Искальщик Хемлин Маргарита
Незаметно мы углубились в голые аллеи, дошли до памятника поэту Пушкину. Совсем рядом с моей школой. Там звенел звонок, и учащиеся выскочили на улицу.
Зоя зачарованно посмотрела на стайку красивых чисто одетых девчат.
– Ой, какие! Это ж твоя школа? А ты прогуливаешься. Не боишься, увидят?
Я даже и не подумал, что пропускаю занятия и как комсомолец особенно поступаю нехорошо.
– Пускай! Скажу, по комсомольским делам прогуливаюсь. Пускай заикнутся! У меня знаешь кто почти родич? Ракло. Сам Ракло. Знаешь такого?
Зоя засмеялась:
– Нашел заступника! Он и за меня никогда не заступится, не то шо за кого… – Смех ее перелился в слезы, не горькие, а такие, с привычкой. – Это ж мой батько! Дал мне фамилию на смех людям – Ракло-брехло. А больше ничего от него и не вижу.
Я всмотрелся в лицо – ни малейшего похожего. Я б сразу сообразил, если б хоть чуточка обнаруживалась.
– Ракло-брехло… А ты сама по себе не брешешь? – Я даже разозлился на Зою за свое незнание.
– Ну как я тебе докажу? Перекреститься? Дывысь!
Зоя перекрестилась.
Я, конечно, поверил.
Неожиданно раздался голос моей учительницы, прямо за ухом:
– Шкловский, на последний урок еще успеешь, если от барышни отлипнешь!
Я независимо от ее должности ответил:
– Не могу никак! У меня отец умирает в данную минуту. Мы за доктором бежим. Сейчас как раз дух перевели.
Мы с Зоей переглянулись и припустили от ненужной встречи.
Я оглянулся. Учительница смотрела нам вслед и что-то кричала в смысле надежды на выздоровление Переца.
Зоя сквозь бег выдохнула:
– Сам ты брехло!
Она, конечно, просто так, чтоб вроде перекинуть на меня обидное слово. Но я ж-то знал, что попала она именно в главнейшую точку.
Так что внутренне я улыбнулся Зое и ее чистой душе. Она была глупый неокрепший ребенок. А я – уже нет.
Свтомиколаевская оставалась в двух шагах, дом совсем рядом…
Мы с Зоей влетели в калитку, потом в двери.
Шмулик не пискнул – привык и полюбил меня за дополнительное питание.
Старуха сидела там же, где была. Возле кровати.
Шкловский вроде спал.
Старуха повернулась, спросила:
– Рувима не привел?
Я отрицательно согласился.
– Ничего. Иди. Я посижу.
Мы с Зоей на цыпочках вышли на двор.
Собака стала рвать цепь и кидаться на Зою. Зоя сильно неловко повернулась и упала прямо ей под морду. Сверкнули клыки. Еще секунда, и лицо Зои было б навек изувеченным.
Но каким-то образом я вспомнил про сало в моем кармане. Вырвал скользкий шматочек и бросил свирепому псу. Конечно, я спас возникшее положение.
Зоя с трудом поднялась, я поддержал ее за талию и прижал к своей груди.
– Не бойся. Сало у Шкловского возьмем. И еще что-нибудь возьмем.
Зоя благодарно ответила мне взаимным прижатием всем своим тоненьким телом.
В ту минуту я, как и положено молодому человеку, почувствовал, что дороже нее у меня никого нету. Не было и не будет. Человек же сразу рассчитывает. Ему б подождать…
Однако наряду с светлым чувством к Зое у меня вдруг возникло и тут же мгновенно закрепилось желание больше узнать про ее отца и как-то использовать полученные сведения в свете текущих событий.
Вернулся в дом, чтобы все-таки взять сало. Обычно съестные припасы располагались в небольшой бочке под толстой железной крышкой, сверху еще каменюка. Каменюку я тихонько поднял, крышку сдвинул, но такое движение получилось с шумом. От потери равновесия рука, которой я опирался на самый край бочки, соскользнула внутрь, почти до дна. Схватил, что попало под пальцы, не разбираясь, бросился скорей к моей Зое.
Уже вместе с ней мы развернули тряпочку и увидели наполовину смятую коробку из-под папирос. Внутри – кольцо с сильно блестящими камушками: и бесцветными, и красными, и зелеными, и тому подобное.
Первая моя мысль была следующего порядка: вот я и нашел клад.
Сквозь радостный смех заплакал. Вспомнилось все: и Волчья гора, и нога моя родная кровавая, и несправедливая смерть мамы и деда.
Зоя спросила:
– Зачем украл? Батько заметит, орать будет, побьет. Положи взад, ничего не надо. Я от мамки отбрешуся.
Зоя не поняла, конечно, что кольцо это было мной получено по праву. По заслугам, и возвращать его хоть взад, хоть как мне не надо ни перед кем.
Я так ей и сказал. И добавил, что сейчас пойду и спокойно попрошу у отца шматок сала, и тогда мы отнесем Зойкиной мамаше гостинец, и это будет мое первое с ней знакомство.
Зоя покраснела.
– Не надо знакомства. Она хлопцев от меня гоняет. Сама отдам. И кольцо подложи, откудова взял. Обещаешь? А то тебя батько твой прибьет. Как я жить буду?
Сало я взял из бочки без спроса, что понятно. Передал Зое – а кусок этот, между прочим, ни в какое сравнение с сожратым Шмуликом не шел. Большой кусок, и сало прямо все розовое.
Обратил Зойкино внимание, и она с любовью посмотрела мне вниз ног – на самые носки ботинок. Или я не знаю куда. Девичье смущение есть смущение.
С папиросной коробкой в кармане я спокойно вернулся в дом.
Дора еще сидела у постели больного. Громко сделала мне замечание, что грюкаю неизвестно чем, а Перецу ж нужен покой.
Помолчала и добавила:
– Ну шо Рувимчик? Не захотел явиться? Правду скажи!
Ей нужна была правда, и я ей сказал такую правду, какую она сама себе выговорила:
– Не захотел. Очень не захотел. А я ж за ним на другой конец города бегал. Так и сказал Рувимчик: “Не пойду, не поеду хоть и на карете”.
Старуха покачала головой, на меня как не смотрела, так и не посмотрела:
– Ну ладно. Этот, – она указала пальцем на Переца, – оклемается. Буду ходить до него сколько надо.
Встала, расправила спину и только тут повернулась мне в лицо:
– Адрес Рувима мне скажи.
Я молчал. Сказать про изгнание Рувима из больницы? Про его плачевное состояние? Что адрес я и не знаю? Чувствовал – не надо.
И сказал так:
– Был Рувим да сплыл. Я его в самых воротах застал. Уезжал он. С барахлом своим. С всем своим. На паровоз бежал.
– В каких воротах ты его застал? Когда?
– Я к нему недавно в больницу заходил, проведать, так он мне сказал, что собирается убежать, то есть уехать куда глаза глядят. А в другой раз опять я к нему заходил – так тогда и встретил прямо в воротах. Дня три назад. А что я сбрехал – то, конечно, сбрехал, но не полностью. Просто время перенес. А про Переца Рувимчик мне всегда говорил, в любую минуту: “Я до Шкловского никогда не пойду, даже при его смерти не пойду”. Вот. Считайте, что я и не сбрехал. Я вообще неправду терпеть не могу. Отвлекать вас не хотел длинным рассказом. Но раз вы спросили, отвечаю честно.
Дора натянула на плечи драную шубу, завязалась каким-то ремешком и приговорила меня:
– Сиди на посту коло Переца. Сиди и карауль. И ведро ему подставь, если попросится, и держи его за шкирку, шоб не упал, и за мной сбегай, если шо. Ну шо, хлопчик… Ты, ясное дело, Перецу не сын. Но гад подходящий. Гуляй покуда.
Я трогал в засаленном кармане папиросную пачку, угрозы Доры виделись незначительными и прямо идиотскими.
Есть не хотелось, а хотелось сладкого. У меня всегда так.
Возле кровати на табуретке стоял стакан чая, почти горячего – от Доры, наверно. На дне сахар даже не разошелся полностью. Я ругнулся на бабу: точно ж из сахарницы сыпала – ни ложки, ничего.
Не поленился, в буфете взял чайную ложку, размешал как полностью следует, выпил в один залп. Особой сладости не ощутил, разозлился еще крепче, схватил большой сахарный кусок – Перец себе лично всегда большие куски откалывал и раскладывал на расписное блюдечко, а мелкие обратно в сахарницу ссыпал.
Сахар сосался легко. Но в голове не прояснялось, а, наоборот, становилось гуще.
Я строго держался на посту сколько мог. И за шкирку Переца держал при нужде, и нюхал его вонь, и воду ему подносил, и подушку поправлял. Он подушкой этой на меня попытался замахнуться, так из-под головы не сумел вытащить.
Я на Переца во все глаза смотрел, а он на меня в половину глаза. Иногда глаза его закатывались под веки совсем, так он все равно, сволочь гадская, смотрел белками с жилочками красненькими. Вроде этими самыми растопыренными и тонкими паучиными жилочками хотел меня насквозь проткнуть.
Честно сказать, я особенно надеялся на его бред. Что он начнет бредить и что-то интересное скажет. Но не дождался.
Я заснул устало и крепко. Причем повалился лицом в одеяло поверх ног Переца.
Снилось, что держу Переца за ноги, а он маленький, вроде ребенок спеленутый, и дед мне снился и говорил, что надо осторожно с малыми, потому что можно ж приспать.
Очнулся, казалось, скоро. Буквально через некоторые минуты. А на самом деле уже наступило глубокое утро.
Переца на кровати нету. Мои руки связаны рушником, на ногах затянут ремень. А ноги босые. Ботинки мои исчезли.
Как-то дошкандыбал мелкими прыжками и потом даже ползком до своего бушлата на стуле в дальнем углу. Зубами стянул на пол. Головой обстукал сукно, добрался до карманов, носом тыкался в них, как Шмулик, хоть понял сразу – пусто. Нема моего клада. Ушел клад. Ногами Переца – а ушел.
Когда я в мыслях добрался до того, что Перец УШЕЛ, моя голова окончательно стала на место. Не мог он уйти. Не мог. И не мог меня так связать-завязать, что я зубами не развязался. Тем более ботинки снять: шнуровка особая, скаутская, и дырочки, и крючочки – я сам долго привыкал и путался. А Перец еле держался на весу, не то что на ногах.
И почему ж я не проснулся?
Мозги подсказали простой ответ. Тот или чай, или черт знает что в стакане, что я допил за Дорой. Что там на дне телипалось? Несладкое. Может, дурман какой вроде снотворного порошка. Старуха услышала, что я вернулся, быстренько сыпанула, размешать не успела.
Только если для меня готовила – так мне бы и поднесла, мол, попей, хлопчик, с дорожки.
Но ей для чего?
А кому – для чего?
Развязывался я трудно. Рушник полотняный, узел оказался сильно затянут. Сверху материя мокроватая, а внутри узла совсем мокрая. С особым знанием кто-то завязывал. Сухое полотно подобным образом не затянешь. Мы с Мариком, когда качели себе делали, к вербе над Остёркой привязывали рушник и раскачивались, чтоб с размаху на глубину прыгнуть, так именно мочили хорошенько, чтоб узел получался крепкий. Когда такой узел на солнце скоренько высыхал – становился совсем железный.
Получается, меня и водой почти что поливали, а я спал.
И что интересно, ремень, которым мне ноги застегнули, был именно Переца. А Перецу ж с его пузом без ремня – никак.
Неожиданная радость затмила мои размышления на полном ходу. Из-под буфета спокойно торчал кусочек папиросной пачки. Как она туда забежала – непонятно. Различил ее не глазами, не душой – кишками, которые свело в узел, еще хуже мокрого, полотняного.
Подполз тихонько, даже приманивал коробочку, обманно успокаивал, чтоб с места не чкурнула. Схватил, раскрыл – кольцо на месте. Блестит и блестит. Достал, поцеловал. Не так, как вроде обслюнявил, как хлопец девку, я ж видел, не маленький, а как дед целовал мезузу. Мама не так. Мама дотронется, потом концы пальцев поцелует. А дед обязательно лично мезузу. На цыпочки установится и поцелует. Насухо. Без следов.
Сел на кровать, где еще теплело от ватного одеяла, которое грело Шкловского. Сел с мыслью заплакать. Но приказал себе: отставить! И мирно уснул с кольцом в кулаке.
Дом я обыскал весь до крошки.
Ничего хорошего для меня. Для базара – полно, а мне для души – ничего.
Стал жить хозяином. Про Переца старался не размышлять. В школу не ходил. Придумал особенное: сидеть в погребе – в тайной тишине, в земле. Слушал, вслушивался, аж уши разбухали. Потом – завою, закричу одну какую-нибудь букву алфавита. Или зажгу свечку возле ног и провожу репетицию различных бесед – с Раклом, с Рувимом. Но особенно удачно – с Розалией. Да, с Розалией сильно хорошо получалось.
Один раз целый день без перерыва концерт давал, пока в обморок не упал. Я ж крышку погреба закрывал, чтоб полная тишина образовывалась. А воздуха мало. Думаю, потому и упал без чувства.
Причем как-то захотел прочесть любимое стихотворение и еще несколько, но не вспомнил начало. Головой об земляную стенку бился – а совсем ничего не вспомнил.
На четвертый день явилась Дора.
Стукала в калитку, звала Переца и по имени, и по отчеству, и по фамилии, и по-всякому.
Я не открыл. Выглянул разок из-за занавески. Дора ушла, потом, видно, с полдороги вернулась, опять стукала, но без слов. Свет же в доме мигал как попало – и от каганца, и от печки. Я специально заслонку открывал, именно чтоб любоваться огнем. После погреба мне света казалось очень мало. Я каганцы по всему дому расставлял и жег.
Правильно можно подумать, что другой на моем месте распахнул бы перед Дорой дверь и кинулся с расспросами. Но не такой я. Я решил выжидать. Жить в свое удовольствие. На базаре потихоньку, когда дома еда закончится, продавать Перецово шмотье, ложки-вилки, тому подобное. Между прочим, подобного в доме оказалось полно. И ждать я мог и мог.
Честно сказать, видеть никого не хотелось. Не с тоской, а с радостью не хотелось. В первый раз за всю свою жизнь я был совсем один. Мог думать о себе как таковом. Что именно размышлять, я не задумывался, но душа просила внутреннего полета. И я отдавался новому чувству самозабвенно.
В силу того, что энергия била через мои края, пища закончилась быстро. То есть не вся пища, а как раз вкусная. Картошки, буряка, морковки, лука в погребе навалом. Но вкусного – уже ничего.
Взял парусиновый пиджак, матерчатые туфли и соломенную шляпу Переца, в ближайшее воскресенье пошел на базар, чтоб продать.
Сам оделся конспиративно – толстый шарф Переца, бурки его же, короткий кожух – Перец любил отдыхать: на диванчик постелет и разляжется, спину лечит. Шапку его пирожком напялил.
Про бурки. У Переца – не одна пара обуви. А как же! И ботинки с калошами, и тому подобное. Но все наперечет я увидел на месте. Значит, он босой исчез. Мое спокойствие подсказало мне, что не надо двигаться дальше, а надо просто заметить этот удивительный факт.
Продавал недорого, чтоб не маячить на виду до вечера. Все разом схватила баба-мешочница.
Накупил еды. Шел с базара задами, удачно проскочил, ни одного знакомого.
Разложил вкусности на столе. Сахара нету. Увлекся колбасой, копченым салом, хлебом. Сахар забыл!
Бросился назад. И гнало меня черт знает как, без конспирации – сахара хоть за смерть, а достань сию же минуту!
Если б я был в своих скаутских ботинках – я б не шлепнулся на тоненьком льду. Бурки Перецовы подвели. Великоваты, подметка ненадежная в торможении. Шлепнулся я с всего маху. Лежу, смотрю в небо. А подняться не могу.
Кричу:
– Помогите, люди добрые!
Вижу чьи-то ноги в дырявых валенках. Грязная рука меня хватает за шкирку и тянет не наверх, как надо было б, а как-то вбок, вроде перевернуть хочет и вытряхнуть меня из меня же. Различаю, что хлопец, не взрослый. Мелькнула мысль: уронит, еще ж хуже будет.
Отталкиваю его, отталкиваю…
А он вцепился. Шипит:
– Поворачивайся, гад, мне с тебя кожух надо снять. Или сам снимай, а то ногой жахну в пузо, буржуй проклятущий…
То был голос Марика.
Я мог бы сейчас сказать, что обрадовался. Но нет. Не скажу. Перепугался десятым чувством или каким по счету, которым обычно пугаются еще не знамо чего. В голове пронеслось: хоть бы не узнал.
Я сверх человеческой способности быстро перевернулся набок, стянул один рукав, потом из-под себя вытянул другой, причем вывернул руку до боли, но скрепился и, ничком, отшвырнул кожух трохи в сторонку, насколько смог.
Надеялся – схватит Марик добычу и бандитски убежит.
Так почти и получилось. Марик побежал с кожухом в обнимку.
Но сердце мое не сдержалось.
Из сердца предательски выдохнулось:
– Марик! Я ж Лазарь! Вертайся! Дай мне только встать! Увидишь – я правда Лазарь!
Как-то ж я поднялся, спина трещала, посмотрел – пустая торба валялась неподалеку, я ее подхватил ногой, вроде хавбек какой-нибудь, перенял рукой.
Опять закричал на все горло:
– Марик! Не беги! Я ж тебе ничего не сделаю! У меня в хате жратвы полно! И колбаса и все! – Марик обернулся на лету. Я ему помахал торбой в знак привета. – Пошли до меня! Говорю ж, я с добром к тебе! Я ж Лазарь! Помоги дошкандыбать, тут недалеко!
Марик влезал в кожух на ходу. Полы мотылялись возле самой земли. Получился не человек, а пугало.
Приближался с опаской. Но плечо подставил. Ему так удобней – почти на голову ниже меня ростом. Я еще специально в ту минуту заметил. Когда-то ж мы с ним ровно одинаковые были.
Я говорил что-то не фактическое, а успокоительное, чтоб поддержать отношения. Марик молчал. Кряхтел и подвывал. Я решил, что для пробуждения моей жалости. И еще сильней опирался на его плечо. Дружба есть дружба. Я его домой веду, в тепло. Так и он пускай поднатужится.
Когда пришли на Святомиколаевскую, первым делом постаскивал на стол все лучшее. И наливку поставил в графинчике, и рюмочки.
Марик смотрел кругом себя невидящими глазами, таращился. Казалось, зрение утратилось от удивления.
Я еще только раскладывал вилки-ложки, а он уже жрал, даже кожух не снял. Рвал кусками колбасу, паляницу мучил грязными своими руками – корочку, корочку, главное, обгрызал…
Говорю:
– Вот, Марик, я так и живу каждый день.
Он тряс головой, вроде жеребенок. Жрал и головой тряс, жрал и тряс. И жрал не только ртом, а всей своей головой.
Я к еде показательно не притрагивался. Только наливочку тянул. Рюмку за рюмкой. Не сообразил, что для наливочки сначала надо немножко покушать. Если б я был привычный, а я ж был непривычный. И сильно хотелось Марику показать форс.
Хмель вдарил мне под дых. Я сказал:
– Ты, Марик, какой-то маленький остался. Не вырос.
Марик на минутку остановился, кивнул по-человечески, не по-конскому, растолкал кое-как языком куски по рту, по щекам и говорит:
– Ага. Маленькому ж больше подают. И спрятаться маленькому скорей. Мне ж лучше – маленькому. Я расти не буду. Мне и не надо.
Я пристально посмотрел на Марика, на его руки, на его лицо, на всю его голову с кудлатыми волосами. Ему как было при нашем расставании, ну, может, трошки больше.
Подвинул рюмку:
– Выпей! Сладкая! И кожух снимай. А то замажешь от жадности своей…
Марик выпил одну, другую. Расстегнул кожух. Застегнул.
– Холодно тут. Как на улице.
Только тогда я и сам почувствовал – холодрыга. Печку ж не топил с ночи.
Пока я возился с дровами, ставил самовар, Марик кунял за столом. Как-то свернулся на стуле – ни ног, ни рук, ни головы не видно отдельно – и дрых с прихрапом в кожушиной шкуре. Собака и собака. Ой.
Я внутри себя сказал спасибо Богу или чему-то там.
На пьяном языке у меня крутилось предложение хорошей жизни для Марика. Чтоб оставался при мне.
Но хмель трошки заветрился, и я пришел в ужас: а я кто есть такой? Вроде Марика. Не сегодня завтра припхаются и выгонят меня из дома. Кто припхается? Кто?
Дальше мысли шли быстро и четко.
Не для того бесчувственного Переца утянули, чтоб он потом являлся с боевитым видом туда, откуда его забрали. Не для того меня опаивали, как ненужного свидетеля и возможного вредителя в деле покражи Шкловского с его места почти что умирания от тяжелого переживания. Это – одно. Потом. Другое – если Дора правду варнякала и знает настоящего Марика на лицо, то настоящий Марик мне как раз в самую точку нужен. И уже не он при мне, а я при нем. Или, допустим, Переца пустили в расход. У меня ни бумажек, ни метрики, одно мое честное слово, что я сын. А Дора Марика перед любым революционным судом заявит как настоящего и подлинного сына Шкловского. Я уже немножко жиром оброс, отмылся. Буржуйско-нэпманского вида стал. А Марик – вот он, революционный продукт. Так и все равно… Получается и так, и сяк – ну, уплотнят нас, конечно, но угол же оставят для жизни.
Рассуждения казались мне крепкими. Но наткнулись на заявление Шкловского, что дом – чужой, не его. А если не его, то поджопниками будем мы лететь что с Мариком, что без Марика. И он, Марик, дурной и малой, мне в таком положении не нужен.
Значит что? Значит то, что надо искать Шкловского и предъявлять Марика папе. Чтоб папа занимался сыном, а не дурковал с бабами и занимался прочей враждебной деятельностью. А там я уже около Марика как верный спаситель и друг приживусь. А то сегодня Шкловский из Розочки своей тайну делает, а завтра не делает. Завтра ему, может, и на самого Ракла с всей Чекой будет плевать. А жить же надо. Очень надо.
Про револьвер, обнаруженный на Пятницкой, я пока думать себе не давал. Не то чтобы поверил Перецу, что оружие не его и не Розкино, но всему свой час. Оружие еще заиграет, ой как еще заиграет…
И я порешил: найти Шкловского, предъявить ему Марика. Если он на родного сына наплюет, с новой силой предъявить себя – с оружием и Розкой. Если Шкловский поприветствует Марика – остаться при них обоих. И даже лучше именно при них обоих, а не якобы сыном. Если Шкловский что-нибудь и вправду контрреволюционное наделал и замыслил – моя хата с краю.
Ну а если Перец мертвый – пускай тогда ему хорошо лежится. Тогда уже как-нибудь.
Растолкал Марика.
В ответ:
– Щас пойду… Щас… Токо еще хвилинку посплю…
– Марик, просыпайся! Я тебе что скажу!.. Твой батько тебя ищет. То есть искал-искал, а сам вдруг пропал. Надо его найти. Ты будешь при батьке. Он у тебя богатый, толстый. Видишь, как жрет… – Для наглядности показал на стол. – А я тебя первый нашел. Я ж тебя первый узнал и позвал. Ты ж убежать хотел, а я позвал. Я тебя, получается, спас. Ты спи, спи зараз. Только кожух скинь. Ты на кровать лягай, под одеяло, спи себе спокойненько, покушай опять, если захочешь. До ветру тебе надо? Ты пойди, я провожу, а то ж я уйду, хату на замок закрою…
Марик вытянул руки в две стороны, встал, я стянул кожух, вместе с кожухом стянулась дырявая душегрейка, замусоленная, твердая на ощупь, серая рубашка задралась на животе.
У меня аж дух сперло. Нос у меня особенно чуткий. Но дело не в носе. Я сначала увидел, а потом дух учуял. А увидел я в животе Марика прямо вроде дыры. Не дыра, а розовый узел, кожица тонкая-тонкая, как попало одна на другую наросла и меленькими складочками сцепилась. Вроде скобочками. А между скобочками сукровица.
Ну, я, конечно, сблевал.
Марик стоит как ни в чем не бывало. За хлебом тянется.
Спрашивает вроде нищего, специальным голосом:
– Трохи с собой возьму… Дашь?
Я кивнул как мог. Больше не смотрел в его бок. А Марик стоял, хлеб ломал, ломал и жевал, жевал. С удовольствием.
За собой я, конечно, подтер. Свое ж гидко, а не так, как чужое. Вот в чем главный основной секрет.
Вывел Марика на двор.
Затолкал обратно в дом, уложил. Одежку чистую не дал. Побоялся за его несдержанность. Но одеялом укрыл плотненько, як ляльку спеленал.
За калиткой долго дышал на выдох. Весь воздух из себя хотел выпустить, всего Марика треклятого с его животом. А воздух ни за что не выдыхался.
Знакомых Переца я знал двух: Розку и Дору. Ну и третий – Ракло. Ну и Рувим. Итого получается четыре.
Начал с Доры как с близлежащей и посильной мне.
Дора начала наступление первая и с размаху:
– Я тебя сегодня как раз и ожидала. Вся улица говорит про Перчика. А ты молчишь. А ты молчишь и до меня прибежал, как я и считала, на сегодняшний день. Ну, шо я знаю, то я знаю. А ты шо скажешь?
А я, наоборот, начал с уважения:
– Дора, как вас зовут по отчеству? Отчество мне, пожалуйста, скажите. Я без отчества с старшими разговаривать не умею.
– Соломоновна. Ну?
– Ну и то, Дора Соломоновна, шо Перец пропал. Я его, как вы приказывали, сторожил, а он пропал. И я сильно подозреваю, что он не своими ногами исчез.
– Ну? Дальше. Это уже вся улица знает.
– Так я вас хочу спросить, что улица говорит. Я сонный оказался связанный на совесть, ни за что не расплестись. Буквально с-под меня Перчика взяли. Прочухался: Перчика дорогого нема… Три дня плакал, волосы рвал, надеялся, вернется домой мой отец… – Тут я допустил оплошность, потому что как раз себя нарочно настраивал по дороге к Доре, чтоб отцом Шкловского не называть. Чтоб этим образом дать ей свободу речи.
Дора, что понятно, зацепилась:
– Ой, папашу себе на голову нашел!.. Ладно… Дальше!
– Дальше так. От голода пошел на базар. Упал на каменюки острые, на лед… Через кожух такой синяк – ни ступить, ничего. Спина болит прямо аж до костей. Посмотрите, если, конечно, интересно. Тем более вы ж докторша… С базара пришел. Дома опять никого. Вот, до вас кинулся. За советом.
Дора делала руками согласные жесты, вроде руководила. И цирка своего не кинула, когда я закончил.
– Шо вы машете? Я все сказал, шо знал. Теперь уже ваша очередь говорить…
Дора ласково улыбнулась.
– Я в конспирации с того момента, как тебя еще на свете не народилося. Но я теперь с партии вышла напоказ. И потому тебе без конспирации скажу: ты не один с базара вернулся. Ты за собой хлопчика за шкирку притащил. Люди ж видели. Хлопчик тебе по плечо. Это одно. Другое. Переца ночью с дома вынесли на руках. Кто – неизвестно. Заметили троих. Темнота ж… Ну, шо скажешь?
– Шо скажу… Я по глазам вижу вашу доброту…
Дора опять развела руки и стала плавно махать, причем вроде пальцами перебирала воздух.
– Тю-тю-тю… Мне неинтересно про мою доброту. Я ей меру имею давно-давно. А вот ты мне правду скажи, если язык твой поганый на правду поворачивается хоть каким-то боком. Шо за хлопчика ты притащил?
И тут я понял – пришел мой главный час. И даже минута с секундой вместе.
– Марик. Ма-рик. Ма-рик. Ма-рик Шклов-ский.
Дора уцепилась за край стола.
Я продолжил:
– Он совсем хворый, хотите честно – так я вам честно. Я не из-за Переца пришел. Я только из-за Марика и его страданий. Он, может, умрет и не увидит своего папу. Умоляю, если вы что-то про Переца знаете, так помогите!
