. Оставался финальный аккорд — преподнести новость Маяковскому. В итоге Лиля разыграла целый спектакль:
«11 октября 29 года вечером — нас было несколько человек, и мы мирно сидели в столовой Гендрикова переулка. Володя ждал машину, он ехал в Ленинград на множество выступлений. На полу стоял упакованный запертый чемодан.
В это время принесли письмо от Эльзы. Я разорвала конверт и стала, как всегда, читать письмо вслух. Вслед за разными новостями Эльза писала, что Т. Яковлева, с которой Володя познакомился в Париже и в которую был еще по инерции влюблен, выходит замуж за какого-то, кажется, виконта, что венчается с ним в церкви, в белом платье, с флердоранжем, что она вне себя от беспокойства, как бы Володя не узнал об этом и не учинил скандала, который может ей повредить и даже расстроить брак. В конце письма Эльза просит посему-поэтому ничего не говорить Володе. Но письмо уже прочитано. Володя помрачнел. Встал и сказал: что ж, я пойду. Куда ты? Рано, машина еще не пришла. Но он взял чемодан, поцеловал меня и ушел. Когда вернулся шофер, он рассказал, что встретил Владимира Владимировича на Воронцовской, что он с грохотом бросил чемодан в машину и изругал шофера последним словом, чего с ним раньше никогда не бывало. Потом всю дорогу молчал. А когда доехали до вокзала, сказал: “Простите, не сердитесь на меня, товарищ Гамазин, пожалуйста, у меня сердце болит”.
Я очень беспокоилась тогда за Володю и утром позвонила ему в Ленинград, в “Европейскую” гостиницу, где он остановился. Я сказала ему, что места себе не нахожу, что в страшной тревоге за него. Он ответил фразой из старого анекдота: “Эта лошадь кончилась” — и сказал, что я беспокоюсь зря»[351].
Однако, согласно Лилиным дневниковым записям, звонок в Ленинград случится не наутро, а только через шесть дней, — значит, траур по Татьяне длился не одну ночь, а по меньшей мере шесть:
«Беспокоюсь о Володе. Утром позвонила ему в Ленинград. Рад, что хочу приехать. Спросила, не пустит ли он себе пулю в лоб из-за Татьяны — в Париже тревожатся. Говорит — “передай этим дуракам, что эта лошадь кончилась, пересел на другую”. Вечером выехала в Питер»[352].
В своих воспоминаниях она продолжает: «Володя был невыразимо рад мне, не отпускал ни на шаг. <…> Видно, боль отошла уже, но его продолжало мучить самолюбие, осталась обида — он чувствовал себя дураком перед собой, передо мной, что так ошибся. Он столько раз говорил мне: “Она своя, ни за что не останется за границей…”»[353].
Забавно, что, передаваемая из уст в уста, эта история извратилась и до самой Яковлевой дошла уже в таком виде (переданном Зоей Богуславской): «А Маяковский как об этом узнал? Он был у Лили Брик. А Эльза Триоле, которая познакомила Маяковского с Татьяной Яковлевой, совершенно не была в восторге от того, чтобы оно продолжалось, как продолжается. И так подстроили, что, когда Маяковский был у Лили Брик, позвонила Эльза, Маяковский был у Лили. Он взял другую трубку — он всегда слушал, как сестры разговаривают, он как член семьи уже был. И Эльза сказала: “Скажи Володе, что Татьяна вышла замуж”. И он упал без сознания у трубки»[354].
Словом, Лиля в очередной раз доказала Маяковскому, что ее лучше слушаться.
Письмо это, про флердоранж, вызывает много вопросов. В переписке сестер оно не сохранилось (впрочем, многие письма тех месяцев, касающиеся Яковлевой, пропали — видно, были уничтожены). Письмо тем более странное, что свадьба Яковлевой с виконтом дю Плесси, французским атташе в Варшаве, состоялась лишь 23 декабря, через два с половиной месяца после чтения письма — какой уж тут флердоранж. Неужели подробности о наряде невесты разглашались заранее?
Вероятно, письмо было подстроено и намеренно прочитано вслух при Маяковском. А может, и вовсе сфальсифицировано самой Лилей? В ее дневнике запись про чтение письма почему-то всплывает дважды. 1 декабря она делится: «Эля пишет — Татьяна венчается в белом муаровом платье с fleur d’orangez!..» — как будто забыв, что про письмо и венчание уже упоминала!
А что же Татьяна? Через многие годы она рассказывала другу:
«Мы с дю Плесси ходили в театры, я ему сказала, что чуть не вышла замуж за русского. Он бывал у нас в доме открыто — мне нечего было его скрывать, он был француз, алиботер (вероятно, публикатор неверно расшифровал слово — скорее всего, было написано «селибатер», то есть холостяк. — А. Г.), это не Маяковский. Я вышла за него замуж, он удивительно ко мне относился.
— Ты его любила?
(Долгая пауза.)
— Нет, я его не любила. В каком-то смысле это было бегство от Маяковского. Ясно, что граница для него была закрыта, а я хотела строить нормальную жизнь, хотела иметь детей, понимаешь?»[355]
Зое же Богуславской, бравшей у нее интервью для своей книги об американках, она сказала: «…никогда бы в жизни я не вышла замуж за Маяковского. Всё, что у вас написали, написали против Лили, чтобы сказать, что она его убила, не дала жениться на Татьяне Яковлевой»[356].
С дю Плесси Татьяна прожила чуть больше десяти лет. В Варшаве, где ее муж работал в посольстве, ей не нравилось, и она добилась возвращения в Париж. По слухам, виконт был так зол на жену из-за своей разрушенной карьеры, что начал вести себя непотребно. Через несколько лет Татьяна, говорят, застала его в постели с дочерью советского полпреда Леонида Красина — того самого, который опекал Бриков и Маяковского за границей и который, узнав, что у Маяковского перед отплытием в Америку вытащили из гостиничного номера все деньги, язвительно воскликнул: «На всякого мудреца довольно простоты!» С мужем Татьяна не развелась — из-за ребенка.
С другой дочерью Красина, Любой, она столкнулась на юге Франции, когда восстанавливала силы после ужасной автокатастрофы. Говорят, красавицу так искорежило, что вначале ее приняли за мертвую и отправили в морг. Яковлева прошла чуть ли не через три десятка пластических операций и стала совсем как новенькая, остались только шрамы на кисти руки, и голос из-за задетой гортани превратился в низкий-низкий, но ее это только красило. Так вот, вместе с Любой Красиной на море отдыхал ее жених, молодой эмигрант, художник и скульптор Александр (Алекс) Либерман. Бумеранг вернулся в семью полпреда — Алекс остался с Татьяной. С мужем она, правда, не разводилась. Свадьба с Алексом состоялась только после гибели дю Плесси, самолет которого был сбит в 1941 году германскими зенитчиками над Ла-Маншем.
Вместе со вторым мужем и дочкой Яковлева переехала в США, где Алекс вскоре стал сначала главным редактором глянцевого журнала «Вог», а потом и вовсе хозяином издательской империи «Конде Наст». Они жили в шикарном особняке, украшенном произведениями искусства. Татьяна открыла шляпное ателье, куда приходили известнейшие женщины — Эдит Пиаф, Эсти Лаудер, Марлен Дитрих, жены самых крутых продюсеров и банкиров. Их привлекали не столько шляпки, сколько обаяние и беспрекословность хозяйки; каждая уходила от нее, ощущая себя красавицей. С Марлен Дитрих Татьяна и вовсе близко подружилась; когда кто-нибудь делал комплимент ногам актрисы, она отвечала: «А у Татьяны лучше».
Общество в особняке Татьяны и Алекса собиралось изысканное: писатели Артур Миллер и Франсуаза Саган, политик Генри Киссинджер, художник Сальвадор Дали, танцовщик Михаил Барышников… Именно ее влиянию приписывают восхождение звезды кутюрье Ива Сен-Лорана и нобелевский триумф Иосифа Бродского. Это умение собирать вокруг себя блестящих людей, помогать подающим надежды, разглядеть в полузнакомом человеке проблески гениальности сближало Яковлеву с Лилей. Гости, бывавшие в обоих домах — и Лилином, и Татьянином, — разносили якобы сказанные Татьяной слова, что, живи она в Москве, непременно с Лилей дружила бы. Однажды она даже якобы передала через одного из общих знакомых подарок для Брик — белый кружевной носовой платок как знак примирения.
В 85 лет Татьяна умерла от кишечного кровотечения. Либерман, к всеобщему удивлению, женился на ухаживавшей за ней медсестре-филиппинке, и после смерти его прах был развеян над одним из Филиппинских островов. А дочка Татьяны, Франсин дю Плесси Грей, стала писательницей. С матерью она не была близка — обижалась, что та целый год скрывала от нее гибель отца, что мало уделяла ей внимания, кружа по светским раутам. Если бы Лиля имела детей, у них тоже вряд ли было бы счастливое детство.
Товарищ маузер
Заявив Лиле, что одна лошадь кончилась и пора пересаживаться на другую, Маяковский удивительно точно попал в метафору: его знакомство с Вероникой Полонской произошло на ипподроме. Подложить Нору под Маяковского, конечно, придумала Лиля, а Ося эту операцию осуществил — в мае 1929 года неожиданно пригласил молодую актрису на скачки, притащил туда же поэта и там всячески обоих, как выразилась бы Лиля, «наверчивал».
Поэт на приманку клюнул. Он вызвался забрать Полонскую после репетиции в Художественном театре и отвезти домой к Валентину Катаеву, где вечером собралась вся ипподромная компания, в том числе писатели Юрий Олеша, Борис Пильняк и артист Михаил Яншин, за которого Нора вышла замуж чуть ли не в 17 лет (шафером на венчании выступал Михаил Булгаков). Но у театра Нору никто не встретил — Маяковский заигрался в бильярд в гостинице «Селект», и к Катаеву она добиралась сама. Там-то, на вечере у Катаева, они друг другу понравились по-настоящему. «Почему вы так меняетесь? — спросил Полонскую Маяковский. — Утром, на бегах, были уродом, а сейчас — такая красивая…»[357] И, как говорилось в одном из рассказов Аркадия Аверченко, «всё заверте…».
Со следующего же дня начались свидания. Маяковский, уже не шумный и резкий, каким бывал в обществе литераторов, а мягкий и деликатный, расспрашивал о театре и рассказывал о загранице (избегая низкопоклонства перед Западом). Через несколько дней он привел Нору к себе на Лубянский проезд, долго декламировал стихи и совершенно покорил ее талантом и обаянием — или тем, что Татьяна Яковлева называла животным магнетизмом. Полонская вспоминала:
«Владимир Владимирович, очевидно, понял по моему виду — словами выразить своего восторга я не умела, — как я взволнована. И ему, как мне показалось, это было очень приятно. Довольный, он прошелся по комнате, посмотрелся в зеркало и спросил:
— Нравятся мои стихи, Вероника Витольдовна?
И, получив утвердительный ответ, вдруг очень неожиданно и настойчиво стал меня обнимать.
Когда я запротестовала, он страшно удивился, по-детски обиделся, надулся, замрачнел и сказал:
— Ну ладно, дайте копыто, больше не буду. Вот недотрога»[358].
Однако вскоре сопротивление было сломлено, и они стали любовниками.
Встречались главным образом в его комнате на Лубянском, о существовании которой не догадывался Яншин. Полонская была тогда очень влюблена и ревновала Маяковского к разным его знакомым женского пола, а он только смеялся. Летом поэт выступал в Сочи, а Полонская с приятельницами из Художественного театра отдыхала неподалеку, в курортном поселке Хоста. Она послала поэту телеграмму, что находится рядышком, и тот немедленно примчался. Парочка чудесно провела время, плавая в море и гуляя по самшитовой роще. Маяковский звал Нору с собой в Ялту, но она боялась, что слух об их романе дойдет до мужа — и без того кругом чесали языками.
Встречались тайком в Сочи, потом разъехались по своим маршрутам, а в Москве поэт уже ждал ее на вокзале с двумя красными розами (примета с четным числом цветов, похоже, еще не вступила в силу). Ее муж, обожающий стихи Маяковского, периодически болтался рядом. «На улице встретили Полонскую с Володей и Яншиным по бокам под ручку — тусклое зрелище»[359], — записала Лиля в дневнике. Всю эту «ипподромную» компанию она теперь видела частенько, хотя одного из ее участников, Катаева, почему-то не переносила. Мужчины, как обычно, часами сражались в азартные игры. Вот только несколько Лилиных записей на эту тему:
«Обедали Яншины, Кирсановы, Лева. Пришли Эрдманы (драматург и сценарист Николай Эрдман, видимо, с женой. — А. Г.), Гехт (очеркист и прозаик Семен Гехт. — А. Г.), Катанян, Кулешов. Играли в покер и Mah (маджонг, привезенный из Лондона матерью Лили в ее первый постреволюционный приезд. — А. Г.) — до 6-и утра».
«Играли в покер. Когда пошли ужинать, Володя бросился подавать Норе стул».
«Весь день народ. Сердилась, что Коля Асеев до 3-х ч. ночи играл в Mah и в карты».
«Заехала за Володей на Лубянский. Он просил подождать, пока они с Колей доиграют полторы партии в тыщу — я рассердилась, увезла их домой»[360].
Периодически в этот период у нее проскальзывает «девочковое» настроение:
«Утром плакала — 25 мороза, шубы нет, машина сломана, денег нет…»; «Купила Катанянам сервиз с супрематическим рисунком»[361].
(Тогда она еще покупает Катанянам посуду, а потом разобьет их семью.)
А Маяковский в период романа с Полонской испытывал предельные перепады настроения: то начинал веселиться, петь, шутить и вытанцовывать мазурку посреди Лубянской площади, то вдруг густо мрачнел и на целые часы замыкался в молчании.
Причин была масса. Во-первых, висевшая над ним неотступно неясность с Татьяной, а в связи с Татьяной и нелады с Лилей и с Осипом; во-вторых — всё больший отход страны от святых для него революционных идеалов, всё большая враждебность властей и холодность критиков. Премьера «Бани» прошла провально, а из друзей никто не явился. Да и мелких неприятностей хватало: в журналах перевирали его стихи, в театрах — пьесы. Маяковский то и дело болел, кашлял, температурил и боялся потерять свое главное поэтическое оружие — голос. И, конечно, терзали мысли о дочке, которую он, скорее всего, больше не увидит. «Я никогда не думал, что может быть такое сильное чувство к ребенку, — секретничал Маяковский с Сонкой Шамардиной. — Я всё думаю о ней. Ей уже три года. Очень тревожит здоровье ее — рахит у нее. Волнует, что вот через лет пять отдадут ее в какую-то католическую школу. Моего ребенка калечить будут. И я бессилен, ничем не могу помочь»[362].
Вместо ЛЕФа случился РЕФ — Революционный фронт искусства. В придумывании названия участвовала и Лиля. Сидели в Гендриковом, перебирали аббревиатуры — и порешили. Ставка делалась на искусство как агитпроп социалистического строительства.
Через пару дней после возвращения Лили и Маяковского из Ленинграда (где поэт вымещал злость на женихе Яковлевой, кляня виконтов и баронов) РЕФ постановил провести юбилейную выставку Маяковского «20 лет работы». Это был своеобразный ответ поэта на недоверие властей и, наверное, способ добиться разрешения на заграничную поездку (впрочем, какой теперь смысл, раз Татьяна не дождалась). Подготовка выставки продвигалась медленно, ее всё время переносили. А пока Лиля придумала устроить Маяковскому юбилейную домашнюю вечеринку. В столовую было куплено два тюфяка, потому что стульев на всех гостей не хватало. Лиля панически восклицает в дневнике:
«Покупала стаканы и фрукты на завтра. Куда я вмещу 42 человека?! Володя с утра до вечера в бегах. Полночи клеит с Зиной Свешниковой (художницей по костюмам и приятельницей семьи. — А. Г.) выставочные альбомы. Кручёных ужасно не хочет покупать Абрау — говорит: боюсь напиться и сказать лишнее»[363].
Кстати, Полонская ревновала и к упомянутой в записи Свешниковой; Маяковский специально просил художницу отвечать на все телефонные звонки — забавлялся над Норой.
Вечеринку устроили 30 декабря. Лилина квартира знала тьмищу всяческих арт-сборищ. Об одном из них вскользь писала Луэлла Краснощекова, которая спустя несколько дней вышла замуж за инженера и будущего писателя-фантаста Илью Варшавского: «Был какой-то праздник или день рождения Оси или Лили, не помню точно, но гостей было много. От танцев и тесноты стало очень жарко, в Лилиной комнате женщины переодевались в ее летние сарафаны, мужчины сняли пиджаки. Танцевали в этот вечер очень много»[364].
В тот раз тоже не обошлось без танцев. Вечеринка, состоявшаяся в канун Нового года, была почти сиквелом футуристической елки 1916-го. В квартире развесили поздравительные плакаты, сочинили к случаю стишки, отрепетировали шуточные номера. Мейерхольд явился с Зинаидой Райх и двумя корзинами костюмов и париков. Все переоделись, нарядились. Кстати, с Райх дружили сестры Маяковского и даже, говорят, подумывали выдать ее за Володю — они вообще мечтали его нормально женить. С Лилей они тогда еще общались, но после смерти поэта осторожная холодность между двумя семьями перерастет во вражду.
А пока шло веселье. В маленькую квартирку набились четыре десятка человек — литераторы, театралы, чекисты, а также бывшие и нынешние любовники и любовницы всех трех хозяев квартиры. Нора пришла в умопомрачительном красном платье. Маяковского усадили на стул посреди комнаты и хором грянули кантату. А потом певица Галина Катанян затянула частушки под аккомпанемент баяна — наигрывал поэт Василий Каменский, самый первый жених Эльзы.
- Кантаты нашей строен крик,
- Кантаты нашей строен крик.
- Наш запевала Ося Брик,
- Наш запевала Ося Брик!
- Рефрен:
- Владимир Маяковский,
- Тебя воспеть пора,
- От всех друзей московских
- Ура! Ура! Ура!
- И Лиля Юрьевна у нас,
- И Лиля Юрьевна у нас
- Одновременно альт и бас,
- Одновременно альт и бас!
Рефрен…
«Почти все принесли Абрау. Жемчужный ушел на бровях. Было весело, но я не умею так веселиться. Ося говорит, что коллектив всегда строится по самому слабому.
Привезли большую корзину всякой бутафории: переделали брюнеток в блондинок и наоборот. До трамваев играли в карты, а я вежливо ждала, пока уйдут»[365].
Лиля немного лукавила: в отличие от виновника торжества, который был страшно мрачен и как-то отчужден до самых петухов («Невесел и Яншин»[366], — отмечала Галина Катанян), она провела это время отнюдь не плохо. Фиаско с Пудовкиным было пережито, и рыжую соблазнительницу, как обычно, окружали поклонники, в том числе весьма экзотические — турецкий поэт Назым Хикмет и некая партийная шишка из Средней Азии. «Она сидит на банкеточке рядом с человеком, который всем чужой в этой толпе друзей, — отметила наблюдательная Галина Катанян. — Это Юсуп — казах с красивым, но неприятным лицом, какой-то крупный партийный работник из Казахстана. Он курит маленькую трубочку, и Лиля, изредка вынимая трубочку у него изо рта, обтерев черенок платочком, делает несколько затяжек. Юсуп принес в подарок Володе деревянную игрушку — овцу, на шее которой висит записочка с просьбой писать об овцах, на которых зиждется благополучие его республики (типичная азиатская велеречивость. — А. Г.). Маяковский берет ее не глядя и кладет отдельно от кучи подарков, которыми завален маленький стол в углу комнаты»[367].
(Фамилия Юсупа была Абдрахманов, и приехал он на самом деле не из Казахстана, а из Киргизии. Когда у него начинался роман с Лилей, ему было 28 лет, он уже был председателем киргизского Совнаркома и вел смелую переписку со Сталиным о предоставлении республике союзного статуса. Смелость проявлял и дальше, за что сначала был снят с должности, а потом и расстрелян.)
Все (или почти все) веселились. Пары плясали во всех комнатах и даже на лестничной площадке.
Маяковский хмурился, конечно, не по поводу Абдрахманова, хотя и отшвырнул его овечку в сторону. В ту пору Лиля поэту скорее друг, естественная и неотъемлемая часть его самого. К тому же, по некоторым данным, он и сам дарил Юсупу подарки — мраморный письменный набор и американские бритвы «Жилетт» — в Союзе такие было не достать. Да и спал ли партдеятель с Лилей? Если спал, то зачем же она обтирала черенок трубки? Игра на публику исключена — ее мнение в вопросах любви Лилю никогда не заботило. Впрочем, летом 1929 года Лиля провела с высокопоставленным киргизом несколько дней в Ленинграде.
Вообще в точности неизвестно, сколько у Лили было мужчин. Существует байка, что как-то после бессонной ночи на чей-то вопрос, кого она пересчитывает, чтобы быстрее заснуть, Лиля с озорством ответила: «Любовников. Насчитала тридцать два». Тридцать два — для Брик не так уж и много. По мнению сексологов и психологов, если число любовников у женщины превышает количество пальцев на одной руке, то мужчины повально презирают ее как падшую, сами же с гордостью хвастают: «У меня было сто, двести!» В общем, женщины количество своих постельных визави обычно преуменьшают, мужчины преувеличивают, а вот совершенно свободной в этом вопросе Лиле скрывать было нечего.
Предновогодний вечер не обошелся без ссоры. В Гендриков переулок внезапно пожаловали Пастернак со Шкловским — поздравить Маяковского и заодно помириться. Это была попытка залатать дыры, оставленные распадом ЛЕФа. Но Маяковский грубо повернулся к пришельцам спиной и в ответ на извинения Пастернака пробурчал, чтобы тот немедленно ушел, что человек не пуговица, его не пришьешь обратно. Пастернак бросился прочь, забыв шапку. Домашний юбилей заканчивался всеобщей неловкостью, хмелем, тоской и зевотой.
Той зимой Маяковский взял за обычай называть Полонскую «невесточкой». Он возил ее по местам своей юности, рассказывал о своем детстве, собирался познакомить с мамой (Полонская увидит ее на выставке к двадцатилетию, но охваченный суетой «жених» забудет представить их друг другу). Как-то во время отлучки Бриков в Ленинград он привел Нору в Гендриков. Она вспоминала:
«— А если завтра утром приедет Лиля Юрьевна? — спросила я. — Что она скажет, если увидит меня?
Владимир Владимирович ответил:
— Она скажет: “Живешь с Норочкой?.. Ну что ж, одобряю”»[368].
Спустя много лет, уже в 1993 году, престарелая, но всё еще очень эффектная Полонская обмолвилась тележурналистам, что Лиля относилась к ней хорошо, потому что она-де была Лиле удобна: мягка и непритязательна. В случае брака Маяковского с Норой его с Лилей финансовые отношения не изменились бы, поэт продолжал бы обеспечивать свою Кису.
«Относился Маяковский к Лиле Юрьевне необычайно нежно, заботливо. К ее приезду всегда были цветы, — пишет Полонская в мемуарах. — Он любил дарить ей всякие мелочи.
Помню, где-то он достал резиновых надувающихся слонов. Один из слонов был громадный, и Маяковский очень радовался, говоря:
— Норочка, нравятся вам Лиличкины слонятины? Ну я и вам подарю таких же.
Он привез из-за границы машину и отдал ее в полное пользование Лили Юрьевны.
Если ему самому нужна была машина, он всегда спрашивал у Лили Юрьевны разрешения взять ее.
Лиля Юрьевна относилась к Маяковскому очень хорошо, дружески, но требовательно и деспотично.
Часто она придиралась к мелочам, нервничала, упрекала его в невнимательности.
Это было даже немного болезненно, потому что такой исчерпывающей предупредительности я нигде и никогда не встречала — ни тогда, ни потом.
Маяковский рассказывал мне, что очень любил Лилю Юрьевну. Два раза хотел стреляться из-за нее, один раз он выстрелил себе в сердце, но была осечка»[369].
Пока Маяковский гулял с Норой, мотался на выступления и готовил собственную выставку (сам орудовал молотком и гвоздями — помощи было мало, повсюду — и сверху, и сбоку — сплошная обструкция и препоны), Лиля Юрьевна с Осипом Максимовичем добивались английской визы для очередного своего заграничного вояжа. В первый раз, еще осенью, им отказали (имя Лили тогда попало в Британии в черный список — из-за отношений с Маяковским, а еще из-за матери, в связи с упомянутой выше историей с якобы похищенными сотрудниками АРКОСа документами). Пробовали и так, и эдак, и через норвежцев, и через Германию. Хлопотал в основном Маяковский. Устроил командировку от РЕФа через Наркомпрос. Но в январе «Комсомольская правда» опубликовала пасквиль на чуждых элементов Бриков: почему нельзя командировать кого-нибудь одного из них, а не обоих сразу? Лучше бы послать вместо Лили Юрьевны кого-нибудь из молодых и перспективных. И вообще, что это за супружеские поездочки за государственный счет? После того как осенью первый советник парижского полпредства СССР Григорий Беседовский попросил во Франции политического убежища, отношение советских властей к гражданам, выезжающим за рубеж, стало резко ужесточаться.
Узнав о нападках на «кисей», Маяковский спешно примчался в Москву из Ленинграда, куда ездил по делам, и влет написал письмо в редакцию: Брики отправляются в поездку на свои собственные средства, у них мощные литературные связи с коммунистическими и левыми издательствами, и казенная валюта им не понадобится. Дескать, Осип — ветеран левого революционного искусства, а Лиля — сорежиссер «Стеклянного глаза», плакатчица «Окон РОСТА», переводчица Гросса и Виттфогеля и постоянная участница рефовских выступлений.
Правда, вопрос с паспортами всё равно никак не решался, и Маяковский собрал целый ворох писем в поддержку Бриков от разных организаций, начиная с Главискусства и заканчивая отделом агитации и пропаганды ЦК ВКП(б). 27 января Лиля записала в дневнике:
«Володя был сегодня у Кагановича по поводу нашей поездки. Завтра вероятно решится»[370].
Лазарь Каганович был тогда секретарем ЦК и кандидатом в члены политбюро. На встрече с сановником Маяковский упирал на свободное владение Бриков несколькими европейскими языками, на наличие родственницы, работающей в АРКОСе, на благородную цель поездки — сбор материалов для антологии классиков мировой революционной литературы. Наконец драгоценные документы были получены кружным путем — через Всесоюзное общество культурных связей с заграницей и Наркомат иностранных дел. И через две с лишним недели после разговора поэта с Кагановичем счастливые Ося и Лиля покупали билеты на берлинский поезд.
Атмосфера в стране тем временем леденела. Шкловский, еще недавно мечтавший о возрождении ОПОЯЗа, публично каялся в научной ошибке и присягал марксистскому методу. На «попутчиков» спустили собак — была запущена кампания против Евгения Замятина и Бориса Пильняка, причем наивный и неразборчивый Маяковский оказался среди тех, кто кричал «ату!». Его тоже теснили и терзали, но в то же время ему перепадали и лавры. На концерте в Большом театре в шестую годовщину смерти Ленина Маяковскому долго аплодировали. На следующий день Лиля записала:
«Регина говорит, что Надежде Сергеевне (Аллилуевой, жене Сталина. — А. Г.) и Сталину страшно понравился Володя. Что он замечательно держался и совершенно не смотрел и не раскланивался в их ложу (со слов Н[адежды] Серг[еевны])»[371].
Регина Глаз, двоюродная сестра Лили и Эльзы, служила нянькой детей Сталина и как-то раз, когда маленький Василий Сталин вел себя особенно хорошо, поощрила его поездкой с Лилей Брик на ее «реношке». Незабываемое событие для мальчика!
Несмотря на успех в Большом театре, Маяковский часто раздражался по разным поводам. Лиля признавалась:
«Меня тошнило (фактически подступило к горлу) от разговора по телефону заведующего лит. отделом “Правды” с Володей. Он, очевидно, узнал о Володином успехе в Б[ольшом] театре и просит стихи в “Правду”, Володя сказал, что вообще надо поговорить о совместной работе. Но об этом не может быть и речи — печатать, как Демьяна Бедного! (за такой же гонорар. — А. Г.). Володя сказал, что тогда он и стихов не даст. Володя в страданиях из-за Норы, за обедом пил горькую — вечер… поле… огоньки… У него, по-моему, бешенство — настораживается при любом молодом женском имени и чудовищно неразборчив»[372].
Сентенция о Володиной неразборчивости периодически повторяется:
«Володя обиделся на меня как маленький, за то, что я сказала, что он слишком доверчив и не разбирается в людях. Вскочил, чуть не заплакал, сказал: ты пользуешься тем, что я не могу на тебя рассердиться. Вообще Володя стал невыносимо капризен»[373].
Причины для капризов наслаивались одна на другую. После провала «Бани» последовал провал выставки. 20 лет работы Маяковского полетели в тартарары — он ощущал себя ненужным, выкинутым на обочину. Век-волкодав обдавал его смрадным дыханием. Лиля жалуется в дневнике, что комиссия по выставке (Асеев, Жемчужный и Родченко) не собралась ни разу, что выставка получилась интересной только благодаря материалу.
«Я-то уж с самой моей истории с Шкловским знаю цену этим людям, а Володя понял только сегодня — интересно, надолго ли понял»[374].
На открытие выставки ломилась уйма молодежи, но не пожаловал почти никто из коллег-писателей. Официальные лица тоже проигнорировали приглашение. По одной из версий, причина крылась в субординационном страхе — совсановники знали, что лично Сталину приглашение от Маяковского не приходило — только в секретариат, как бы без конкретного адресата. Да и причины переноса выставки с декабря на февраль тоже были связаны с Иосифом Виссарионовичем — в декабре справлялось его пятидесятилетие. И настойчивое желание Маяковского перебить юбилей вождя юбилеем собственного творчества могли счесть за вызов. К тому же поэт явно симпатизировал опальному Троцкому, был знаком с ним и выводил в стихах, а вот присягать Сталину не спешил.