Зеркало и свет Мантел Хилари
Монтегю говорит:
– Мы, его семья, поверьте, Кромвель, мы потрясены поступком моего брата. Полагаю, вам известно об этом деле больше нашего.
– Могу я передать королю, что вы от него отрекаетесь?
Монтегю с заминкой отвечает:
– Пожалуй, это слишком…
– Осуждаем, – говорит Маргарет Поль. – Можете передать, что мы осуждаем его книгу и пребываем в смятении.
– Или в изумлении, – предполагает он. – Глубоко скорбите и охвачены ужасом при мысли, что он осмелился осудить короля, оклеветать и опорочить своего правителя, угрожать ему вторжением и утверждать, что он проклят.
– Разве я сторож брату моему? – спрашивает Монтегю.
– Кому-то придется стать ему сторожем. Если не вам, то мне. Реджинальда следует запереть ради его собственного блага. Сейчас между вами и королевским гневом стою только я.
– Очень любезно с вашей стороны, – говорит Монтегю.
– Я также стою между королем и его дочерью. Вам следует понять, что до того, как король получил книгу, леди Мария была в опасности из-за собственной глупой гордости. А теперь ее положение ухудшилось, потому что король подозревает ее в соучастии. И именно ваше семейство виновато в этом.
Медлительного Монтегю непросто расшевелить, но Маргарет Поль откладывает вышивку и говорит:
– Мы помогли вам избавиться от Болейнов, которые вам угрожали.
– Я взял на себя ответственность, не вы.
– Вы должны нам, а платить не хотите. Вы знали, что книга пишется. Знали, к чему это приведет.
– Вы можете объяснить это Николасу Кэрью? Кажется, он не понимает. Я ничего ему не должен. Я ничего не должен вам, мадам. Напротив, это вы мне должны. Жизнь и смерть Марии от меня не зависят, но могут зависеть от вас. Я прошу вашей помощи для того, чтобы она и дальше пребывала среди живых, и, надеюсь, совершила бы еще немало добрых дел.
– Ее мать, храни Господь ее душу, поручила мне воспитание Марии, – говорит Маргарет Поль. – Могу ли я предать доверие Екатерины, посоветовав ее дочери поступить против совести?
Монтегю говорит:
– Не понимаю, Кромвель, в чем ваша выгода. Вы хотите спасти Марию от нее самой и от ее друзей, но вы же не думаете, что она это оценит?
– Если она станет королевой, – говорит Маргарет Поль, – а я молюсь, чтобы ее миновала эта напасть, то первым делом она…
Что? Посадит меня в Тауэр? Отрубит голову? Сделает лорд-канцлером?
– Миледи матушка… – предостерегает Монтегю.
– О, я помню Акт об измене, – живо откликается Маргарет. – Я вижу ловушку. Предвидеть будущее – преступление. Мы вынуждены жить одним днем.
– В предыдущие месяцы, – говорит он Монтегю, – вы уверяли императорского посла Шапюи, что Англия готова восстать против короля. – Он поднимает руку: не перебивайте. – А две-три недели назад на юго-западе видели вооруженных простолюдинов.
– Это земли Куртенэ, – говорит Монтегю. – Их и обвиняйте.
Вор у вора дубинку украл, думает он.
– Вам повезло, что все обошлось и там стало спокойнее. Но любое повторение – попытка нарушить покой короля в любой части королевства, – и вам будет сложно объяснить, что подстрекатель не вы.
– Но как вы докажете его вину? – спрашивает Маргарет. – Насколько я понимаю, это обязанность обвинителя.
– Это не составит труда. К тому же закон дает способ защитить страну от изменников. Я говорю про билль о лишении прав за измену, для которого суда не требуется.
Маргарет замолкает, втыкает иглу в ткань. Вспоминает горькую участь отца.
– Мадам, – говорит он, – не пытайтесь вашим упрямством, увертками и интригами развязать руки королю, который приложил все усилия, чтобы возместить вам причиненные страдания. Молитесь о примирении, как надлежит доброй христианке. И напишите леди Марии письмо.
– А вы его доставите? – спрашивает Монтегю.
– Передайте его вашему другу Шапюи. Чтобы юная леди не подумала, будто оно поддельное.
Маргарет говорит:
– Вы змий, Кромвель.
– Ах нет, что вы.
Я пес, мадам, и я иду по вашему следу. Он вклинивается массивным корпусом между Маргарет и светом. Графиня вышивает цветочный узор. Виола, символ ее рода, по-другому фиалка, или анютины глазки.
– Мои поздравления. Для такой тонкой работы нужен острый глаз.
Маргарет берется за ножницы.
– Теперь не то, что раньше. Я знавала и лучшие времена.
Он посылает племянника Ричарда в Тауэр освободить Томаса Уайетта. Прибытие книги Реджинальда, как только просочились слухи о ее содержании, вызвало такой переполох, что все и думать забыли про Уайетта. Никто не видел самой книги; придворные догадываются, чт там, но не могут вообразить ее горького многословия, ее безрассудного пренебрежения к покровительству живых и неуемного восхваления мертвых. Ходят слухи о новых арестах. Леди Хасси, некогда состоявшую при Марии, отправили в Тауэр. Он посылает Ризли поговорить с ней. Она признается, что когда на Троицу с милостивого позволения короля навещала Марию в Хансдоне, то называла ее принцессой.
– Клянется, что во всем виновата привычка, – говорит Ризли. – Что она и в мыслях не держала заявлять, будто Мария – законная наследница Генриха. Что сказала так, не подумав.
В комнату влетает Ричард Кромвель.
– Я велел Уайетту убираться в Кент и никогда не упоминать о мертвых. Сидеть там, пока не позовут. Комендант Кингстон спрашивает, нужны ли камеры для знатных узников, и если нужны, то сколько, а также желательно уточнить их ранг, пол, возраст и когда их ждать. Он хочет подготовиться.
– Как, Кингстон не готов? Удивительно!
– Сэр, – говорит Ризли, – я знаю, вы жалеете леди Марию, но пришло время отказаться от нее. – Он обращается к Ричарду: – Она выглядит скромницей, как любая девушка, говорит тихо, шарахается от мужчин, но, когда мы с Сэдлером приехали в Хансдон, клянусь, будь у нее в руке кинжал, она вонзила бы его в меня, когда я сказал, что палач из Кале чисто исполнил свою работу.
Ее трудно любить, только и скажет он, ничего больше.
Генрих занимает место за столом совета, упираясь кулаком в стол, чтобы удержать равновесие. Король двигается осторожно, избегая толчков и ударов. Вежливо благодарит нового советника, когда Рич отодвигает кресло, чтобы дать больше места перевязанной ноге.
– Принесли клятву, Рич? Отлично.
Король с тихим сопением опускается в кресло и хватается за стол, чтобы придвинуться ближе.
– Подушку, ваше величество? – предлагает Одли.
Генрих закрывает глаза:
– Спасибо, нет. Сегодня у нас один вопрос…
– Или кресло попросторнее?
Король осекается:
– …вопрос, не терпящий отлагательства… Спасибо, лорд Одли, мне удобно.
Он ловит взгляд лорд-канцлера и прижимает ладонь ко рту. Но Ричарда Рича так просто не уймешь.
– И вы здесь, сэр? – обращается Рич к Эдварду Сеймуру. – Я не знал, что вы приняли присягу.
– Так вышло… – начинает Эдвард.
– Так вышло, что мне нужен его совет, – говорит король. – По крайней мере в этом вопросе, который касается меня очень близко. Вам ясно, Рич?
Теперь Эдвард – родственник короля, разумеется, королю нужен братский совет. Однако Эдвард ерзает в самом конце стола, будто в суде, гадая, прдется ли платить. Ему и сестре.
Ричард Рич никак не угомонится. Он наклоняется и шепчет: сэр, это точно заседание совета? Куда я попал? Он, Кромвель, отвечает тоже шепотом: сидите тихо и слушайте.
Фицуильям оглядывается:
– А где милорд Норфолк?
– Я велел ему не показываться мне на глаза, – отвечает Генрих.
Отличная новость для Фица. Его ссоры с Норфолком тянутся десятилетиями.
– Вам не стоило посылать его к Марии, сэр. Вы же его знаете. Он разговаривает с женщиной, словно с крепостной стеной, которую собирается проломить.
– Я не думаю, – говорит лорд-канцлер, – что следует именовать королевскую дочь «женщиной».
– А кто же она? – спрашивает Фицуильям. – Можете называть ее «леди», от этого ничего не изменится. Норфолк – последний человек на свете, способный ее убедить.
Генрих говорит:
– Я признаю, что мой выбор был нехорош. Она не из тех, кто подчиняется силе. – Ему показалось или в тоне короля мелькнула извращенная гордость? – Нам следует выбрать другого посланника. Возможно, милорда архиепископа с его даром мягко увещевать…
Фиц изумленно смотрит на короля:
– Она ненавидит Кранмера. И с чего ей любить его? Он развел вас с ее матерью. Кранмер называет ее плодом кровосмешения.
– И вполне справедливо. – Король склоняет голову. – То был великий грех – совершенный, разумеется, по неведению.
– Ваше величество, – говорит Эдвард Сеймур, – мы понимаем… нет нужды… избавьте себя…
– Простите, груз двадцати лет давит на плечи. – Генрих выглядит расслабленным и покорным, но он знает это опасное подергивание королевских губ. – Поскольку весь христианский мир вот уже целое поколение обсуждает мой брак во всех университетах, с каждой церковной кафедры, в каждом трактире, я не считаю зазорным повторить это еще раз. И хотя из Писания следует, что подобный союз незаконен, некогда я верил, что папа вправе его разрешить. Теперь я вижу, что ошибался. Моя дочь Мария – плод преступной связи. Если Екатерина не раскаялась в этом грехе при жизни, боюсь, ей суждено ответить за него там, где она сейчас.
В Питерборо, думает он.
– Мои же глаза открылись на мерзости и нечестивые притязания Рима, – продолжает король, – и я уже семь лет тружусь над тем, чтобы выйти из-под его ненавистной власти и повести мою страну истинной дорогой Христовой. Если я до сих пор не искупил свой грех, то уж не знаю, джентльмены, как и когда я его искуплю. Терпеть непослушание дочери, знать, что мои близкие родственники настраивают ее против меня, читать в собственном доме поношения от этого неблагодарного чудовища Поля, который называет меня еретиком, раскольником и иудой…
– Нет, сэр, – встревает Рич. – Иудой Поль называет не вас, а епископа Сэмпсона, который был вашим поверенным в деле о разводе.
– Наш новый советник любит точность. – Генрих разворачивается к Ричу. – А кем тогда он называет меня? Антихристом? Люцифером?
Денницей, думает он; светоносным.
– Предупреждаю, – говорит Генрих, – если я услышу хотя бы один голос в защиту этого заблудшего создания, моей дочери, я буду знать, что это слова изменника. Я готов выслушать ваши советы. Я созвал судей, чтобы решить, каким образом довести ее дело до суда.
Фицуильям хлопает ладонью по столу:
– До суда? Храни нас Господь! Вашу плоть и кровь? Умоляю, не спешите с решением. Вы будете выглядеть чудовищем в глазах всего света!
Он вставляет:
– Ваше величество, Мария больна.
– Король скоро и сам заболеет! – восклицает Рич. – Только посмотрите на него!
Эдвард Сеймур шепчет:
– Рич, помолчите.
Генрих поворачивается к нему:
– Скажите, Сухарь, а когда она не больна? Неужели я породил это болезненное создание? Ее братья и сестры умерли. Удивляюсь, что она до сих пор жива. Интересно, что Господь хотел этим сказать.
Фицуильям говорит:
– Если вы не знаете, Гарри, то кому тогда знать? Вы наместник Божий, разве нет? Вам ведомы все наши судьбы.
– Мне ведома ваша, – говорит Генрих.
Король бросает взгляд на дверь. Кивок – и сюда войдут стражники. Ричард Рич застыл, челюсть отвисла, пальцы сжимают перо. Эдвард Сеймур привстает с места:
– Простите, ваше величество. Простите господину казначею его грубую речь. Мы все… мы все переутомились…
Генрих вздыхает:
– Переутомились, изнурены, обессилены. Верно, Нед. Ступайте, Фицуильям, пока я не велел вас вывести, мое терпение не беспредельно, ни вы, ни моя дочь не можете испытывать его бесконечно. Итак, Сухарь, расскажите нам о ее болезни. Что на сей раз? Я слышал о коликах, лихорадке, головной и зубной боли.
– Боюсь, все вместе. Она пишет…
– Покажите мне ее письмо.
Письмо лежит у него в кармане.
– Я пошлю за ним, сэр.
– Некоторые из вас, моих советников, знают больше меня о том, что на уме у моей дочери. – И снова эта улыбка сквозь зубы – Генриху больно. – Господин секретарь обещал, что получит ее согласие – что заставит ее принести присягу, не выходя из Уайтхолла. Но и он подвел меня.
Фицуильям с порога оборачивается к советникам, прижимая бумаги к груди:
– Некоторые из ваших советников, ваше величество, пытаются спасти вас от себя самого. Вы бушуете оттого, что Поль вас оскорбил. Бросайтесь на врагов, но не обижайте друзей. А что до Марии, так заприте ее, заприте покрепче, туда, откуда она не причинит никому вреда. Но созвать судей, предать суду собственную дочь? И что дальше? Я скажу вам, она виновна. Зачем вам судья? Зачем присяжные? Она не станет приносить присягу и приведет свои доводы, но не так, как Томас Мор. Скажет, что она не приблуда, а принцесса Англии, а вы такой же глава церкви, как и я. И что вы сделаете? Отрубите ей голову?
Одли говорит еле слышно:
– Храбрец.
Сеймур бормочет:
– Мертвец.
Он, лорд Кромвель, встает, пересекает комнату, хватает казначея за джеркин, толкает к дверям. Двери мягко распахиваются, словно адские врата. Он сжимает казначейскую цепь, пытаясь сдернуть ее через голову Фица. Советник вопит, цепь извивается. Фиц продевает пальцы сквозь звенья, завязывается борьба.
– Руки прочь, Кромвель! – орет Фиц, пытаясь достать его другим кулаком, но он подтягивает цепь к себе, оказываясь нос к носу с казначеем.
– Угомонись, болван, – шипит он.
До Фица доходит, он разжимает кулак. Вскрикивает – пальцы застряли в звеньях, – и цепь свободна. Толчок в грудь, Фиц падает навзничь, двери захлопываются.
Он, лорд Кромвель, подходит к столу, кладет цепь на стол перед королем. Цепь звякает.
– Не стоило, – говорит Генрих. – Не стоило драться ради меня, если вы разделяете его мысли. – Его пальцы тянутся к цепи – золото еще хранит тепло бархата. – Впрочем, я аплодирую вам, милорд. Фица нелегко сдвинуть с места. – Король не смотрит на советников. – Приведите ко мне лорда Монтегю, хочу зачитать ему отрывки из письма брата. Позовите епископа Иуду, странно, но Сэмпсон – единственный, на кого я могу положиться. Вероятно, стоит вернуть Гардинера из Франции. Обычно он находит решения, которые не приходят в голову никому из вас. Напомните сэру Николасу Кэрью, что я запрещаю ему видеться с моей дочерью. Скажите Куртенэ, что для меня не тайна их поползновения и что я крайне ими недоволен. Фрэнсиса Брайана – в Тауэр, я слышал, он распускает по городу сплетни, что Марию содержат в черном теле и что я бессердечный отец.
– Вы же знаете Фрэнсиса, – говорит Эдуард Сеймур. – Это пустая болтовня. Он любит вас, ваше величество.
– А Фицуильям? – хмурится Одли. – Мы должны назначить нового казначея?
– Фицуильям, – мягко произносит король. – Не стоит судить его слишком строго. Он мой старый друг, и, думаю, вы согласитесь, что он понимает меня лучше, чем кто-либо из живущих. – Генрих с пугающей неторопливостью оглядывает притихших советников; их время полностью принадлежит ему. – Я знаю, о чем вы толкуете между собой, как пытаетесь мною управлять, как обсуждаете тех, кого я люблю и кого ненавижу. Единственное живое существо на свете, которому мужчина может доверять, – его незамужняя дочь. У нее не должно быть воли, кроме отцовской, не должно быть мыслей, кроме тех, что ему по нраву. Взамен отец защищает ее и заботится о ее благополучии. Но у господина казначея нет детей. Так распорядился Господь. Он не может чувствовать то, что чувствую я, не в силах понять, как я страдаю. Мои помыслы неизменны: Мария знает, какого признания я от нее требую, знает с тех пор, как была составлена присяга. Если она думает, будто мои права всего лишь причуда недавно умершей женщины, то ее ввели в заблуждение, и если она еще питает надежду, что я готов на коленях ползти в Рим, то она глупее, чем я думал. Но чего вы не видите и не в состоянии понять, так это того, что я люблю мою дочь. Я думаю обо всех моих детях, умерших в колыбели, и о тех, кто умер, не увидев света. Если я потеряю Марию, что у меня останется? Спросите себя… в ком найду я утешение в этом мире, если не в ней?
В комнате тихо. У меня было чувство, признается потом Одли, что надо перекреститься и сказать: «Аминь». Даже новый советник не осмеливается заметить: «Как же, ваше величество, ведь у вас есть молодой Ричмонд». Или напомнить Генриху о рыжем поросеночке Элизе, повизгивающем где-то в глуши. Эдвард Сеймур хмурится: если у короля нет никого в этом мире, то как быть с его сестрой Джейн, как быть с семейством из Вулфхолла?
– Итак, достойный господин секретарь, – говорит король, – раз вы так любите меня и мою службу, будьте любезны, доведите это дело до конца. Здесь мы больше не будем это обсуждать.
Король упирается в стол рукой, помогая себе встать. Советники вскакивают, преклоняют колени. С колен не встают, пока король не выходит. И даже когда дверь за ним закрывается, все молчат.
Молчание прерывает лорд-канцлер:
– До конца? Какого конца?
– Бог его знает, – говорит он.
– Лучше бы я никогда не становился советником! – выпаливает Рич. – Лучше бы мне оказаться в Китае!
Сеймур бормочет:
– Лучше бы тебе оказаться в Утопии.
В письме, которое до сих пор лежит у него в кармане, Мария пишет: «Кромвель, дальше пути нет, я не уступлю ни пяди. Я не подпишу бумагу, порочащую королеву, мою покойную мать. Я никогда не соглашусь, что мой отец – глава церкви. Не позволяйте им меня подталкивать, не позволяйте им умолять меня, я поступлю так, как велит мне совесть. Вы мой лучший друг, моя опора. Вся моя надежда на Вас».
– Думаю, он хочет, чтобы вы ее убили, – говорит Эдвард Сеймур.
В былые дни кардинал любил смеяться над тем, как Генрих, выпростав ногу из-под шлафрока, демонстрировал французскому послу свою икру. «Разве у вашего короля такая нога? Скажите, такая? Господь не обидел короля Франциска ростом, но ему не сравниться со мной шириной плеч».
Ныне тот же король волочит ноги, а выходя из комнаты совета, запахивает шлафрок. Превосходная икра забинтована, лицо одутловатое и бледное. Генрих – средоточие боли, его тело очаг болезни, кровь, желчь и флегма. Его отяжелевшая недужная плоть – место, где все аргументы истощились.
В Тауэре Фрэнсис Брайан спрашивает его:
– Тут вы держали Тома Уайетта?
– Здесь много воздуха, не находите? – говорит он. – Моим друзьям всегда отводят лучшие помещения.
– Одного выпускаем, другого сажаем. – Фрэнсис сползает в кресле, оглядывает комнату. На одном глазу повязка, другой затуманен. – Домашнего ареста было недостаточно?
– Здесь безопаснее. Я говорил то же самое Уайетту.
– Я слыхал, теперь вы хранитель малой королевской печати. Вы лезете вверх с такой прытью, милорд, что скоро в королевстве не хватит лестниц.
– Зачем мне лестницы? У меня есть крылья.
– Так скорее летите во тьму, пока они не растаяли.
– Король полагает, что Мария бы так не упрямилась, если бы ее кто-то не убеждал. И прежде всего ваш зять Кэрью.
– Старина Кара Господня, – смеется Фрэнсис. – Возомнил себя верным рыцарем в черных доспехах. Обещает Марии сделать ее королевой.
Записывать некому. На столе только ин-фолио с бумагами лорда Кромвеля, рядом томик Петрарки: путти, морское чудище, переплет мягкий, словно кожа. Его руки неподвижны. Еще будет время, чтобы все записать.
– Значит, Кэрью. Кто еще?
– Клан лорда Эксетера. Маленький плакса Монтегю.
– Если король арестует их, вы дадите показания?
– Дам. Или я, или они. Почему я должен быть лучше Тома Уайетта?
– Никто и не думает, что вы лучше.
– Но вы ведь не захотите тащить их сюда? Предпочтете договориться.
– Мое природное человеколюбие останавливает меня от…
Фрэнсис фыркает:
– Вас ничто не остановит. Но вы не сможете погубить людей Марии, не затронув ее, а ее трогать вы не хотите. И вы не думаете, что сумеете и дальше управлять Генрихом, если он и дальше будет убивать своих близких.
Он вспоминает Фрэнсиса у эшафота, потеющего в кожаном джеркине, ждущего, когда можно будет помчаться к Сеймурам с вестью, что голова Анны слетела с плеч. Хотите скорости, обращайтесь к Фрэнсису Брайану. Ваши желания бурлят у него под кожей, готовые реализоваться. Если нужно кого-нибудь подкупить или очаровать, провернуть что-нибудь тайное или грязное, вы знаете, кто никогда вам не откажет. Хотите, чтобы кто-нибудь произнес вслух то, что больше никто не осмелится произнести, только кивните Фрэнсису.
– Я вас раскусил, Кромвель, – говорит он. – Считаете себя осторожным и предусмотрительным политиком. А вы такой же игрок, как и я.
– Такой, да не такой. Если вас отравят, вы все равно поползете к карточному столу. Если ослепнете, будете распознавать жезлы и кубки по запаху. Ощупывать пальцами точки на костях.
Фрэнсис говорит:
– Другой с вашим происхождением получил бы спокойное местечко и пересчитывал трофеи. Но не Кромвель. Он должен непременно всем заправлять. Если девчонка Сеймуров родит королю сына, кто займется его воспитанием, если не Кромвель? А если наследником объявят Фицроя, на кого ему положиться, если не на Кромвеля? Если Мария станет королевой, она никогда не забудет, кому обязана спасением.
– Поверьте, Фрэнсис, – улыбается он. – Так далеко я не загадываю. Мне бы пережить эту неделю.
– Вы не остановитесь, пока не станете герцогом. Или королем. – Фрэнсис сдергивает повязку, трет шрам. – Кстати, из вас выйдет неплохой король.
Он отводит взгляд от изуродованного лица Брайана. Тот хохочет:
– Вы видали лица и пострашнее.
Он идет к двери:
– Мартин? Принеси мне кресло. Почему этот жалкий табурет все еще здесь? Разве я не вышвырнул его за дверь?
Появляется тюремщик:
– Никак сам обратно приполз? Я спущу негодника с лестницы.
– Лучше порубите его на дрова, – предлагает Фрэнсис. – Покажите, кто тут главный.
– И кларет захвати, – велит он Мартину. – Запишешь на мой счет.
– У вас тут и счет открыт? Благослови меня, святая Агнесса.
– Я подумываю завести здесь собственного повара, кухонных мальчишек и кладовую для дичи. Я держу тут рубашки на смену и овчинный тулуп. А еще писарей.
– Никаких писарей, – говорит Фрэнсис. – Иначе я не открою рта.
– Если вы дадите обещанное признание, я отложу его до той поры, когда оно мне пригодится. Я сам запишу ваши показания, а остальным незачем знать, что они исходят от вас. Но чтобы хоть кто-нибудь из нас дожил до следующей недели, Кэрью должен написать Марии, что ей не стоит ждать помощи ни от него, ни от его друзей и, если она не поступит так, как я ей велел, ее ждет смерть. Я замолвлю за вас словечко перед Генрихом, – он трет глаз, как раньше Брайан, – и, когда все закончится, вы выйдете на свободу. Это не продлится долго. Марии придется выбирать: отец или папа.
– Отец или мать, – говорит Фрэнсис. – Вы не можете сражаться с мертвыми. Уступите им Марию. Один Бог знает, отчего вы решили связать с ней будущее. Даже если вы спасете ее теперь, она может умереть, с ее-то слабым здоровьем. А если король обратит свой гнев против вас, никто не позволит вам уйти тихо, обрезать яблони и слушать соловьев, как старине Генри Гилдфорду. Вспомните падение Вулси. Не справитесь – и Генрих посадит вас на мое место. Или куда похуже, где вы обрадуетесь и кривому трехногому табурету.
– Надо же, похоже, вас заботит мое будущее, – говорит он. – Советы раздаете.
– Что без вас эта страна? Я предпочту, чтобы вы благоденствовали. Ссужали мне деньги.
Входит Мартин, толкая перед собой кресло. Придется запастись терпением, думает он: даже если я добуду доказательства измены, могу ли я позволить себе извлечь их на свет? Брайан прав. Трудно низвергнуть два старинных семейства и их присных, не успев толком похоронить Болейнов, да еще не повредить при этом девушке, чьи интересы они якобы защищают. Генрих не может быть готов до того, как я буду готов: я должен сдерживать моего кровожадного короля.
– Это не все, Фрэнсис. Когда Кэрью напишет письмо, ваша сестра Элиза должна лично отвезти его в Хансдон и поговорить с госпожой вашей матушкой. Леди Брайан состоит при Марии с рождения. Полагаю, она принимает ее интересы близко к сердцу.
– К тому же, – говорит Фрэнсис, – госпожа моя матушка не такая безголовая дура, какой кажется.
– Пусть поговорят с Марией, мать и дочь, пусть дают любые обещания. Я доверяю всему вашему семейству быть моими посредниками.
– Что ж, – неприязненно замечает Фрэнсис, – если вам обязательно втягивать в это женщин.
– Они уже втянуты. Все это дело вертится вокруг них.
Фрэнсис смотрит в чашу. Он жадно осушил ее, словно хочет разглядеть судьбу в винном осадке.
– Одни говорят, Генрих не убьет свою дочь. Другие говорят, мы не верили, что он убьет жену. Но я… я всегда знал, что он уничтожит Анну Болейн. Если не собственными руками, то чужими.
Приходит тепло. Долгие дни, на протяжении которых, если слухи правдивы, леди Мария не берет в рот ни крошки. Короткие светлые ночи, которые она проводит, меряя комнату шагами, лицо распухло, глаза покраснели. Она утопает в горьких слезах. Слезы полезны молодым женщинам, особенно тем, у кого прекратилось обычное женское, или тем, кто жаждет мужской ласки, но вынужден обходиться без мужчины. Если королевская дочь перестанет плакать, возможно, ей станет хуже. Поэтому никто не утешает ее, когда ее рыдания доходят до рвоты. И когда она восклицает: «Пожалей меня, Господи!» – очевидно, Он ее не жалеет.
Юристы, чьего совета спросил король, постановили, что Марию следует снова привести к присяге, а стало быть, ей прекрасно известно, что ей предстоит. Разумеется, известно, говорит король. По этому поводу у нее не должно быть никаких сомнений. И все же, как месяцем раньше, имея в виду Анну Болейн, он добавляет:
– Кромвель, закон должен быть соблюден до последней буквы.
– Пригласи Шапюи, – велит Ричарду он, лорд Кромвель. – Он должен со мной поужинать. Посол скажет, что у него нет аппетита, однако ничто не мешает ему смотреть, как буду есть я.
Ричард говорит:
– Вам следовало решить этот вопрос две недели назад. С каждым днем вы подвергаете нас опасности. Почему вы не хотите сами навестить Марию?
– Потому что я могу действовать только на расстоянии.
Он вспоминает Виндзорский замок, палящую жару, лето от Рождества Христова тысяча пятьсот тридцать первое. Во дворах телеги со скарбом, король и его приближенные отбывают охотиться, устраивать танцы и прочие развлечения. Он, вынужденный обратиться в незаметную тень, поднялся по лестнице и миновал галерею пустых комнат с закрытыми ставнями, пока не нашел Екатерину в одиночестве, всеми покинутую, ожесточенную, сознающую, но не смирившуюся с тем, что Генрих ушел, не сказав ей ни слова прощания. Ее дочь Мария, хрупкая как тростинка, прислонилась к спинке материнского кресла. Мадам, сказал он, ваша дочь нездорова, ей лучше присесть. От судорожной боли девушка согнулась и вцепилась в позолоту. Екатерина сказала ей на кастильском: «Ты дочь Испании. Стой прямо».
В тот день он сразился за болезненное худенькое тельце и победил. У его ног табурет, на нем подушка, на подушке вышита русалка. Одной рукой он поднял табурет, другой – русалку. Выдержав взгляд испанской королевы, со стуком опустил табурет на каменные плиты пола. Солнце лилось сквозь цветные стеклышки: квадраты света, бледно-зеленого и алого, трепетали, словно флаги, на бледном камне.
Екатерина закрыла глаза. Еле заметно кивнула, словно сама испытывает страдания. Затем открыла глаза, посмотрела в сторону. Он заметил, что принцесса качнулась, шагнул вперед и подхватил ее. Он помнит ее тонкие косточки, трепещущее невесомое тельце, блестящий от пота лоб. Мария опустилась на табурет, он подал ей подушку, всматриваясь в ее лицо. Девушка прижала русалку к животу, обняла, согнулась, чтобы утишить боль. Через секунду со стоном выдохнула. Затем вскинула голову, посмотрела на него изумленно и благодарно. И тут же сделала бесстрастное лицо. Все произошло так быстро, будто и не было. Но до конца разговора, до того как он откланялся и вышел, Мария не сводила с него глаз.
После ужина, когда падает тишина и длинный летний день уступает место сумеркам, они с послом поднимаются на одну из садовых башен. Лондон притаился под ними в голубоватой дымке. На столе блюдо с клубникой, которую они должны доесть, пока не взойдет луна. Посол оставил бумаги у подножия башни. Ин-фолио белой кожи с императорским двуглавым орлом покоится на траве среди маргариток.
– Меня раздражает, – говорит он послу, – как свысока смотрят на Генриха европейские правители. Они могут сколько угодно разгонять парламенты, душить подданных налогами, взламывать церковные сундуки, убивать советников, но если они преклоняют колени перед Ватиканом, то могут служить образцами добродетели, и папа шлет им свое благословение, называя блистательными монархами. Кто из них годами терпел бы рядом бесплодную жену? Давно бы ее отравили. Кто смирился бы с непокорством собственного дитяти? Будь Мария дочерью кого-нибудь из этих правителей, ее бы заперли и забыли, а то и убрали по-тихому.
– Вы правы, – соглашается Шапюи, – но вы же не станете такое предлагать.
– Дело не в том, что я предложу. Эта история меня погубила. Я покойник.
– Вы говорили такое и раньше. Когда вас изводила конкубина.
– Говорил и снова повторю. В этом деле я зашел так далеко, что пути назад нет, – я заверил короля, что Мария подчинится. А Генрих не терпит тех, кто нарушает обещания.
Шапюи задумчиво водит пальцем по мраморным прожилкам столешницы:
– Как вы втащили это сюда?
– Лебедкой через окно. Вы же не думаете, что я помолился мощам епископа Фишера и он заставил стол взлететь?