Москва: место встречи (сборник) Гаврилов Юрий
Впрочем, в школу я отправилась уже на Соколе, вот ведь как. Родители взяли да и поменялись квартирами с моим дедом. Это он обитал в солидной квартире на углу Балтийской улицы, в профессорском доме, после войны и победы – туда дедушка вернулся из Ленинграда. И вот со своей бывшей женой, моей бабкой, он великодушно обменялся жилищами. Наша немалая семья – бабушка и папа с мамой, и мы с братом, и наша баба Груша – все мы кряхтя перебрались на Сокол, а дед с женой – именно что на Сретенку.
Я неважнецки справилась с переездом. Мне следовало идти в школу, брат тоже покинул известную 16-ю французскую школу на Сретенке и попал ровно в английскую 9-ю на Войковской, подготовка позволяла… Я рыдала. Родители поражались. Брат хмыкал критически. С этим не все понятно. Годы прошли, а оно все непонятно. Папа работал в Химках – и этот переезд был для него недурен совсем… Мама еще некоторое время работала в Институте курортологии на Кутузовском, метро от «Сокола» до «Маяковской» везло, и этой старой красивейшей станции я была обучена очень быстро. И всё же Сретенка не уходила. Не покидала меня. Я вырывала руку, но она держала цепко.
Держит и по сей день. Какая-то тайна в этом есть, всего не расскажешь. Я и сама рада бы понять, в чем тут дело. Пока не разобралась… ну, еще небольшое время у меня есть на то, чтобы разобраться.
«Теребит меня старуша …»
- Теребит меня старуша
- За рукавчик шаровар.
- Мы выходим, баба Груша,
- На Рождественский бульвар.
- Запахни мне туго шубку,
- Обвяжи кашне не зря —
- Ведь морозец не на шутку
- На седьмое января.
- Не забудь меня, старуша,
- Пригляди еще за мной —
- С этой горки, баба Груша,
- Соскользну я на Цветной.
- Понесет меня, былинку,
- Раскровившую губу,
- То ли к цирку, то ли к рынку,
- То ли в самую Трубу.
- Отведи меня, старуша,
- На бульвар под Рождество.
- Я зачем-то, баба Груша,
- Не забыла ничего.
- Не забыла, не забыла,
- Не забыла, не смогла —
- Как мне Сретенка светила
- И Рождественка цвела.
«На Серебряном, на Сретенском крыльце …»
Памяти Юрия Штерна
- На Серебряном, на Сретенском крыльце
- Мы сидели с первой мукой на лице.
- С первой болью, как от жала стрекозы, —
- Если б девочка бежала от грозы.
- С первым зайчиком соседское окно.
- С первым мальчиком недетское кино.
- С первым братцем по грудному молоку…
- Это вкратце. Тут длиннее не могу.
- На Серебряном, на Сретенском крыльце
- Мы лежали, как на сахарном яйце.
- На пасхальном кумаче, почти в гробу,
- Со звездою в высоко клейменном лбу.
- На Серебряном, на Сретенском крыльце
- Вот стоим как в эпилоге, как в конце.
- Что мы можем тут, на берегу реки,
- Где мы плавали, теченью вопреки?
- А мы можем, от беды на волосок,
- Слышать Сретенки-старушки голосок.
- Он звучит, почти невыносимо чист —
- Мой мизинчик. Магазинчик «Букинист».
«Картинка иль, может, отметинка?…»
- Картинка иль, может, отметинка?
- Отметинка на судьбе…
- Кретинка, да это же Сретенка
- Висит у тебя на губе!
- Дело не в водоворотах,
- А опять во мне одной.
- Дело в Сретенских воротах,
- Что захлопнулись за мной.
- Я не то чтобы с нею выросла,
- Но она меня родила.
- Это палочка детского вируса
- Оболочку мою взяла.
- Дело не в водоворотах,
- А опять во мне одной.
- Дело в Сретенских воротах,
- Что захлопнулись за мной.
- Уж не знаю я, что есть родина,
- Но никто меня не украдет,
- Ибо Сретенка – это родинка,
- Это до смерти не пройдет.
- Дело не в водоворотах,
- А опять во мне одной.
- Дело в Сретенских воротах,
- Что захлопнулись за мной.
Юрий Арабов
Времена года. ВДНХ
1
Когда я думаю о времени, то ловлю себя на мысли о том, что последние лет двадцать-тридцать почти не чувствую его течения. Ощущение старения, некой тоскливой пресыщенности, которое наступает после сорока, мало что прибавляет к чувству времени. Да, нынешние фотографии, если сравнить их с прошлыми, на которых запечатлен автор этих строк, кое-что объясняют. Объясняют, в частности, что небытие не дремлет, что смерть трудится над чертами, стараясь привести их к нужному результату, как муравьи трудятся над созданием своей кучи, кропотливо и верно. Но время от этого не становится более ощутимым, оно пропадает или скрывается в глубине бодрствующего сознания. И лишь изредка, когда удается вырваться в лес, вдруг чувствуешь смену его этапов, движение по кругу, которое остановится лишь тогда, когда будет вырублено последнее деревце. Похоже, известные слова о том, что «времени больше не будет», сказаны о нас, горожанах, и в каком-то смысле мы уже обитаем без времени в томительной и душной вечности, лишенные надежд и каких-либо духовных перспектив.
Однако в детстве смена времен года переживалась значительно острее, чем сейчас, и мне думается, не столько из-за того, что маленький человек более восприимчив и раним, нежели взрослый. Просто мы с матерью жили на самой окраине Москвы, за Всесоюзной сельхозвыставкой, которая в те далекие времена называлась не ВДНХ, а ВСХВ. Жили в двухэтажном бараке, придавленном с трех сторон обширными лесными массивами. С востока к нам подступал Лосиный остров, считавшийся чуть ли не другим материком, и в него я попал уже в юности, недоумевая, отчего я не был здесь раньше. С севера за нашим бараком текла быстрая Яуза. Уже в пятидесятых она была мутноватой, а сегодня превратилась в сточную канаву, что не замерзает даже в лютые морозы, а лишь дымится, как поставленная на огонь пустая сковородка. Раньше в ней попадалась доброкачественная рыба; последняя щука, по моим опросам, в наших краях была выловлена в 1959 году, а лещи водились до середины шестидесятых. За Яузой располагалось село Леоново с белоснежной церковью Ризоположения Пресвятой Богородицы, построенной в начале XVIII века. Эта церковь никогда не закрывалась, пережив и ленинско-сталинские погромы, и хрущевский «научный атеизм», и брежневское равнодушие. Ее желтые луковицы отражались в леоновском пруду, в котором плавала пара лебедей и время от времени кто-то тонул. В начале шестидесятых местная камвольно-отделочная фабрика спустила туда краситель, рыба всплыла кверху брюхом, а лебеди улетели и не прилетали больше никогда. За селом проходила (и проходит до сегодняшнего дня) Окружная железная дорога, по которой грохотали грузовые составы. За железной дорогой начиналось Подмосковье с подрубленным лесом и садами, о котором ходили смутные и недостоверные слухи. Говорили, что владельцы частных домов укрывают краденое и что на кривые улочки забредают иногда дикие звери, в частности волки. О медведях я тогда не слышал, но, судя по тому, что теперь на этом месте построен микрорайон Медведково, косолапые встречались и там. Наконец, с запада к нам почти вплотную подступал Главный ботанический сад, включивший в себя бывшие лесные владения графа Шереметева. Сохранилась и сама графская усадьба в Останкине со статуями во дворе, которые на зиму забивались досками от холодов и снега. Неугомонный Хрущев имел планы по отношению к этой местности. Он, в частности, хотел пустить электрички по Окружной железной дороге и углубить русло нашей Яузы, чтобы по ней ходили прогулочные катера от Москвы-реки до Ботанического сада. Но Хрущева сняли, и этим планам не суждено было сбыться.
Что сказать о климате тех далеких лет? Недавно мне попалась фотография, снятая в нашем районе в конце пятидесятых. Огромные сугробы. Я стою в валенках, а над головою нависают ледяные горы… Зима была холодной, а лето – горячим. Звучит банально, но скоро и это нехитрое утверждение будет рассматриваться как чудо. Где, скажите мне, ледяные узоры на стеклах наших домов, которые можно было рассматривать часами? Где хрустящий под ногами снег, искрящийся на солнце до рези в глазах и почесывания в носу? Но справедливости ради следует отметить, что снег в те годы быстро чернел, так как в каждом дворе находилась своя автономная котельная. Когда вода остывала, то кто-нибудь из жильцов дома спускался в подвал и просил вечно пьяных кочегаров подпустить тепла.
Во дворах лежали груды таинственного шлака, которые один поэт сравнил со скомканной копиркой. Но начиналась весна, и в робких проталинах сначала показывался лед, а уже под ним обнаруживалась сонная, а потом все убыстряющая свой бег вода.
Я стою в маленьком дворике и лопаткой тараню хрупкий лед. Длинные тени деревьев ложатся на желтые стены барака. В воздухе тянет сладковатой сыростью. Через месяц отец подойдет к березе, ткнет ее ствол изо всех сил, и на меня посыпятся тяжелые, как оловянные солдатики, майские жуки.
2
Мы с мамой жили в пятиметровой комнате, выходившей в длинный и гулкий коридор. Мама очень гордилась, что у нас не было клопов, но сама указывала, мол, у соседей клопов полно. Возможно, что все другие обитатели коммуналки говорили то же самое. Клопы, по-моему, действительно водились выборочно, в старых диванах и бабушкиных сундуках. Их травили керосином, и они являлись почетной темой душевного разговора, как сейчас такой темой являются, например, домашние животные. Тогда собак и кошек в квартирах почти не держали из-за всеобщей тесноты и скученности.
Холодов в бараке я не помню. Но зато помню, как дом разрушался на глазах, как отслаивалась штукатурка, обнажая тощую арматуру. Довольно часто отключали электричество, особенно в грозы, и барак погружался в зловещую тьму, совершенно безнадежную, ибо казалось, что свет не включится никогда. Особенно было обидно, если по телевизору в это время шло какое-нибудь кино, например «Чапаев» или «Путевка в жизнь». Эти фильмы показывали чуть ли не каждый месяц, и их смотрели все с покорным удовольствием, потому что другие были еще хуже. Все-таки в «Чапаеве» витала развеселая бандитская удаль, которая в пятидесятых была чрезвычайно популярна и соблазнительна. Замаскированная революционным пафосом, она гнездилась и в самом Чапае, и в Петьке, а в «Путевке» вообще действовал бандюга в исполнении артиста Жарова. И зрители у экранов, по моим скромным наблюдениям, реагировали на разбой прежде всего как на приемлемую альтернативу своему существованию, а не как на классовую патетику.
Телевизоры назывались «КВН» и имели экран величиной со спичечную коробку. К нему приставлялась специальная увеличительная линза, похожая на аквариум, делающая экран немного больше.
Вообще, привкус уголовщины всерьез обитал в наших краях.
Где-то неподалеку находилась легендарная Марьина роща. Говорили, что банды оттуда захватывали целые трамваи и троллейбусы, давали водителю червонец, чтобы тот без остановки гнал на Сельскохозяйственную улицу, к нам, и где-то в районе стадиона «Искра», что был рядом с нашим домом, происходили битвы Сельхоза с Рощей. Считается, что сейчас высокая преступность. С этим, конечно, не поспоришь. Однако народ нынче какой-то потрошеный, несвежий, неэнергичный. Толпа же пятидесятых отличалась от нашей не только тем, что была однообразно и серо одета, но прежде всего бурлением страстей, общей подвыпитостью и разудалой силой. Смех, компания, гитара или гармошка, гордость своим телом и желание тотчас же, всем миром разрешить назревшие проблемы…
Я помню, как однажды у открытого кафе на ВДНХ в кустах закричала какая-то молодка. Мужская половина кафе, оставив свои твердые, как подметка, шашлыки, бросилась в кусты на помощь, а потом разочарованно возвратилась назад, потому что рукопашной не получилось, а влюбленная парочка из кустов со стыдом бежала… Очередь в рестораны, особенно удлинившаяся в шестидесятые. Коллективные походы на футбол. Пиво, раки. Газированная вода на улицах – две стеклянные колбы на белой тумбе, тяжелый баллон сжатого газа и дородная тетка в заляпанном белом фартуке. «Налейте, пожалуйста, побольше сиропа. И, ради бога, вымойте получше стакан». Дворники с бляхами, посыпающие зимние дорожки песком. И конечно, драки, заварухи, пинки, пендели, затрещины, фингалы – в общем, рукоприкладство всевозможных мастей.
Стадион «Искра», располагавшийся через улицу, как раз и был подобным местом, где страсти сталкивались, разжигались и опустошались с поразительной быстротой и силой. Поводом к опустошению страстей служили футбольные поединки между командой камвольно-отделочной фабрики, например, и командой киностудии имени Горького. «Кутила, газ!» – дико орали подвыпившие трибуны. И центрфорвард Кутилин в поношенных сатиновых трусах линяло-серого цвета прорывался в штрафную площадку противника и, конечно, мазал, мазал, мазал… Тут же начинались потасовки. Не кровавые, хотя трупы время от времени находили на утренних улицах, но они, эти трупы, не имели к самодеятельному футболу прямого отношения. О них рассказывали соседки таинственным шепотом, прибавляя к этому столь живописные детали, что белый свет мерк и бытие Божие представлялось сомнительным. «Ах, какой молоденький! А внутри ничего нет, ни печеночки, ни сердечка. Все вырезали. Пустой». – «А старичка-то видали без носа? Участковый говорит, что отрезали. Кто-то носы коллекционирует, так-то». – «А девочка? Что с девочкой-то сделали?.. Трусики в стороне лежат, а сама-то пьяная!.. Мамочке своей в лицо плюнула!» Короче, пересказывать все это даже не хочется.
Но лучше от коловращения жизни уйти в лопухи, репей и там упиться заброшенной красотой окраинной природы. Стадион был построен среди леса на покатом склоне Яузы и состоял из двух футбольных полей и одного небольшого административного здания. На окраине чернела небольшая сосновая роща, где среди бурых иголок попадались лоснящиеся маслята. Много было и мухоморов, выглядевших таинственно и сказочно. Через Яузу был перекинут старый деревянный мост. Мама иногда брала меня на тот берег, к пруду, в село, где можно было застать пасущихся коров и коз. В церковь мы никогда не заходили, а обогнув ее, шли через сельский погост к насыпи железной дороги. Садились на зеленую лужайку и ждали проходящего поезда.
Солнце в зените, и июньская зелень окрашена в теплый желтый цвет домашнего теста. Я жадно вдыхаю тревожный мазут железной дороги, и сердце мое наполняется предвкушением чуда. Чудом будет адский паровоз с красной звездой на лбу, внутри которой светятся профили Ленина и Сталина. Он пройдет величаво и тяжело, как слон из джунглей, ведя за собой вагоны с углем. Мы замашем руками и закричим что-то машинисту, а он, наверное, не услышит. Машинист ведь гений, в обязанности которого входит поддерживать вечный огонь в гигантской печке. Что ему радости и горечи человеческие, что ему до двух маленьких человеческих существ на склоне? Он, гений, прокладывает новые невиданные пути в пространстве, едет куда-то со своими вагонами и сам не знает куда. Ну и бог с ним, пускай едет. Мы же, усталые и довольные, возвратимся домой к сковородке с жареной картошкой и будем самыми счастливыми на свете. Во всяком случае я. Потому что сегодня я видел собственными глазами черный паровоз, и дым валил из трубы. И вряд ли подобное чудо повторится в ближайшем будущем. Теперь не скоро выберешься с мамой на склон, не посидишь, собирая в траве обуглившуюся на солнце землянику, потому что холодает, роса становится крупной и приходится надевать резиновые сапоги.
4
Однако я бы соврал, если бы утверждал со всей решительностью, что в те далекие времена люди ели одну картошку. Я представляю октябрьский ясный день, мы едем на Маломосковскую улицу, где расположен магазин «Рыба». Высокий сталинский дом с толстыми, как у пирамиды, стенами, на первом этаже – магазин. Направо – живая рыба, которая нас не интересовала. Налево – икорный ряд. Икра черная и красная нескольких сортов, икра паюсная, икра щучья и еще бог знает какая. Причем не в банках, как сейчас, а на развес. Несколько продавцов, к каждому стоит небольшая очередь, человек десять-пятнадцать. Мне в очереди стоять чрезвычайно не хочется, и я развлекаюсь тем, что рассматриваю роспись потолков и стен, отделанных мрамором. В те далекие времена расписывали не только станции метро, но и магазины. Живопись, конечно, была неважной, но для меня имела первейший интерес. Меня не трогало то, что мама томилась в очереди за икрой к моему дню рождения – к своему она никогда подобных излишеств не покупала. Мне была интересна живопись, я погружался в нее и, задыхаясь, переносился в другой мир.
Волны моря перекатывались через штукатурку рыбного магазина. Несколько мускулистых рыбаков, перевесившись за борт маленького баркаса, тащили из пучин гигантскую рыбину. У рыбины был острый профиль и немного подслеповатые заискивающие глаза. Будто она сама извинялась перед рыбаками, что такая тяжелая. Общим выражением морды она напоминала чем-то детского поэта Михалкова. Рыбаки тужились и никак не могли втащить ее на борт. В одном из рыбаков мне чудился отец.
Другая фреска изображала подводные глубины. Кораллы, водоросли и прочие водяные джунгли были прорезаны студнями медуз, словно поданных на тарелке, подводными змеями и осьминогами, напоминавшими косматые головы бродячих философов. От этого становилось страшновато. Я воображал, что мне, скорее всего, придется однажды в жизни очутиться на дне в глубоководном скафандре. Запас кислорода кончится в самый неподходящий момент, шланг запутается в кораллах, на корабле забудут, что кого-то опустили на дно, и уплывут по своим делам, оставив меня одного. Я попробую уцепиться за медузу, она выскользнет из рук, оставив на тяжелых перчатках слизь. Нападет осьминог, но я отгоню его гарпуном. Только морской конек, пожалуй, унесет на поверхность океана, где случайное судно американских рыбаков поможет моей ноге обрести твердь…
Следует заметить, что когда, много позже, я очутился в Третьяковской галерее, то живопись, увиденная там, за исключением Христа в пустыне, мало чем поразила мое воспаленное воображение. Она, эта живопись, сильно проигрывала фрескам из магазина «Рыба» и не имела соотношений с моей судьбой. Разве представишь себя, например, на войне 1812 года? Не представишь, не захочется. Не увидишь себя в живописи передвижников, скажем, среди тех детей, что запряжены в тележку и везут ее, надрываясь… Зачем? Куда?! А вот рыболовом себя представишь, и соленые брызги Каспия, которого до сих пор я никогда не видел в реальности, будут тревожить и разъедать душу…
Что же мы делали с купленной икрой? А ничего. Зарплаты мамы хватало граммов на сто, и в течение всего месяца она вынуждена была отказывать себе в самом необходимом. Икру она не ела, экономила, оставляя мне. В газете прочла, что маленьким детям необходима икра. А я не ел икру, потому что она была мне противна, особенно в свежем виде, ибо напоминала внутренности глубоководных существ. Когда икра, полежав, твердела, то я брал в рот несколько шариков с внутренним равнодушием… Сейчас это звучит почти кощунственно, но в пятидесятых сей продукт не считался дефицитом, он был просто дорогой высококалорийной пищей, изредка доступной советским людям, особенно если они проживали в городе Москве.
В шестидесятых почти одновременно со снятием Хрущева исчезла и икра. Мы как-то поехали году в 65-м на свою Маломосковскую… И что же? Магазин стоял на месте, но рыбы в нем уже не было. На наших глазах он срочно переоборудовался в обыкновенный продовольственный, торгующий консервами и мороженым мясом. Мясо, в свою очередь, пропало через десять лет, а тогда я с ужасом наблюдал, как маляры длинными кистями закрашивают на потолке море. Мазок – и пропала усатая рыбина. Другой – и мускулистые рыбаки превратились в бледные привидения. Осьминог был острижен наголо и стал напоминать зэка. Медузы высохли вместе со свежей побелкой. Наступали другое время и другая эпоха. Отходили в прошлое коммуналки и странно связанная с ними черная икра, которую никто не ел из экономии, и она в итоге доставалась дворовым кошкам. Скучно на этом свете, господа…
Дмитрий Глуховский
Третий Рим. ВДНХ
Родился-то я на Тверской – то есть улице Горького, и даже учился на Арбате, но что ваши Тверская и Арбат против тех площадей и аллей, где я провел чуть не всё свое отрочество? Ну, улицы и улицы. Дома, мостовые, история какая-то. Ничего, в сущности.
Я вот тужусь, думаю – и все равно не могу придумать в Москве ни одного другого такого места – странного, загадочного, искусственно-противоестественного и потому совершенно магического, на которое к тому же москвичи давно не обращают внимания, словно и вправду наложено на него какое-то охранительное заклятие, делающее его невидимым для профанов.
Останкино – вообще прекрасный и удивительный район: тут и башня, которая чуть не двадцать лет была высочайшим зданием в мире, и образцовейший парк имени главного чекиста с усадьбой графа Шереметева при входе, и антисоветские коттеджи советских космонавтов, и центральный аппарат зомбирования народа, и весь цирк телеуродов за тройным милицейским кордоном, и безразмерный Ботанический сад, один черт знает чем засаженный.
Но настоящая жемчужина Останкина – это, конечно, ВДНХ.
Пускай переименовывают мою ВДНХ в ВВЦ, меня эти их игры не касаются: я так и буду говорить – ВДНХ. И не «мою ВДНХ» даже, а «мое», потому что ВДНХ – это не аббревиатура никакая, а имя собственное. Тетраграмматон. И средний род этому месту подходит великолепно.
Когда мы переехали в Останкино, мне было лет, наверное, тринадцать. Следовательно, был девяносто второй, Союз только что развалился, у метро образовались очаги свободной торговли чем угодно – от наручников до норковых шуб, на улицу после девяти выходить стало опасно, а вся имперская инфраструктура, включая культурную атрибутику, оказалась предоставлена сама себе и начала подгнивать.
Так случилось и с ВДНХ.
Но если ваш Арбатик и всякая Тверская-Ямская, пообшарпавшись, стали выглядеть под стать обсевшим их бомжам и безногим ветеранам, то ВДНХ от государственного небрежения только похорошело.
Первое мое знакомство с ним приходится еще на мое солнечно-бетонное советское детство, но это так, не влюбленность, а детское удивление какое-то было. А именно влюбляться в ВДНХ я стал как раз в отрочестве.
Мы как раз в то время завели собаку, и собаку надо было выгуливать. Да, рядом, конечно, и парк Дзержинского, и Ботанический сад, но и тот и другой с ВДНХ разве сравнятся? Нигде, наверное, я столько времени не провел – и один, и с братом, и с друзьями, – как на ВДНХ.
Заходили не с парадного входа, а с черного, Хованского, добираясь от наших панельных домов мимо как раз тех самых буржуазных космонавтских таунхаусов, отлично с улицы видных, ныряли сразу в маленькие асфальтовые ручьи второстепенных дорожек, текущих под развесистыми деревьями, и брели куда-нибудь теряться. Так на ВДНХ было лучше всего: без маршрута, в никуда, так можно было там каждый раз удивиться, что-нибудь для себя новое находя.
Что вы вообще знаете о ВДНХ? Павильон «Космос», небось, и какой-нибудь фонтан «Дружба народов». Ничего то есть не знаете.
И я тоже ничего не знал.
И открывал – как Колумб открывал – в древесном шепчущем море удивительные острова, потому что все ВДНХ заполнено странными, необъяснимыми сооружениями, которым, кроме этой территории, другого места на Земле нет и быть не может.
Выплывали из летнего зеленого хора или из осенней листвяной многоголосицы павильоны и павильончики: смелая «Нефть», спроектированная будто самим Ле Корбюзье, похожий на чудом уцелевший древнегреческий храмик «Пионеры-герои» с гипсовыми Валей Котиком и Маратом Казеем, советскими божками, навсегда детьми и навечно стариками: лица у них были мертвенно-белые и морщинистые от трещин. Интересная, как «Детский мир», «Энергетика» с огромными живыми макетами гидроэлектростанций и линий высоковольтных передач, и прекрасное «Золото». Заставленная невероятными агрегатами «Электроника» и зловонное бесконечное «Свиноводство».
Главная аллея проектировалась, конечно, римлянами: «Украина», «СССР», «Космос» – все это античные храмы и дворцы, громадные, величественные, давящие и вдохновляющие, дающие советскому человеку почувствовать себя вошью и однодневкой, но вместе с тем ощутить восторг и гордость, ощутить себя частью чего-то неизмеримо могучего и вечного.
ВДНХ было парадным портретом империи, но портретом волшебным: стоило империи умереть, как и портрет стал разлагаться. Перестали подкрашивать побелку павильонов, и лоск их вмиг истрепался. Сквозь ретушь на нас глядел возраст, и сооружения, которым было всего-то лет тридцать, стали казаться древними. Застыли фонтаны и зацвели небреженные пруды. Чаща, неубранная и несдерживаемая, стала смыкаться вкруг дорожек. Провалились куда-то блюстители порядка, легионы бабок-смотрительниц, и пришли новые хозяева.
Вандалы.
Ровно так же, как ими тысячу лет назад был захвачен Рим подлинный, так и его реплика, искаженное отражение, ВДНХ пало под варварским натиском.
ВДНХ, покинутое римлянами, превращалось в чудовищного размера базар. Торговцы чем угодно и чем попало завладевали павильончиками и павильонами, делили их промеж собой как придется, устраивали лотки в проходах, в галереях, между уцелевших экспонатов. Павильоны все еще назывались так, как они назывались раньше, – старинные советские буквы венчали их, рассыпаясь, а на дверях и на окнах теснились яркие наклейки, обещавшие изобилие полуголодному, только сбежавшему из соцлагеря человеку.
И мне там нравилось дико.
В грандиозном «Космосе», построенном по образу и подобию собора Святого Петра в Ватикане, была развернута незабываемая выставка-продажа американских микроавтобусов-минивэнов – черных, тонированных, со спутниковыми антеннами в крышах, соединявшими их духовно с темой павильона. Они громоздились на помостках по обеим сторонам центрального нефа, и взгляда от них оторвать было невозможно. Они даже продавались – это было поразительно, потому что больше они не продавались нигде, да и машин таких я раньше вживую не видел.
В «Свиноводстве» – которое можно было вслепую, по одной вездесущей вони, найти от самой центральной площади – той, где ракета, – новые квартиранты, подселенные к растерянным свиньям, установили игровые автоматы; не старье вроде «Морского боя» или «Авторалли», а новейшие российские игровые автоматы по мотивам народных сказок про Ивана-царевича. Тогда еще не случилось пришествие в Россию игровых приставок «Денди», и автоматы эти казались верхом совершенства.
Так что мы с братом запасались деньгами и маршировали, набрав воздуху, как перед погружением, против густого от миазмов воздуха, и, спрятав нос в ворот куртки, играли, играли в этого чертова Ивана-царевича – постепенно обвыкаясь, истрачивая и копейки, и брезгливость, переставая слышать свиное дерьмо.
А рядом с «Космосом», в павильоне, который уж не помню как и назывался, летом устраивали открытый видеосалон. Помните видеосалоны? Это когда видеомагнитофоны только стали просачиваться через границу и появляться только у тех счастливчиков, которым по работе можно было выезжать. Самые предприимчивые из них потом барыжили мечтой об Америке и киношками про Брюса Ли, организуя видеосалоны в подвалах или подключая нас к своему цветастому мельтешению, гордо именуемому кабельным телевидением. Ночью по этому телевидению можно было наткнуться и на порнографию, а порнография тогда была куда интересней нынешней. О чем это я? Да, о видеосалоне; там единственный раз в своей жизни я увидел идиотский, наверное, фильм «Фантастический наездник», который меня впечатлил неизгладимо и который я помню до сих пор и многажды пытался найти, но никогда более посмотреть не смог. Как сейчас вижу: эти ряды выносных стульев, и люди сидят – посреди дня и, заплатив сколько-то рублей за полчаса просмотра, глядят на маленький телевизор с размазанной картинкой таких ярких цветов, которых в советском кино не существовало.
А в павильоне «Москва» – это с козырьком такой, современный, неподалеку от «Рабочего и колхозницы», – можно было вообще купить всё, но мы туда ходили зырить на пневматические пистолеты, которые с виду были точными копиями настоящих. В их рукоятки вставлялись баллончики с углекислым газом, и стреляли они стальными шариками, которые, по клятвам продавца, могли с десяти метров разнести в брызги аж бутылку из-под шампанского. Мы даже таскали туда за руку отца, потому что такой пистолет в доме был бы, конечно, совершенно незаменим; и отец с неподдельным интересом (ему ведь тогда тоже было на двадцать лет меньше, значит, немногим за тридцать) изучал оружие и взвешивал в руке – но ничего мы так и не купили, потому что мать нас бы с таким пистолетом на порог не пустила.
И еще можно было купить на ВДНХ вареную колбасу, когда больше нигде ее было купить нельзя, и к нам за этой колбасой ездили за шестьсот километров поездом наши тети из Костромской области: двенадцать часов в плацкарте в одну сторону, зато в очереди стоять всего-то день, а к вечеру уже получаешь вожделенные два батона в руки, в том числе и в детские руки, поэтому нас всегда брали с собой.
И еще – книги любые.
И надувные куклы для одиноких сердец.
И мед. И шубы. И телевизоры.
И – потом уже – компьютерные игры на дисках-сборниках; это когда появились домашние компьютеры.
Было ВДНХ целым царством; страной изобилия; выставкой запретных благ; колдовским садом, в котором произрастали искусы.
Мы шлялись все дни напролет – нас трое и моя собака – по руинам советских храмов, по торговым развалам, мимо дряхлеющих памятников и обретших посмертную жизнь павильонов. Стреляли в тирах и ели горячие сосиски, заблуждались в заброшенных подлесках. В марте, помогая тормознутой московской весне, били асфальтовыми глыбами лед в опустевших прудах на задворках «Рыболовства», в июле сидели на травяных склонах у этих прудов и дули легальную уже кока-колу.
Так прошло лет пять; варвары окончательно обжились в рушащихся храмах, превратили советский Ватикан в Диснейленд с шашлыками и веселыми трамвайчиками; глаз замылился у всех – и у новых обитателей этих развалин, и у простых москвичей. Потускнели золотые шпили, облупились лоснившиеся латыши, украинки, узбечки и грузины на «Дружбе народов».
И эта эпоха – как-то незаметно – канула.
Понаоткрывались в Москве торгово-развлекательные центры и гипермаркеты, не надо больше за телевизором ехать на ВДНХ, а видеомагнитофонов и в природе теперь не существует; за шубами жирующие россияне ездят в Грецию, и вся страна колбасой завалена и медом сверху залита. Изобилие настало везде, не надо больше за ним ехать двенадцать часов плацкартом. Сквозь щербатые прутья ограды ВДНХ улетучился, выдохся феромон потребительского счастья.
Мокнут под дождем сирые фотографы с обезьянками, сбрасывают до земных свои астрономические цены продавцы шашлыка, пустеют павильоны.
Уходит из них и вторая жизнь.
Нынче обещают ВДНХ третью.
Говорят, восстановят, перекрасят, обновят, актуализируют – и опять будет выставка достижений народного хозяйства России.
Ну а что – если в политике реставрация, то и тут реставрацию нужно. И выйдет так же расходно, аляповато и комично, наверное. Поглядим. А может, ничего не выйдет и к восстановлению ВДНХ останутся с голым задом.
Я буду такому рад.
В заброшенном, тлеющем и рассыпающемся ВДНХ есть свое величие, есть идея, есть чувство.
Я теперь гуляю по нему, как по афинскому Акрополю. Всматриваюсь в трещины, колупаю облетающую побелку, гляжу, как трава через асфальт растет.
Это и есть наш Акрополь. Не приходит же нынешним грекам в голову за древних все переделывать! Так что лучше бы не хватило нам денег на реставрацию.
Я вижу в ВДНХ историю.
Нашу – и мою.
Нет больше видеосалонов, нет игровых автоматов и нет свиней, нет пневматических пистолетов и нет тайной палатки с пиратскими играми. Нет больше древнего царства, богов которого прославляли эти храмы; нет и того глупого и залихватского, варварского государства, которое расцвело на руинах; нет моего детства и отрочества; мы выросли, собака умерла.
Но иду туда – и кажется издалека: вон же там видеосалон; и свиная вонь висит в воздухе неизбывно; и собака моя, того и гляди, выскочит из тенистой аллеи.
Может, и выскочит. Потому что феромоны-то все выдохлись, а волшебство осталось.
Только профанам его не видно.
Им Арбат или Тверскую подавай.
Скажите еще – Красную площадь.
Смешно.
Олег Фочкин
Ветеран Инвалидного рынка. Аэропорт
В тот июньский день немного похолодало, но настроение было приподнятым – только что сдан довольно сложный экзамен по геометрии, а значит, приближающийся день рождения ничто не омрачит. Мы с дворовой командой двинулись мимо родной школы из Малого Коптевского проезда к рынку, еще даже не придумав, чем заняться. В кинотеатре «Баку» шел какой-то неинтересный фильм, да и не хотелось летом идти в кино, тем более что большинство одноклассников разъехалось по дачам, только выскочив из дверей школы.
Вся жизнь кипела вокруг Ленинградского рынка. Здесь не только покупали всё, что можно было купить на кооперативном базаре и в прилагавшемся к нему магазине промтряпок. Здесь назначали свидания, садились в автобусы или маршрутки, которые за 15 копеек могли увезти куда угодно, вплоть до дикого еще пляжа в Серебряном бору. А там оставалось совсем немного дойти до берега реки, купив по дороге таящее на глазах фруктовое мороженое в картонном стаканчике, и, плюхнувшись возле воды на полотенце, созерцать на противоположном берегу стадо коров, как раз в том месте, где сегодня высятся белые коробки застроенного до основания Строгино. Но то летом, в короткую отпускную пору, когда желания совпадали с возможностями, а берег Черного моря все равно был виден только на черно-белом экране телевизора или в кино. Все остальное время Ленинградский рынок оставался центром микровселенной, открывая тайны мироздания и человеческих взаимоотношений.
Вы скажете, что таких рынков в каждом городе много, а уж в Москве их более чем достаточно. Но я ведь не случайно упомянул о микровселенной. Вся Москва состоит из таких фрагментов, пересечений, воспоминаний, знакомств и открытий неизведанного, которое можно никогда не узнать, как бы мы ни старались это сделать.
Вот и в нашем повествовании Ленинградский рынок – и главный герой, и место пересечения надежд и судеб. Он менялся вместе с нами и нашей страной, точно отражая все происходящее.
Описанные выше события относится к концу семидесятых годов прошлого века – кануну Московской олимпиады, когда в палатке «Мороженое» можно было купить (правда, очень недолго) последнее достижение столичной хладопромышленности – большой картонный стаканчик за целых 70 копеек! Бешеная цена по тем временам. Мороженое называлось «Планета». Внешне стаканчик был похож на те, в которых продавалось сливочное или шоколадное мороженое по 48 копеек. Но это было трехслойным, а название получило из-за трех шоколадных вставок, которые как кометы пронзали шоколадный, сливочный и фруктовые слои.
Правда, с окончанием Олимпиады это мороженое куда-то исчезло, как и многие другие импортные продукты, к которым москвичи уже начали привыкать. Разве что пепси-кола прочно обосновалась в магазинах и обжигала нёбо в жару наравне с напитком «Байкал», за которым тоже еще надо было погоняться по всему городу или тащиться через зной в фирменный магазин на Ленинском проспекте, где, отстояв очередь, взять заветные бутылки и теплыми довезти до дома…
Площадь перед рынком была почти пуста. Пара маршруток, несколько старушек с зеленью, не успевшие занять рыночные прилавки, лениво прохаживающийся постовой да мороженщица, выглядывающая из окна своей палатки. Даже киоск «Союзпечать» на углу Часовой был закрыт. Обед, который обычно плавно переползал в ужин и сон.
Хотя нет, был возле рынка еще один его постоянный обитатель – старик-инвалид, у которого всегда можно подбить набойку или купить шнурки. Он передвигался на шумной деревянной доске с гремевшими на всю округу подшипниками, опираясь на лоснящиеся от его рук бруски, которыми он ловко отталкивался от асфальта и катился вдоль тротуара. К нижней губе инвалида была прилеплена неизменная беломорина с фирменно, в три касания смятой гильзой. Изредка он пыхтел своей папиросой, и тогда сизый дым окутывал и его, и всё вокруг, пока старик не вырывался из клубов дыма на своей каталке до следующей затяжки.
Пепел падал ему на воротник солдатской парадной рубашки, которая, впрочем, давно уже потеряла парадный вид, но старик оставался ей неизменно верен. То ли у него больше ничего не было, то ли он не хотел предавать память о прошлом. Вот об этом самом прошлом я очень хотел с ним поговорить. И как было упустить подвернувшуюся возможность?
Как тогда работала моя голова и почему она связала воедино всё, что я хотел выяснить у этого старика, теперь уже не вспомнить. Я ведь о нем толком ничего и не знал: зовут его дядя Паша, кумушки на лавке во дворе говорили как-то, что он воевал, потому и остался без ног, хотя по другой версии инвалидом он стал по пьяни. Верить хотелось в героическую версию. А то, что старик каждый вечер напивался и командирским голосом строил у подъезда соседок, так то ж не он один.
У нас во дворе был свой сумасшедший или юродивый. Кто его разберет, чего больше. Дядя Витя – молодой еще парень, которого раз в год забирали в психушку после очередного запоя, и он выходил оттуда тихий и незаметный. В другое же время, приняв на грудь, он выходил на середину двора и отдавал команды по-немецки, даже зиговал, войдя в раж. Затем следовала целая речь на немецком и погоня за нами, пацанами, не упускавшими момент подразнить неповоротливого алкоголика. В трезвом виде он ничего этого не помнил и очень переживал, когда ему рассказывали об очередных победах. А потом выяснилось, что и немецкого-то он не знает. Его речь оказалась потоком сознания, набором слов, услышанных по телевизору и подсознательно стилизованных под немецкий язык. Возможно, это был особый способ защиты от постоянных нападок. Остановить же в активный период его могла только мать, выбегавшая из дома в одних тапочках и халате с веником наперевес, да старый рыжий кот, обтиравшийся у ног дяди Вити. Оба друг в друге души не чаяли и действовали обоюдно умиротворяюще.
Но то наш дворовый дядя Витя, а то безногий старик, который не был сумасшедшим и явно многое повидал. Даже здоровенные, все в синих зэковских наколках грузчики с рынка разговаривали с ним уважительно и всегда оставляли полстакана водки после своих вечерних посиделок. Другим же они спуску не давали и могли послать по матери и тетку с семейной авоськой, и народного артиста, коих на Ленинградский рынок захаживало немало в силу близости к этому району домов, выстроенных советской властью для работников пера и сцены.
А еще дядя Паша восхитительно талантливо гонял голубей. В дальнем углу рыночной площади, ближе к кинотеатру, жалась к домам старая голубятня. Тогда их в районе было много. Некоторые остались со времен Фестиваля молодежи и студентов 1957 года, другие существовали, говорят, еще с дореволюционных времен. Местные рассказывали, что сюда приезжали выбирать голубей со всей Москвы. Район, расположенный за Петровско-Разумовским парком и зоной городских дач, славился своими голубями. Сейчас от этого времени остались одни воспоминания да фотографии.
Голубятня у рынка уступала разве что только своей сопернице у Цветковского пруда, что притаился на задворках Большого Коптевского проезда, на месте уже не существующей улицы. Там и голубятня была побольше, и голуби попородистей, и хозяин побогаче. Но смотреть, как гоняют голубей, всегда приходили к дяде Паше: так, как это делал он, не умел больше никто.
Сам забраться на верхотуру к голубям инвалид, конечно, не мог и неизменно задействовал кого-то из местных мальчишек, которые с радостью помогали в этом деле, да и покормить из своих запасов белых крылатых красавцев не чурались. Иногда и взрослые с не меньшим удовольствием участвовали в этом процессе.
Дядя Паша гремел на своей тележке в сторону голубятни, а ее обитатели, издали узнававшие привычную «поступь командора», начинали беспокойно и нетерпеливо гулить и бить крыльями, предвкушая краткие минуты свободного полета.
Мальчишка-напарник брал у дяди Паши ключ, постоянно висевший под рубашкой на потемневшем от пота и частых касаний шнурке, и лез открывать окошко, возле которого уже грудились голуби. Они распихивали соперников, чтобы первыми добраться до хозяина и сесть ему на плечи или на голову. Дядя Паша поглаживал птиц своими грубыми, почерневшими пальцами с распухшими костяшками, что-то неожиданно ласково тихо бормотал, а потом вдруг резким движением встряхивал всю эту кишащую кучу перьев с себя и покрикивал: «Ну, хватит, хватит». Однако было видно, что весь процесс доставляет ему огромное удовольствие.
Затем он снимал с губы папиросу, зажимал ее в горсти пальцев, а другую руку подносил ко рту, засовывал два пальца между щербатых зубов и издавал неожиданно громкую и мелодичную трель. Этот посвист знала вся округа и тут же поднимала голову к небу: сейчас полетят.
И действительно, все голуби как по команде взмывали в небо и делали первый тренировочный круг. Пока еще невысоко и недалеко, но дядя Паша требовательно и уже гораздо резче свистел еще раз, и все его подопечные будто просыпались и взмывали выше, облетая круг за кругом весь район – от «Сокола» до «Аэропорта», а в иные дни долетая и до Тимирязевского парка.
Дяде Паше, да и всем остальным, это белое пятно, движущееся размеренно по небу, доставляло истинное удовольствие. Сложив у лба правую руку лодочкой и вновь прицепив к губе папиросу, он внимательно следил за птичьим полетом, пока голуби не возвращались, нагулявшись, по его сигналу к отбою. Он бы и сам, наверное, полетел вместе с ними, да не было у него ни крыльев, ни ног. И это последнее отражалось тут же на его вмиг мрачневшем лице.
Пока голуби летали, мальчишка-помощник выгребал из голубятни мусор и помет, менял воду, подсыпал зерно. И птицы знали, что их ждет на земле, поэтому охотно возвращались за сетку, уже не делая остановки на плечах дяди Паши.
– Всё, концерт окончен, – говорил он и, вешая на шею ключ, катил в сторону рынка, где его уже ждали традиционные полстакана…
Но вернемся в тот день, когда я с дворовыми приятелями заметил дядю Пашу у почти пустынного рынка. У моих друзей не было интереса тормозить возле инвалида, и они пошли в сторону кинотеатра и пруда в надежде встретить кого-то из знакомых, да заодно посмотреть, что будут показывать на следующей неделе. Я помахал им рукой и подошел к старику.
Тот кивнул мне, но на разговор явно не был настроен. У меня, сам не знаю каким именно образом, в голове выстроился странный мысленный ряд: инвалид, Амбулаторный проезд, Протезная улица… Дело в том, что меня давно уже интересовало, откуда взялись все названия окружающих улиц, а никто из знакомых взрослых не мог объяснить мне их происхождение. Да оно и понятно. Все дома в округе строились в конце 1950-х – начале 1960-х годов, а некоторые и того позже. До этого вся округа была деревянной, о чем свидетельствовали отдельные бревенчатые дома, которые почти полностью пропали уже на моей памяти. А еще в начале шестидесятых по Малому Коптевскому в сторону рынка как-то прошел медведь, о чем свидетельствовала заметка в газете. Уж как он дошел до Москвы, судить не берусь, но переполох устроил знатный, перепугав ранним утром всю округу. Да и возле Тимирязевского парка, сразу за железной дорогой по пути к станции «Красный Балтиец» ютились последние жители маленькой деревушки Ипатовки, которых еще не успели выселить перед строительством большого госпиталя МВД. Он появился чуть позже, а пока утром мы слышали петухов и бегали тайком собирать малину с полузаброшенных участков.
Наверное, что-то могли рассказать о названии улиц и переулков деревенские. Но они не очень дружелюбно встречали гостей, да и у нас не было желания встречаться с их злыми и горластыми собаками.
Мне почему-то казалось, что дядя Паша не может не знать, что в этих местах было раньше. Наталкивала меня на эту мысль и голубятня, которая была явно старше рынка, построенного в 1963 году.
Я решительно продолжил движение к инвалиду. Он внимательно посмотрел на меня снизу вверх, вздохнул и негромко спросил:
– Ну, чего хотел-то, ведь не просто так подошел.
– Дядя Паш, а вы знаете, что здесь было раньше? – скороговоркой выпалил я.
– Где? – не очень понял мой собеседник.
– Здесь, на месте рынка, рядом. Тут как-то все названия с больницей связаны, а еще, говорят, здесь бараки на болоте стояли. И я читал, что в парке были липы, которые Петр Первый сажал. А последняя из них погибла от удара молнии только в 1967 году…
– Про Петра не знаю, не присутствовал при этом, – усмехнулся старик. – Ну а про другое кое-что могу рассказать. Вот только зачем это тебе?
Пришлось соврать, что на лето мне дали задание написать доклад по истории района на основе рассказов местных жителей, а я даже не знаю, с чего начинать.
Уж не знаю, поверил ли мне дядя Паша, или просто ему вдруг захотелось поговорить, а может, что-то вспомнилось из собственного детства, но только он согласился рассказать, что сумеет.
Счастью моему не было предела.
– Ты только вот что, газировки мне набери холодной, в горле пересохло.
Автомат с газировкой за копейку стоял совсем рядом, возле палатки «Мороженое» и входа в магазин «Продукты» – государственную часть рынка.
Проблемой могло стать отсутствие граненого стакана, что случалось довольно часто, но в тот раз мне повезло – стакан был на месте.
Быстро набрав воды, я бросился обратно, пока старик не передумал.
Он жадно выпил воду, с сожалением убедившись, что все кончилось, поставил стакан на край бордюра и жестом предложил мне следовать за ним в тенек у остановки автобуса, где я мог присесть на скамейку, а он на нее облокотиться. Самопальная инвалидная тележка прогремела по дороге, и вот мы устроились в тени.
– Спрашивай, – милостиво кивнул мой собеседник.
– Дядя Паша, вы же здесь давно живете?
– Ну, давно, – утвердительно кивнул в ответ дед.
– А что здесь раньше было, до рынка. Тут же все дома новые, им лет по десять – пятнадцать, а я помню, что здесь одни деревянные домики были, застал их еще. И почему так много всего связанного с медициной и инвалидами? – затараторил я.
Дед задумчиво одной рукой достал из нагрудного кармана армейской рубашки пачку «Беломора», надорванную с одного края, щелчком снизу выбил папиросу и протянул пачку мне:
– Будешь?
Соблазн был велик, да и лицом в грязь ударить не хотелось, но я не курил и отрицательно замотал головой:
– Спасибо.
– И правильно, – легко согласился дядя Паша. Затем размял папиросу, загнул мундштук и прикурил, чиркнув спичкой по своей тележке.
– Что здесь было, спрашиваешь, – задумчиво протянул он. – Это долгая история.
– Вы же обещали!
– Да я и не отказываюсь, хочешь – слушай. Вот только бы понять, с чего начать.
То, что здесь всё новое, – это ты правильно заметил. Одна моя голубятня от прошлого и осталась. Даже пруд у кинотеатра, и тот перекопали. Он ведь был больше, мы на нем часто рыбу ловили, не то что теперь.
А рынок был и раньше, только не здесь, а ближе к метро. И называли его тогда не Ленинградский, а Инвалидный. Он был и кормильцем, и поильцем, да все давно прошло…
И дед, вздохнув и глубоко затянувшись, замолчал.
– А почему Инвалидный? – не выдержал долгой паузы я.
– Видишь ли, пацан, эти места с древних времен служивым отвели. Здесь еще с русско-турецкой войны солдатушек лечили и хоронили. А тех, что выжили да калеками стали, тут же и селили в приютах. А что им было делать? Куда податься с культями, да без ног, вот как я?
И дядя Паша показал на свои закатанные штаны, скрепленные на уровне предполагаемых колен английскими булавками.
– Вот и создавали разные артели, в которых делали что могли. Кто – протезы для своих же страдальцев, кто сапоги справлял местным, кто скобянку, кто еще что. Вот так рынок и появился. Да и деревенским стало куда с огородов выращенное возить.
Конечно, мне хотелось получить от дяди Паши как можно больше информации, но он был немногословен, поэтому подлинную историю Инвалидного рынка я узнал много позже, копаясь в разных архивах. Бывший Инвалидный рынок располагался в начале современной улицы Усиевича на месте домов 1 и 2 и дома 5 строение 2 по улице Черняховского. Правда, тогда этих улиц не было, а те, что были, имели другую конфигурацию. Все улицы за несколько десятков лет здесь сместились и изменили свои направления и размеры, а некоторые были переименованы или вовсе исчезли.
Инвалидный рынок продержался до конца пятидесятых – начала шестидесятых годов, и оставалась к этому времени от него только пивная, на месте которой сейчас находится зубная клиника. Название свое он получил от Александровского инвалидного убежища (инвалидного дома), построенного для ветеранов Русско-турецкой войны. На содержание убежища поступал весь доход от часовни Александра Невского в Охотном Ряду – памятника погибшим на войне 1877–1878 годов.
От убежищ и получили название две соседние Инвалидные улицы. А на месте построенного во времена Лужкова «Триумф-паласа», располагался протезный завод, обеспечивавший приюты и госпитали, а заодно давший название улице.
Рядышком были также Алексеевский и Сергиево-Елизаветинский приюты для увечных воинов.
Когда появился Инвалидный рынок – точно неизвестно, но рядом с самого начала стали селиться инвалиды. Они создавали небольшие артели и мастерские по изготовлению всевозможной хозяйственной утвари, для продажи которой и понадобился рынок.
Сохранились воспоминания местных жителей о том, как он выглядел: «В начале рынка были ряды, длинные столы – галантерея, мелкие мастерские, нитки, замки, бумажные цветы. Потом – крытые павильоны со школьными товарами и книгами».
Этих подробностей дядя Паша не знал, как не знал он и многого другого из истории Инвалидного рынка и солдатских приютов, что расположились за вечно пьяным Петровско-Разумовским, где в «Яре», «Аполло» и других ресторанах пили и пели до утра, бросали тысячи к ногам томных цыганок, где вдоль дач катались на лыжах или модных велосипедах барышни с кавалерами, где, казалось, заканчивалась Москва.
А она не заканчивалась, но здесь, на Инвалидных, не было времени на праздные гулянья. Здесь выживали и доживали. Потом инвалидов мировых войн сменили ветераны-красноармейцы, но суть поселения, граничащего с летным полем и аэродромом Ходынки, не изменилась. Здесь жили служивые калеки и их семьи.
После Великой Отечественной почти все продавцы были бывшими фронтовиками. Кто без руки, кто без ног… Последние катались на самодельных дощатых тележках, вместо колес – подшипники, и торговали всякой «блошиной» всячиной.
Тут можно было прикупить припасенные для себя или родных трофеи или старую шинель и сапоги. Продавали здесь и ворованное, благо всегда было где спрятаться от неожиданной облавы – в многочисленных бараках и деревянных кособоких домишках.
А параллельно с барахолкой шли ряды с картошкой, солеными огурцами, семечками, сушеными грибами на нитках, мочалками…
Дядя Паша тоже обосновался здесь в те послевоенные времена, но как потерял ноги, рассказывать не стал. А я постеснялся расспросить.
Начав разговор, он вдруг надолго замолчал и только дымил папиросой, погрузившись в прошлое, из которого я боялся его позвать, чтобы он попросту не прогнал меня, оборвав рассказ о рынке, который по не объяснимой и сегодня причине так меня тогда волновал.
Но после очередной затяжки, когда искра попала ему на палец и явно обожгла, дядя Паша вдруг очнулся и посмотрел на меня.
– Что тебе рассказать про тот рынок. Нет его. Жизнь сейчас совсем другая. Да и людей, что на этом рынке торговали и жили за счет него, нет.
– А куда они все делись? – неуверенно спросил я. – Умерли?
Дядя Паша оценивающе посмотрел на меня, словно решая, надо ли продолжать и пойму ли я то, что он сейчас собирается сказать.
– Можно сказать и так. Ты, может, мне и не поверишь сейчас. Про это стараются не говорить, если вообще знают. Но все, кто тогда на рынке работал, можно сказать, умерли. Причем в один день.
– Это как? – не понял я.
– Да вот так, пацан. Были, и в один момент исчезли. Почитай, только я случайно и остался.
Дядя Паша снова замолчал, а потом рассказал историю, в которую мне и сегодня трудно поверить, но тем не менее, как я выяснил позже, что-то прочитав, что-то услышав, что-то и сам увидев, она имеет под собой реальное обоснование и подтверждение. Помогла в этом и перестройка, когда информация о нашем недавнем прошлом хлынула со всех сторон, заставляя удивляться, ужасаться, заново переживать то, что казалось таким устоявшимся и незыблемым…
Инвалидов после войны было много, ведь она не щадит никого, а «пушечное мясо», если выживает, возвращается домой. И после той великой войны инвалиды, просящие милостыню на вокзалах, рынках, перед кинотеатрами или каким-то иным образом пытающиеся выжить, не удивляли никого. В районе метро «Аэропорт» в силу сложившихся обстоятельств концентрация ветеранов зашкаливала.
Многие просто не хотели возвращаться в свои семьи, чтобы не стать обузой для близких, и предпочитали оставаться без вести пропавшими, перебиваясь чем придется или находя временные пристанища. Некоторым везло больше, и у них появлялись новые семьи. Вдов и оголодавших по мужикам молодых женщин было более чем достаточно.
Но одно дело – первые послевоенные годы, а другое – начало шестидесятых, когда по заверениям Никиты Хрущева до коммунизма оставалось совсем ничего. Тогда и было принято страшное и беспрецедентное решение – избавить большие города от ветеранов нелицеприятного облика, невзирая на заслуги и награды.
Первая волна прокатилась еще при Сталине. Искалеченных ветеранов в конце сороковых забирали в интернаты чуть ли не с городских улиц, чтобы они своим видом не смущали граждан и гостей столицы. Но эта волна затронула лишь малую долю одиноких неприкаянных фронтовиков; большинство ее пережило и продолжало ошиваться возле пивной «Шайба» в районе Инвалидного рынка.
Хрущев пошел дальше. В 1954-м появился доклад МВД СССР в Президиум ЦК КПСС о мерах по предупреждению и ликвидации нищенства. «…Несмотря на принимаемые меры, в крупных городах и промышленных центрах страны все еще продолжает иметь место такое нетерпимое явление, как нищенство. За время действия Указа Президиума ВС СССР от 23 июля 1951 годах „О мерах борьбы с антиобщественными, паразитическими элементами“ органами милиции… было задержано нищих: во втором полугодии 1951 года – 107 766 человек, в 1952 году – 156 817 человек, в 1953 году – 182 342 человека… Среди задержанных нищих инвалиды войны и труда составляют 70 %…» – вот что говорилось в этом докладе.
Облавы прошли в один день. И рынок фактически опустел. Что конкретно стало катализатором той облавы, неизвестно. Возможно, сыграло свою роль и то, что рядом с Ленинградским проспектом стали строить дома для артистов и писателей. Может быть, кто-то из них пожаловался на неопрятный вид нищих инвалидов и их ежевечерние застолья. Может быть, какой-то чиновник решил, что такое соседство несовместимо. Теперь уже и не узнаешь.
Дяде Паше повезло. В тот день он был пьян, а потому и проспал облаву у одной солдатки, которая его привечала и которой он приносил все заработанное. Может быть, она откупилась от милиционеров, а может, просто повезло, кто теперь знает. Сам рассказчик на этот счет распространяться не стал, а больше рассказать было некому.
Он отлеживался, не выходя из дома две недели, пока все не утихло. Да и потом не торопился показываться на рынке. Занимался домашними делами, ждал, пока все успокоится. Вот только голубей, к которым прикипел, бросить не смог и попросил соседских мальчишек за ними присматривать. А потом к нему все привыкли и перестали обращать внимание: один инвалид – это не целый поселок безруких и безногих.
– А что стало с теми, кого забрали? – ошарашенно спросил я, когда дядя Паша закончил свой рассказ и тяжело замолчал, погрузившись в прошлое, куда мне дороги не было.
– Вывезли их. Кто-то помер сразу, кто-то еще пожил, – коротко ответил он.
– Что значит помер? – не очень понял я.
– Да вот то и значит, – рассердился вдруг инвалид. – А сам-то ты как думаешь, кучеряво им жилось али как?
Тогда мне это было сложно представить. Но как живут инвалиды войны, я понял уже довольно скоро, когда из Афгана стали возвращаться мои вчерашние одноклассники. Со многими из них разговаривать было очень трудно. Это были люди из другого мира, который нам, московским благополучным мальчишкам, до поры до времени понять было практически невозможно.
Картины той страшной облавы, пропавшие бесследно ветераны – все это живо рисовалось в моем мальчишеском сознании, но получить больше информации о трагедии, тайну которой мне приоткрыл дядя Паша, в тот момент я не мог. И только потом, став студентом-историком, я узнал из разных источников, куда делись инвалиды-ветераны.
Самой печальной оказалась судьба тех бывших солдат, которых в народе нарекли «самоварами». Инвалидов с одной рукой или ногой мы видели много, как и вовсе безногих. А вот «самоваров» не застали, хотя их-то после войны в районе Инвалидного рынка было немало. Так в те годы называли тех, у кого не было ни рук, ни ног. Только «крантик» самоварный ниже живота и оставался. Но и в таком виде они еще были жизнеспособны и желанны для одиноких баб, которым в жизни уже совсем ничего не светило. А так хоть забеременеть и ребенка вырастить можно было. Тяжело, но в радость.
Сколько «самоваров» было, теперь сказать трудно, но именно их в первую очередь и вывозили из городов, подальше с глаз. Говорят, самый знаменитый интернат для таких увечных ветеранов соорудили на Валааме. Кормить «самоваров» поручили местным бабам из обслуги, они же инвалидов одевали-раздевали, на ведерко, которое взамен горшка было приспособлено, сажали. Но разве можно было всех обслужить вовремя малыми силами. Местные жители вспоминают, что при Валаамском монастыре был яблоневый сад (пять лет назад, попав на Валаам, я долго искал этот сад или его остатки, но так ничего и не нашел). Этот сад был единственным местом развлечения и отдохновения «самоваров», местом их «прогулок». Сюда их привозили на тележках и подвешивали в мешках на яблоневые ветви. Так они и висели здесь целыми днями, разговаривая друг с другом, ссорились и мирились, плакали и смеялись. Иногда про них забывали, и тогда некоторые перемещались прямо с веток в могилы. Иногда у них тоже бывали праздники, когда кто-то из родных все-таки добирался до интерната. Хотя было ли им это в радость, и что они чувствовали, когда вновь оставались наедине с товарищами по несчастью, и представить трудно.
Документально на Валааме подтверждена смерть только пятидесяти ветеранов Великой Отечественной, и теперь уже ничего не докажешь.
По официальным данным в январе 1952 года на острове находился 901 инвалид, в декабре того же года – 876, в 1955-м их количество возросло до 975 человек, а потом начало постепенно снижаться – 812, 670, 624… К декабрю 1971 года по документам значилось 574 инвалида…
Но это уже совсем другая история, которая не имеет отношения к дяде Паше; сам же он о своих в одночасье пропавших друзьях с Инвалидного рынка рассказывать не захотел. Может быть, и знал что-то о том, как сложились их судьбы, но оставил в себе.
…Дядя Паша надолго замолчал. Время шло к вечеру, мне пора было домой, но я боялся нарушить эту тишину и все еще пытался осознать все то, что рассказал мне инвалид. Такого на уроках истории не узнаешь. Да и просто в голове не укладывалось, что вчерашних героев могли вот так в одночасье взять и увезти неизвестно куда. Героев! Нам же постоянно говорили, что ветеранов надо уважать и чтить. А тут выясняется, что это правило распространяется не на всех…
Наконец дядя Паша как будто очнулся и пытливо посмотрел мне прямо в глаза, сразу поняв мое смятение и неуверенность в том, что все рассказанное – правда.
– Ладно, пацан, поговорили и хватит. Ты особо об этом никому не болтай, разве что мамке. А то и мне достанется, – неожиданно мягко заговорил мой собеседник. – Пролалакал я с тобой, а у меня еще дел полно. Иди домой. Но помни: всё, что я тебе рассказал, – было. А только была б у меня другая жизнь, не стал бы я ничего в ней менять. Моя она…
И даже подтолкнул меня. Дескать, иди, разговор окончен.
Дома я никому ничего рассказывать не стал. Затем началась подготовка к очередному экзамену, дальше – каникулы. И я не то чтобы забыл о нашей встрече – ведь сам на нее напросился, – но куда-то отодвинул ее подальше, вглубь памяти, на потом.
А через месяц дядю Пашу зарезали. Прямо там, у рынка, посреди дня на глазах у десятков людей.
Как потом рассказывали очевидцы, к нему возле палатки «Мороженое» подошел какой-то амбал с зоновскими татуировками на руках. Нагнулся, о чем-то коротко спросил, дядя Паша ему в ответ огрызнулся и тут же получил заточку под сердце.
Он умер еще до приезда «скорой», удивленно и умиротворенно глядя в небо, где кружили его любимые сизари.
Убийцу так и не нашли. Он как будто испарился. Да и не искали его особо. Кому интересно, за что убили неряшливого, вечно пьяного и ворчащего инвалида, который и так давно мозолил власти глаза.
Я об этом узнал уже, когда вернулся с каникул. Где дядю Пашу похоронили, не знаю.
Голубятня вскоре тоже опустела, а затем и исчезла, уступив место двухъярусным гаражам.
