Москва: место встречи (сборник) Гаврилов Юрий
Автозаводская для меня неотличима от того времени, и я никогда не мог представить ее в ином обличии. Она стояла как советская скала, и ничто не могло ее порушить. Ни малейшей черточки, ни тени намека не было на то, что однажды не станет того, чему учили нас в школе на уроках истории и обществоведения. Степень советскости, пролетарскости, концентрация этого духа здесь зашкаливали, как наличие ядовитых примесей в воздухе, и мне трудно представить, чтобы жители Автозаводской ходили в конце восьмидесятых на перестроечные митинги в Лужники, шли защищать Белый дом в августе 1991-го или голосовали за Ельцина. Скорее я готов представить их у этого же Белого дома в октябре 93-го. Собственно, мой старший дядюшка там и был. Пролетарская Вандея, которой не хватило сил себя защитить, и она потерпела поражение, – вот что такое Автозаводская.
В молодости я ей легко изменил: с радостью и восторгом расстался с советской химерой, мне казалось это возвращением, как нынче говорят, к корням, к истокам, и в каком-то смысле так всё и было. Это было то время, когда я поступил в университет, когда у нас образовался свой русский кружок и был среди нас человек, открывавший нам настоящую Москву, которую я люблю и поныне, хоть и во многом той Москвы уже нет. Тогда я легко Автозаводскую позабыл, я в каком-то смысле отрекся от нее, выбросил за ненадобностью, я ходил на перестроечные митинги и орал «Долой КПСС!», был у Белого дома в 1991-м и ни секунды об этом не жалел и не жалею сейчас, но годы спустя, трезво оценивая и себя, и свое время, понимаю, что от этого автозаводского, советского не избавишься, и его не надо стыдиться и пытаться в себе изжить. Я воспитан этим воздухом, рычанием ТЭЦ, школьными звонками, там было мало простора, мало воли, тесное, скученное, шумное, грязное место, не виноватое в том, что его таким сделали и вместо прекрасной Тюфелевой рощи, которую вырубили, как чеховский вишневый сад, но не под дачи, а под автомобильный завод АМО, впоследствии названный заводом имени Сталина, возникла эта малопригодная для человеческого проживания местность. И глупо искать виноватого, моя тихая родина задолго до моего рождения стала жертвой нового времени, но если бы все кончилось только этим…
9
Я много лет ее не видел. Что-то мешало мне туда поехать, а мои обыкновенные пути проходили мимо, и ничто не приводило на Автозаводскую.
Москва – странный город, в каких-то местах бываешь тысячи раз и знаешь всё, где-то не бывал никогда и вряд ли будешь, но Автозаводская так и оставалась в стороне. Когда я ехал на метро в Домодедово, чтобы улететь куда-нибудь еще по карте Родины, и проезжал мимо Автозаводской, сердце мое вздрагивало, но мысли о предстоящем полете были сильнее.
Я оказался там спустя некоторое время по очень странному поводу: получить справку о несудимости на углу Автозаводской и Велозаводской улиц. Справку мне выдали, а дальше я побрел по скверу. Банки, магазины, обмен валюты, салоны связи, реклама – всё как везде в Москве, но на Автозаводской этого не должно было быть. Оно казалось здесь наносным, чужеродным, нелепым, и я внутренне всему этому сопротивлялся и чувствовал себя обманутым. Не надо было сюда возвращаться. Не надо.
Моего дома с бетонной будкой во дворе не было – через него проходило Третье кольцо. Тюфелевские бани стали фитнес-клубом. На пустыре, где мы играли с пацанами в американку, в фешенебельном автосалоне продавали машины «субару». На месте завода имени Лихачева устроили киностудию – страшная насмешка времени: уничтожить существовавшую веками рощу, чтобы выстроить на ее месте завод, на смену которому придет студия, на которой будут снимать сериалы. Вот что случилось с моей родиной…
А вот пивнушки остались, и какие славные! Их, кажется, даже стало больше. Я зашел в одну, потом в другую. Чем больше я пил, тем милее всё становилось вокруг, я чувствовал, как исчезает время, и добрел до своей родной школы в состоянии, близком к тому, в каком однажды пришел на школьный вечер, и только милосердие учителей спасло меня от разгрома. Как всё это было печально и прекрасно! Я вдруг почувствовал себя так, как если бы вернулся в город, из которого уехал много лет назад и каким-то чудом там оказался; я шел по улицам и узнавал и не узнавал родные места, и мне хотелось немедленно кому-то позвонить, с кем-то встретиться, мне грезилось, что вот сейчас я столкнусь нос к носу с людьми из прошлого, но не было никого.
И все равно мое глупое сердце переполнялось нежностью и благодарностью к этим улочкам, они все-таки несильно изменились, гораздо меньше, чем я, и река текла точно та же, всё наврал Гераклит. Он не знал, что когда я спрашивал на экзамене студентку, в каком веке происходит действие «Лавра» Евгения Водолазкина и девочка не знала в каком, хотя до этого говорила мне, как ей нравится этот роман и как она плакала над ним, и тогда я позвонил прямо на экзамене Водолазкину и спросил: «Женя, что ставить девочке, которой нравится твой роман, но которая не знает, в каком веке происходит действие?» – и Водолазкин ответил: «Она права! Времени нет! Ставь пять!»
Я дошел до реки и почувствовал, что они правы все, времени не было, и не потому, что я был навеселе, а точнее, нагрустне, а потому, что река текла точно так же, как текла в мое детство, та же вода, и ей было все равно, что происходило на ее берегах. Постепенно сделалось совсем темно, хмель улетучивался, я оглянулся вокруг – никого не было в этот поздний час, разделся, вошел в воду и немного поплавал. Тот парень в бассейне говорил правду: все люди умеют плавать, только не все об этом знают.
Александр Архангельский
Матвеевка: братство матрешки
Справка из энциклопедии
Матвеевское – местность на западе Москвы, на левом берегу р. Раменки, к северу от платформы Киевского направления Московской железной дороги. Соседствует на западе с Аминьевом, на севере – с Волынским и Давыдковом, на юго-востоке – с Раменками, на юго-западе – с Очаковом. Название – от бывшей деревни, известной с XVIII века. В XIX веке – дачная местность. С 1960 года – в черте Москвы. С середины шестидесятых годов – район массового жилищного строительства (руководитель проекта застройки – архитектор Е. Н. Стамо). Название сохранилось в наименовании Матвеевской улицы.
Главное в справке отсутствует: на территории «современного микрорайона» находится Ближняя дача, куда Сталин переселился после убийства Аллилуевой и где умер в полном беспросветном одиночестве, самого себя загнав в «котел» и попав в окружение смерти. Истеричный выкрик Берии: «Хрусталев, машину!» – прозвучал как раз в Матвеевке; роковое кольцо разомкнулось, ворота Ближней дачи отворились, машина понеслась из Подмосковья в Кремль, и началась другая русская история XX столетия. С той же вечной ласковой гнильцой, но уже без кровавых потоков.
Мы переехали в Матвеевку, когда мне было пять. То есть в 67-м. До этого жили в Сокольниках, тоже на вполне заслуженной окраине; там толпились деревянные бараки, летом пахло перепревшим черноземом, а почти все остальное время года – едким дымом. Все топили печки. Чем придется. Щепой, картоном, фанерой, отслужившими фонарными столбами, даже черными шпалами – вонючими, пропитанными варом. В выходные мама клала на кзлы кривое бревно и долго-долго водила пилой, брала полено, как младенца в одеяле, прижимала руками к груди и тащила к сараю – колоть. Но протопить квартиру все равно не удавалось. Одно из самых мерзких ощущений детства – обледеневший ободок горшка. Зато по пути в детский сад мы всякий раз встречали лошадь, которая тащила тележку молочника; лошадь кивала мне, я отвечал ей вежливо, как нас учили: «Здравствуйте». А вдоль Оленьих переулков проходил трамвай, сверкая искрами и звякая на поворотах.
Матвеевка – совсем другое дело. Никаких вам лошадей, трамваев, бараков и запахов топки; типовые блочные дома, типовой детский сад, квадратно-гнездовая школа, обсаженная вишнево-яблоневым садом. В квартире собраны в гармошку батареи, на кухне сияет плита, а полы покрыты паркетом! Мелким, в елочку. Правда, в подвале под нами всегда подтекала вода и в неизбывной сырости плодились блохи; никогда мне не забыть котенка, заживо заеденного ими: он чесался, чесался, вдруг вытянулся и остекленел, а в шерсти продолжала копошиться черная орда… И все равно: тепло, горячая вода из кранов и огромная эмалированная ванна. Настоящая столица! Современный город!
В двух минутах ходьбы (а не в пяти трамвайных остановках) – свежепостроенный универсам, рядом – полноценный гастроном, в те времена – немыслимая роскошь. От рыбного прилавка всегда несло подтухшим хеком и осклизлой мойвой, зато в морозилке лежали креветки, маленькие, розовые, со злыми черными глазами, 1 рубль 64 копейки кило. А на бакалее высился прозрачный конус, из которого нам наливали сок. Самый вкусный был, конечно же, томатный; рядом с конусом стоял стакан с подмокшей солью, из которого торчала алюминиевая ложка. А летом в гастрономе с утра до вечера жужжали аппараты, продавщицы страстно пенили коктейли, пена от мороженого с молоком сладко подсыхала на губах, образуя белые усы. За 8 копеек покупалась булочка с повидлом или маком; дела были сделаны, можно выходить на Веерную улицу.
Она действительно была развернута, как веер, и опоясывала весь микрорайон. Посередине Веерная улица ветвилась; одна боковая дорога вела к электричке, другая, мимо кинотеатра «Планета» с игровыми автоматами, – к известному на всю столицу Круглому дому. Дом был огромный, по форме напоминал то ли болванку, то ли срез грандиозной трубы; какой дурак его спланировал, не знаю. Вероятно, тоже круглый. Жить в этом доме было совершенно невозможно: он захватывал эхо в ловушку, бесконечно гоняя его по спирали, как гимнастический обруч. По утрам во дворе заводили машины; весь дом рычал и содрогался. Днем мальчишки играли в футбол на спортивной площадке – и Круглый дом ревел, как полноценный стадион. По вечерам скамейки у подъездов занимали саблезубые бабули в байковых халатах, сбитых тапках и белых платочках; отовсюду доносился отраженный звук: а вот Манька… анька… анька…
Но при этом Круглый дом символизировал Матвеевку. Она и была похожа на гигантскую матрешку; сталиская дача пряталась внутри пятиэтажек, но Веерная улица сама была окружена деревней, отрезана от города, как некий остров – от материка. Вокруг Матвеевки пластались бесконечные поля; вдоль железной дороги тянулся пролесок, где мрачно гудели шмели, на поваленных стволах сидели желтые лимонницы и коричневые шоколадницы, пахло сухой паутиной, а население упорно рыло погреба, чтобы запасать картошку. То ли на зиму, то ли на случай войны, как придется. Стены укрепляли досками, сверху приколачивали дверцу, на которую вешали амбарный замок. В кустах у переезда прятались мальчишки; заслышав приближающийся поезд, подбегали к рельсам, клали пятаки. Когда проходила электричка, пятаки, сверкая, отлетали в стороны. Они были горячие, гладкие, их раскатывало в плоский блин…
По выходным народ любил предаться неге на природе. Ленивые просто спускались в овраг и сидели у глинистой речки; любители культурно отдохнуть описывали длинный круг и располагались на лужайке рядом с Кремлевской больницей. Расстилали одеяла, полотенца, на отсыревшую газетку выкладывали помидоры, вареные яйца, соль, зеленый лук и черный хлеб, кто-то доставал чекушки, кто-то свинчивал погнувшуюся крышку с голубого китайского термоса с розами. Дети играли в бадминтон. Молодежь наяривала в волейбол. На обратном пути попадались могильные плиты, поросшие мхом… «Но как же любо мне / В деревне посещать кладбище родовое, / Где дремлют мертвые в торжественном покое…»
И деревенские привычки жителей никуда не делись. Под окнами имелись палисаднички, здесь высаживали желтые бархатцы, анютины глазки, нарциссы, настурции; летом и весной выгуливали кур, на рассвете пели петухи. Все балконы были перетянуты веревками, как портупеями; в тени деревьев располагались столики для домино. Раздавались злорадные выкрики: р-р-рыба! Слышался грохот. Над столом взлетали черные костяшки.
И запах гари тоже был. Но не печной, не угольно-фанерной, а помоечной, раскисшей. Почему-то все помойки – и в любое время года – тихо тлели; я не знаю, кто их поджигал; знаю только, что меня тянуло к этим капищам помоек. Я ставил портфель на обломок доски, стараясь его не запачкать смесью глины, пепла и распавшихся объедков, опускался на колени перед костровищем, искал неотгоревший уголь, набирал побольше воздуху и дул. Уголь вспыхивал красным, но тут же синел. Я снова дул, опять он вспыхивал и вновь синел, пока в конце концов не разгорался. Погруженный в маленькое пламя, он светился изнутри. Цель была достигнута, магический обряд свершен. Можно было идти домой обедать. Если штаны прожжены – объясняться с бабушкой и мамой; не очень большая цена за победу и счастье.
Мне было хорошо внутри матвеевской матрешки. Она давала чувство защищенности и прикрывала. Но и не желала выпускать наружу. Отдельный сюжет – путешествие в центр. Настоящий центр, не иллюзорный. Из матвеевского неразмыкаемого круга можно было выбраться тремя путями. Во-первых, на битком набитой электричке, где царила жизнь, пропитанная потом – каким уж нюхом Пастернак учуял «пряники на меду», я не понимаю. Во-вторых, на 77-м автобусе, который вез тебя на Киевский вокзал, петляя, через все роскошные холмы, огибая Поклонную гору. Долго вез, минут 45. В-третьих, на автобусе № 187. Он промахивал служебный вход на сталинскую дачу – зеленый, металлический, похожий на гараж, весьма топорно сваренный; по касательной цеплял Фили и уносил навстречу Ленинским горам. Они же теперь Воробьевы.
Но электричка, если даже приходила вовремя, имела подлую привычку тормознуть на Москве-Сортировочной и застрять – на полчаса, на час; она пропускала серьезные грузы. Сквозь немытое стекло мы наблюдали шеренгу цистерн, считая про себя: десять… пятнадцать… двадцать четыре… Иногда на открытых железных платформах сурово, как раскормленные генералы, ехали толстые танки. Иногда пролетал порожняк. С двенадцати до двух электрички вообще отдыхали, в это время пытаться уехать было бесполезно; вечером они ходили с каждым часом реже, реже; обязательных остановок было все меньше, меньше; и если ты, измотанный, издерганный, задремывал и пропускал Матвеевку, тебя высаживали в Переделкине, а то и в Наре, и ты, обмирая от ужаса, быстро бежал к расписанию: на Москву еще одна пойдет? Или все, куковать?
Примерно то же было и с автобусами. Я научился не мерзнуть на диком морозе, не задыхаться от летней жары, выживать во враждебной среде. Обратная вечерняя дорога была еще веселее; возле станции метро «Университет» медленной квашней росла толпа. Она расползалась, взбухала, густела; иногда темноту рассекали случайные фары, можно было разглядеть выражение лиц, но лучше этого было не делать. Наконец к остановке подкатывал важный автобус; квашня облепляла его и упорно всасывалась внутрь. Счастливчики, утрамбованные в салоне, становились массой. Ох! – слышалось на повороте, и масса стекала налево. Ух! – и она перетекала вправо. А те, кому не повезло, продолжали ждать на остановке – вдруг сразу после 187-го пустят 220-й, вот же ж ведь месяц назад так было, кто знает, может, случится опять…
Собственно, внутри матрешки жили все; сталинская дача – в матвеевском чреве, Матвеевка – среди кутузовских холмов, очаковских полей; Москва внутри страны, которую боялась, от которой огораживалась. И страна окуклилась и тоже не хотела выпускать. А потом наступил 1979 год. Мы окончили школу, и началась Афганская война. Матрешка рассохлась, распалась, началась совсем другая жизнь. Только сталинская дача удержалась. Она по-прежнему живет внутри матрешки. Даже если самой матрешки давно уже нет.
Дмитрий Быков
Под Богом. Ленгоры
В Москве есть места, находящиеся под прямым Божьим покровительством, – места, ради которых Москву вообще до сих пор терпят. Хотя, наверное, и не следовало бы. Нынешняя Москва – тощный город. Но есть в ней несколько странных мест, которым ничего не сделается. Есть среди них точки абсолютного зла, вроде Кремля, а есть пространства чистейшей поэзии, где напрямую ощущается присутствие иррационального и таинственного. Таковы Ленинские горы, которые я называю так не из любви к Ленину, а из верности собственному детству. Тогда они так назывались и всегда были для меня пространством абсолютного счастья. Кто такой Воробьев, я не знаю, мне это имя ни о чем не говорит. На самом деле был священник по кличке Воробей, у него Софья Витовтовна, жена Василия I, купила село, названное в его честь. То, что это место называется такими случайными именами, нимало не выражающими его сущность, – Ленин тоже ведь не имел к ним никакого отношения, – лишний раз доказывает его божественную природу: все прекрасное маскируется, чтобы его не трогали. А как их еще назвать? Райскими?
Эта местность защищена от любого техногенного вмешательства и остается в более или менее первозданном виде: к счастью, любая попытка выстроить тут молл с автостоянкой, храм или высотку обречена, поскольку начнутся оползни. А срыть Ленгоры целиком – как-то, знаете, чересчур. Это значит навеки заработать проклятие потомства. Хорошо помню, как Юрий Лужков, который теперь на фоне Собянина многим ностальгически мил, задумал построить прямо на смотровой площадке гигантский магазин с многоэтажным подземным паркингом. Очень все возмущались, собрался митинг, и я на него поперся, и Сергей Никитин на нем пел, и вообще была огромная толпа, включавшая всех знаменитостей нашего Юго-Западного округа; а я тогда сказал – ребята, не волнуйтесь, ничего у них не выйдет. Тут нельзя ничего построить, и не в оползнях дело, а просто Господь этого не хочет. Тут место контакта с потусторонностью, не зря тут Герцен с Огаревым клялись, а Воланд отсюда улетел. Все посмеялись, а зря. Ни черта у них не вышло с этим магазином, а впоследствии и сам Лужков улетел очень далеко, оглушительно негодуя. Потом захотели поставить там князя Владимира, чтобы Владимирская горка была не в Киеве, а в Москве, которая от этого сразу стала бы матерью городов русских; и князь был уже изваян, такой противный, что от него оползло бы и сугубо равнинное место; и тоже Архнадзор протестовал, все письма подписывали, а я сказал: не бойтесь, ребята, ничего не будет. И действительно не вышло, и я почти убежден, что в самом скором времени инициатор этой установки улетит еще дальше, чем Лужков. И тоже будет кому-нибудь ностальгически мил – потому что в де градирующих империях всё только ухудшается. Вот был ужасный товарищ Сталин, никто не спорит, но в аду, где он теперь варится, у него бывают отпуска – не потому, что он провел индустриализацию, а потому, что построил Московский университет, разбил вокруг него лесопарк, насадил в нем яблони. Получился оазис среди сталинизма и среди московского стиля вампир – кусок чистой влажной природы, с живыми изгородями, тропинками и фруктовыми деревьями, кислыми яблоками и мелкими круглыми грушами. И ботанический сад МГУ. Даже если никакой Москвы не будет, эта точка абсолютного счастья будет все равно. А те, кто был потом, тоже зверствовали при первой возможности, хотя и не в таких масштабах, – но таких садов уже не разбивали.
Я всегда почему-то воспринимаю Ленгоры как явление весеннее, мартовско-апрельское. В моей жизни не так много вспышек абсолютного счастья, но вот, например, походы на Ленинские горы – это всегда восторг. Вот мне лет шесть, и мы с матерью идем, как это у нас называется, «смотреть невест». Ходим мы иногда и до сих пор, с теми же целями, потому что это действительно очень забавно. В Москве есть традиция – с тех самых пор, как в начале пятидесятых гранитным парапетом обнесли смотровую площадку, высшую точку Москвы, туда приезжают свадьбы, обычно сразу после ЗАГСа. Есть две точки, куда они традиционно ездят, – Могила неизвестного солдата и Ленгоры. Честно говоря, я совершенно не понимаю, почему надо ездить со свадьбой на могилу, хотя бы и символическую. Мне это представляется кощунством. А вот на Ленгоры – это отлично, просто потому, что там действительно очень красиво. (Хотя обе своих свадьбы я провел скромнее – вероятно, потому, что опасался: придет кто-нибудь смотреть невест, будет оценивать… Это же не смотровая площадка невест, в конце концов!)
И вот весна, апрель, еще только распускаются первые листочки, и даже еще не распускаются, но трава уже есть, и запах от земли такой, какой бывает именно в апреле: к обычной весенней свежести и гнили, к несколько рыбному запаху ранней весны примешивается брожение, какое бывает перед новой травой. Это уже не просто пробуждение, не просто весенняя грязь, которой радуешься, потому что она все-таки лучше смерти, – но именно начало новой жизни, когда в воздухе уже появляется, по-толстовски говоря, скрытая теплота. Воздух марта еще холоден, а в апреле под всем уже чувствуется прочная основа тепла: не бойтесь, возврата не будет, никакой снег уже не пойдет, все повернуло к расцвету, и именно это – а не нагота и нищета, как вам недавно еще казалось, – есть истинная норма жизни. И вот таким апрельским вечером, с розово-синим и даже, пожалуй, красно-синим небом, на Ленинских горах смотришь на невест, по большей части некрасивых, но прелестных (и с красивыми невестами – обязательно некрасивые подруги, которых уже тискают друзья жениха со свидетельскими лентами поперек надутой груди), обязательно все с букетами, и обязательно почему-то с гвоздиками, и даже запах этих гвоздик витает над смотровой площадкой, смешиваясь с кислым духом советского шампанского. Шампанское открывают прямо там. Я терпеть не могу советские праздники с их традициями (трудно придумать что-нибудь глупее похищения невесты, например, и всех этих тостов по бумажке, особенно ужасных в военной среде), – но в этих весенних свадьбах на Ленгорах было какое-то даже языческое величие. Весеннее возрождение, всё такое. И самое удивительное – помню, мать впервые мне это показала, и я с тех пор всегда на это смотрю, – что за два-три дня до листьев резко меняется цвет веток, одни становятся красными, другие зелеными, это соки уже двинулись по ним, и прежде чем все Ленгоры оденутся зеленым дымом, они станут разноцветными из-за этих оживающих веток. А потом возвращаешься домой, всегда пешком. Тут штука в чем? Туда мы ездили на седьмом троллейбусе, и это мой самый любимый маршрут, маршрут счастья. А обратно шли пешком, потому что седьмой с Ленгор идет прямо на Киевский, к нам на Мосфильмовскую не заезжая, и надо делать пересадку, а это такая лишняя трата времени! Гораздо лучше по диагонали через лесопарк. Никаких маньяков тогда не боялись. И идти домой сквозь уже темнеющий лесопарк и в мае слушать там соловьев – это что-то из разряда самых ярких и самых невыразимых воспоминаний: холодеющий, темнеющий воздух, розовые яблони, запах земли, травы, сырой коры – и соловей булькает вдруг среди всего этого. Соловей ведь поет в строгом смысле некрасиво, то есть никакой мелодии, никаких особо извилистых трелей, – но просто какое богатство, разнообразие, все это после дикой монотонности зимы с ее черно-белым миром! Он просто очень много всего умеет, и больше всего пленяет в его голосе именно эта же невыразимость, переполненность: ты никак не можешь передать весь этот восторг, можешь только к нему добавить свое захлебывающееся бульканье. Точней всего его называют азербайджанцы: бюль-бюль. Захлебывается блаженством. Это все сходилось на Ленгорах, потому что там единственный в Москве – по крайней мере в центре, если не брать Лосиный остров или Измайловский парк, – кусок нетронутой природы, дикой, неприкосновенной. Там же, на этих оползающих горах, на почти отвесных спусках, куда и летом не больно-то влезешь, – настоящая дикость, никогда не знаешь, что там найдешь. Мне в детстве всегда казалось, что там зарыты клады. И даже правительственные дачи и Дом приемов, расположенные там же, этого впечатления не портят, потому что они тоже таинственные – и, кажется, очень редко посещаемые.
Зимой там тоже было великолепно. Вероятно, самое счастливое мое время было два выпускных класса и первый курс, потому что были замечательные друзья, совместные походы по театрам и кино, и бесконечные прогулки по Москве, и литературные студии, и детская редакция радиовещания, и работа в газете – мир, короче, очень расширился, в нем появились отличные люди; прибавьте к этому первую любовь с ее новыми удивительными возможностями.
Ходить на лыжах я люблю не очень, а вот с горки – это мне всегда нравилось, и мы ходили на Ленгоры – почему-то всегда в мягкую, почти теплую погоду, с матовым снегом и серым небом, и потом вдруг расчищался очень красный и тихий закат. Там, на Ленгорах, было тогда довольно тихо, мягко падали с веток огромные пласты снега, он был липкий, лыжи вязли, но все равно это было неописуемо хорошо. Там было множество таинственных мест – спасательных станций, лыжных баз, – и таинственней всего мне казались трамплины. Тогда их было два – большой и малый. Люди, которые с этих трамплинов катались, – чаще всего это были одиннадцати-двенадцатилетние школьники, тренировавшиеся в лыжной секции Дворца пионеров, – казались мне полубогами: я вообще не понимал, как с этой искусственной горы можно съехать, прыгнуть и потом лететь. Я ни за какие деньги, ни при каких обстоятельствах не смог бы сделать этого. Иногда, когда никто не видел, можно было подняться на полотно этого трамплина, подробно рассмотреть пластмассовые коврики, которыми оно устлано, – и когда я оттуда смотрел вверх, мне вообще было непонятно, как могут люди себя заставить оторваться от поручней и на корточках, постепенно распрямляясь, поехать вниз. И как они потом приземляются на лыжи? Иногда мы смотрели эти соревнования и вместе со всеми орали. У нас была славная компания: один умер, спившись, другой сейчас в Штатах, третий вообще в Австралии, девушки, по-моему, все в России, но давно про всё забыли. Память, как говорится в народе, девичья.
У Ленгор есть, разумеется, свой культурный миф, но я тут говорю преимущественно о личном отношении, на которое этот миф влиял минимально. Скажем, Герцен: они тут с Огаревым дали свою знаменитую клятву, и смотрите, какой узор судьбы! Первые воспоминания Герцена связаны именно с семейными легендами о нянюшке и Grand Arme, с домашними воспоминаниями о войне 1812 года, с московским пожаром, за полгода перед которым он родился. В честь победы над Бонапартом на Воробьевых горах задумали построить храм Христа Спасителя, проект его начертил Витберг, и именноэтот проект в главных чертах пригодился Рудневу, когда он моделировал сто сорок лет спустя московские высотки (Ленгоры, кажется, единственная точка в Москве, откуда видно все семь). Проект Витберга не состоялся, доказав тем самым, что лучше на горах ничего не строить; начались пресловутые оползни, вдобавок Витберга обвинили в растрате, и он поехал в вятскую ссылку (ужасна вообще была его судьба, лучше б ему и не проектировать этого храма – пока судили, от стыда умерли его отец и первая жена, а он ведь действительно честный швед, не брал ни копейки; разворовали другие, да и само это строительство было обречено. Нельзя трогать «корону Москвы», как называл Александр Первый Воробьевы горы!). А в Вятке, тоже в ссылке, уже был в это время Герцен, тот самый, который поклялся на Воробьевых горах в 1827 году, пятнадцати лет от роду, вместе с другом своим Огаревым отдать жизнь за народное благо, как декабристы. Декабристы разбудили Герцена, Герцен дал клятву. И в Вятке они увиделись с Витбергом, который тоже желал служить Отечеству, но вот как получилось. Всё великое начинается на Воробьевых горах и имеет высокие шансы закончиться в Вятке. Страшно сказать, но монумент Герцену и Огареву в одном из глухих и тихих мест поставили уже при мне, и нашел я его с трудом. Это такая стела в виду двух сросшихся языков пламени и с небольшим барельефом. Там ли точно они давали клятву или чуть правей и выше – науке неизвестно. Правду сказать, я не очень люблю Герцена, великого все-таки публициста (а Огарева, посредственного поэта, и подавно не люблю); и давать клятвы, по-моему, даже для 1827 года невыносимо дурной тон, но эта местность располагает к патетическим жестам и с этого внезапного порыва двух экспансивных юношей началась воробьевская мифология. Нет, вру! Где-то в этих же местах бедная Лиза рвала цветы и, как мы помним, кормила ими свою мать. Но насчет Лизы еще неизвестно – она бросилась в пруд под Симоновым монастырем, а это гораздо ниже по течению Москва-реки. Зато Воланд улетал как раз близ пристани, к которой швартовался речной трамвайчик (вынесенный на берег, как мы помним, после свистка Азазелло). На месте их отлета теперь верхняя станция канатной дороги, на которой я множество раз катался и фотографировался: она мне отчасти заменила ялтинскую, на которую я теперь по разным причинам поехать не могу и не смогу, наверное, еще долго.
Да, речные трамвайчики! Это совершенно особая радость: Москва-река, в отличие от державной Невы, мелка, тепла, грязна и ничуть не державна. Я думаю, Питер вообще больше похож на столицу – даже в своем нынешнем, потерто-провинциальном виде: вид с Дворцового моста на Неву, сама невская перспектива, да хоть бы и любой местный парк, пусть не Летний сад, пусть Елагин, – гораздо более масштабное и торжественное зрелище. Москва – не столица, а обжорный ряд, заповедник для элиты, помесь банка и бутика. И река у нас не торжественная, а теплая, зеленая, прогулочная, и когда по ней проходит первый в году речной трамвай, тоже называющийся «Москва», – значит, всё, весна. Вдоль Москва-реки ездят велосипедисты, катаются на скейтбордах и роликах (а теперь еще и на сегвеях, и на соловилах, мы там ездим с друзьями), выгуливают псов – в общем, это место отдыха и пикников, загорания на покрывалах, поедания фастфуда (купаться запрещено), и ничего столичного здесь нет, кроме разве массивных Лужников на другом берегу. Вот это мне нравится в Москве – что при всех своих понтах она все-таки не имперская. Есть в ней Кремль, довольно чужеродный, – ну и ладно: Москва ютится в переулках, дворах, и река ее течет не прямо, она петляет. А именно от реки и зависит характер города. И теплая, вся в пуху от тополей Москва-река, и белые усы пены, расходящейся за трамвайчиком, и Нескучный сад, тоже таинственный и почти всегда пустынный, – вот лицо Москвы, а не парады и не ГУМ. Время тут стоит, как вода в пруду, и никогда не сдвинется.
И, само собой, эрос. Ленинские горы – не столько корона Москвы, сколько ее – как бы это сказать? – помните, у Аксенова: «бугорок любви»… Это самое эротическое место в Москве вообще, потому что кругом студенты, МГУ, и все, кому негде, ходят летом в эти заросли с целями вполне определенными. Я, во всяком случае, ходил. Там, ровно в том месте, где Москва-река делает петлю, лес начинается почти прямо от берега. Чуть подняться – и несколько прекрасных тенистых полян, практически недоступных для людских глаз. Теплыми летними вечерами лучшего места не найти. Места для чего? Для всего. Сколько раз я там целовался – сосчитать невозможно, а раз десять и не только целовался, и кто бы подумал, что в Москве так легко найти место, где можно всё это проделать на природе? Надо, разумеется, знать места, но я же там вырос, в конце концов. И именно там когда-то я полез целоваться к девушке, которую любил, вероятно, больше всех остальных за всю свою уже долгую жизнь. Никого больше так не любил и никого не ненавидел так. Семнадцать лет всё это продолжалось, и оно того стоило.
Именно на Ленинских горах я впервые понял, что ходить под Богом – не значит постоянно находиться в центре всеобщего внимания и вообще преуспевать; кто действительно под Богом – тот как бы в центре циклона, его никому не видно, и он может спокойно предаваться любимым занятиям, цветению, увяданию, прели, снова цветению. Ленинские горы находятся под непосредственным покровительством самого главного хозяина, они надежно защищены от вмешательств, и жизнь тут представлена в истинной своей полноте: роскошное рыжее осыпание в сентябре-октябре, прелестная влюбленность в апреле, летняя страсть, зимняя сыпучая мягкость и всегда тайна. Очень правильно вышло, что я тут неподалеку живу. В любом другом месте еще неизвестно, что бы из меня получилось.
Иллюстрации
Алёна Дергилёва. Большой Левшинский переулок, 1 (фрагмент). Акварель. 2006
Алёна Дергилёва. Бутербродная на Никольской (фрагмент). Акварель. 2011
Алёна Дергилёва. Дворик в Трубниковском переулке (фрагмент). Акварель. 2009
Алёна Дергилёва. Дворик на улице Щипок (фрагмент). Акварель. 2013
Алёна Дергилёва. Остоженка, 37 (фрагмент). Акварель. 2012
Алёна Дергилёва. Рюмочная «Второе дыхание» (фрагмент). Акварель. 2016
Алёна Дергилёва. Малая Никитская, 33 (фрагмент). Акварель. 2014
Алёна Дергилёва. Сокольники (фрагмент). Акварель, 2011
Алёна Дергилёва. Старая голубятня (фрагмент). Офорт, акварель. 1999
Алёна Дергилёва. У метро «Алексеевская» (фрагмент). Акварель, 2011
Алёна Дергилёва. У станции метро Университет (фрагмент). Офорт, акварель. 1997
Алёна Дергилёва. Чебуречная на Солянке (фрагмент). Акварель, 2011
Алёна Дергилёва. Яузский бульвар (фрагмент). Акварель. 2003
Алёна Дергилёва. Осенний день на улице Коцюбинского (фрагмент). Акварель. 2012
Об авторах
МАГДА АЛЕКСЕЕВА. Родилась в Москве в 1931 году. Живет в Петербурге. Журналист и прозаик. Автор книги «Как жаль, что так поздно, Париж!».
ЮРИЙ АРАБОВ. Родился в Москве в 1954 году. Прозаик, поэт. Автор сценариев к фильмам А. Сокурова.
АЛЕКСАНДР АРХАНГЕЛЬСКИЙ. Родился в Москве в 1962 году. Прозаик, историк литературы, известный телеведущий (программа «Тем временем»).
ВЛАДИМИР БЕРЕЗИН. Родился в Москве в 1966 году. Прозаик, критик, эссеист. Автор множества книг, в том числе биографии Виктора Шкловского.
НИКОЛАЙ БЕСЧАСТНОВ родился в 1951 году в Москве. Искусствовед, педагог, автор учебных пособий по изобразительному искусству.
МАРИНА БОРОДИЦКАЯ. Родилась в Москве в 1954 году. Поэт, переводчик английской поэзии. Автор книг для детей.
ЕВГЕНИЙ БУНИМОВИЧ. Родился в Москве в 1952 году. Поэт, публицист, педагог. Автор мемуарной книги «Вкратце жизнь».
ДМИТРИЙ БЫКОВ. Родился в Москве в 1967 году. Поэт, прозаик, журналист, литературный критик, теле- и радиоведущий. Лауреат премий «Большая книга» (дважды) и «Национальный бестселлер» (дважды).
РОЛАН БЫКОВ. Великий актер и режиссер, родился и умер в Москве (1929–1998). Посмертно издана мемуарная книга «Я побит – начну сначала».
АЛЕКСЕЙ ВАРЛАМОВ. Родился в Москве в 1963 году. Прозаик, филолог, публицист. Лауреат премии «Большая книга». Автор многих романов и книг-биографий в серии «ЖЗЛ».
ОЛЬГА ВЕЛЬЧИНСКАЯ родилась в Москве в 1948 году в семье художника, сама художник-график. Автор мемуарной книги о Москве «Квартира № 2 и ее окрестности».
ВИТАЛИЙ ВОЛЬФ родился в 1933 году в Москве. Художник, плакатист. Автор мемуарной книги «Записки художника».
ЮРИЙ ГАВРИЛОВ (1944–2013). Родился в эвакуации в уральском городе Верхняя Салда. В 1946 году семья вернулась в Москву. Писатель, историк, педагог. Автор книги о Москве «Родное пепелище».
ДМИТРИЙ ГЛУХОВСКИЙ. Родился в Москве в 1979 году. Прозаик, журналист, военный корреспондент. Его роман «Метро 2033» породил целую мифологию московского метрополитена и стал началом книжной серии.
МАРИЯ ГОЛОВАНИВСКАЯ. Родилась в Москве в 1961 году, детство провела под Киевом на даче деда, украинского классика Саввы Голованивского. Прозаик, эссеист, переводчик. Профессор МГУ.
ДМИТРИЙ ДАНИЛОВ. Родился в Москве в 1969 году. Прозаик, поэт, автор романов «Горизонтальное положение», «Описание города», «Есть вещи поважнее футбола», «Сидеть и смотреть».
АЛЁНА ДЕРГИЛЁВА родилась в Москве в 1952 году. Художник, график. Автор цикла московских акварелей, представленных в этой книге.
ВЕРОНИКА ДОЛИНА. Родилась в Москве в 1956 году. Поэт, бард, автор прекрасных московских романсов.
ДЕНИС ДРАГУНСКИЙ. Родился в Москве в 1950 году. Сын Виктора Драгунского и герой «Денискиных рассказов». Писатель, политолог, филолог. Автор многих книг прозы, в том числе «Вид с метромоста».
АЛЕКСЕЙ КОЗЛОВ. Родился в Москве в 1935 году. Легендарный джазмен, саксофонист, композитор. Автор мемуарной книги «Козел на саксе».
МАЙЯ КУЧЕРСКАЯ. Родилась в 1970 году и выросла в Москве. Прозаик, критик. Профессор филологии Высшей школы экономики. Автор бестселлера «Современный патерик», романа «Тётя Мотя».
АНДРЕЙ МАКАРЕВИЧ. Родился в Москве в 1953 году. Солист и лидер рок-группы «Машина времени». Художник, прозаик. Автор биографической книги «Сам овца» и многих других.
АЛЕКСАНДР МИНКИН родился в Москве в 1946 году. Политический обозреватель «МК», автор «Писем президенту» и театральный критик, автор книги «Нежная душа».
МАРИНА МОСКВИНА. Родилась в Москве в 1954 году в знаменитом доме Нирнзее в Большом Гнездниковском переулке. Прозаик, детский писатель, радиожурналист.
ОЛЬГА ТРИФОНОВА. Родилась в Москве в 1938 году. Прозаик. Вдова писателя Юрия Трифонова, директор музея «Дом на набережной».
ЛЮДМИЛА УЛИЦКАЯ. Родилась в Давлеканово Башкирской АССР (в эвакуации) в 1943 году. После войны семья вернулась в Москву. Прозаик, драматург, лауреат литературных премий «Большая книга», «Русский Букер» и многих других.
ОЛЕГ ФОЧКИН. Родился в Москве в 1965 году. Журналист, историк, автор множества очерков по истории Москвы и книги «Городские легенды».
ИВАН ЦЫБИН. Родился в «Кремлевском» доме в 1969 году. Живет в Москве и Петербурге. Тележурналист, режиссер-постановщик Первого канала, ведущий на Пятом канале.
СЕРГЕЙ ШАРГУНОВ. Родился в Москве в 1980 году в семье священника. Прозаик, журналист, главный редактор сайта «Свободная пресса». Автор многих книг, в том числе романа «1993».
ВЛАДИМИР ШАРОВ. Родился в Москве в 1952 году в семье писателя Александра Шарова. Прозаик, эссеист, историк. Роман «Возвращение в Египет» удостоен премий «Русский Букер» и «Большая книга».
ГЛЕБ ШУЛЬПЯКОВ. Родился в 1971 году и живет в Москве. Поэт, прозаик, драматург, переводчик. Автор многих книг, в том числе «Цунами», «Музей Данте».
ТАТЬЯНА ЩЕРБИНА. Родилась в Москве в 1954 году. Жила в Париже и Мюнхене. Поэт, прозаик, журналист, переводчик.
