Сердце бури Мантел Хилари

– Излишняя бдительность не помешает, – заметил Фабр. – Придется его пристрелить.

Суле повторял, снова и снова:

– Я требую, чтобы меня отвели в Отель-де-Виль.

– Не требуй, – сказал д’Антон. Внезапно в голову ему пришла новая мысль. – Что ж, решено. В Отель-де-Виль.

Дорога до мэрии оказалась богата событиями. За неимением лучшего средства передвижения им пришлось взять открытую коляску. На улицах уже (или еще) толпились люди, уверенные, что без их помощи согражданам-кордельерам не обойтись. Они бежали с обеих сторон коляски и кричали: «Повесить его!»

Когда добрались до мэрии, д’Антон заметил:

– Так я и думал. Городом управляют те, кто не постеснялся сказать: «Я здесь за главного».

Уже несколько недель неофициальный орган парижских выборщиков именовал себя Коммуной, городским правительством. Там верховодил мсье Байи из Национального собрания, избранный депутат от Парижа. До вчерашнего дня был еще прево, назначенный королем, но толпа расправилась с ним после того, как покончила с де Лоне. Кто сейчас управляет городом? У кого печати? Такие вопросы не решаются посреди ночи. Официально маркиз де Лафайет отправился домой спать.

– Самое время. Давайте его сюда. Что мы должны думать? Патруль граждан, презрев ночной отдых, решает навестить Бастилию, отбитую у тиранов ценой немыслимых жертв, – и там они находят вусмерть пьяную охрану и этого субъекта, который не может связать двух слов, но утверждает, что он комендант. – Он обернулся к патрулю. – Кто-то должен пересчитать узников. Не мешало бы также сосчитать скелеты. Возможно, заключенные до сих пор томятся в подземельях, закованные в цепи.

– Все давно пересчитаны, – сказал чиновник. – Их и было-то семеро.

Однако, подумал д’Антон, тюрьма всегда готова была принять новых жильцов.

– А что с их имуществом? – спросил он. – Я слышал собственными ушами, что двадцать лет назад сюда затащили бильярдный стол, а обратно не вынесли.

Смех из-за спины капитана. Полный недоумения взгляд секретаря. Неожиданно д’Антон посерьезнел:

– Позовите Лафайета.

Жюль Паре, оставивший должность секретаря, ухмылялся в темноте. На Гревской площади мелькали огни. Мсье Суле не мог отвести глаз от столба – огромной железной конструкции, с которой свисал фонарь. Именно там несколько часов назад толпа играла в футбол отрезанной головой маркиза де Лоне.

– Молитесь, мсье Суле, – любезно предложил ему д’Антон.

Когда появился Лафайет, уже рассвело. Д’Антон с неприязнью отметил его безукоризненный наряд; впрочем, свежевыбритые щеки маркиза заливал гневный румянец.

– Вам известно, который час?

– Пять утра? – с готовностью откликнулся д’Антон. – Это если на глаз. Я всегда полагал, что солдату не привыкать вскакивать среди ночи.

На мгновение Лафайет отвернулся, сжал кулаки, посмотрел на небо с алыми прожилками. Когда он повернулся, его голос был тверд и дружелюбен.

– Простите. Мне не стоило так говорить. Капитан д’Антон, не правда ли? Из кордельеров?

– И ваш искренний почитатель, генерал, – сказал д’Антон.

– Весьма польщен. – Лафайет с изумлением взирал на подчиненного, которого предъявлял ему новый мир: громадного, широкоплечего мужчину с лицом, покрытым шрамами. – Не уверен, что это было необходимо, впрочем, полагаю, вы хотели как лучше.

– Мы будем и дальше делать все, что в наших силах, – твердо ответил капитан.

На мгновение в голову генерала закралось подозрение: уж не разыгрывают ли его?

– Это мсье Суле, я подтверждаю его полномочия. Мсье Суле пользуется моим полным доверием. Разумеется, я выпишу ему новый документ. Это вас устроит?

– Более чем, – поспешно ответил капитан. – Но мне хватило бы вашего слова, генерал.

– Я возвращаюсь домой, капитан д’Антон, если я вам больше не нужен.

Капитан сарказма не оценил.

– Добрых снов, – сказал он.

Лафайет резко отвернулся, подумав, нужно решить, должны ли мы отдавать друг другу честь.

Д’Антон повел свой патруль обратно к реке, его глаза сияли. Габриэль ждала его дома.

– Зачем ты это сделал?

– Демонстрирую инициативу.

– Ты только рассердил Лафайета.

– Это и было моей целью.

– Они любят такие игры, – заметил Паре. – Уверен, вас назначат капитаном ополчения, д’Антон. А кроме того, изберут председателем округа. Как-никак вас тут все знают.

– Меня знает Лафайет, – сказал д’Антон.

Вести из Версаля: мсье Неккера вернули, мсье Байи назначен мэром Парижа. Издатель Моморо трудится сутки напролет, набирая памфлет Камиля. Найдены подрядчики, чтобы снести Бастилию под корень. Люди растаскивают тюрьму по камешкам на сувениры.

Начинается эмиграция. Принц де Конде спешно покидает страну, счета от адвокатов и не только остаются неоплаченными. Уезжают брат короля Артуа и Полиньяки, фавориты королевы.

Семнадцатого июля мэр Байи покидает Версаль в украшенной цветочными гирляндами карете, прибывает в мэрию в десять утра и немедленно отправляется обратно встречать короля вместе с толпой сановников. Они добираются до пожарного насоса в Шайо: мэр, выборщики, стража, ключи от города в серебряной чаше – и там встречают триста депутатов и королевскую процессию, которая движется в обратном направлении.

– Сир, – говорит мэр Байи, – вручаю вашему величеству ключи от доброго города Парижа. Те, что поднесли Генриху Четвертому. Некогда он завоевал свой народ, а теперь народ завоевал своего короля.

Это прозвучало бестактно, хотя Байи говорил совершенно искренне. Раздаются аплодисменты. Ополченцы в три ряда стоят вдоль дороги. Маркиз Лафайет прогуливается перед королевской каретой. Палят пушки. Его величество выходит из кареты и принимает у мэра Байи трехцветную кокарду: к красному и синему добавлен монархический белый. Король прикрепляет кокарду к шляпе, и толпа разражается приветственными возгласами. (Перед тем как покинуть Версаль, Людовик составил завещание.) Он поднимается по ступеням Отель-де-Виль под аркой из шпаг. Вокруг беснуется толпа, она теснит короля, пытаясь дотронуться до него и убедиться, что он ничем не отличается от прочих людей. «Да здравствует король!» – вопит толпа. (Королева не надеялась увидеть его вновь.)

– Не прогоняйте их, – говорит он солдатам. – Я верю, они испытывают ко мне добрые чувства.

Возвращается некое подобие нормальной жизни. Лавки снова открыты. Костлявый сморщенный старик с длинной белой бородой расхаживает по городу, приветствуя толпы, которые по-прежнему толкутся на каждой улице. Его имя майор Уайт – то ли англичанин, то ли ирландец, – и никто понятия не имеет, как долго он просидел в Бастилии. Кажется, ему по душе всеобщее внимание, однако, когда его спрашивают, за что его посадили в тюрьму, он плачет. В плохие дни он не помнит, кто он такой. В хорошие отзывается на Юлия Цезаря.

Допрос Десно, июль 1789 года, Париж:

Будучи спрошен, этим ли ножом он отрезал голову сеньору де Лоне, отвечал, что отрезал ее черным ножичком, тем, который поменьше, а когда ему возразили, что невозможно отрезать голову таким несуразным инструментом, отвечал, что он повар и научен управляться с мясом.

Камиль был теперь на улице Конде персоной нон грата. Ему приходилось просить Станисласа Фрерона приносить ему новости, передавать его чувства (и письма) Люсиль.

– Насколько я понимаю, – рассуждал Фрерон, – она полюбила вас за ваши превосходные моральные качества. Потому что вы так чувствительны, так возвышенны. Потому что вы с другой планеты, не то что мы, грубые смертные. И что же теперь? Оказалось, вы бегаете по улицам в грязи и крови, призывая к резне.

Д’Антон утверждал, что Фрерон «хочет расчистить местечко для себя». Он ехидно процитировал слова Вольтера про отца Кролика: «Если змея ужалит Фрерона, то умрет змея».

Правда заключалась в том – впрочем, Фрерон не собирался делиться ею с Камилем, – что Люсиль совершенно потеряла голову от любви. Клод Дюплесси пребывал в заблуждении, что если свести дочь с правильным человеком, то это излечит ее одержимость. Но ему было нелегко отыскать мужчину, способного хоть немного отвлечь Люсиль от предмета ее страсти. И если он находил соискателей заслуживающими внимания, было очевидно, что она их отвергнет. Все в Камиле возбуждало Люсиль: его несолидность, его наигранная детскость, его живой ум. И более всего то обстоятельство, что Камиль внезапно стал знаменитым.

Фрерон, старинный друг семьи, подметил перемену, которая совершилась в Люсиль. Кисейная барышня превратилась в энергичную молодую женщину, с уст которой не сходили политические лозунги, а в глазах светился ум. Она будет хороша в постели, рассуждал Фрерон. У него была жена, домоседка, которую он ни во что не ставил. И он не оставлял надежды – в наше время возможно все.

К несчастью, Люсиль переняла досадную привычку называть его Кроликом.

Камиль спал мало: не хватало времени. А когда засыпал, сны выматывали его. Ему снилось, inter alia[13], что весь свет собрался на званый вечер. Иногда это была Гревская площадь, иногда гостиная Аннетты или зал Малых забав. Там присутствовали все, кого он знал. Анжелика Шарпантье беседовала с Эро де Сешелем: они обменивались наблюдениями за Камилем, опровергая его выдумки. Софи из Гиза, с которой он переспал в шестнадцать, делилась подробностями с Лакло, который достал записную книжку, а мэтр Перрен, стоя рядом с ним, привлекал к себе внимание раскатистым адвокатским рыком. Прилипчивый депутат Петион с глупой улыбкой держал за руки мертвого коменданта Бастилии, а безголовый де Лоне все время шлепался об пол. Его старый однокашник Луи Сюло спорил на улице с Анной Теруань. Фабр и Робеспьер затеяли детскую игру – застывали как вкопанные, когда спор прекращался.

Сны беспокоили бы Камиля, если бы каждый вечер его не приглашали на званые вечера. В его снах содержалась истина – все, кого он знал, сошлись вместе. Камиль спросил д’Антона:

– Какого мнения вы о Робеспьере?

– О Максе? Славный коротышка.

– Вам не следует так говорить. Он переживает из-за своего роста. Всегда переживал, по крайней мере, в лицее.

– Боже мой! Пусть будет просто славным. Мне недосуг потакать чужому тщеславию.

– И вы еще обвиняете меня в отсутствии такта.

Так Камиль и не понял, что д’Антон думал о Робеспьере.

Он спросил Робеспьера:

– Какого мнения вы о д’Антоне?

Робеспьер снял очки и принялся задумчиво их протирать.

– Весьма высокого, – ответил он спустя некоторое время.

– Но что о нем думаете лично вы? Вы недоговариваете. Обычно вы выражаете свое мнение более пространно.

– Вы правы, Камиль, вы правы, – мягко ответил Робеспьер.

Так он и не понял, что Робеспьер думал о д’Антоне.

Как-то в голодные времена бывший министр Фулон заметил, что если люди голодны, пусть едят сено. По крайней мере, такое высказывание ему приписывали. Поэтому – и это было сочтено достаточным основанием – двадцать второго июля Фулону пришлось отвечать на Гревской площади за свои слова.

Бывшего министра охраняли, однако небольшой, но грозной толпе, имевшей на Фулона свои планы, не составило труда его отбить. Прибыл Лафайет и обратился к толпе. Он не собирался вставать на пути у народного правосудия, однако Фулон заслуживал справедливого суда.

– Тому, кто виновен уже тридцать лет, суд ни к чему! – выкрикнул кто-то.

Фулон успел состариться, прошло много лет с тех пор, как он на редкость неудачно сострил. Чтобы уберечь бывшего министра от расправы, его спрятали и распустили слух, что он умер. Говорили, будто обряд совершили над гробом, набитым камнями. Однако Фулона выследили, арестовали, и сейчас он молящим взглядом смотрел на генерала. Из узких улочек за мэрией раздавался тихий грохот, в котором Париж научился распознавать топот ног.

– Они подходят с разных сторон, – доложил адъютант Лафайету. – Со стороны Пале-Рояля и Сент-Антуанского предместья.

– Знаю, – сказал генерал. – Я слышу обоими ушами. Сколько их?

Никто не мог сосчитать. У генерала не хватало солдат. Лафайет неприязненно взирал на Фулона. Если бы городские власти хотели его защитить, заботились бы о нем сами. Он посмотрел на адъютанта, пожал плечами.

Толпа забрасывала Фулона сеном, пук сена привязали ему на спину, заталкивали сено в рот.

– Ешь, сено вкусное! – убеждали его люди.

Фулон давился жесткими стеблями, пока его тащили вдоль Гревской площади, туда, где на железный столб накинули веревку. Спустя несколько секунд старик болтался там, где в сумерках будет качаться большой фонарь. Затем веревка оборвалась, и Фулон рухнул на толпу. Изувеченного и избитого ногами, его снова вздернули. И снова веревка оборвалась. Руки толпы поддерживали Фулона, чтобы по случайности его не добить. И в третий раз петлю накинули на ставшую багровой шею. На этот раз веревка выдержала. Когда мертвого (или полумертвого) Фулона вынули из петли, толпа отрезала ему голову и насадила ее на пику.

В то же самое время зять Фулона Бертье, парижский интендант, был арестован в Компьени и с остекленевшими от ужаса глазами доставлен в Отель-де-Виль. Его втащили внутрь, пока толпа осыпала его засохшими корками черного хлеба. Вскоре его вытащили наружу, чтобы отправить в тюрьму Аббатства. Затем он был умерщвлен – вероятно, задушен или застрелен из ружья, какая разница? А может, Бертье был еще жив, когда ему отрезали голову, которую тоже насадили на пику. Когда две процессии встретились, пики наклонили, соединив головы носами. «Поцелуй папашу!» – орала толпа. Грудь Бертье рассекли, вынули сердце, накололи на шпагу, пронесли в мэрию и бросили на стол Байи. Мэр едва не лишился чувств. Позже сердце отнесли в Пале-Рояль. Кровь выдавили в стакан, и люди пили ее, распевая:

«Гулять так с сердцем, гулять так с душой».

Известия о расправах вызвали оцепенение в Версале, где Национальное собрание было поглощено дебатами о правах человека. Потрясение, ярость, протест: где было ополчение? Никто не сомневался, что Фулон с зятем спекулировали пшеницей, однако депутаты, перемещаясь между залом Малых забав и своими апартаментами, где было вдосталь съестных припасов, были далеки от народных нужд. Возмущенный их лицемерием, Барнав вопрошал: «Так ли чиста была пролитая кровь?» Пылая праведным гневом, коллеги освистали его, записав Барнава в опасные смутьяны. Дебаты продолжатся; депутатам не терпелось составить «Декларацию прав человека». Некоторые из них ворчали, что сперва надо принять конституцию, ибо права подчиняются законам, но юриспруденция скучна, в то время как свобода пьянит.

В ночь на четвертое августа феодальная система во Франции перестает существовать. Виконт де Ноайль встает и дрожащим от чувств голосом заявляет, что отказывается от всего, чем владеет, – немногим, ибо у виконта есть прозвище – «Безземельный». Депутаты Национального собрания вскакивают с мест, запуская сатурналию великодушия: они освобождают крепостных, отменяют запреты на охоту, подати и повинности, суды сеньора – и слезы радости текут по их лицам. Депутат передает председателю записку: «Закрывайте заседание, они собой не владеют». Однако рука небес не в силах их удержать: депутаты соревнуются за право именоваться самыми рьяными патриотами, бормочут, что отказываются от прав на то, чем владеют сами, и особенно рьяно от прав на то, чем владеют другие. Спустя неделю они захотят пойти на попятную, но будет поздно.

Камиль перемещается по Версалю, комкая и разбрасывая вокруг клочки бумаги и в душной тишине летних ночей сочиняя прозу, которой больше не пренебрегает…

В эту ночь мы сбросили путы египетского плена решительнее, чем в Великую субботу… Эта ночь дала французам права человека, провозгласила равенство всех граждан, предоставила им равный доступ к должностям, чинам и государственной службе. Еще она отняла все государственные, духовные и военные посты у богатства, знатности и королевской власти, передав их простому люду в соответствии с их заслугами. Эта ночь отняла у мадам д’Эпр пенсию в двадцать тысяч ливров, полученную за то, что спала с министром… Теперь торговать с Индией может любой. Любой может открыть лавку. Хозяева – портной, сапожник, парикмахер – будут лить горькие слезы, но подмастерье возликует, и в чердачных окнах просияет свет… Гибельная ночь для высоких палат, чиновников, судебных приставов, адвокатов, лакеев, секретарей, министров, помощников министров, для всех воров… Но какая дивная ночь, vere beata nox[14], счастливая ночь для всех нас, ибо барьеры, мешавшие проявить себя и преграждавшие путь к славе столь многим, сметены навеки, и отныне между французами нет иных различий, кроме тех, что даруют добродетель и талант.

Темный угол в темном кафе: доктор Марат сгорбился над столом.

– Vera beata nox – мне хотелось бы, чтобы это было правдой, Камиль, но вы создаете миф, разве сами не видите? Вы создаете легенду о том, что происходит, легенду о революции. Вы хотите искусства там, где есть лишь суровая необходимость…

Он запнулся. Его тщедушное тело словно свело болью.

– Вы больны?

– А вы?

– Здоров, просто много выпил.

– Наверняка с вашими новыми друзьями. – Марат снова откинулся на скамье, на лице застыла болезненная гримаса, затем посмотрел на Камиля, его пальцы отбивали рваный ритм по крышке стола.

– Думаете, нам нечего бояться?

– Напротив. Меня предупредили о возможном аресте.

– Не ждите от двора соблюдения формальностей. С вас хватит и кинжала в подворотне. Впрочем, то же можно сказать и обо мне. Я собираюсь переехать в округ Кордельеров. Туда, где на мой крик придет подмога. Почему вы не переезжаете? – Марат осклабился, демонстрируя гнилые зубы. – Будем соседями. Это очень удобно. – Он склонился над бумагами, тыча в них указательным пальцем. – То, о чем вы пишете дальше, я полностью одобряю. В иные времена потребовались бы годы гражданской войны, чтобы расправиться с такими врагами, как Фулон. И на войне погибли бы тысячи. Поэтому убийства оправданны и даже гуманны. Пусть вас осудят за подобные мысли, но не бойтесь предать их гласности. – Доктор задумчиво потер переносицу плоского носа, его жест и тон были самыми будничными. – Камиль, вы же понимаете нашу задачу – сносить головы. Чем дольше мы медлим, тем больше голов придется снести. Напишите об этом. Пришло время убивать, время отрезать головы.

Первый, неуверенный скрип смычка по струнам. Раз, два: пальцы д’Антона барабанили по эфесу сабли. Соседи топали и кричали под окнами, потрясая планами рассадки. Оркестр Королевской музыкальной академии вступил в полную мощь. Нанять музыкантов было его удачной идеей – хотелось придать торжественности предстоящему событию. Разумеется, присутствовал и военный оркестр. Как председатель округа и капитан Национальной гвардии (так именовало себя теперь ополчение), он отвечал за все мероприятия этого дня.

– Ты прекрасна, – сказал он жене, не взглянув на нее, потея внутри новой формы: белых кюлотов, черных сапог с отворотами, синего кителя с белой отделкой, слишком тесного красного воротника. Снаружи от солнца плавилась краска.

– Я пригласил Робеспьера, друга Камиля, – продолжал д’Антон, – но он не захотел пропускать заседание Национального собрания. Подумать только, какая сознательность.

– Бедняжка, – сказала Анжелика. – Не представляю, из какой он семьи. Я спросила его: дорогой мой, вы не скучаете по дому, по родным? Он ответил с самым важным видом: да, мадам Шарпантье, я скучаю по собаке.

– А мне он понравился, – заметил Шарпантье. – Удивляюсь, как его угораздило связаться с Камилем. Итак, – он потер руки, – что нас ждет?

– Через пятнадцать минут прибудет Лафайет. Мы отправляемся на мессу, священник благословляет наш новый батальонный флаг, мы выходим, поднимаем флаг, маршируем обратно, а Лафайет стоит и изображает главнокомандующего. Полагаю, он ждет, что его будут приветствовать. Даже в таком скептически настроенном округе хватит олухов, чтобы создать приличный шум.

– До сих пор не пойму, – голос Габриэль звучал обиженно, – ополчение на стороне короля?

– Все мы на стороне короля, – отвечал ей муж. – Мы не выносим только его министров, слуг, братьев и жену. А наш Людовик молодец, старый нелепый болван.

– Но почему говорят, что Лафайет республиканец?

– В Америке он республиканец.

– А здесь они есть?

– Очень мало.

– Они могли бы убить короля?

– О господи, нет. Мы же не англичане.

– Или посадить его в тюрьму?

– Не знаю. Спроси мадам Робер, когда ее встретишь. Она сторонница крайних взглядов. Или Камиля.

– Если Национальная гвардия на стороне короля…

– На стороне короля, – перебил ее муж, – пока он не попытается вернуться к тому, что было до июля.

– Теперь я поняла. Национальная гвардия на стороне короля и против республиканцев. Но Камиль, Луиза и Франсуа республиканцы, разве нет? И если Лафайет велит тебе арестовать их, ты их арестуешь?

– Господи, да нет, конечно! Эта грязная работа не по мне.

Здесь мы сами себе закон, думал он. Может быть, я и не батальонный командир, но командир у меня под каблуком.

Задыхаясь от волнения, появился разгоряченный Камиль.

– Новости одна лучше другой, – заявил он. – В Тулузе мой памфлет был публично сожжен палачом. Исключительная любезность – теперь его наверняка переиздадут. На Олероне на книжную лавку, где его продавали, напали монахи, вытащили все экземпляры и подожгли, а книгопродавца зарезали.

– Мне не кажется, что это смешно, – сказала Габриэль.

– Напротив, это трагично.

Гончарная мастерская под Парижем малевала на толстой глиняной посуде портреты Камиля в ядовитых зеленых и синих тонах. Так бывает, когда становишься публичной фигурой – люди начинают кормиться за твой счет.

В воздухе не было ни ветерка, и когда подняли флаг, он повис, как высунутый трехцветный язык. Габриэль стояла между отцом и матерью. Ее соседи Жели были слева, маленькая Луиза в новой шляпке, которой она нестерпимо гордилась. Габриэль чувствовала, что люди ее разглядывают. Это жена д’Антона, шептались они. Она слышала, как кто-то спросил: «А она красивая, интересно, у них есть дети?» Она подняла глаза на мужа, который стоял на ступенях церкви, а его фигура ярмарочного бойца возвышалась над вытянутой в струнку фигурой Лафайета. Она испытывала к генералу презрение, потому что его презирал ее муж. Толпа приветствовала Лафайета, он принимал чествования со скромной улыбкой. Габриэль прикрыла глаза от солнечных лучей. Позади Камиль беседовал с Луизой Робер о политике, словно с мужчиной. Депутаты из Бретани, инициативы Национального собрания. Я хотел отправиться в Версаль, как только взяли Бастилию, – (мадам Робер тихо поддакнула), – но опоздал.

Он говорит о каких-то других волнениях, подумала Габриэль, о какой-то другой Бастилии. Затем позади раздался крик: «Да здравствует д’Антон!»

Она обернулась с изумлением и благодарностью. Крик подхватили.

– Это всего лишь несколько кордельеров, – сконфуженно сказал Камиль. – Но скоро так будет кричать весь город.

Несколько минут спустя церемония завершилась, впереди ждал обед. Жорж стоял посреди толпы, обнимая жену.

– Мне кажется, – заметил Камиль, – пришло время убрать апостроф из вашей фамилии. Теперь он лишний.

– Возможно, вы правы, – сказал ее муж. – Я буду делать это постепенно, нет нужды заявлять об этом во всеуслышание.

– Нет, сделайте сразу, – возразил Камиль. – Чтобы все знали, на чьей вы стороне.

– Задира, – нежно сказал Жорж-Жак. Он чувствовал, что им тоже овладевает дух противоречия. – Ты не против? – обратился он к Габриэль.

– Делай, как лучше тебе, – ответила она. – Как считаешь правильным.

– А если одно будет другому противоречить? – спросил Камиль. – Делать, как лучше и как он считает правильным?

– Не будет, – вспыхнула Габриэль. – Потому что он хороший человек.

– Мудрое замечание. Чего доброго, он решит, что в его отсутствие вы много думаете.

Вчерашний день Камиль провел в Версале, а вечером вместе с Робеспьером отправился на заседание бретонского клуба. Там собирались депутаты, выступавшие за народное дело и с подозрением относившиеся к королевскому двору. Присутствовали также дворяне; безумства Четвертого августа были просчитаны тут очень тщательно. В заседаниях могли участвовать и не-депутаты, если их патриотизм не подвергался сомнению.

А кто больший патриот, чем он? Робеспьер уговорил его выступить. Камиль волновался и с трудом удерживал внимание слушателей. Заикался он сильнее обычного. Слушатели не были настроены проявлять к нему снисхождение. В их глазах он оставался уличным оратором, анархистом. Во время его речи Робеспьер разглядывал пряжки на своих башмаках. Когда Камиль сошел с трибуны и сел рядом, он не поднял взгляда, продолжая смотреть куда-то вбок, в зеленых глазах застыла задумчивая улыбка. Стоит ли удивляться, что у него не нашлось для друга слов ободрения? Всякий раз, как Робеспьер пытался выступить на заседании Национального собрания, особо буйные дворяне начинали преувеличенно сопеть и пыхтеть, изображая, что задувают свечу, а порой объединялись, чтобы разыграть сценку с участием бешеного ягненка. К чему притворяться? «Ты был великолепен, Камиль». К чему утешительная ложь?

После завершения заседания на трибуну поднялся Мирабо и устроил для своих сторонников и подхалимов представление: он показывал, как мэр Байи пытается вычислить, понедельник сейчас или вторник, как рассматривает луны Юпитера, чтобы найти ответ, и в конце концов признает (в весьма грязных выражениях), что телескоп слишком мал. Камилю не доставлял удовольствия этот спектакль, он чуть не плакал. Сорвав аплодисменты, граф спустился с трибуны, хлопая депутатов по спине и пожимая руки. Робеспьер тронул Камиля за локоть:

– Не пора ли нам уходить?

Но было слишком поздно. Мирабо заметил Камиля и заключил его в объятия, рискуя сломать ребра.

– Это было грандиозно, – заявил граф. – Не обращайте внимания на здешнюю деревенщину. Вы не вписываетесь в их провинциальные стандарты. Никому из них не под силу свершить то, что сделали вы. Никому. На самом деле они вас просто боятся.

Робеспьер постарался затеряться в глубине комнаты, чтобы избежать встречи с Мирабо. Предположение, что он способен кого-то испугать, страшно польстило Камилю. Почему он не сказал другу таких же слов, которые сказал тому Мирабо? Ведь это же правда! А ведь он хотел Камилю только добра, хотел и дальше его опекать. Двадцать лет прошло с тех пор, как он пообещал за ним приглядывать, и Робеспьер не собирался отказываться от обещания. Но что толку сетовать? Он лишен дара говорить правильные слова. Желания и нужды Камиля – книга за семью печатями, написанная на языке, который ему не выучить никогда.

– Идемте ужинать, – раздался голос графа. – И берите с собой ягненка. Накормим его красным мясом, чтобы хорошенько разъярить.

За столом сидели четырнадцать человек. В тарелках кровоточила нежная телятина. Тонко нарезанная плоть палтуса источала аромат лаврового листа и тимьяна. Синевато-черная кожица баклажанов, сморщенная у плодоножки, скрывала нежную мякоть, которая растекалась под ножом.

Граф в эти дни благоденствовал. Никто не знал, продолжал он делать долги или внезапно разбогател, и если верно последнее, то как ему это удалось. Мирабо состоял в тайной переписке со множеством корреспондентов. Его публичные высказывания звучали одновременно высокопарно и таинственно, и он купил в кредит бриллиант для любовницы, жены издателя. Ах, как он обхаживал в тот вечер молодого Робеспьера. Вежливость ничего не стоит, рассуждал Мирабо. В последние недели граф следил за Робеспьером, подмечая сухость тона, равнодушие (мнимое) к мнению других, наблюдая в мозгу юриста проблеск идей, которые, несомненно, довлеют дневи.

Весь вечер он тихим доверительным тоном беседовал со Свечой Арраса. Если вдуматься, рассуждал граф, то между политикой и любовью разница невелика – в конечном счете это вопрос власти. Едва ли ему первому на свете пришла в голову эта мысль. Нужно уметь обольщать, действуя быстро и дешево; и если Камиль походил на бедную модисточку, соблазнить которую легче легкого, то Робеспьер был кармелиткой, решительно настроенной сделать карьеру игуменьи. Ее нельзя развратить, ты можешь сколько угодно махать своим удом у нее перед носом, она и ухом не поведет – с чего бы, она понятия не имеет, для чего нужна эта штука.

Они беседовали о короле, о том, должен ли он иметь право накладывать вето на законы, принятые Национальным собранием. Робеспьер считал, что не должен, Мирабо полагал, что вопрос в цене. Они обсудили, как эту проблему решают в Англии. Робеспьер торопливо и полунасмешливо поправил ошибку Мирабо. Граф согласился с уточнением, своей уступчивостью смягчив оппонента. И, будучи вознагражден строгой угловатой улыбкой, ощутил громадное облегчение.

Одиннадцать, бешеный ягненок извинился и выскользнул из столовой. Приятно было сознавать, что он обычный смертный, которому время от времени требуется посетить уборную. Мирабо ощущал себя странно, непривычно трезвым, непривычно рассудительным. Он посмотрел через стол на одного из женевцев.

– Этот молодой человек далеко пойдет, – заметил Мирабо. – Он верит всему, что говорит.

Брюлар де Силлери, граф де Жанлис, встал, зевнул, потянулся.

– Благодарю вас, Мирабо. А сейчас пора напиться. Камиль, вы с нами?

Приглашение относилось ко всем, кроме Свечи Арраса (вышедшей по нужде) и Светоча Прованса. Женевцы, которые в попойках не участвовали, встали, поклонились и пожелали всем доброй ночи. Они начали складывать салфетки, потянулись за шляпами, принялись поправлять шейные платки и подтягивать чулки. Внезапно Мирабо почувствовал к ним отвращение. Его раздражали их серые сюртуки, их аккуратность и раболепное желание угождать его прихотям. Ему захотелось натянуть шляпы им на глаза и пуститься во все тяжкие, одной рукой обняв свою модисточку, другой – знаменитого литератора. Странное желание, учитывая, что если он кого и не выносил, так это Лакло, а с кем не любил напиваться, так это с Камилем. Странные желания, решил граф, последствия чинного вечера, который он провел, добиваясь расположения Максимилиана Робеспьера.

К тому времени, как Робеспьер вернулся, столовая опустела. Им осталось обменяться суховатым английским рукопожатием. Берегите себя, Свеча. Смотрите под ноги, Светоч.

Разумеется, они достали карты – без этого де Силлери в постель не ложился. Удовлетворив потребность проигрываться, он откинулся на спинку кресла и рассмеялся.

– Как разозлились бы мистер Майлз и Эллиоты, узнай они, на что я трачу деньги английского короля!

– Думаю, они отлично знают, куда вы их тратите. – Лакло стасовал колоду. – Едва ли они полагают, что вы спускаете их на благотворительность.

– Кто такой мистер Майлз? – спросил Камиль.

Лакло и де Силлери обменялись взглядами.

– Мне кажется, стоит ему рассказать, – сказал Лакло. – Камиль не должен жить как беспечный правитель, не зная, откуда берутся деньги.

– Все очень запутано. – Де Силлери неохотно отложил карты на стол рубашкой кверху. – Вы знакомы с миссис Эллиот, очаровательной Грейс? Несомненно, вам доводилось видеть, как она порхает по городу, собирая политические сплетни. Она работает на английское правительство. Ее многочисленные связи этому способствуют. До того как Филипп перевез ее во Францию, она была любовницей герцога Уэльского. Разумеется, сейчас он спит с Агнес де Бюффон – этими делами заведует моя жена Фелисите, но герцог и Грейс до сих пор отлично ладят. – Он замолчал, устало потер лоб. – У миссис Эллиот два кузена, Гильберт и Хью. Есть и еще один англичанин, с которыми они связаны, – некий мистер Майлз. Все они агенты Форин-офис. Их задача – наблюдать за событиями, составлять отчеты и снабжать нас деньгами.

– Отлично, Шарль-Алексис, – сказал Лакло. – Предельно ясно. Еще кларету?

– Зачем это им? – спросил Камиль.

– Англичане заинтересованы в нашей революции, – сказал Де Силлери. – Не жалейте, Лакло, лейте все, что осталось. Вы можете думать, им важно, чтобы мы наслаждались благами, которые приносят парламент и конституция, скроенные по британскому образцу, но на самом деле они мечтают ослабить Людовика. А с ними Берлин, Вена. Англия возликует, если мы заменим короля Людовика королем Филиппом.

Депутат Петион медленно поднял глаза. На его крупном красивом лице читались сомнения.

– Вы пригласили нас, чтобы обременить этим знанием?

– Нет, – сказал Камиль. – Просто он слишком пьян.

– Тоже мне бремя, – заметил Шарль-Алексис. – Все об этом знают. Спросите хоть Бриссо.

– Я очень уважаю Бриссо, – возразил депутат Петион.

– Неужели? – пробормотал Лакло.

– И я не верю, что он замешан в бесчестных махинациях.

– Наш славный Бриссо так оторван от жизни, что думает, будто деньги самозарождаются в карманах, – сказал Лакло. – Разумеется, он знает, но никогда не признается. Подробностями он не интересуется. Если захотите испугать его, Камиль, подойдите поближе и шепните прямо в ухо: «Уильям Огастес Майлз».

– Позвольте заметить, – вмешался Петион, – Бриссо не производит впечатления человека, который берет взятки. Я всегда вижу его в одном и том же протертом на локтях сюртуке.

– О, мы его не балуем, – сказал Лакло. – Он понятия не имеет, что делать с деньгами. В отличие от присутствующих, знающих толк в утонченных удовольствиях. Вы до сих пор сомневаетесь, Петион? Спросите Камиля.

– Думаю, это правда, – сказал Камиль. – Он брал деньги у полиции. Заводил разговоры с друзьями и докладывал об их политических взглядах.

– Я потрясен. – Впрочем, судя по тону, Петион явно преувеличивал.

– А на что бы он жил? – спросил Лакло.

Шарль-Алексис рассмеялся:

– Все эти литераторы и прочие, они знают друг о друге столько, что могли бы жить шантажом. Разве не так, Камиль? Их останавливает только страх, что сами они так же уязвимы для шантажистов.

– Вы втянули меня во что-то такое… – На секунду Петион даже протрезвел. Он приложил ладонь ко лбу. – Если бы я мог рассуждать об этом, не кривя душой.

– Если нельзя мыслить прямолинейно, – сказал Камиль, – попробуйте другой способ.

Петион сказал:

– Как тяжело сохранять хоть какую-то… чистоту.

Лакло налил ему еще вина.

– Я хочу издавать газету, – сказал Камиль.

– И кого вы видите своим покровителем? – мягко просил Лакло. Ему нравилось, когда люди признавались, что им не обойтись без герцогских денег.

– Герцогу повезет, если я возьму его деньги, – сказал Камиль, – когда вокруг столько желающих. Возможно, мы нуждаемся в герцоге, вопрос в том, насколько сильнее герцог нуждается в нас?

– Если только во всех, вместе взятых, – ответил Лакло ему в тон. – Лично в вас – нет. Каждый из вас может хоть сейчас прыгнуть с Нового моста и утопиться. Мы любому найдем замену.

– Вы так считаете?

– Да, Камиль, я так считаю. А вы слишком много о себе воображаете.

Шарль-Алексис наклонился и положил руку на плечо Лакло.

– Полегче, старина. Может быть, сменим тему?

Лакло недовольно сглотнул и дальше сидел молча, оживившись, только когда де Силлери начал рассказывать истории о своей жене. Фелисите хранит под супружеским ложем стопки заметок. Иногда, говорил де Силлери, она начинает шарить рукой под кроватью, пока ты сверху и вовсю стараешься доставить ей наслаждение. Неужели это никогда не смущало герцога, как неизменно смущает его?

– Ваша жена всем наскучила, – сказал Лакло. – Мирабо утверждает, что он с ней спал.

– Весьма возможно, – ответил де Силлери. – С кем он только не спал. Впрочем, теперь она присмирела и с большим удовольствием устраивает чужие романы. Мой бог, мог ли я подумать… – Он на мгновение погрузился в раздумья. – Мог ли я вообразить, что женюсь на самой начитанной сводне в Европе?

– Кстати, Камиль, – заметил Лакло, – Агнес де Бюффон без ума от вашего последнего памфлета. Это литература. Она считает себя знатоком. Нужно будет вас свести.

– А еще с Грейс Эллиот, – сказал де Силлери, и они с Лакло рассмеялись.

– Они съедят его живьем, – заметил Лакло.

На рассвете Лакло открыл окно и навис над городом изящным торсом, ловя ртом королевский воздух.

– Во всем Версале нет таких пьяниц, как мы, – воскликнул он. – Позвольте заявить вам, мои пираты, будет и на нашей улице праздник, Филипп спляшет под нашу дудку, ничего, ничего, август, сентябрь, октябрь.

18 августа 1789 года

Амфитеатр Астли у Вестминстерского моста

(после выступления канатоходца сеньора Спинакуты),

Страницы: «« ... 1112131415161718 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

– Родишь, и откажешься от ребенка, – выдвигает свои условия, а у меня сердце сжимается. – Он – не тв...
Данный сборник включает в себя 56 рунических ставов с кратким описанием направленности работы и шабл...
Красивые сильные и настойчивые турецкие мужчины окружают невинную Эмилию.Их стройные рельефные обнаж...
Граница, разделившая мир чудес и обыденность, слишком тонкая и зыбкая. Слишком легко ее не заметить,...
Кэррол терпеть не может все эти рассказы про истинные пары. А еще он терпеть не может надоедливых и ...