Москва: место встречи (сборник) Гаврилов Юрий
Сменились поколения, многое забылось. Только Ленинградский рынок – преемник Инвалидного – продолжает оставаться центром местной вселенной.
А я, проходя мимо, вспоминаю дядю Пашу – последнего ветерана Инвалидного рынка.
Владимир Шаров
Ходынка
Я родился на углу улиц Марины Расковой и Правды, потом почти сорок лет жил на Аэропорте, позже снимал квартиры на Песчаных улицах и улице Куусинена. Все эти районы по большой дуге опоясывают Ходынское поле, место весьма примечательное и для большого города когда-то довольно странное. За последние пять лет Ходынку уже наполовину застроили, остальную часть наверняка ждет та же участь, и тогда от нее, как и от других издавна известных среди москвичей мест, останется лишь имя да несколько разрозненных, не связанных друг с другом историй.
Лет девяти от роду я – сейчас уже не помню где – прочитал про трагедию на Ходынском поле во время коронационных торжеств Николая Второго и, надо сказать, никак не связал ее с тем лугом, по которому летом чуть не ежедневно гулял с родителями многие годы. Тем более что никаких могил или памятных знаков на Ходынке никогда не было. Никто не хотел, чтобы эту страшную (во время давки на Ходынском поле погибло почти полторы тысячи человек) и невыносимо бессмысленную трагедию (до полумиллиона людей собрались на Ходынке, привлеченные красивым зрелищем коронации и в не меньшей степени обещанием богатых подарков: а всего-то раздавали сайку, кусок вареной колбасы, пряник и пивную кружку) лишний раз вспоминали.
Мне это вдруг показалось неправильным, и я стал думать, что как раз Ходынкой началась вся наша страшная эпоха, время, когда люди уходили из жизни так легко, будто на земле их ничего не держало. Я думал о том, что вообще было бы справедливо, если бы каждый из нас входил в некое братство (из родных или просто сочувствующих), и эти братства всех помнили и всех поминали. Хотя бы раз в год, в день смерти убитых, собирались для этого.
И тут же мне стало казаться, что те, кто поминает убитых на Гражданской войне и на обеих мировых, погибших во время коллективизации и замученных в тюрьмах и лагерях, станут говорить, что раздавленные на Ходынке им не пара: они никому не были нужны, поэтому в смерти этих несчастных не было ни смысла, ни оправдания. Другое дело – те, кого оплакивают они сами. Тут каждый отдал Богу душу за какую-то свою или чужую правду, их смерти искали, за ними гнались, когда же наконец настигали – убивали с радостью и торжеством. И напрасно «ходынцы» станут доказывать, что гибель сотен и сотен людей на коронации была предсказанием, пророчеством того, что скоро ждет всю империю, что именно они и проложили путь, по которому пошли и до сих пор идут остальные.
Я думал, что было бы правильно, если бы члены ходынского братства собирались на этом поле еще с вечера 17 мая. В Москве это уже почти лето, тепло даже ночью, и, наверное, они ничем не будут отличаться от других гуляющих здесь целыми семьями, с детьми и собаками. Опознать их можно будет единственным образом: в руке они будут держать аккуратный кулек, а в нем, как и тогда, в 1896 году, сайка, колбаса, пряник, сласти и эмалированная кружка, да еще по тому, что при встрече они будут церемонно раскланиваться друг с другом, вместо же приветствия – просить прощения у только что коронованного монарха, сокрушаясь, что своим недостойным поведением и своими смертями испортили ему великий праздник – день восшествия на престол. Слова эти не собственного их сочинения – они взяты из покаянного адреса; он от имени всех, мертвых и живых, бывших на Ходынском поле в тот страшный день, был опубликован 20 августа 1896 года в главных российских газетах.
Когда-то, еще задолго до этой истории, на Ходынке располагались артиллерийские стрельбища, и от Сокола дальше на север и запад, вдоль старых дорог до сих пор среди обычной застройки то и дело попадаются невысокие красного кирпича казармы, склады и конюшни. Мне они в детстве напоминали возвращающиеся с учений маршевые батальоны. Позже ходынские полигоны позакрывали и официально вся территория была отдана под обычный городской аэродром. Однако использовался он от случая к случаю. Несколько лет на вой самолетных турбин жаловались жители окрестных домов, от них отбивались, в общем, без труда, но затем их поддержали люди в больших погонах, отвечающие за безопасность, а это уже сила. Слышал, что они устали бояться, что однажды какой-нибудь разочаровавшийся в жизни летчик решит спикировать на Кремль – от Ходынки до его башен ровно пять километров; как его называют, подлетное время меньше минуты, а за такой срок противовоздушная оборона и «А» сказать не успеет. В общем, с конца шестидесятых годов на Ходынском поле садятся лишь легкие одномоторные самолеты да вертолеты, вдобавок лишь вечером, когда начальство из Кремля разъезжается по дачам.
С моего балкона на Аэропорте была видна часть поляны. В закатном солнце вертушки летели медленно, без обычной авиационной лихости и, прежде чем сесть на полосу, как стрекозы, зависали. Считалось, что по-настоящему Ходынка оживает лишь два раза в год: за неделю до Дня Победы и снова – за неделю до октябрьских праздников. В первые дни мая и ноября именно сюда из подмосковных гарнизонов, из Тучкова, Красноармейска и Кубинки, перебрасывались части Таманской дивизии и дивизии имени Дзержинского, по необходимости и другие войска. Несколько ночей на Ленинградке перекрывали движение и, разворачиваясь напротив стадиона «Динамо», на Ходынское поле вперемешку с танками шла моторизованная пехота, двигались, стараясь не задеть электрические провода, артиллерийские установки и установки залпового огня, ракеты ближнего и среднего радиуса действия.
В четырнадцать лет я как-то ночью, гуляя по аллее, случайно оказался посреди этого ада. Земля дрожала и ходила ходуном, всё вокруг выло и скрежетало. Пожалуй, что именно тогда мне наглядно и на всю жизнь объяснили, до чего же одинокий человек гол, мал и жалок. В общем, перед парадами Ходынка возвращалась на век-два назад и снова делалась полигоном. Солдаты, прибыв на место еще затемно, при свете фар где-нибудь с края поля правильным каре расставляли палатки и уже на рассвете начинали готовиться к параду. День за днем с перерывом на короткий ночной отдых что люди, что техника, как на плацу, на длинных взлетных полосах самозабвенно оттачивали шаг и равнение, чтобы пройти по Красной площади не хуже прошлогоднего.
В сущности, для местных никогда не было секретом, что статус городского аэродрома – прикрытие, а так Ходынка как принадлежала, так и сейчас принадлежит военным, и нужна она им отнюдь не из-за двух парадов.
Под и вокруг этого огромного, зимой занесенного снегом, а летом цветущего луга, где среди трав и прочих полевых растений гудят пчелы, над ними, кувыркаясь в воздухе, распевают жаворонки, а еще выше, нарезая круг за кругом, парят ястребы, находятся десятка полтора заводов, делающих корпуса, двигатели и прочую оснастку самолетов. Все наши главные авиационные КБ. С тридцатых годов через ангары, что стоят ближе к периметру, но, в общем, разбросаны без какого-либо порядка, они время от времени, но тоже ночью выкатывают на взлетные полосы прототипы, опытные образцы и уже готовые машины, чтобы испытать узлы, которые невозможно проверить в цехах под землей. Когда же государственная комиссия признает самолет нужным стране и пригодным для серии, здесь же, на Ходынском поле, его впервые поднимают в воздух и, если все проходит штатно, перегоняют для окончательной доводки на номерные военные заводы в Куйбышев, Иркутск или Хабаровск.
Раньше КБ размещались только под аэродромом, но после войны, ища для своих цехов новые пространства и пустоты, они неустанно рыли и рыли, и теперь в округе нет такой улицы, жилого квартала, под которым бы не строили самолетов. Так заводы старались не попадаться на глаза и особо никому не докучали. О них вспоминали, лишь когда на одном из подземных стендов на предельных оборотах гоняли мощные турбины и вместе со станиной так же мелко и певуче начинали дрожать пол и стены в твоей квартире, да случайно оказавшись рядом с обычным подъездом обычного дома, из которого, когда кончалась смена, один за другим нескончаемой цепочкой шли и шли аккуратно одетые усталые люди.
Хотя во времена моего детства аэродром со всех сторон был окружен бетонными, в рост человека плитами, охранялся он плохо. Лишь в дни, когда на Ходынке стояли войска или должны были испытывать новый самолет, здесь, и то нечасто, можно было встретить солдата с автоматом или овчаркой на поводке, идущего вдоль забора, а так поломанный, изъеденный дырами забор никому не был помехой. Живущие по соседству – на улицах Куусинена, Зорге и многочисленных Песчаных – изо дня в день, обычно ближе к вечеру, играли тут с детьми или выгуливали своих совсем не бойцовых пород собак.
Особенно хорошо было на Ходынке летом. Вдоль взлетных полос военными инженерами был сделан неплохой дренаж, и по обеим сторонам от бетона шли широкие, никак не меньше полукилометра, полосы настоящей ковыльной степи. В молодости бывало, будто пьяный, бредешь себе, спотыкаясь, путаясь ногами в этом густом, сбитом в колтуны разнотравье, и не помнишь ни о каком городе. При мне на Ходынке никто никуда не спешил. Многие приходили сюда целыми семьями, с детьми, которым тут было привольно, будто на даче с бабушками и дедушками, другие прогуливались в одиночестве, то и дело останавливаясь, чтобы полюбоваться полевым цветком или облаком над Курчатовским институтом, окрашенным оранжевым предзакатным солнцем. Все мы гуляли здесь такие мирные и безмятежные, будто в мире отродясь не было никаких войн и никакого зла, никакой крови и смерти.
Дмитрий Данилов
Дом десять. Тушино
Часть жизни прошла в Тушино. Часть детства прошла в Тушино. Довольно большие отрезки времени проведены в Тушино. На Туристской улице, дом десять. Там жила бабушка.
Семидесятые годы, восьмидесятые годы. Семидесятые годы и первая половина восьмидесятых годов. Проводил там выходные дни, каникулы. Что-то вроде дачи или деревни, потому что ни дачи, ни деревни не было, и для этих целей использовалось Тушино.
В Тушино было много деревенского. В Тушино были настоящие деревни. Петрово. Алешкино. Захарково.
Если выйти на балкон, немного высунуться наружу и посмотреть направо, можно было увидеть деревню Петрово. Простые деревенские избы. Сельское хозяйство. На Туристской улице – современные панельные дома, а за ней – деревня Петрово.
Деревня Захарково располагалась возле универсама. Огромный универсам на улице Свободы, в том месте, где к ней примыкает Химкинский бульвар. Его так и называли – универсам. Достаточно было произнести это слово – и все понимали, что имеется в виду именно этот универсам, а не какой-нибудь другой.
Универсам сохранился по сию пору. На нем большая надпись – «Универсам».
Деревня Захарково располагалась возле универсама, между улицей Свободы и Химкинским водохранилищем. Туда ходили купаться. Пройти по дороге между деревянными домиками и купаться.
По поверхности Химкинского водохранилища плавали всякие ошметки, мусор. Купаешься – а рядом покачиваются на волнах ошметки.
Деревня Захарково располагалась на берегу Химкинского водохранилища. Там была устроена пристань. Пристань называлась Захарково. От пристани Захарково до Речного вокзала ходило маленькое суденышко. Даже паромом его нельзя было назвать. Просто суденышко. Можно даже сказать – кораблик. Но это будет некорректно. Корабль может быть только военным, и кораблик – это маленький военный корабль, а водное транспортное средство гражданского назначения называется судно. Значит, суденышко.
Суденышко ходило от пристани Захарково до Речного вокзала. Речной вокзал – прекрасное серое здание. Суденышко преодолевало расстояние от Захарково до Речного вокзала минут за десять. Потом обратно. Потом туда. Потом обратно. Можно было целый день кататься на суденышке. Этот процесс был приятен.
Зимой, чтобы попасть из Тушино в район Речного вокзала, люди ходили по льду. Это быстрее, чем ждать 199-й автобус, которого надо было сначала дождаться, потом он ехал по бульвару Яна Райниса, по улице Героев Панфиловцев, по улице Фомичевой, по улице Свободы, по Московской кольцевой автомобильной дороге, по Ленинградскому шоссе, по Беломорской улице, по Смольной улице, по Фестивальной улице, а так – сразу, по прямой, или, как некоторые говорят, напрямки, по льду, по снегу, и вот ты уже на Речном вокзале, у обледенелых бездействующих причалов.
199-й автобус – любимый маршрут. В дальнюю даль, за пределы Тушино. Любил на нем кататься. Просто так. Завораживающе. Сесть на сиденье у кабины водителя, такое есть сиденье в автобусах «ЛиАЗ», рассчитанное на трех пассажиров, сидишь боком к окну, смотришь вперед, кайф, просто кайф, сначала бульвар Яна Райниса, потом улица Героев Панфиловцев, улица Фомичевой, между серых домиков, потом улица Свободы, она действительно довольно-таки свободная, широкая, слева серые дома, девятиэтажные и пятиэтажные, справа Химкинское водохранилище, простор, потом Московская кольцевая автомобильная дорога, это уже не улица, а настоящее шоссе, уже тогда были примитивные развязки для съезда с прилегающих улиц на Московскую кольцевую автомобильную дорогу и обратно, указатели «Ленинград», «Дмитров», «Шереметьево», дорога, дорога, автобус разгонялся, очень, очень здорово, потом сворачивал на Ленинградское шоссе, еще не было пробок, как сейчас, и автобус деловито ехал по мосту через канал имени Москвы, прекрасный вид, баржи, краны, горы песка и щебня, вдали маячит временно покинутое Тушино, Ленинградское шоссе широкое, парадные ворота города, красота, потом начинаются серые невзрачные улицы, Беломорская, Смольная, Фестивальная, здесь уже конечная, метро «Речной вокзал», автобус стоял на конечной, но недолго, все выходили, а водитель спрашивал, а ты что, тебе куда, да я просто так, можно я подожду, что, катаешься, да, просто так, можно, а билет есть, есть, вот, ладно, сиди, сейчас поедем, что, интересно кататься, да, интересно, хороший маршрут, ладно, сейчас поедем, и потом обратно, по Ленинградскому шоссе и так далее, не обязательно опять перечислять все улицы, по которым идет 199-й автобус, сколько можно.
Автобусный билет стоил 5 копеек. Троллейбусный – 4 копейки. Трамвайный – 3 копейки. Автобусный – синий, троллейбусный – черный, трамвайный – красный. Кассы были устроены в расчете на сознательность пользователей. Надо было опустить в щель монету или несколько монет, например, 2 коп. + 1 коп. + 1 коп. + 1 коп. или 3 коп. + 2 коп. или другие комбинации и потом оторвать билет. Причем отрывание билета технически никак не было связано с опусканием монет. Можно было кинуть, скажем, не 2 коп. + 1 коп. + 1 коп. + 1 коп., а 1 коп +. + 1 коп. + 1 коп., или даже 1 коп. + 1 коп. Никто же считать не будет. Главное, чтобы была как бы горсть монет. Потому что если одну копеечку кинуть, то какой-нибудь ворчливый пенсионер обязательно заметит, и поднимет вой, и будет мерзко ругаться. А так кинул несколько монеток – и оторвал билет. Можно было оторвать билет вообще без денег. Правда, если рядом стояли ворчливые пенсионеры или просто люди и видели, что мальчишка отрывает билет бесплатно, они обычно поднимали вой, стыдили, заставляли платить, чуть не линчевали, звали водителя, а если стайка нахальных подростков с магнитофоном делала так, то никто ничего не замечал и водителя не звали. А если какой-нибудь ворчливый пенсионер, например ветеран войны или ветеран органов внутренних дел, к ним все-таки начинал докапываться, они ему просто грубо отвечали: дед, не лезь, не нарывайся, не твое дело, или просто по морде ему давали, была очень высокая подростковая преступность, а нефига лезть куда не просят, козел старый. А вот если людей рядом не было, то можно было оторвать билет бесплатно. Однажды сел в 199-й автобус с целью совершить неутилитарное путешествие к Речному вокзалу. Улучил момент, оторвал билет без денег. Денег потому что не было, или просто их жалко было, деньги можно на что-нибудь другое истратить, например, добавить еще 2 коп. и купить розовое фруктовое мороженое в стаканчике, оно стоило всего 7 коп. и было приятно и вкусно его есть. Доехали до конечной, все вышли. Водитель: что, дальше поедешь? Да. Катаешься? Да. А билет есть? Вот. А деньги в кассу кинул? Да. Ну, смотри, если не кинул – убью. Не убил. Собственно, как он мог проверить, кинул деньги или не кинул, просто, как это сейчас говорят, дешевые понты, но все равно как-то немного неприятно было, хотя фигня, конечно, водитель сказал, ну ладно, катайся, сел в кабину, открылись двери, вошли пассажиры, двери закрылись, и 199-й автобус поехал по 199-му маршруту, самому интересному маршруту в Тушино.
Деревня Алешкино находилась там, где сейчас метро «Планерная». Алешкино – это была конечная остановка почти всех тушинских автобусов. Так и было написано: «96 Алешкино – ст. Тушино» или «102 Алешкино – метро Сокол». Потом построили метро «Планерная» и перенесли конечную остановку туда. А от старой конечной остановки осталось большое пустое заасфальтированное место, которое по традиции называется Алешкино.
Кстати, 102-й автобус теперь ходит не до метро «Сокол», а до станции «Тушино». Туповатый маршрут, по улице Свободы с севера на юг и обратно. А 96-й так и ходит от «Планерной» до станции «Тушино».
Дом десять – длинный, серо-белый, девятиэтажный. Двенадцать подъездов. Посередине арка.
С одной стороны дома десять – заросли, так называемые зеленые насаждения. Деревья сильно разрослись, закрывают половину фасада. Это фактически маленький лес, между деревьями петляют тропинки. В одном месте среди деревьев стоял огромный камень, словно бы некий монумент неизвестному погибшему существу. Около камня пили. Очень удобно было поставить на камень бутылки, расстелить газету, разложить закуску. Пили, орали и дрались. Пространство вокруг камня было густо усеяно битыми бутылками, пивными и водочными пробками, окурками и другой антропогенной грязью.
С другой стороны, там, где подъезды, вдоль дома десять тянулась асфальтированная дорога. Вся она была уставлена машинами, оставался узкий проезд. Уже тогда у населения было довольно много личных автомобилей, не так много, как сейчас, конечно, но все-таки достаточно, чтобы уставить ими асфальтовую дорогу, тянувшуюся вдоль дома десять. Старые «москвичи»–412, 408, 407, а иногда даже 403 и 401. «Жигули»–2101, 2102, 2103. «Волги» 21 и 24. Ушастые «запорожцы».
У «запорожца» мотор располагается сзади. У остальных машин – спереди.
Да, еще у автомобиля «фольксваген-жук» мотор располагается сзади. Это редкая компоновка.
Интересно было заглядывать в салоны машин через стекло. Машины пахли бензином. Однажды один парень объяснил: смотри, вот сцепление, вот газ и тормоз, а этот рычаг – чтобы скорости переключать. Нажимаешь сцепление, рычаг вот так вот – раз, влево и вперед, и потом одновременно отпускаешь сцепление и нажимаешь на газ. Через много лет правильность этих инструкций была подтверждена на практике.
Сразу за дорогой начиналось поросшее травой место, которое называлось двор. Во дворе играли.
Было принято играть и вообще находиться только в той части двора, которая непосредственно примыкает к твоему подъезду и нескольким соседним. В другие зоны двора ходить не рекомендовалось. В других зонах можно было получить по морде.
Песочница. В песочнице – песок. Примерно раз в год приезжал самосвал с песком и вываливал кучу песка в песочницу. Песочница фактически оказывалась погребенной под горой песка. Песок новый, чистый, приятный. Постепенно, в процессе совершения с ним различных игровых и символических манипуляций, песок становился грязным и неприятным. Его количество постепенно уменьшалось. Проходило лето, и уже не было никакой горы песка, а была просто песочница, и в ней немного песка. Куда он девался – неизвестно. Его же никто не носил к себе домой, не переносил с места на место, не набивал им карманы и не ел. Однако песок постепенно исчезал. Потом опять приезжал самосвал и вываливал кучу песка, нового, чистого и приятного.
Качели. Небольшие убогие качели. Аппарат для падений и получения травм различной степени тяжести.
Существовал вид спорта – прыжки с качелей в длину. Сильно раскачаться и прыгнуть как можно дальше. На земле отмечалось место, до которого допрыгнул участник соревнований, потом прыгали другие, и выявлялся победитель.
При помощи этих соревнований можно было себе что-нибудь сломать. Это иногда случалось. Но насмерть, кажется, никто не разбился. Вроде бы.
Между песочницей и качелями – деревянная конструкция из двух столбов и перекладины сверху. Конструкция предназначалась для выбивания ковров (тогда был ковровый бум), но на практике чаще всего использовалась в качестве футбольных ворот.
Метра два с половиной в ширину и примерно метр семьдесят в высоту.
Поскольку вторых ворот не было, играли в игру «каждый за себя».
Правила игры в «каждый за себя» таковы. Минимальное количество играющих – три, максимальное не ограничено. Один из игроков стоит в воротах, другие играют в поле. Вратарь старается не пропустить, игроки в поле – забить. Игрок, забивший гол, становится в ворота, а пропустивший гол вратарь идет играть в поле. Если против кого-либо из полевых игроков нарушаются правила, он бьет пенальти метров с пяти. Игра ведется до тех пор, пока один из игроков не забьет заранее определенное количество голов, обычно десять.
Игра «каждый за себя» способствовала развитию индивидуальной футбольной техники. В плане совершенствования командной игры и тактических навыков игра «каждый за себя» была абсолютно бесполезна.
Иногда играли по семь, по восемь человек. Столпотворение. А иногда набиралось всего три человека, и это было не очень интересно.
Игровое поле представляло собой просто участок земли, неровный, покрытый травой с проплешинами. Попадались стекла, камешки. Иногда это приводило к травмам.
За футбольными воротами для выбивания ковров располагался забор, отделяющий двор от территории детского сада. Забор бетонный, совсем низенький, меньше метра в высоту. Со временем, когда территорию детского сада стала вечерами оккупировать пьянствующая молодежь, низенький забор нарастили сеткой-«рабицей». Но через нее все равно можно было достаточно легко перелезть. Пьянство в детском саду не прекратилось, а, пожалуй, усилилось. Летними вечерами там разворачивалось просто дикое пьянство. Подростки, мужики, девки, бабы, песни, гитарное побрякивание, звон разбивающихся бутылок, звуки соприкосновения кулаков и лиц, крики о помощи, вой отчаяния.
Грязно-белый двухэтажный детский сад имел форму мавзолея Ленина, сильно вытянутого по горизонтали. Он был сделан из белых бетонных блоков. Швы между блоками были замазаны какой-то омерзительной серой массой. Поперек фасада струилась трещина, которую тоже периодически замазывали какой-то омерзительной серой массой.
Днем в детском саду мучались дети, а вечером и ночью пили, любили и убивали друг друга взрослые.
Иногда после сильных и неточных ударов мяч улетал на территорию детского сада. Игрок, произведший удар, отправлялся перелезать через сетку-«рабицу» или протискиваться через ближайшую прореху в заборе.
Чуть в стороне от территории детского сада располагался большой бетонный сарай. Иногда хмурые рабочие открывали железную дверь сарая и доставали из его нутра какие-то железки. Что потом они делали с этими железками – неизвестно.
У глухой стены сарая стояли дощатый стол и две скамейки. За этим столом всегда (кроме зимних месяцев), с утра до позднего вечера, сидели мужики и играли в домино. Они играли часами, не вставая из-за стола, наливая в стаканы водку и пиво. Их игру всегда сопровождало включенное на полную громкость радио.
Однажды это радио сообщило, что на космодроме Байконур был успешно осуществлен запуск космического корабля «Союз-31» с космонавтами на борту. Сообщение не произвело никакого впечатления на слушателей. Фамилии космонавтов стерлись из памяти навечно, навсегда.
Иногда мужики кричали. Бывали конфликты. Слегка дрались. Иногда восклицали: «Рыба!» Как в кино: шмяк по столу доминошной костяшкой, и сообщение: «Рыба!».
Здесь играли в «каждый за себя», а там – в домино.
Недалеко от доминошного стола располагалась маленькая асфальтовая площадка. На ней тоже играли в футбол. По краям площадки были установлены железные столбы с горизонтальными перекладинами. Между ними были натянуты веревки для сушки белья. В те годы еще было принято сушить белье на улице. Вернее, не то чтобы было принято, просто некоторые люди делали так, хотя это довольно странно – сушить белье на улице.
Железные столбы с перекладинами располагались настолько удачно и мудро, что здесь можно было играть в футбол двумя командами – было двое ворот. Правда, площадка была совсем маленькая, и имело смысл играть только двое на двое или максимум трое на трое.
Так и играли – двое на двое. Или трое на трое.
Играли самыми разными мячами. Но почти никогда – настоящими футбольными. Настоящий футбольный мяч стоил дорого и был редкостью. Чаще всего играли пластмассовыми волейбольными мячами, очень легкими, улетающими в небеса. После нескольких дней интенсивного использования такой мяч трескался, частично сдувался, терял в размерах, но все равно им еще долго играли, маленьким, жалким, бесформенным.
У паренька Кольки был большой толстый тяжелый резиновый мяч. Иногда играли им. Он был очень тяжел, вратарям было трудно и больно отбивать его.
Иногда играли даже совсем маленькими мячами, детскими резиновыми мячиками размером с теннисный. Это способствовало отработке техники.
До лета 1978 года я вообще не интересовался футболом. Не понимал, что в этом интересного. И никогда не играл. И не смотрел, как другие играют: чего там смотреть-то?! Зато с удовольствием играл в ножички, в машинки.
Однажды летом 1978 года ребята играли в футбол на маленькой асфальтированной площадке рядом с доминошным столом. По какой-то случайности оказался рядом. Стоял, смотрел.
Вдруг как тумблер какой-то в голове щелкнул – футбол стал интересен. В одно мгновение. Сразу вступил в игру, пытался бить по мячу. Поначалу получалось, конечно, плохо. Потом более или менее научился.
В тот же день впервые смотрел футбол по телевизору. Тогда как раз шел чемпионат мира по футболу в Аргентине. Успел посмотреть несколько игр, в том числе финал. Аргентинцы выиграли у голландцев 3:1 и стали чемпионами мира. У голландского вратаря была совершенно дикая физиономия. Зрители постоянно бросали на поле бумажные ленты, картонные тарелочки, и все поле по краям было завалено бумажным мусором.
В Аргентине тогда свирепствовала диктатура, и победа аргентинской сборной была ей (диктатуре) полезна с точки зрения пиара.
Поражало, насколько точно футболисты делают передачи. Точно в ноги. С большого расстояния. В дворовом футболе такого не было, и больших расстояний не было, да и самой игры в пас, потому что играли в основном в «каждый за себя» и в «два касания».
В те годы футбол был не таким, как сейчас. Играли медленно. Подолгу разыгрывали мяч. Большинство передач делалось в ноги, а не на ход, как сейчас.
Когда чемпионат мира закончился, стал смотреть по телевизору игры чемпионата СССР. Было неважно, кто победит. Радость приносили забитые голы, кто бы их ни забивал. Чем больше голов, тем лучше. Другие ребята болели за разные команды, в основном за «Спартак», московское (редко киевское) «Динамо» или «ЦСКА». Было непонятно, что это такое, как это так – болеть. Болеть за сборную СССР – это было понятно. Потому что наша страна. Пытался во время телетрансляций болеть за московские команды – никакого эффекта. Получалось как-то от ума, а какое же это боление, если оно от ума.
Так продолжалось до лета 1983 года. Паренек Вовка, крайний защитник из футбольной школы «Динамо», сказал: пошли на футбол, ты же ни разу не был, надо же на стадионе побывать, да, действительно, давай сходим. Предстояла игра «Динамо» – «Нистру» в рамках чемпионата СССР на стадионе «Динамо». Накануне поехали за билетами. Огромный серый (снаружи) стадион. Угрюмо-величественный. В кассах – никого. Купили билеты на завтра, а потом пошли на игру дублеров.
Игра дублеров проходила на Ходынке, на полузаброшенном поле за аэродромом. Пробирались туда какими-то закоулками, пролезали в щели в заборах, шли краем огромного Ходынского поля мимо ангаров, сараев и других служебных построек неизвестного назначения.
Ходынское поле прекрасно. Огромный заброшенный аэродром, гигантское пустое пространство посреди города. По краям – живописные полуразвалившиеся строения. Сейчас его застраивают многоэтажными элитными жилыми домами и торговыми комплексами. Это очень плохо.
Наконец добрались до футбольного поля посреди деревьев и гаражей. Вдоль поля – пара длинных скамеек. Народу – человек сто. Футбольные специалисты, родственники футболистов, болельщиков совсем немного.
Дублеры «Динамо» легко выиграли у дублеров «Нистру» со счетом 3:0. В одном из эпизодов сбили молдавского футболиста, он страшно закричал, и был слышен хруст ломающейся кости.
На следующий день опять поехали на стадион «Динамо», на игру основных составов. Внутри стадион оказался очень красив: огромное пространство, ярко-зеленое поле, коричневые беговые дорожки, расчерченные яркими белыми линиями, трибуны, выкрашенные в бело-голубые динамовские цвета. Было приятно просто сидеть там.
На поле выбежали футболисты обеих команд и начали разминаться. Вальяжно перебрасывались мячом, несильно били по воротам, совершали небольшие пробежки. Было приятно и интересно на них смотреть, не то что по телевизору. Сразу стало понятно, почему считается, что футбол надо смотреть на стадионе, а не по телевизору.
Когда смотришь игру по телевизору, футбольное поле кажется гораздо бльшим, чем на самом деле. На самом деле оно не такое уж большое.
Футболисты закончили разминку, построились около своих скамеек и под звуки «Футбольного марша» организованно побежали к центру поля. Началась игра, и пошел дождь.
Футбольный марш написал Матвей Блантер.
«Нистру» был беспросветным аутсайдером чемпионата. За весь сезон команда набрала десять очков (три победы, четыре ничьи и двадцать семь поражений) и благополучно вылетела из Высшей лиги. Считалось, что выиграть у «Нистру» легко. Особенно такому великому (хотя и испытывающему некоторые затруднения) клубу, как московское «Динамо».
Пошел сильный дождь.
На трибунах собралось три с небольшим тысячи болельщиков.
«Динамо» било пенальти. Не забило. Вратарь отбил.
Потом «Нистру» бил пенальти. Забил.
Первый айм так и закончился – 1:0 в пользу «Нистру».
«Динамо» играло очень плохо. Просто отвратительно. «Нистру» – не лучше.
Во втором тайме «Динамо», в судорогах и муках, забило два гола и выиграло со счетом 2:1. Один гол забил Газзаев, он тогда еще играл.
Дождь, серое небо, голубые с белым трибуны, яркий свет прожекторов, зеленое поле, унылая, нудная, жалкая игра.
Как это было прекрасно!
Проникся какой-то странной жалостливой симпатией к «Динамо» – к этой неуклюжей, нелепой команде со славным прошлым, играющей на таком красивом стадионе с бело-голубыми трибунами. Подумалось, что когда выигрывает какой-нибудь «Спартак» или киевское «Динамо», в этом нет ничего необычного, это в порядке вещей, и радоваться таким победам бессмысленно. А когда выигрывает убогое «Динамо» (Москва) – это редкость, редкая радость, удивительное, в сущности, событие. И еще подумалось, что выгодно и хорошо быть болельщиком не очень сильной команды, потому что радость от ее побед никогда не приедается, ведь это так редко случается. И стал болеть за московское «Динамо».
Потом «Динамо» стало играть гораздо лучше, и постепенно, с годами, очарование убожества сошло на нет. Но все равно, все равно.
Поздними летними вечерами, когда темнело, в Тушино становилось тревожно. Это из-за зелени, распространившейся кругом. Не такая тревожность, какая возникает из социальных опасений (опасно идти, боязнь воров и бандитов), а другая, совершенно иррациональная. Эта тревожность невидимыми волнами распространяется от кустов, от крон деревьев, такую тревожность всегда чувствует городской житель вечером на природе, в воздухе витают сущности, связанные с кустами, лесом и природой, и становится не по себе, хочется сидеть в освещенной комнате, смотреть телевизор, лежать в постели, пить чай, смотреть телевизор, отгородиться цивилизацией от зловещей зеленой природы, потому что за окнами очень темно и тревожно.
А летними жаркими днями, когда никого нет во дворе и нечего делать, наступало ленивое оцепенение. Жарко, песок, деревья. Лето. Хотелось просто тупо стоять и не двигаться, или сидеть, или лежать, не двигаться и ничего не делать. Или сесть на качели и медленно, равномерно раскачиваться долгими летними жаркими днями.
Жаркий летний день, воскресенье. Во дворе никого нет. Выглянул в окно, посмотрел налево, туда, где Туристская улица. Неподвижный жаркий воздух. Людей не видно. Среди вязкого летнего морока по Туристской улице едет одинокий 96-й автобус. 96-й автобус плывет в летнем желто-голубом мареве, и больше ничего не слышно, только этот знакомый, впитавшийся в стенки черепа тянущий, ноющий звук, характерный для автобусов «ЛиАЗ». Автобус скрывается за углом дома, и долго еще разносится эхо, долго еще слышен этот тянущий, вытягивающий жилы звук.
Приятно бывало летними утрами, когда уже тепло, но еще свежо, когда голубое небо, и зеленые деревья не так зловещи, как поздним вечером. Даже если никого нет во дворе, все равно выбегал во двор и ждал, и обычно кто-нибудь приходил, выбегали ребята, начиналось «каждый за себя» и «два касания».
Туповатый, но добрый парень Колька. Туповатый и недобрый парень Сашка. Умный, хитрый и злой, но интересный парень Серега. Другой Серега, придурковатый, но простой и хороший. Слишком туповатый и от этого недостаточно злой парень Игорь. Хороший и умный парень Вовка, крайний защитник из футбольной школы «Динамо».
Другие ребята, не очень злые, а некоторые добрые, туповатые, хорошие и умные.
Парень Андрюха, тоже интересующийся железной дорогой.
О, железная дорога!..
Железная дорога была довольно далеко. Станция Тушино. Платформа Трикотажная.
Иногда ездили на станцию Тушино на 96-м автобусе. По бульвару Яна Райниса, до Сходненской, потом по Химкинскому бульвару, мимо магазина «Мебель», мимо универсама, по улице Свободы, через Восточный мост, потом направо и налево на Вишневую улицу, тихую и зеленую, на таких улицах живут персонажи писателя Ю. В. Мамлеева, тихая улочка с серовато-желтоватыми домишками, и за стенами этих домишек тихо творится неизвестно что, о чем страшно даже подумать.
На станции «Тушино» было интересно. Просто интересно там находиться, интересно смотреть на пути, на стоящие на путях вагоны, на электрички, подъезжающие к платформе, а потом снова устремляющиеся вдаль, в Павшино, Нахабино, Дедовск, Новоиерусалимскую, Волоколамск, Шаховскую. Завораживающее впечатление производили проносящиеся мимо грузовые и пассажирские поезда дальнего следования.
Когда мимо проходил грузовой поезд, все дрожало, платформа, земля дрожали, и люди слегка, еле заметно трепетали.
Иногда садились в электричку и проезжали один перегон, до платформы Трикотажная. Это казалось великим путешествием. Звенящий звонком шлагбаум на пересечении со Сходненским тупиком, шестнадцатиэтажные дома на зеленом берегу Сходни, мост через Сходню, а рядом еще мост – для заводского подъездного пути, а слева тоже мост – для Волоколамского шоссе, серые промышленные здания, огромное, почти бесконечное здание неизвестного назначения вдоль Волоколамского шоссе, вдали – трубы теплостанции, красная кирпичная церковь, опять звенящий шлагбаум, платформа Трикотажная. И обратно – закрытый шлагбаум, мигающий красными фонарями и звенящий звонком, вереница машин перед шлагбаумом, красная кирпичная церковь, теплостанция, длинный дом на Волоколамке, унылые промышленные здания, мост через Сходню, новые дома на берегу Сходни, шлагбаум, станция «Тушино».
Если идти от метро «Сходненская» по Сходненской улице на юг, можно увидеть охраняемый железнодорожный переезд со шлагбаумом. Это одноколейная ветка, соединяющая Тушинский машиностроительный завод со станцией «Тушино».
На Тушинском машиностроительном заводе построили космический корабль «Буран». Сейчас там делают автобусы и еще что-то безобидное.
Иногда, изредка, шлагбаум опускался, звенел звонок и попеременно мигали два красных фонаря. Движение по Сходненской улице прекращалось, и мимо медленно проезжал зеленый маневровый тепловоз ЧМЭ3, тянущий за собой несколько грузовых вагонов. После чего звонок переставал звенеть, фонари переставали мигать, шлагбаум поднимался, и жизнь продолжалась.
Однажды летом прошли вместе с Андрюхой по всей этой ветке, от ворот Тушинского машиностроительного завода до станции Тушино. Это было чрезвычайно интересно. Ветка проходит по тушинским промышленным закоулкам. Вокруг пустынно. Сереют заводские корпуса. Стоят покосившиеся бетонные заборы. Вдали маячат жилые дома. Стрелка, короткий ответвляющийся путь и тупик. Стрелка ручная. Было интересно рассматривать вблизи ее строение. Ручная стрелка должна запираться на специальный замок, ключ от которого хранится у стрелочника. А эта стрелка была не заперта, и любой желающий мог перевести ее и таким образом помешать работе Тушинского машиностроительного завода, а то и устроить небольшую аварию.
Иногда, тихими летними ночами, из дома десять было слышно, как по Рижской дороге идут поезда. А ведь это далеко, несколько километров, застроенных домами, заводами и другими рукотворными объектами. И все- таки было слышно, и по звуку можно было даже определить, пассажирский это поезд или грузовой, хотя ночью ходили только грузовые, ведь электрички ночью не ходят, а пассажирских поездов на Рижском направлении очень мало, не больше четырех пар в сутки, два поезда в Ригу, два – в Великие Луки, и все они идут вечером или утром, так что ночью можно было слышать только тяжелый, монотонный, сотрясающий землю грохот грузовых поездов, медленно ползущих в сторону Волоколамска, Ржева или станции Подмосковная.
Звук далекого грузового поезда – очень приятный, хочется слышать его долго, хочется поехать куда-нибудь, хочется вдыхать запах вещества, которым пропитывают шпалы, хочется ехать и ехать, монотонно, далеко и бессмысленно.
Рядом с домом десять стояли (и до сих пор стоят) другие дома. Серые, девяти- и пятиэтажные. Все эти дома построили в шестидесятых-семидесятых годах XX века. В них давали отдельные квартиры людям, которые до этого жили в коммунальных квартирах в центре или которые приехали из других городов и деревень работать на московских предприятиях. Квартиры одно-, двух— и трехкомнатные, тесные и неудобные, с низкими потолками. Зато отдельные.
Дома стоят параллельно и перпендикулярно, с севера на юг и с запада на восток. Никаких косых углов, округлостей – все строго под прямыми углами.
Перпендикулярно дому десять стоит дом шесть, корпус три по бульвару Яна Райниса. Тоже серый и девятиэтажный, как и дом десять, только немного покороче. Человеку, идущему по бульвару Яна Райниса в поисках дома шесть, корпус три можно посочувствовать: он вряд ли найдет этот дом, слишком далеко он стоит от бульвара.
Со стороны двора перпендикулярно дому десять стоят три пятиэтажных дома, серо-коричневых, угрюмых. А со стороны бульвара Яна Райниса, там, где «лес», – еще четыре дома, девятиэтажных, серых и тоже довольно угрюмых.
В последние годы в Тушино понастроили много новых домов, они не серые и не очень угрюмые и где-то даже в чем-то радуют глаз, а тогда, в семидесятые-восьмидесятые годы XX века, все дома были серые, угрюмые, пяти- и девятиэтажные, и глаз они не радовали, хотя и обладали некоторым мрачно-аскетическим очарованием и обладают им по сей день.
Недалеко от торца дома десять размещалась поликлиника, белое трехэтажное здание в форме параллелепипеда. Чтобы выйти на бульвар Яна Райниса, надо было пройти по территории поликлиники.
На бульваре Яна Райниса стояли три ларька, прижавшихся друг к другу, – «Мороженое», «Табак» и «Союзпечать». В ларьке «Мороженое» можно было купить фруктовое ядовито-розовое мороженое за 7 коп., крем-брюле за 11 коп., сливочное мороженое в вафельном стаканчике, сначала за 19 коп. и с кремовой розочкой, а потом за 20 коп., но уже без кремовой розочки, мороженое «Лакомка» за 28 коп. и огромное сливочное мороженое пломбир за 48 коп., самое дорогое и самое невкусное из перечисленных, а самым вкусным было самое дешевое, ядовито-розовое фруктовое за 7 коп. У ларька «Табак» толпились мужики, страдающие никотиновой зависимостью. В ларьке «Союзпечать» можно было купить очень ограниченный набор печатных средств массовой информации – «Правду», «Известия», «Вечернюю Москву», «Московскую правду», «Труд», «Гудок», «Комсомольскую правду», «Пионерскую правду», несколько журналов типа «Огонька» и всё, не было ни журнала «Компьютерра», ни журнала «Хакер», ни журнала «Космополитен», ни газеты «Спорт-экспресс» – всё это появилось значительно позже.
Рядом с ларьками располагалось двухэтажное здание ужасающего вида – кафе «Пилот». Оттуда часто доносились вопли напившихся алкоголя людей с криминальными наклонностями (люди с другими наклонностями это кафе не посещали). Иногда утром около кафе «Пилот» образовывалась огромная очередь – привозили чешское пиво. Очередь стояла с утра до вечера. Вся поверхность земли в радиусе полукилометра от кафе «Пилот» оказывалась усеянной пивными пробками с красивыми чешскими логотипами, в воздухе висел густой запах пива и мочи, а под уютными кустиками бульвара Яна Райниса валялись удовлетворенные потребители пива.
Некоторые, например дядя Женя, поступали по-другому. Каждое утро дядя Женя с пятилитровым бидоном шел к палатке, в которой продавалось разливное пиво (не чешское). Потом дядя Женя садился на скамейку около подъезда и молча, глядя в одну точку, выпивал пять литров пива. И шел за следующими пятью литрами. Так проходил день дяди Жени.
Следует также упомянуть так называемый шестнадцатиподъездный дом. Его так и называли – шестнадцатиподъездный. Такое название за домом закрепилось потому, что в нем было шестнадцать подъездов. Шестнадцать подъездов – это очень много. В доме десять, очень длинном, было всего двенадцать подъездов, а в шестнадцатиподъездном – целых шестнадцать – очень длинный дом, он тянулся, подобно некоей крепостной стене, от кафе «Пилот» до метро «Сходненская».
Весь первый этаж шестнадцатиподъездного дома занимали магазины и учреждения. Магазин «Продукты». Магазин «Спорт». Центр какого-то творчества, кажется, детского технического. Опорный пункт. Библиотека. Еще что-то.
На другой стороне бульвара Яна Райниса стоял девятиэтажный жилой дом очень необычной конструкции. Из светлого кирпича, с какими-то странными башенками на крыше над каждым подъездом. Причем это не был элитный дом, нет, самый обычный, для обычных людей, но сильно отличающийся внешне от окружающих домов. Такой же дом есть на бульваре Маршала Рокоссовского, в совершенно другом районе города.
Все эти дома до сих пор стоят там же, на своих местах.
Были и другие развлечения. Например, такое.
Взять стержень для шариковой ручки, заполненный пастой. Зубами вытащить пишущий узел. Зажать губами другую сторону стержня и создать атмосферное давление, чтобы там, где был пишущий узел, выступила капелька пасты. Бросить стержень в лужу. Соприкоснувшись с водой, паста бурно выделялась и играла роль реактивного топлива, толкающего плавающий стержень вперед. Стержень, толкаемый выделяющейся пастой, плыл довольно быстро. Зрелище завораживающее. На поверхности воды оставалась цветная (синяя, красная, зеленая или фиолетовая) пленка. Особенно интересно было пустить в одну большую лужу одновременно несколько стержней с пастой разных цветов. Стержень, сталкивавшийся с пленкой пасты на поверхности воды, расталкивал ее, как ледокол расталкивает лед, оставляя за собой полоску чистой воды. Или мы устраивали гонки. Для этого нужны были большие лужи. Такие лужи образовывались после дождей или весной, когда таял снег. Чей стержень первым приплывет к какому-нибудь рубежу (краю лужи, или камню, или кромке льда), тот и победил.
Весна. Так сказать, журчат ручьи. Асфальтовая дорога около гаражей, недалеко от дома шесть, корпус три по бульвару Яна Райниса. По краю дороги течет поток талой воды, сверху нависает корка подтаивающего снега, и плывет стержень, оставляя за собой красный след.
С точки зрения экологии – совершенно дикое развлечение, хотя и весьма интересное и захватывающее.
Или еще машинки. Соревнования по вождению маленьких машинок.
Каждый желающий участвовать в соревнованиях должен был обладать моделью какого-нибудь автомобиля с привязанной к ней веревочкой (ниточкой). Надо было тянуть свою машинку за веревочку. Размеры и марки автомобилей не оговаривались. Заранее определялся маршрут, по которому будут ехать машинки. Цель соревнований – провести свою машинку по маршруту так, чтобы она ни разу не опрокинулась. Опрокинувшиеся машинки выбывали из соревнования. Наибольшим шиком считалось обладание машинкой «за три пятьдесят». Это были весьма качественные и красивые модели советских автомобилей, которые делали в Саратове на экспорт. Очень редко такие машинки можно было купить в «Детском мире» на площади Дзержинского. Они поставлялись маленькими партиями, так что купить такую машинку было большой удачей. У этих машинок открывались двери, багажники и капоты, а под капотом был крошечный двигатель. Были также рессоры и настоящие резиновые шины на колесах. Чудесные машинки. Однако они были совсем маленькими и часто переворачивались во время заездов.
Парень Серега нашел радикальное решение проблемы проходимости машинок. Однажды он явился на очередное соревнование с огромной, в полметра, моделью самосвала «ЗИЛ-130» с огромными колесами и откидывающимся кузовом. Эта циклопическая машинка не опрокидывалась никогда, и соревнования быстро утратили смысл.
Или велосипед. Велосипед был изрядным развлечением.
Почти у всех были велосипеды. Как правило, «Орленок». На самом деле эти велосипеды назывались «Вайрас» или «Шауляй», а никакой не «Орленок», но как-то так повелось называть их именно «Орленок».
Велосипеды «Вайрас» и «Шауляй» производились в Литве.
Было приятно кататься по дорожкам бульвара Яна Райниса. Они были извилистыми, закругляющимися, замысловато пересекающимися, и ездить по ним было интересно.
Говорят, бульвар Яна Райниса делали по прибалтийскому принципу. Засеяли пространство травой, и люди сами стихийно протаптывали тропинки в удобных для себя направлениях. А потом их заасфальтировали. Люди, рассказывавшие эту апокрифическую историю, обычно умилялись: ах, как у них там все мудро и правильно, у прибалтов, как на Западе практически, как все умно и ненасильственно, не то что у нас, у нас только бы всё запретить. Вот тоже сделали мудро и правильно. Хотя что в этом мудрого? Все равно дорожки вели куда-то не туда, и чтобы дойти, к примеру, от кафе «Пилот» до автобусной остановки, надо было долго петлять по петляющим дорожкам, а если бы дорожки проложили директивным путем, по приказу местных властей, то, наверное, сделали бы прямую дорожку от кафе «Пилот» до автобусной остановки. Люди, наверное, неправильно протаптывали тропинки, наверное, они шатались, уклонялись от намеченного маршрута, и дорожки получались кривыми. Вероятно, тут сказалась близость кафе «Пилот».
Интересно было представлять себя водителем некоего пассажирского транспорта, следующего по установленному маршруту. Например, вот такой, самый простенький маршрут: дом десять – поворот к дому шесть, корпус три, – гаражи. Ну, это совсем простой, примерно как троллейбус 70к (красный), по прямой от Братцево до универсама. А вот более сложный: дом десять – поворот к дому шесть, корпус три, – школа – поликлиника – кафе «Пилот» – дом шесть, корпус два, – гаражи – дом десять. Или совсем длинный: дом десять – поворот к дому шесть, корпус три, – дом шесть, корпус три – дом пятнадцать, корпус три (по улице Героев Панфиловцев) – дом пятнадцать, корпус один, – улица Героев Панфиловцев – Планерная улица – улица Фомичевой – метро «Сходненская» – шестнадцатиподъездный дом – кафе «Пилот» – дом шесть, корпус два, – гаражи – дом десять.
Еще было интересно, хоть и опасно, ездить по улицам, среди машин, автобусов и троллейбусов.
В соответствии с Правилами дорожного движения велосипед должен следовать на расстоянии не более одного метра от обочины (тротуара).
Например, выехать к кафе «Пилот», по второстепенной асфальтовой дороге проехать вдоль шестнадцатиподъездного дома к метро «Сходненская», повернуть направо, к светофору, потом еще направо, выехать на основную трассу бульвара Яна Райниса, туда, где ездят машины, осторожно ехать вдоль тротуара, потом свернуть на Туристскую улицу, потом на улицу Героев Панфиловцев, потом на асфальтовую дорогу мимо дома шесть, корпус три, и вернуться к дому десять.
Однажды поехал по этому маршруту, но не стал сворачивать на Туристскую улицу, а поехал дальше по бульвару Яна Райниса в сторону Братцево. От деревни Петрово к тому времени уже мало что осталось, но кое-какие домишки еще стояли. Доехал до Братцево, до детской больницы. Бульвар Яна Райниса превратился в улицу Саломеи Нерис. Вниз, под горку, по мосту через Московскую кольцевую автомобильную дорогу, и вот уже поселок Новобратцевский. Остановился, огляделся. Красные фабричные корпуса. Фабричные ворота. Труба. Рядом с фабрикой – несколько желтых домов барачного типа, двухэтажных. От этих сооружений веяло тоской и безнадежностью, и страшно было даже подумать о жизни в этих бараках, хотя ведь меньше километра от Москвы, а уже все так по-другому, в Москве, конечно, в то время тоже еще кое-где были бараки, да и обычные пяти- и девятиэтажки были серы и невзрачны, однако же в московских домах не было этого духа уныния и монотонного отчаяния. Вместе с тем бараки и фабричные корпуса Новобратцевского были странно привлекательны и даже по-своему прекрасны, и невозможно было оторвать глаз от этих смиренных, смирившихся со своей участью строений, и даже, как некоторые говорят, комок подступил к горлу, на самом деле никакой не комок, а просто какой-то приступ умиления, тоски и жалости к самому себе и ко всем окружающим объектам. Долго стоял, смотрел, смотрел… Потом развернулся и поехал обратно, по мосту через Московскую кольцевую автомобильную дорогу, по улице Саломеи Нерис, мимо детской больницы, по бульвару Яна Райниса, мимо немногочисленных оставшихся в живых домиков исчезающей деревни Петрово, мимо кафе «Пилот», мимо гаражей, к дому десять.
Собрались с несколькими ребятами постарше и поехали на велосипедах в дальнее путешествие, в город Химки. Это вообще-то очень далеко. Лето, дождливый день. Мимо дома шесть, корпус три, по Планерной улице, мимо метро «Планерная», по улице Свободы, по мосту через Московскую кольцевую автомобильную дорогу, по Путилковскому шоссе, мимо каких-то невнятных построек Ново-Бутаково. Выехали на Ленинградское шоссе. Пришлось долго ждать, пока в потоке машин образуется промежуток, чтобы перебежать. Перебежали. Дождь усилился. Подъехали к автобусной остановке. Это уже была Московская область, и автобусные остановки были оформлены совершенно по-другому, нежели в Москве, – гораздо более дико и безобразно. Выкрашенная блеклой синей краской будка, внутри темно, скамейка. Валяется мелкий мусор, стекла разбитых бутылок. Убого. Уже провинция, подумалось. Ребята постарше закурили. Женщина, одиноко стоявшая на остановке, опасливо поглядывала на курящих ребят постарше. Покурили и поехали по Московской улице к станции Химки. Московская улица уставлена угрюмыми пятиэтажными кирпичными домами. Подумалось, что вроде все то же самое, что и в спальных районах Москвы: улица, деревья на тротуарах, мрачные пятиэтажки, – а все-таки не то же самое, в Москве как-то все же уютнее, и непонятно, в чем это выражается, но это совершенно неоспоримый факт. Покрутились на привокзальной площади, купили, кажется, каких-то пирожков и поехали обратно, по тому же маршруту. Долгое, захватывающее, интересное путешествие. Только на следующий год рассказал о нем маме, иначе для нее это был бы удар, она очень опасалась велосипедных поездок по улицам, где ездят машины и другой опасный транспорт.
Потом, когда детство плавно преобразовалось в так называемое отрочество, стал все реже бывать в Тушино, все больше общаться с одноклассниками, проводить выходные и каникулы в центре, там стало более интересно, а тушинские забавы поблекли и утратили былую привлекательность. Но все же многое запомнилось и, пожалуй, уже не забудется.
Туристская улица, дом десять. Бульвар Яна Райниса, дом шесть, корпус три. Улица Героев Панфиловцев, изгибающаяся, как дуга. По ней ездит трамвай № 6. Исчезнувшая ныне деревня Петрово, деревенская асфальтовая улица, густо засранная крупным и мелким скотом, усыпанная упавшим с телег сеном. 96-й автобус, с надсадным тягучим воем медленно едущий по Туристской улице. Станция Тушино и грузовые поезда, сотрясающие земную твердь. Зелено-убогая Вишневая улица. Железнодорожный переезд на Сходненской улице. Страшный железный заводской корпус у Западного моста. Говорят, там делали авиационные двигатели или еще что-то такое. Проезд Донелайтиса, тянущийся вдоль огромного оврага, образованного речкой Сходней. Тихая и смирная Аэродромная улица, где раньше была какая-то радиолокационная вроде бы станция, а потом остались просто небольшие домики.
Дома, домики. Серые, серовато-белые. Панельные. Тихие и унылые, родные.
Дворы, и качели, и маленькая асфальтовая площадка, где можно было играть в «два касания».
Можно было бы, конечно, написать о взаимоотношениях, о «ребятах», но это совершенно не нужно, какая сейчас разница, кто с кем дружил и кто с кем дрался, это было так давно, что можно сказать, что и не было вовсе, это все ушло навсегда и совершенно неинтересно; возможно, кто-то из участников событий умер, кто-то уехал жить в другое место, кто-то спился или сел в тюрьму, кто-то ведет тихую обычную жизнь в том же Тушино, это все неважно и несущественно, а вот дома, заборы, гаражи и сараи стоят на своих местах, именно они важны и интересны, это единственная реальность, оставшаяся от того времени, и это единственное, что достойно описания, пусть даже такого короткого и фрагментарного, а ведь, с другой стороны, разве можно написать что-то серьезное и фундаментальное про эти низенькие серые бетонные дома, покосившиеся заборы, кафе «Пилот», скромные типовые здания школ, детских садов и поликлиник, про дворы, и качели, и маленькие площадки, поросшие редкой, с проплешинами, травой.
Алексей Варламов
Автозаводская
1
Свет фар проезжающей под окном первого этажа машины, бурый снег, сухая земля, дым заводских труб, низкое небо, бетонные заборы, рюмочные, пивнушки, запах хлорки, пара, какой-то особой сырости, проходные дворы, мощные сталинские дома по обе стороны чахлого сквера, редкое солнце, райком партии с красным флагом, доска почета, памятник павшим, маленькие троллейбусы с отрывными билетиками за четыре копейки, мороженое-рожок в киоске около метро и недосягаемая мечта о перочинном ножике в табачном ларьке – Автозаводская, улица моего детства, место первых тринадцати лет жизни. До Кремля отсюда по прямой – километров десять, а то и меньше, на метро – три остановки, а кажется – другой город, другой мир, не Москва, не столица, а индустриальный анклав, рабочий поселок, промзона.
От Автозаводской расходятся в разные стороны улицы поменьше, переулки, проулки, мосты, проезды, путепроводы – Велозаводская, Мастеркова, Ленинская слобода, Кожуховская…. Район не зря называется Пролетарским – там много заводов: «Динамо», «АЗЛК», «ЗИЛ», «Шинный», «Шарикоподшипниковый» – долгое и странное слово, смысл которого я никогда не мог в детстве понять. Наш дом находился возле ЗИЛа, рядом проходила окружная железная дорога, время от времени гудела по ночам и выбрасывала клубы горячего пара огромная ТЭЦ, питавшая весь район, и тогда папа куда-то звонил, ругался и требовал, чтобы ТЭЦ замолчала. Она и в самом деле затихала, то ли испугавшись папы, то ли по собственным нуждам, а я лежал в кровати, боялся темноты и думал о папином всесилии. Шум мне не мешал, я его не замечал, как не замечал отравленного воздуха, архитектурного несообразия, неудобства, а просто жил и не понимал, чем мой район хуже других, да и был ли он хуже? Но почему-то никто не стремился в нем жить, скорее, уехать оттуда, и когда позднее мама пыталась поменять квартиру, обменщики, услышав слово «Автозаводская», теряли интерес.
Моя семья поселилась здесь за десять лет до войны. Дедушка по материнской линии, красавец, женолюб, потомственный адвокат, представитель старинного дворянского рода, занесенного в родословные книги и упоминаемого в энциклопедии Брокгауза и Эфрона, из-за своего происхождения с большим трудом поступивший в начале двадцатых годов в университет, сумел получить работу юрисконсульта на заводе «Динамо», а заодно и комнату в коммунальной квартире на Автозаводской улице. Это случилось в тот не очень долгий период жизни, когда моя бабушка, внучка богатейшего тверского купца Коняева, была ему женой и родила троих детей: двух сыновей – моих дядьев – и дочку – мою маму. Вскоре дедушка ушел к другой женщине, а комната осталась, и бабушка там жила с тремя детьми. Дед ее навещал, но приходя в гости, в самые лихие советские времена, в самом рабочем районе Москвы, не забывал напоминать брошенной жене, из какого рода она, а из какого – он. Впрочем, детей благоразумно воспитывали на советский манер, и они выучились, сделали хорошую карьеру, вступили в партию, не догадываясь о том, кем были их предки и каким состоянием владели до революции, что потеряли и как чудом уцелели их недружные родители – это открылось в сравнительно поздние времена.
Когда дети выросли и сами женились, на двадцати метрах жили три семьи: два моих дядюшки с женами и мама с отцом. По семейной легенде, одна из супружеских пар спала на балконе в палатке, другая на полу, третья на диване, а детей укладывали в чемоданы. Потом разъехались, но часто встречались, садились за щедрый бабушкин стол с домашними наливками и закусками, хмелели, пускались в воспоминания, и я рос среди этих рассказов, преданий, историй про деда и его жен, про соседей, ближнюю и дальнюю родню, про войну, про Алтай, куда бабушка ездила с детьми в эвакуацию, а потом не могла вернуться в комнату, занятую другими жильцами, но поселилась в коридоре и по суду добилась, чтобы ей вернули законную жилплощадь, – адвокатом выступал бывший супруг, вложивший в свою речь всё наследственное мастерство. Бабушка вспоминала всякий раз новые подробности, и, наверное, тогда я впервые ощутил потребность их записать, а Автозаводская стала основной сценой этих магических рассказов, и в пролетарских декорациях я учился навыкам человеческой жизни и нащупывал будущую судьбу.
Мое рождение разрубило гордиев узел фамильной тесноты: благодаря щедрым социалистическим законам родители получили в одном из соседних домов двухкомнатную квартиру на первом этаже. Она казалась такой огромной, что бабушка носила меня на руках и показывала нашу отдельную кухню, первую в ее взрослой жизни, ванную, коридор, свою комнату, комнату родителей и подносила меня к окошку: из него был виден переулок, двор и странное сооружение, похожее на будку, – это путешествие по квартире есть первое воспоминание моей жизни, и оно так отчетливо, как будто случилось сегодня утром, а вот который час в таком случае у меня теперь – не знаю. Но воспоминания об Автозаводской и ушедших людях настраивают на философский лад…
2
Наискосок от нашего четырехэтажного дома находился крытый бассейн и похожие на средневековый готический замок знаменитые Тюфелевские бани, дивный памятник советского конструктивизма. В бани ходили всем районом, покуда в жилые дома не провели горячую воду, и мама рассказывала, что после войны там давали огромную ценность – кусочек мыла, которым надо было и помыться, и постирать, и домой унести обмылок. А бассейн был первый в советской Москве, и по этой причине попасть в него было невозможно. Однако у маминой одноклассницы там работала уборщицей ее мама, и девочек иногда пускали поплавать ночью. Так мама научилась в бассейне плавать и впоследствии хотела, чтобы я тоже научился, но ничего из ее затеи не вышло. Когда молодой нетерпеливый тренер увидел, что один из мальчишек не отрывает ноги от дна, а, согнувшись, идет пешком по лягушатнику, он рассвирепел:
– Ляг и почувствуй воду! Вода сама тебя держит. Люди тонут, потому что не знают, что умеют плавать.
Но я не верил ему. И тогда он бросил меня в бассейн для взрослых на глубину четыре с половиной метра, где плавали глухонемые.
– Плыви! Все люди умеют плавать!
Вопреки ожиданиям я не поплыл, а стал захлебываться и тонуть. Тренер пихал мне шест и на меня орал, глухонемые отчаянно жестикулировали, а я никак не мог за шест ухватиться и шел ко дну. Тренеру ничего не оставалось, как прямо в одежде за мной нырнуть, а потом делать искусственное дыхание, и после этого родители от меня отстали, однако острое ощущение воды как угрозы во мне поселилось, мешаясь с нежностью и сочувствием. Я понял, чего я не хочу, не могу вынести – насилия над водой и над человеком, который в ней оказался. Позднее я написал об этом небольшой и очень странный для самого себя рассказ «Все люди умеют плавать», использовав единственную привилегию пишущего человека – обращать свои неудачи в слово.
Автозаводская была причиной и местом многих моих будущих увлечений. От того ли, что она была очень тесной, угрюмой, или это было свойство моей натуры, пробужденное бабушкиными рассказами, но с самых малых лет мне всегда хотелось вырваться оттуда и узнать, что находится за пределами видимой местности. Мое первое путешествие было вглубь земли, в ту самую таинственную бетонную будку, что стояла напротив наших окон и в раннем детстве пугала тем, что именно в ней, по рассказам больших девочек, обитала красная перчатка, которая должна была задушить сначала моих родителей, потом бабушку и сестру, а затем и меня самого. Жутче всего было именно от последнего места в этой очереди, и ночами я не спал и слушал, как красная перчатка придет.
Когда я стал чуть старше, то, преодолев страх, спустился по шаткой лестнице в темноту будки и, пройдя по горизонтальному подземному коридору, очутился перед закрытой дверью. Толкнул ее и попал в просторную комнату. Фонарик выхватил картинки на стенах – людей в противогазах, грибы ядерных взрывов, носилки – это было бомбоубежище, построенное во времена Карибского кризиса. Я выскочил наружу, испытав приступ клаустрофобии – наследственной болезни жителей нашей спертой местности, и отныне всячески, под любыми предлогами старался ее покинуть. Говорил бабушке, что иду гулять, а сам садился на автобус или троллейбус, останавливавшийся возле дома, и долго ехал до конечной остановки. Названия были написаны крупными буквами рядом с номерами автобусов и звучали загадочно и влекуще: улица Нижние Поля, улица Верхние Котлы, Рыбокомбинат № 40, Больница № 17, Нагатинская пойма, Карачарово. Так я ребенком изучал большую таинственную Москву, потом точно так же стал осваивать метро, и Автозаводская, постепенно, наяву превращалась не только в место жительства, но в точку начала пути и возвращения, и все, что находилось извне, казалось интересным, волнующим.
Нечто подобное происходило и с моей старшей сестрой. Она готовилась поступать на географический факультет, и на стене в нашей комнате висели две большие карты: СССР и карта мира. Сестра заучивала названия, которые должна была сдавать на экзаменах, а я глядел на карту своей Родины, испытывая невероятную гордость оттого, что живу в самой большой, счастливой и свободной стране мира, и мне хотелось объездить ею всю, все увидеть, запомнить, побывать на Карпатах и на Курилах, на Ямале и на Памире, а потом путешествовать дальше по всему миру, пока еще частично враждебному ей, но должному однажды признать ее превосходство. И странным образом мне хотелось присоединить к СССР еще какую-нибудь территорию. Велика была моя страна, но ей не помешало бы стать больше. Особенно нравился мне похожий на тигра Скандинавский полуостров, а еще почему-то Иран. Это было как бы продолжением игры в ножики, которой мы были в автозаводском детстве увлечены – чертили большой круг, делили его на равные сектора, а потом нападали друг на друга, отрезая у соседей куски земли, заключали договоры, а потом их нарушали, и никто за пределами игры не обижался – такими были ее правила.
3
На Автозаводской была география, но не было истории. То есть не так конечно, история была, и какая – советская, индустриальная, гордая, парадная, но здесь не было истории прежней, и все следы существовавшей на этой земле реликтовой Тюфелевой рощи, принадлежавшей царскому дворцу, урочище в излучине реки, богатые дачи, охотничьи угодья, пруд, в котором утопилась карамзинская бедная Лиза и московские дамы рвали ландыши, оплакивали, а иные и повторяли ее судьбу – всё это было уничтожено новым временем. Даже не советским, а предсоветским, предреволюционным, органично перетекшим в советскую индустриализацию. Ничего древнего, старомосковского, купеческого, дворянского, бабушкиного и дедушкиного тут не было, за исключением разве что Симонова монастыря, но от старинной обители остались только могучие стены, которые терялись в окружении заводов, сталинских домов и домов более поздней постройки, труб, высоких бетонных заборов, мостов, а всё остальное, включая могильные надгробья, было разрушено и частично пошло на постройку нового. То, что на территории завода «Динамо» стояла церковь, в которой были погребены русские воины Пересвет и Ослябя, сражавшиеся с ордынцами на Куликовом поле, то, что в Симоновом монастыре подвизался Кирилл Белозерский, – всё это я узнавал много позже, как позже открывал для себя древнюю Москву, но она не была для меня родной в буквальном смысле этого слова. Родной была фабричная слобода, безбожная, по-своему жестокая, со своей шпаной, своим блатняком, дерущимися улицами и дворами.
Среди этого пролетарского царства находилась выстроенная из красного кирпича пятиэтажная английская спецшкола № 15, где учились дети местной интеллигенции, за что справедливо получали время от времени по физиономии от гегемонов из школы по соседству, поджидавших нас за гаражами с нехитрым предложением:
– Пацан, дай десять копеек.
Некоторые пацаны давали запрашиваемую сумму, некоторые нет, но взрослым никогда не жаловались – ни родителям, ни учителям. Мне давать деньги казалось унизительным, и я уходил в несознанку:
– Нету.
– А найду, звездюлей дам? – деловито спрашивали соседи, однако обыскивать не обыскивали – отпускали с миром.
4
А вот что было по-настоящему родным и любимым, так это река. Москва-река. Или лучше в одно слово – «Москврека» с единственным ударением на среднюю букву «а», которая не должна склоняться: Москвареки, Москвареке, Москвареку, Москварекой, о Москвареке. Моя Москварека начиналась возле стадиона «Торпедо» и дальше уходила ниже в сторону Автозаводского моста и завода имени Лихачева. То, что было выше, – Новоспасский мост и еще выше Таганка, Котельники, Кремль – лежало за пределами Автозаводской, там река была нарядная, с красивыми набережными, там гуляла хорошая публика, ходили прогулочные пароходики, а моя Москва-река была работящая, пролетарская. Пройти вдоль нее везде было невозможно, заводские территории вплотную примыкали к воде, но в некоторых местах набережной не было, и можно было ходить вдоль берега. Река была единственным живым местом на Автозаводской, частью неуничтоженной, невырубленной природы. У нее был ледостав и ледоход, не очень заметный в черте города, но был. Там ловили рыбу, купались, там можно было собирать камушки и бросать в воду лежавшие на берегу дощечки, представлять, как они уплывают вниз. Изгибаясь, река уходила в сторону Южного порта и Коломенского парка. Иногда я ходил по долгому правому берегу, и река текла рядом со мною примерно с той же скоростью, с какой шел я, и благодаря ее течению я ощущал, что в нагромождении заводов, домов, труб, железных и автомобильных дорог есть живое, пробивающееся сквозь теснину камня и асфальта и чудом уцелевшее, незаточенное. Отец позднее рассказывал, что мой прадед, отец его мамы, был до революции капитаном речного пароходика на Оке. Про этого человека не сохранилось никаких сведений, но можно предположить, что если был капитаном на Оке, то мог и в Москва-реку заходить, и поэтому что-то шевелилось во мне, когда я видел эту воду.
Я любил и по сей день люблю Москва-реку, пусть даже она уступает Неве и сибирским рекам, пусть не так вписана в городской пейзаж, как Сена, Темза или Тибр, и ей недостает пешеходных мостов и тихих набережных, но все равно есть такие точки в Москве, где ты ее остро чувствуешь, и река делает мой город живее, таинственнее, нежнее. Это она дала ему имя, и моя собственная московская жизнь оказалась к ней привязана. Я учился в университете на Воробьевых горах и ходил гулять к ее высокому берегу, после университета переехал жить на Фили в район Западного порта, и там тоже текла река, но другая – строительные краны, баржи, буксиры. Когда я женился, то поселился в Тушино рядом с водохранилищем, шлюзами и каналом и гулял вдоль ее воды со своим маленьким сыном. Я построил дом в лесу в верховьях Москва-реки недалеко от того места, где она сливается с Рузой, но первое детское ощущение автозаводской реки остается самым сильным, и мне до сих пор кажется, что древние были не так уж и правы, когда говорили, что нельзя дважды войти в одну и ту же реку: изменилась река, изменился человек. Но именно потому, что изменение было двойным, это странным образом возвращает нас с рекой к единой точке.
5
Мы уехали с Автозаводской, когда мне исполнилось тринадцать лет, но я еще продолжал ездить в школу. Без нее Автозаводская для меня была бы неполной. Я не знаю, какими были спецшколы в других районах Москвы, но наша была воистину интеллигентским бастионом – с дисциплиной, с жесткими требованиями, безжалостными отчислениями за неуспеваемость, с учителями, каждый из которых считал, что его предмет главный, с контрольными работами, сочинениями, изложениями, диктантами, опросами, безумными домашними заданиями, с предметами, которые на английском языке преподавались, и своей гордостью – каждый новый учебный год в школе вывешивали списки выпускников, поступивших в МГУ, Иняз, МГИМО, МИФИ, Бауманский, МАИ, что раздражало моего отца:
– Почему они не пишут про всех выпускников, а только про тех, кто поступил?
Я не любил свою школу, когда в ней учился, рос с ощущением того, что она меня оскорбляет, унижает своей требовательностью, помноженной на требовательность домашнюю, я изнывал от этой дисциплины – и лишь годы спустя внутренне перед ней покаялся и помал себя на мысли, что школа должна быть именно такой. Я ощутил как счастье университет и оценил его свободу именно потому, что у меня была такая школа. Она давала много разных уроков.
Однажды нескольких учеников из двух параллелей стали отбирать на районную олимпиаду. В конечном итоге нас осталось четверо, я отвечал хуже всех, но взяли меня и еще одного парня.
– Как их фамилии? – поинтересовался забредший к нам в гости дядюшка Борис.
– Галант, Кантор, Кушлин.
Дядюшка тонко улыбнулся.
– Нельзя же признать, что лучшие ученики – одни евреи.
Я не понял, что он имел в виду. В спецшколе на Автозаводской не различали национальностей. Там учились советские дети – представители новой общности – советского народа эпохи брежневской Конституции и брежневской редакции михалковского гимна, слова которого поныне звучат в моих ушах, и вместо «Россия – священная наша держава» я все равно слышу «Союз нерушимый республик свободных», и с этим ничего не поделаешь, и это тоже моя Автозаводская.
6
Однажды в нашу школу приехал учитель из Америки. Не знаю, что чувствовал он, очутившись среди наших просторов, и какими глазами глядел на фабричную окраину красной Москвы, а мы впервые увидели американца, и возможность живой английской речи, разговора вскружила нам голову. Учительница наша относилась к его урокам скептически и считала потерей времени. Она была страшно въедливая, цепляющаяся к малейшей неточности, занудная старая дева, которая не слышала школьных звонков, их у нас в школе вообще не признавали: звонок – это для учителя, а если уроки бывали сдвоенные, то перемены мы просто не видели – сидели полтора часа подряд и на уроке на минуту нельзя было выпасть. Она признавала только британский английский и согласилась бы уступить свое место разве что выпускнику Оксфорда – а тут какой-то кукурузник из штата Айова – и на молодого парня в джинсах смотрела свысока. Но нам он нравился, от него веяло заграничной свободой, раскованностью, легкостью – неавтозаводскостью, он со своими ковбойскими штанами отрицал всё то, на чем мы были воспитаны, соблазнял нас и манил в свой дивный мир, где всё казалось легким и необязательным.
– Кам он, бойз, кам он, – подбадривал он нас.
Мы говорили в ответ горячо и страстно, впервые в жизни чувствуя свободу, и он нас не обрывал, не ругал за ошибки, как Сан Санна. Мы не понимали, дурачки, что можем так говорить только потому, что она мучила нас со второго класса, доводя до слез, и не догадывались, как она довольно улыбается за нашими спинами и гордится своими учениками, и у американца глаза на лоб лезли, потому что вся наша группа была такой – сильная, живая, отзывчивая, упругая: мы на лету схватывали тот материал, который он для нас приготовил, и жадно требовали еще, а у него в отличие от нашей Сан Санны ничего припасено не было, как не было и опыта преподавания, но мы простили ему его неподготовленность, потому что хотели просто слушать и говорить.
Он протянул нам после урока жвачку, мы ее не взяли – у нас была своя гордость. А он смотрел на нас своими смеющимися глазами и вдруг стал рассказывать про кэмп-дэвидские соглашения. Мы кое-что про это слышали, потому что раз в неделю один из учеников делал политинформацию, и агрессивная политика Израиля по отношению к нашим миролюбивым арабским друзьям, а также вероломство египетского президента Садата были нам в общих чертах известны. Не то чтобы нас это сильно интересовало, но мы из вежливости слушали американца и даже задавали какие-то вопросы, чтобы лишний раз попрактиковаться в языке.
На следующий день нас вызвали к завучу. На ней не было лица. Она должна была через месяц ехать в Штаты по обмену с этим парнем.
– О чем вы спрашивали Джона? Он пишет в своем отчете, что советские дети хотят знать правду о Кэмп-Дэвиде, которую от них скрывают.
7
В Америку завуч не поехала, а Сан Санна от нас ушла. По этой причине или по другой, но нам дали другую учительницу, помягче, поспокойней. Наш английский на этом закончился, больше, чем мы знали, мы уже не узнали и лучше говорить не стали. В университете я учил испанский и смирился с тем, что навсегда английский потерял, но много лет спустя поехал в Америку, и все вдруг всплыло, как на переводных картинках. Я читал на английском лекции по русской литературе в университетах, свободно говорил и ездил на машине по штату Айова, забираясь в те места, куда не ступала нога русского человека, встречался с фермерами, студентами, школьниками, местными писателями и библиотекарями, я рассказывал им про свою страну, свое автозаводское детство, про трубы заводов, свою мечту купить джинсы, про бомбоубежище во дворе, где мы должны были прятаться от американских бомб, про американского учителя, то ли дурака, то ли провокатора, из-за которого моя школа лишилась своей лучшей учительницы, – они слушали меня непроницаемо, как если бы здесь происходила встреча даже не двух народов, двух цивилизаций и континентов, но двух рас, и я мог рассказывать что угодно: их интересовало одно – вру я или не вру. Недаром именно в этой стране изобрели детектор лжи, и я постоянно чувствовал себя под его контролем, но это не мешало мне по-своему оценить и зауважать Америку как страну великих возможностей и путешествий, страну очень патриотичную и в то же время легко срывающуюся с места, ни к чему не привязанную, страну с такой же недолгой историей, как видимая история моего района, но главное, что я понимал: я обязан был этим встречам, своим долгим отлучкам по карте мира – я был в долгу перед Автозаводской, которая меня сурово учила и выталкивала в огромный мир, которая в каком-то смысле жертвовала собой, отпускала навсегда, зная, что я все равно вернусь, потому что родину из состава крови вытравить невозможно, и любой анализ, даже много лет спустя, обнаружит ее присутствие.
8
