Сердце бури Мантел Хилари

Кровь бросилась ей в лицо. Она опустила голову. Гордая юная дева.

– Безусловно, – сказала она.

– Как это непохоже на Камиля.

– Он бережет меня до свадьбы.

– Что ж, похвально. Полагаю, у него есть… отдушина?

– Я не желаю об этом слушать.

– И впрямь лучше вам ничего не знать. Однако вы уже взрослая девочка. Вам не наскучили радости затянувшегося девичества?

– И что мне делать, Кролик? Что вы предлагаете?

– О, мне известно, что вы с ним видитесь. Скорее всего, у Дантонов. Они с Габриэль не слишком разборчивы в вопросах морали.

Пытаясь сохранить на лице безразличное выражение, Люсиль бросила на него косой взгляд. Она не стала бы поддерживать подобный разговор, но это было таким болезненным облегчением – открыто говорить о своих чувствах с кем угодно, пусть даже с врагом. Но почему он клевещет на Габриэль? У Кролика язык без костей. Фрерон осознал, что зашел слишком далеко – Люсиль увидела это по его лицу. Просто вообрази, подумала она. «Габриэль, мы не могли бы заскочить к вам завтра утром и воспользоваться вашей кроватью?» Да Габриэль скорее умрет.

При мысли о кровати Дантона она испытала странные чувства. Неописуемые чувства. Внезапно ей пришло в голову, что, когда настанет тот самый день, Камиль не сделает ей больно, а Дантон сделал бы. Сердце Люсиль подпрыгнуло, она снова вспыхнула, ярче прежнего. Она не знала, откуда взялись эти мысли, она их не хотела, не желала их знать.

– Вас что-то расстроило? – спросил Фрерон.

– Вам должно быть стыдно, – выпалила Люсиль.

И все же она не могла стереть из памяти эту картину: его воинственная энергия, большие грубые руки, его тяжесть. Женщина должна благодарить Бога за слабое воображение, подумала Люсиль.

Газета выходила под разными названиями. Началось с «Курьера Брабанта» – на границе тоже вспыхнула революция, и Камиль полагал, что она заслуживает упоминания. Затем были «Революции Франции и Брабанта», затем просто «Революции Франции». Так же поступал Марат, меняя названия под влиянием разных сомнительных причин. Сначала его газета звалась «Парижским публицистом», теперь – «Другом народа». В «Революциях» это название считали смехотворным – словно снадобье от гонореи.

Сегодня газеты издают все, кому не лень, даже те, кто не умеет читать и, как говорит Камиль, не умеет думать. «Революции» выделяются на общем фоне, они порождают всплеск, однако издание газеты – всегда рутина. Если сотрудников не хватает и они не слишком дисциплинированны, Камиль способен в одиночку подготовить целый выпуск. Что значат тридцать две страницы (в одну восьмую листа) для человека, которому так много нужно сказать себе самому?

По понедельникам и вторникам они трудились от зари от зари, делая новый выпуск. К среде большая часть материалов была готова к печати. Также в среду приносили повестки по искам, поданным из-за публикаций прошлой субботы, хотя некоторые обиженные вытаскивали своих адвокатов из-за города утром в воскресенье, чтобы повестки вручили уже во вторник. Вызовы на дуэли приходили время от времени в разные дни недели.

Четверг был днем печати. Они вносили последнюю правку, затем слуга мчался к издателю мсье Лаффре на набережную Августинцев. К обеду Лаффре и наборщик мсье Гарнери рвали на себе волосы. Вы хотите, чтобы печатные станки конфисковали, а нас бросили в темницу? Сядьте и выпейте чего-нибудь, говорил им Камиль. Он редко соглашался вносить изменения, почти никогда. Впрочем, даже они понимали, что чем выше риск, тем больше экземпляров они продадут.

В редакцию мог заглянуть Рене Эбер: розовощекий, нелюбезный. Он зло шутил о похождениях Камиля, и все его фразы были с двойным дном. Камиль поведал его историю своим помощникам: некогда Эбер был театральным кассиром, но его выгнали за мелкое воровство.

– Зачем с таким водиться? – спрашивали они. – Когда он явится в следующий раз, давайте его выставим?

Устав от сидячей работы, помощники рвались в бой.

– Нет-нет, не трогайте его, – говорил Камиль. – Он всегда был неприятным малым. Такая натура.

– Я хочу издавать собственную газету, – заявил Эбер. – Но она будет отличаться от вашей.

В тот день в редакцию заглянул Бриссо, он сидел на столе, заметно подергиваясь.

– Это несложно, – заметил Бриссо. – Газета Камиля пользуется постоянным успехом.

Бриссо и Эбер друг друга недолюбливали.

– Вы с Камилем пишете для образованных, – сказал Эбер. – Как и Марат. Я не собираюсь следовать по вашим стопам.

– Вы решили издавать газету для неграмотных? – мягко спросил Камиль. – Желаю успеха.

– Я буду писать для людей с улицы. На их языке.

– Тогда вам придется изъясняться одними непристойностями, – фыркнул Бриссо.

– Почему бы нет, – сказал Эбер, выходя из редакции.

Бриссо был редактором «Французского патриота» (скучной ежедневной газеты, ин-кварто). Он также щедрее и старательнее всех писал в чужие издания. Почти каждое утро Бриссо, не переставая подергиваться, появлялся в редакции, а его худощавое лицо сияло, когда он делился своей последней превосходной идеей. Я всю жизнь пресмыкался перед издателями, мог бы сказать Бриссо. Он мог бы поведать, как его обманывали, как похищали рукописи. Казалось, он не видел ничего общего между прошлым печальным опытом и тем, чем занимался сейчас, в половине двенадцатого дня, в кабинете другого издателя, вертя в руках пыльную квакерскую шляпу и изливая душу.

– Моя семья – вы меня понимаете, Камиль? – была очень бедной и необразованной. Меня хотели отдать в монахи, им казалось, это самая благополучная и сытая жизнь. Я утратил веру, и в конце концов мне пришлось в этом сознаться. Разумеется, родители меня не поняли. Где им было понять? Мы говорили на разных языках. Как если бы они были шведами, а я итальянцем – так далек я был от моей семьи. Потом они сказали: может быть, станешь адвокатом? Как-то я шел по улице, и кто-то из соседей сказал: «Смотрите, это мсье Жанвье возвращается домой из суда». И показал на адвоката, болвана с брюшком, который семенил с папкой под мышкой. Сосед сказал: «Если будете много работать, станете как он». У меня сердце упало. Это всего лишь фигура речи, но, клянусь, оно сжалось и рухнуло прямо в желудок. Я подумал тогда, что готов терпеть любые невзгоды – пусть хоть упрячут меня в тюрьму, – но я не желаю быть таким, как Жанвье. Сейчас он уже не выглядит таким болваном, у него появились деньги, его уважают, он не притесняет бедняков и совсем недавно женился во второй раз на очень милой молодой женщине… но почему меня не вдохновляет его пример? Я мог бы сказать: все вокруг так живут, в этом нет ничего зазорного, но стабильный доход и обеспеченная жизнь – это еще не все, не правда ли?

Один из временных помощников Камиля просунул голову в дверь:

– Камиль, к вам женщина. Проходила мимо, заглянула случайно.

В комнату вплыла Теруань. На ней было белое платье, подпоясанное трехцветным кушаком. На худые плечи был накинут расстегнутый мундир национального гвардейца. Растрепанные каштановые кудри водопадом спадали с плеч, уложенные дорогим куафером, умеющим создавать впечатление, будто волос никогда не касалась рука куафера.

– Привет, как дела?

Ее манеры никак не сочетались с демократическим приветствием – Теруань излучала энергию и почти сексуальное возбуждение.

Бриссо спрыгнул со стола, деликатно снял мундир с ее плеч, аккуратно сложил и повесил на спинку стула. Без мундира она стала – кем? Миловидной молодой женщиной в белом платье. Теруань рассердилась. Карман мундира что-то оттягивало.

– Вы носите с собой оружие? – удивился Бриссо.

– Я раздобыла пистолет, когда мы захватили Дом инвалидов, вы же помните, Камиль? – Она прошелестела по комнате. – В последние недели вас почти не видно на улицах.

– Фигурой не вышел, – пробормотал Камиль. – В отличие от вас.

Теруань взяла его руку и перевернула ладонью вверх. На ней еще виднелся порез не толще волоса, который он получил тринадцатого июля. Теруань задумчиво водила пальцем по шраму. У Бриссо медленно опустилась челюсть.

– Я мешаю?

– Ни в коей мере.

Меньше всего Камилю хотелось, чтобы до ушей Люсиль дошли слухи о Теруань. Насколько он знал, Анна вела жизнь чистую и непорочную, но странное дело – казалось, она нарочно создает прямо противоположное впечатление. Будь там что-то нечисто, скандальные роялистские листки не замедлили бы ее разоблачить; для них Теруань была даром Божьим.

– Могу я что-нибудь написать для вашей газеты, любовь моя?

– Можете попытаться. Наши требования весьма высоки.

– Вы меня отвергнете?

– Боюсь, что так. Видите ли, конкуренция велика.

– Главное, чтобы мы не отступали от своих позиций. – Она подхватила мундир с кресла, куда его положил Бриссо, и – вероятно, из ложно понимаемого милосердия – чмокнула его в запавшую щеку.

После ее ухода в комнате остался запах: женский пот, лавандовая вода.

– Калонн, – промолвил Бриссо. – Он пользуется лавандовой водой. Помните?

– Я никогда не вращался в таких кругах.

– Да, Калонн.

Бриссо было лучше знать. На самом деле он знал все на свете. Бриссо верил в людское братство. Верил, что все просвещенные европейцы должны объединиться, чтобы обсудить справедливое правление, а также процветание науки и искусств. Он знал Иеремию Бентама и Джозефа Пристли. Он возглавлял общество, выступающее за отмену рабства, писал на темы правоведения, английского парламентаризма и посланий апостола Павла. До того как поселиться в нынешних обшарпанных комнатах на улице Гретри, он жил в Швейцарии, Соединенных Штатах, в камере Бастилии и в квартире на Бромптон-роуд в Лондоне. Он утверждал, что дружит с Томом Пейном, а Джордж Вашингтон нередко обращался к нему за советом. Бриссо был оптимистом. Он верил, что здравый смысл и любовь к свободе восторжествуют. С Камилем он был добр, любезен и относился к нему слегка покровительственно. Бриссо любил рассуждать о минувших временах и поздравлять себя с тем, что лучшее впереди.

Визит Теруань – в особенности поцелуй – заставил его разразиться обычными сетованиями на тему: за что нам это все и разве жизнь не странная штука?

– Я пережил тяжелые времена, – промолвил Бриссо. – Мой отец умер, а мать вскоре после этого впала в тяжелое безумие.

Камиль уронил голову на стол и рассмеялся. Он смеялся так долго, что все испугались, как бы ему не стало плохо.

По пятницам в редакцию обычно заглядывал Фрерон. Камиль уходил обедать и отсутствовал несколько часов. После его возвращения они обсуждали судебные повестки и решали, стоит ли извиняться. Поскольку Камиль был нетрезв, они никогда не извинялись. Сотрудники «Революций» не знали покоя и отдыха. Им приходилось вскакивать ни свет ни заря, если в голову приходила очередная гениальная идея, их оплевывали на улицах. Каждую неделю после того, как номер был набран, Камиль говорил, это последний и больше никогда. Но к следующей субботе номер снова бывал сверстан, ибо Камилю была невыносима мысль, что враги подумают, будто запугали его своими угрозами, оскорблениями и вызовами, своими деньгами, рапирами и связями при дворе. Когда приходило время писать, он просто брал в руку перо, не задумываясь о последствиях – думал только о стиле. Неужели меня когда-то волновали утехи плоти, думал Камиль, в этом дышащем мире нет большего наслаждения, чем точка с запятой в нужном месте. Когда под рукой перо и бумага, бесполезно взывать к его лучшим чувствам, говорить ему, что он губит репутации и разрушает жизни. Сладкий яд растекался по его жилам мягче, чем лучший коньяк, кружа голову. И подобно тем, кто жаждет опиума, он жаждал упражняться в искусстве насмешки, оскорбления и площадной брани. Лауданум успокаивает, но от хорошей передовицы перехватывает горло и останавливается сердце. Когда вы пишете, вы словно несетесь вниз с горы и не можете остановиться, даже если захотите.

Еще несколько низких интриг, чтобы достойно завершить annus mirabilis[16]. Лафайет сообщает герцогу Филиппу, что ищет доказательства его участия в октябрьских волнениях и, если найдет, герцога ждет судебное преследование. Генерал хочет, чтобы Филипп убрался из страны. Мирабо, которому герцог нужен для его махинаций, хочет, чтобы тот остался в Париже.

– Скажите, кто вас преследует, – умоляет Мирабо; можно подумать, он не догадывается.

Герцог озадачен. По его подсчетам, он уже давно должен быть королем, но этого до сих пор не случилось.

– Вы забросили свои обязанности, – упрекает он де Силлери, – и другие люди перехватили инициативу.

Шарль-Алексис полон сочувствия.

– Превратности плавания в открытом море?

– Прекратите, – говорит герцог, – сегодня утром я не в настроении выслушивать ваши морские метафоры.

Герцог напуган – он боится Мирабо, боится Лафайета, последнего немного больше. Он боится даже депутата Робеспьера, который заседает в Национальном собрании, выступая против всех и вся, никогда не повышая голоса, никогда не выходя из себя, его мягкие глаза за стеклами очков кажутся непроницаемыми.

После октябрьских событий Мирабо замышляет план бегства для королевской семьи – приходится говорить уже о бегстве. Королева его ненавидит, но граф пытается манипулировать событиями, чтобы двор считал его незаменимым. Он ненавидит Лафайета, но с графом всегда можно договориться о цене. Генерал имеет доступ к деньгам тайной службы, а это немаловажно, если вам приходится давать обеды, содержать секретарей, оказывать помощь бедным молодым людям, которые поставили вам на службу свои таланты.

– Я беру деньги, – говорит граф, – но не продаюсь. Если бы мне доверяли, я бы не юлил.

– Да, господин, – с каменным лицом говорит Тейтш. – На вашем месте я не стал бы распространять эту эпиграмму.

Тем временем Лафайет размышлял.

– Мирабо шарлатан, – говорил он холодно. – Если бы я потрудился вскрыть его махинации, то обрушил бы небо ему на голову. О том, чтобы назначить его министром, не может идти речи. Он продажен до мозга костей. Удивительно, что он до сих пор пользуется популярностью. И она растет, да, растет. Я предложу ему пост, какое-нибудь посольство, чтобы вышвырнуть его из Франции…

Лафайет запустил пальцы в редеющую светлую шевелюру. Большая удача, что однажды на публике Мирабо заявил, что не хотел бы иметь Филиппа даже своим лакеем. Потому что, если бы они сговорились… нет, даже думать о таком не хочу. Герцог Орлеанский должен покинуть Францию, от Мирабо придется откупиться, короля будут охранять денно и нощно шестеро гвардейцев, равно как и королеву. Вечером я ужинаю с Мирабо и предложу ему… Он погрузился в молчаливые размышления. Не важно, где начинались и заканчивались его мысли, генерал беседовал сам с собой – кому еще он мог довериться? Лафайет поднял глаза и увидел в зеркале красивое тонкое лицо, лысеющий лоб, который памфлетисты кордельеров находили таким смешным, затем со вздохом вышел из пустой комнаты.

Граф де Мирабо – графу де Ламарку:

Вчера поздно вечером я видел Лафайета. Он говорил о должности и деньгах. Я отказался. Я предпочел бы письменное обещание серьезного посольства. Часть денег будет доставлена мне завтра. Лафайет очень тревожится насчет герцога Орлеанского… Если тысяча луидоров кажется вам нескромной суммой, не просите ее, но это именно та сумма, в которой я остро нуждаюсь…

Герцог Орлеанский отправился в Лондон, прихватив с собой угрюмое выражение лица и Лакло. Официально его отъезд носил название дипломатической миссии. Камиль был с Мирабо, когда пришли дурные вести. Граф потел и мерил комнату шагами, рассказывал Камиль.

Еще одно разочарование для Мирабо: в начале ноября Национальное собрание приняло решение отстранить от должности не только министров, но и депутатов.

– Они решили подвергнуть меня остракизму! – взвыл Мирабо. – Это происки Лафайета.

– Когда вы впадаете в такую ярость, – сказал раб Клавьер, – мы опасаемся за ваше здоровье.

– Правильно, презирайте, смейтесь, предавайте меня! – вопил граф. – Искатели теплых местечек! Вот она, ваша хваленая дружба! Льстивые свиньи.

– Это решение направлено против вас, в этом нет никаких сомнений.

– Я уничтожу этого ублюдка. Кем он себя возомнил? Кромвелем?

Третье декабря 1789 года: мэтр Жорж-Жак Дантон выплатил мэтру Юэ де Пези и мадемуазель Франсуазе Дюоттуар двенадцать тысяч ливров плюс полторы тысячи ливров процентов.

Он подумал, расскажу тестю, у него камень упадет с души.

– Но до конца срока осталось шестнадцать месяцев! – воскликнул Шарпантье. Он прикинул цифры в голове, подсчитал доходы и расходы. Затем улыбнулся, сглотнул. – Теперь у вас появится уверенность в завтрашнем дне.

Про себя Шарпантье подумал: нет, это невозможно. Бога ради, что затевает Жорж-Жак?

Глава 2

Свобода, веселье, королевская демократия

(1790)

«Наши характеры определяют нашу судьбу, – говорит Фелисите де Жанлис. – У обычных людей не бывает судьбы, они вверяются случаю. Красивая умная женщина должна вести жизнь, наполненную удивительными событиями».

На дворе тысяча семьсот девяностый год. В жизни Габриэль происходят события, некоторые из них заслуживают особого упоминания.

В мае этого года я подарила мужу сына. Мы назвали его Антуаном. Малыш кажется крепким, но таким был и мой первый ребенок. Мы никогда о нем не говорим. Впрочем, иногда я вижу, как Жорж о нем думает и слезы наворачиваются ему на глаза.

Расскажу, что случилось за это время в большом мире. В январе моего мужа выбрали в Коммуну вместе с Лежандром, нашим мясником. Я не стала ему говорить – я больше не высказываю вслух своих мыслей, – но я удивилась, что Жорж выдвинул свою кандидатуру, потому что он ругает Коммуну не переставая, и больше всех мэра Байи.

Перед тем как он приступил к исполнению должности, случилась история с доктором Маратом. Марат так часто оскорблял власти, что выписали ордер на его арест. Он жил в нашем округе, в Отель-де-ла-Фотриер. Арестовать его послали четверых, но Марата предупредила какая-то женщина, и он бежал.

Я не понимала, почему Жорж должен принимать его заботы близко к сердцу. Обычно, когда он приносит домой сочинения Марата, то посередине чтения вскрикивает: «Мерзавец, мерзавец, мерзавец!» – швыряет бумаги на пол или, если стоит рядом с камином, бросает в огонь. Однако Жорж утверждает, что это вопрос принципа. Он заявил на собрании округа, что в нашем районе никого не арестуют без его согласия. «Здесь действуют мои ордера», – сказал он.

Доктор Марат пустился в бега. Я думала, что газета временно перестанет выходить и мы получим передышку, но Камиль сказал: «Мы должны друг друга поддерживать, думаю, что сумею выпустить в срок следующий номер». В следующем номере чиновникам мэрии досталось еще сильнее.

Двадцать первого января к нам явился мсье Виллет, батальонный командир. Он сказал, что ему срочно нужен Жорж. Когда муж вышел из кабинета, Виллет помахал бумагой и сказал: «Ордер от Лафайета. Я должен срочно арестовать Марата. Что мне делать?»

Жорж ответил: «Окружите Отель-де-ла-Фотриер».

А затем явился полицейский чиновник с предписанием – а с ним тысяча человек.

Жорж был в ярости. Он заявил, что это иностранное вторжение. Весь округ взбунтовался. Жорж нашел командира, отвел в сторонку и сказал: «Какого черта тут делают эти войска? Я ударю в набат, выведу на улицы Сент-Антуанское предместье. Чтобы собрать двадцать тысяч вооруженных мужчин, мне достаточно сделать так». И прищелкнул пальцем у него перед носом.

– Высуньтесь из окна, – сказал Марат. – Может быть, удастся услышать, что говорит Дантон. Я бы сам высунулся, но боюсь, кто-нибудь отстрелит мне голову.

– Он спрашивает, где этот чертов батальонный командир.

– Я написал Мирабо и Барнаву. – Марат усталыми глазами смотрел на Камиля. – Решил, они должны знать.

– Подозреваю, что они не ответили.

– Да. – Он задумался. – Я отвергаю умеренность.

– Это умеренность вас отвергает.

– Вы правы.

– Дантон рискует ради вас собственной шеей.

– Что за вульгарное выражение, – сказал Марат.

– Сам не знаю, где я его подхватил.

– Почему никогда не пытались арестовать вас? Я в бегах с октября. – Марат бродил по комнате, что-то бормоча про себя и время от времени почесываясь. – Возможно, эта интрига – дело рук Дантона. У нас мало достойных людей. Можно взорвать Школу верховой езды, никто не заплачет. Среди депутатов лишь от полудюжины есть хоть какая-то польза. Бюзо мыслит в правильном направлении, но, черт подери, нельзя быть таким благородным. Петион дурак. Я возлагаю надежды на Робеспьера.

– Я тоже. Однако, если не ошибаюсь, ни одно его предложение не прошло. Если он поддерживает какое-нибудь предложение, большинство депутатов голосует против.

– Он настойчив, – резко бросил Марат, – а Школа верховой езды еще не вся Франция. Что до вас, то сердце у вас на месте, но вы безумны. Я отдаю должное Дантону. Он способен на большие свершения. Хотел бы я дожить, – Марат поправил грязный шейный платок, – до суда над королем, королевой, министрами, Байи, Лафайетом и Школой верховой езды – и увидеть страну, которой будут править Дантон и Робеспьер. А я буду за ними присматривать. – Он улыбнулся. – Должна же у человека быть мечта.

Габриэль: это продолжалось весь день, наши люди окружили здание, доктор Марат был внутри, а войска, которые прислал Лафайет, за кордоном. Жорж зашел домой, проведать нас. Он выглядел спокойным, но всякий раз, выходя на улицу, кипел гневом. Он выступил перед солдатами с речью: «Если хотите, можете стоять тут хоть до утра, но, черт подери, ничего у вас не выйдет».

В тот день было много бранных слов.

К обеду наши люди вступили в переговоры с солдатами. Там были и регулярные войска, и добровольцы, и наши говорили, они такие же, как мы, только из других округов, они не поднимут на нас оружие. А Камиль расхаживал вокруг и уверял всех, что Марата, Друга народа, не арестуют.

Затем Жорж отправился в Национальное собрание. Депутаты не позволили ему выступить с трибуны и проголосовали за то, чтобы кордельеры уважали закон. Выходишь замуж за адвоката – и однажды обнаруживаешь, что живешь на поле битвы.

– А вот и одежда, доктор Марат, – сказал Франсуа Робер. – Мсье Дантон надеется, она будет вам впору.

– Не знаю, – сказал Марат. – Я надеялся сбежать на воздушном шаре. Я давно мечтаю подняться в воздух на воздушном шаре.

– Мы не смогли достать шар. Времени было мало.

– Держу пари, вы даже не пытались, – сказал Марат.

После того как он помылся, побрился, облачился в сюртук и причесался, Франсуа Робер заметил:

– Глазам своим не верю.

– Когда я был вхож в высшее общество, я хорошо одевался, – сказал Марат.

– И что случилось?

Марат просиял:

– Я стал Другом народа.

– Но что мешает вам одеваться прилично? Вы же считаете депутата Робеспьера патриотом? А он всегда одет с иголочки.

– Возможно, это говорит о легкомыслии мсье Робеспьера, – сухо заметил Марат. – У меня нет времени на излишества. Я думаю о революции круглые сутки. И если хотите преуспеть, советую вести себя так же. Что ж, – промолвил он, – я собираюсь выйти на улицу, миновать кордоны и войска Лафайета. Я намерен улыбаться, что мне не очень свойственно, и с бодрым видом размахивать изящной тростью, которую мсье Дантон так предусмотрительно мне одолжил. Ну разве не сказка? А потом отплыву в Англию, пока не уляжется шум. Уверен, после моего отъезда вы все вздохнете спокойно.

Габриэль: когда в дверь постучали, я испугалась, но это оказалась малышка Луиза с верхнего этажа.

– Я иду на улицу, мадам Дантон.

– Ох, не стоит, Луиза.

– Я не боюсь. Все кончилось. Солдаты разошлись. Лафайет не выдержал характер. А еще, мадам Дантон, я открою вам секрет, который мне поведал мсье Демулен и велел рассказать вам. Марата здесь больше нет. Он ушел час назад, переодетый человеческим существом.

Спустя несколько минут вернулся Жорж. В тот вечер мы устроили званый ужин.

На следующий день мой муж занял скамью в мэрии. И снова вышла ссора. Кое-кто пытался его остановить, заявив, что он не имеет права быть членом Коммуны, поскольку не уважает закон и порядок. Говорили, что в своем округе он ведет себя как царек. Утверждали, что у англичан он берет деньги на революцию, а у двора – на то, чтобы ей вредить. А однажды пришел депутат Робеспьер, и они обсуждали тех, кто клевещет на Жоржа. Депутат Робеспьер сказал Жоржу, что он не одинок. Он принес письмо из Арраса, от своего брата Огюстена, и дал прочесть. В Аррасе уверены, будто депутат Робеспьер безбожник, который хочет убить короля, – что совершенно не соответствует истине, я никогда не встречала более кроткого человека. Я ему сочувствую. В «роялистских газетенках», как называет их Жорж, напечатали, что он якобы потомок Дамьена – человека, который пытался убить старого короля. Нарочно напечатали его фамилию с ошибкой, чтобы сильнее унизить. Когда его переизбрали председателем якобинского клуба, Лафайет в знак протеста вышел.

Когда родился Антуан, мать Жоржа приехала к нам погостить. Отчим Жоржа должен был сопровождать ее, но не смог, потому что слишком занят изобретением прядильного станка. По крайней мере, так говорят, но я уверена, что бедняга был рад провести какое-то время в блаженном одиночестве. Не могу вспоминать о ее визите без ужаса. Мне неприятно об этом говорить, но я в жизни не встречала женщины с таким дурным характером.

Первое, что она заявила: «Париж – грязная дыра, как вам пришло в голову здесь рожать? Неудивительно, что вы потеряли своего первенца. Советую вам отправить второго в Аррас, как только отнимете от груди».

Я подумала, прекрасная идея, и пусть его там затопчет бык, оставив ему шрамы на всю жизнь.

Оглядев стены, она заметила: «Эти обои явно обошлись в кругленькую сумму».

За столом она раскритиковала овощи и спросила, сколько я плачу кухарке. «Какое расточительство! – сказала она. – Откуда такие деньги?» Я попыталась объяснить, что Жорж очень много работает, но она фыркнула и заявила, что ей прекрасно известно, сколько зарабатывают адвокаты в его возрасте, и этого явно недостаточно, чтобы жить во дворце и содержать жену в роскоши.

Так вот что она обо мне думает.

Мы отправились за покупками, но местные цены казались ей оскорбительными. Ей пришлось признать, что мясо мы берем хорошее, но она назвала Лежандра грубияном и сказала, что не для того растила Жоржа, отдавая ему всю душу, чтобы он якшался с мясниками. Она изумила меня – сегодня Лежандр и близко не подойдет к окровавленным сверткам с говяжьими отрубами. Вы никогда не увидите его в мясницком фартуке. Он носит черный адвокатский сюртук и заседает вместе с Жоржем в мэрии.

Если утром мадам Рекорден скажет: «Нет, сегодня я не намерена выходить из дома», то вечером непременно воскликнет: «Проделать такой долгий пусть, чтобы торчать весь день в четырех стенах!»

Видя, как старательно мадам изображает даму высшего света, я решила нанести визит Луизе Робер, ведь она сама из знатной семьи. Луиза была на высоте. Ни словом не обмолвилась о республике, Лафайете или мэре Байи. Вместо этого показала мадам свою лавку, рассказала, откуда происходят специи, как выращиваются, заготавливаются и для чего предназначены, а также предложила набрать сверток всяких разностей, чтобы отвезти домой гостинцы. Но не прошло и десяти минут, а ее светлость уже метала громы и молнии, и мне пришлось извиниться перед Луизой и выбежать из лавки вслед за ней. На улице мадам заявила: «Женщине должно быть стыдно связывать судьбу с мужчиной, который стоит ниже ее! Это признак неразборчивости. И я не удивлюсь, если официально они не женаты».

Жорж сказал: «Приезд моей матери не повод отказываться от визитов друзей. Пригласи кого-нибудь на ужин. Кого-нибудь, кто ей понравится. Как насчет Жели? И малютки Луизы?»

Я понимала, что с его стороны это жертва – он не слишком жалует мадам Жели, и действительно, на лице мужа отражались сомнения.

Мне пришлось сказать: «Они уже знакомы. Твоя мать сочла ее нелепой, жеманной и одетой не по возрасту. А Луизу назвала переростком и заявила, что по ней плачет розга».

«Тьфу ты пропасть! – воскликнул Жорж, что для него достаточно мягко. – Неужели среди наших знакомых нет никого приличного?»

Я послала записку Аннетте Дюплесси, умоляя отпустить Люсиль к нам на ужин. У нас гостит мать Жоржа, это совершенно прилично, Люсиль ни на минуту не останется без присмотра, и так далее и тому подобное. И Люсиль отпустили. На ней было белое платье с синими лентами, и она вела себя как ангел, с умненьким видом расспрашивая мадам о жизни в Шампани. Камиль был очень вежлив – как всегда, сказать по правде, – грубым он бывает только в своей газете. Разумеется, я спрятала последние номера. Еще я пригласила Фабра, он очень искусный собеседник, и, нужно признать, с мадам он старался. Однако она его третировала; в конце концов он сдался и принялся разглядывать ее в лорнет, что я категорически запретила ему делать.

Мадам вышла, когда гости пили кофе, и я обнаружила ее в нашей спальне, где она водила пальцем под окном в поисках пыли. Я вежливо спросила: «Что-то не так?» На это она ответила самым кислым тоном, который только можно вообразить: «С тобой определенно что-то не так, если ты не приглядываешь за этой девчонкой и своим мужем».

Я даже не сразу поняла, что она имела в виду.

«И это еще не все, – продолжила мадам. – Ты бы приглядела еще за этим юнцом. Они с девчонкой хотят пожениться? Неудивительно, два сапога пара».

Однажды нам достались билеты на галерею Школы верховой езды, но дебаты были очень скучными. Жорж сказал, в любой момент они будут обсуждать передачу церковных земель народу, и если его мать это услышит, то устроит беспорядки и нас выставят вон. Так и вышло. Мадам обозвала депутатов злодеями и неблагодарными людьми и сказала, что их затея добром не кончится. Заметив нас, мсье Робеспьер подошел и был с ней весьма любезен. Он показал ей важных персон, включая Мирабо. Мадам заявила: «Когда этот человек умрет, то попадет прямиком в ад».

Мсье Робеспьер покосился на меня, улыбнулся и сказал ей: «Вы – молодая дама мне по душе». И до конца дня она ходила довольная.

Все лето над нами нависали последствия того случая с доктором Маратом. Мы знали, что ордер на арест Жоржа выписан и пылится в Отель-де-Виль. И каждое утро я задавала себе вопрос: что, если именно сегодня с него решат сдуть пыль? Мы договорились, что, если Жоржа арестуют, я соберу вещи и отправлюсь к матери, оставив ключи и все остальное Фабру. Не знаю, почему именно Фабру – возможно, потому что он всегда под рукой.

С самого приезда Жорж почти не занимался практикой. Полагаю, в его отсутствие Жюль Паре хорошо справляется, потому что денег меньше не стало.

В начале года случилось нечто, показавшее, по словам Жоржа, насколько власти его боятся. Наш округ, как и все остальные, упразднили, а город разделили на секции для голосования. Отныне граждане могли собираться в своем округе только для выборов. Нашему батальону уже запретили именоваться кордельерами – сказали, мы теперь просто батальон номер три.

Жорж заявил, что этим кордельеров не сломить. Он предложил создать клуб, как у якобинцев, только лучше. В клубе могут состоять горожане независимо от места проживания, чтобы нас не обвинили в нарушении закона. Он именовался «Клубом друзей прав человека», но с самого начала его называли не иначе, чем клуб кордельеров. Первые заседания проходили в бальной зале. Хотели собираться в старом монастыре кордельеров, но мэрия опечатала здание. А однажды – без всяких объяснений – печати сняли, и клуб перебрался на новое место. Луиза Робер сказала, что за это стоит благодарить герцога Орлеанского.

Стать членом якобинского клуба нелегко. Стоимость годовой подписки высока, нужны рекомендации нескольких уважаемых членов клуба, к тому же собрания проводятся крайне формально. Когда Жоржу случилось однажды там выступать, он вернулся домой рассерженным. Сказал, с ним обошлись как с грязью.

В клубе кордельеров может выступить каждый. Там много актеров, адвокатов и торговцев, но встречаются жуткие типы, словно только что из подворотни. Разумеется, я никогда не присутствовала на заседаниях, но я вижу, во что они превратили церковь. Внутри промозгло и голо. Если кто-нибудь выбьет окно, проходят недели, прежде чем его вставят. Мужчины такие странные: дома подавай им уют, а вне дома притворяются, будто им нет до этого дела. Столом председателю служит столярный верстак, который нашли внутри. О чем Жоржу говорить со столяром? Разве только о нынешних беспорядках. Трибуну сколотили из четырех грубых балок с доской посередине, а на стену прибили кусок ситца с лозунгом, намалеванным красной краской: «Свобода, Равенство, Братство».

После незабываемого визита матери Жоржа я очень расстроилась, когда он сказал, что хочет поехать в Аррас. К моему огромному облегчению, остановились мы у его сестры Анны-Мадлен, и нас везде принимали с особым почтением. Мы терялись в догадках. Подруги Анны-Мадлен только что не приседали передо мной в реверансе. Поначалу я решила, что они наслышаны об успехах Жоржа в качестве председателя округа, пока не поняла, что они не читают парижских газет и понятия не имеют, что происходит в столице. Мне задавали странные вопросы: какой цвет предпочитает королева? Что ей подают на обед? И однажды до меня дошло: «Жорж, – сказала я, – они решили, что если ты называешься королевским советником, то каждый день даешь советы королю».

Некоторое время он взирал на меня с изумлением, потом расхохотался. «Неужели? Храни их Господь. А мне приходится жить в Париже среди циников и умников! Дай мне четыре-пять лет, я вернусь сюда и стану возделывать землю. Мы навсегда покинем Париж. Тебе бы этого хотелось?»

Я не знала, что ответить. С одной стороны, хорошо жить там, где нет газет и грубых торговок рыбой, нет преступлений и дефицита. Затем я вспомнила о ежедневных визитах мадам Рекорден. Подозревая, что это не более чем причуда Жоржа, я промолчала. Неужели он готов отказаться от клуба кордельеров? От революции? Я видела, что его все больше охватывало беспокойство, и однажды вечером он сказал: «Завтра мы возвращаемся домой».

С самого приезда он проводил много времени с отчимом, осматривал имущество, обсуждал с местным нотариусом покупку земли. Мадам Рекорден спросила: «Все хорошо, сынок?» Жорж только улыбнулся в ответ.

Думаю, это лето навсегда останется в моей памяти. Мне было неспокойно, потому что в глубине души я уверена: при любых обстоятельствах мы должны хранить верность королю, королеве и Церкви. Однако, если некоторые добьются своего, скоро Школа верховой езды станет важнее короля, а церковь превратится в обычное министерство. Я считаю, что наш долг – подчиняться власти. Жорж часто над этим потешается. Такова его природа. Паре говорил мне, что во время учебы его называли «Грозой начальства». Но человек должен преодолевать худшие проявления своей природы, а впрочем, куда это меня занесло? – прежде всего мой долг подчиняться мужу, если он не побуждает меня грешить. Грех ли кухарке готовить ужин для людей, которые хотят отослать королеву обратно в Австрию? Когда я обратилась к духовнику, он велел мне сохранять покорность и пытаться вернуть заблудшего мужа в лоно католической церкви. Это не помогло. Поэтому внешне я разделяю все убеждения Жоржа, но внутри оставляю себе право для сомнений – и каждый день молюсь, чтобы Жорж их развеял.

И все же, кажется, дела наши идут неплохо. Нам всегда есть что праздновать. К годовщине взятия Бастилии все города Франции прислали в Париж делегации. На Марсовом поле соорудили громадный амфитеатр, а посередине воздвигли алтарь, который назвали Алтарем Отечества. Король принес на нем клятву хранить конституцию, а епископ Отена отслужил торжественную мессу (какая жалость, что он атеист). Мы туда не пошли – Жорж сказал, что не хочет смотреть, как люди будут лизать сапоги Лафайету. Там, где раньше стояла Бастилия, устроили танцы, а вечером мы праздновали в нашем квартале, ходили по гостям и гуляли до утра. Я немного перебрала, и все надо мной смеялись. Весь день лил дождь, и кто-то сочинил стишок о том, что Господь точно из аристократов. Никогда не забуду нелепые попытки устроить фейерверк под проливным дождем. И того, как Жорж тащил меня домой по влажным и скользким булыжникам мостовой, а над улицами вставало солнце. Наутро я обнаружила, что мои новые атласные туфельки совершенно испорчены водой.

Видели бы вы нас в этом году – вы бы нас не узнали. Самые большие модницы перестали пудрить волосы и вместо того, чтобы подкалывать их наверх, распускают по плечам. Многие господа следуют их примеру, а кружева почти перестали носить. Красить лица – дурной тон. Уж не знаю, как теперь принято при дворе, но из моих приятельниц только Луиза Робер продолжает румянить щеки. Впрочем, ничего не поделаешь, с ее-то цветом лица. Мы шьем платья из самых простых материй, а самые модные цвета – красный, белый и синий. Мадам Жели говорит, новая мода не идет женщинам в возрасте, и моя матушка с ней соглашается. «Но ты смело можешь забыть про кружева и корсеты», – говорит она, однако я с ней не согласна – после рождения Антуана моя фигура уже никогда не будет прежней.

Самым модным украшением сезона считаются камни из стен Бастилии. Из них делают броши или носят на цепочках. Как рассказал мне депутат Петион, Фелисите де Жанлис носит брошку, на которой бриллиантами выложено слово «свобода». Мы забросили наши изысканные веера, их теперь делают из дешевых палочек и гофрированной бумаги, расписывая патриотическими сценами. Мне приходится тщательно выбирать сюжет, чтобы не задеть чувства мужа. Я не могу позволить себе портрет мэра Байи, увенчанного лавровым венком, или Лафайета на белом коне. Мой выбор: герцог Филипп, взятие Бастилии или Камиль, выступающий в Пале-Рояле. Вот только зачем мне его портрет, когда я вижу его воочию чаще, чем мне бы хотелось?

Я вспоминаю Люсиль в нашем доме в день годовщины взятия Бастилии – ее смятые и грязные трехцветные ленты, промокший подол. Муслиновое платье липло к телу, а белья на ней почти не было. Только представьте, что сказала бы мать Жоржа! Я и сама на нее рассердилась – мне пришлось разжечь камин, раздеть ее и завернуть в самое теплое одеяло. К сожалению, в одеяле она выглядела обворожительно. Свернулась, поджав под себя ноги, словно кошка.

«Вы еще так молоды, – сказала ей я. – Странно, что ваша мать выпускает вас на улицу в таком платье».

«Она говорит, я должна учиться на собственных ошибках. – Люсиль выпростала белые руки из-под одеяла. – Дайте мне подержать ребенка».

Я протянула ей крошку Антуана. Некоторое время она ворковала над ним. «Вот уже год, как Камиль стал знаменитостью, – промолвила она уныло, – а про свадьбу ни слова. Я думала, что все устроится, если я понесу, что это ускорит события. Но видите ли, я никак не могу затащить его в постель. Вы не представляете, каким он бывает в припадке добродетели. Куда до него Джону Ноксу».

«Вы плохая девочка», – сказала я больше для проформы. Она мне нравилась, ничего тут не поделаешь. Я не круглая дура и вижу, как на нее смотрит Жорж, но чем он отличается от других мужчин? Теперь Камиль живет прямо за углом, в весьма недурных комнатах, а прислуживает ему некая Жанетта, особа свирепого вида. Понятия не имею, где он ее нашел, но кухарка она отличная и с удовольствием помогает мне, когда мы даем большие приемы. К нам теперь часто заходит Эро де Сешель, и, разумеется, ради него мне приходится расстараться. У него чрезвычайно изысканные манеры – никакого сравнения с приятелями Фабра из актерской братии. Приходят депутаты и журналисты, очень разные люди, но свое мнение о них я обычно держу при себе. Жорж говорит, главное, чтобы человек был патриотом, остальное не важно. Говорить-то он говорит, но я замечаю, что он не жалует Бийо-Варенна. Помните Бийо? Время от времени он работал на Жоржа. После революции Бийо оперился. Кажется, революция обеспечила его постоянной работой.

А в июле к нам на ужин пожаловал некто Колло д’Эрбуа. Надо думать, у этих людей, кроме фамилий, есть имена, но к нему все обращаются Колло. Он похож на Фабра, актер и драматург, когда-то был антрепренером, к тому же они примерно одних лет. Сейчас в театре Господина Принца дают его пьесу «Патриотическая семья». Из тех пьес, что становятся популярными за один вечер, и мы весь ужин тщательно обходили тему, что так и не удосужились ее посмотреть. Пьеса делает большие сборы, но Колло оттого не становится приятным человеком. Он настоял на том, чтобы поведать нам историю своей жизни. По его словам, только в последнее время дела у него наладились, но до сих пор это кажется ему подозрительным. В юности он дивился, почему все подряд так и норовят его провести, пока не понял, что они просто завидуют его таланту. Он думал, ему не везет, а это были происки недалеких людей. (В этом месте Фабр посмотрел на меня и покрутил пальцем у виска.) Любая тема за столом рождала у Колло тяжелые воспоминания, достаточно было малейшего повода, чтобы его охватила ярость и он начинал размахивать руками, словно выступал в Школе верховой езды. Я боялась, что он переколотит мою посуду.

Позднее я сказала Жоржу: «Мне не нравится Колло. Он хуже твоей матери. Уверена, что и пьеса у него дурная».

«Типично женское замечание, – ответил Жорж. – Ничего в нем нет особенного, обычный зануда. А его убеждения… – Он запнулся и улыбнулся. – Я хотел сказать, они правильные, но на самом деле имел в виду, что они совпадают с моими».

На следующий день Камиль сказал: «Этот Колло отвратителен. В жизни не встречал такого омерзительного субъекта. Думаю, и пьеса у него премерзкая».

«Ты прав», – кротко промолвил Жорж.

Ближе к концу года муж выступил в Национальном собрании. Спустя несколько дней министерство ушло в отставку. Говорили, что его сверг Жорж. Моя матушка сказала: ты вышла замуж за влиятельного человека.

Заседание Национального собрания: лорд Морнингтон, сентябрь 1790 года:

Там нет установленного порядка дебатов, кто-то говорит с места, кто-то с пола или стола, кто-то с трибуны или конторки… шум стоит такой, что трудно расслышать слова. У меня на глазах больше сотни депутатов пытались обратиться к собранию одновременно, а еще больше депутатов говорили с мест. Председатель зажал уши руками и заорал: «К порядку!» – словно звал кучера… затем принялся стучать по столу, по груди… постоянно заламывал руки и совершенно точно чертыхался… галереи выражали свое одобрение или неодобрение стенаниями и хлопками.

Утром я был при дворе в Тюильри, и настроение там самое мрачное… Король держится, но ведет себя гораздо скромнее, чем когда меня ему представляли. Теперь он кланяется любому, чего до революции Бурбоны не считали нужным делать.

Год Люсиль. Я веду два дневника. Один для чистых и возвышенных мыслей, другой для того, что происходит на самом деле.

Я привыкла жить, как Господь, в разных ипостасях, ибо жизнь так скучна. Я воображала себя Марией Стюарт и, сказать честно, по старой памяти воображаю до сих пор. Нелегко избавляться от привычек. Любому в моей жизни предназначена роль – обычно камеристки или кого-нибудь в этом роде, – и я очень сержусь, когда люди не справляются со своими ролями. Если мне надоедает роль Марии С., я играю в Юлию из «Новой Элоизы». В эти дни я думаю о своих отношениях с Максимилианом Робеспьером. Я живу в его любимом романе.

Чтобы смягчать суровость жизни, приходится привносить в нее немного фантазии. Год начался с того, что на Камиля подал в суд за клевету мсье Сансон, палач. Странно, что палач обращается к закону, как обычный человек, трудно представить, что у палачей бывают враги.

К счастью, закон медлителен, его процедуры громоздки, и когда штраф присудят, герцог просто его оплатит. Нет, я боюсь не судов. Каждое утро я просыпаюсь и спрашиваю себя: жив ли он?

На Камиля нападали на улице, ему угрожали в Национальном собрании. Его вызывали на дуэли, хотя патриоты решили между собой, что не станут принимать вызовы. По городу бродят безумцы, которые хвастают, что поджидают Камиля, дабы вонзить в него кинжал. Ему пишут письма – такие отвратительные, что сам он их не читает. Порой довольно бросить беглый взгляд, говорит он, чтобы понять, от кого письмо. А иногда хватает почерка. Все письма он складывает в коробку. Другие люди просматривают их на случай, если внутри содержится прямая угроза, что-нибудь вроде: я убью вас там-то и тогда-то.

Отец ведет себя странно. Пару раз в месяц он запрещает мне видеться с Камилем, но каждое утро хватается за газеты: новости, какие новости? Неужели он хочет прочесть, что Камиля нашли за рекой с перерезанным горлом? Вряд ли. Мне кажется, не будь Камиля, отцу было бы нечем себя занять. Мать дразнит его, хладнокровно замечая: «Признайся, Клод, он для тебя как сын, которого у тебя никогда не было».

Клод приглашает на ужин молодых людей. Надеется, что кто-нибудь из них мне понравится. Конторские крысы. Придет же такое в голову!

Порой они посвящают мне стихи, свои чиновничьи сонеты. Мы с Адель зачитываем их вслух с приличествующим случаю сентиментальным восторгом. Мы закатываем глаза, бьем себя в грудь и испускаем вздохи. Затем складываем из них дротики и швыряем друг в друга. Как видите, мы бодры и проводим дни, предаваясь нездоровому веселью. Либо так, либо увязнуть в слезах, страхах и дурных предчувствиях. Мы предпочитаем веселиться и отпускать зверские шутки.

Моя мать, напротив, пребывает в тревоге и печали, но я знаю, что в глубине души она страдает меньше, чем я. Возможно, потому что она старше и научилась держать чувства в узде. «Ничего с ним не случится, – говорит мне она. – Как думаешь, почему он вечно разгуливает в компании здоровяков?» Есть пистолеты, есть кинжалы, отвечаю я. «Кинжалы? Думаешь, кто-нибудь достанет его через мсье Дантона? Проткнет такую массу мышц?» Для этого Дантон должен заслонить Камиля собой, говорю я. «Разве Камилю не свойственно возбуждать в других желание отдать за него жизнь? Посмотри на меня. Да на себя посмотри».

Мы ждем скорой помолвки Адель. Макс бывает у нас и расхваливает аббата Терре. Многое из того, что сделал аббат, говорит он, не оценили по достоинству. Клод смирился с мыслью, что Макс прозябает на жалованье депутата и вынужден содержать брата и сестру.

Какой будет жизнь Адель? Робеспьер тоже получает письма, но они не похожи на те, что приходят Камилю. Письма приходят со всего города, это письма простых людей, которые разуверились в местных властях или угодили в неприятности. Они думают, что Макс разрешит все недоразумения. Он встает в пять утра, чтобы ответить всем. Иногда я думаю, что в быту он очень непритязателен. Его потребности в отдыхе и развлечениях ничтожны. А теперь спросите себя: понравится ли это Адель?

Робеспьер. На его попечении не только Париж. Письма приходят со всей страны. Провинциальные города завели свои якобинские клубы, комитет по переписке парижского клуба рассылает им новости и директивы. В ответ приходят послания, авторы которых хвалят и благодарят Робеспьера, выделяя его из прочей парижской братии. Теперь он может похвастаться не только поношениями от роялистов. Внутри тома «Общественного договора» Руссо он хранит письмо от одного молодого пикардийца по имени Антуан Сен-Жюст: «Я узнаю вас, Робеспьер, как узнаю Господа, по делам вашим». Когда он страдает, а он страдает все сильнее от пугающего стеснения в груди и одышки, когда глаза устают от печатного текста, он вспоминает письмо, и оно побуждает слабую плоть трудиться.

Каждый день Робеспьер на заседании Национального собрания, каждый вечер – в якобинском клубе. Иногда он бывает у Дюплесси, порой обедает с Петионом, за обедом не переставая обсуждать дела. В театр наведывается пару раз за сезон, не выражая ни радости, ни сожаления о потерянном времени. Люди поджидают его рядом со Школой верховой езды, клубом или его жилищем.

К вечеру он падает с ног и засыпает, стоит голове коснуться подушки. Снов не видит, просто проваливается во тьму, словно в колодец. Он чувствует, мир ночи реален, свет и воздух утра населен тенями и призраками. Чтобы побороть их, он встает до рассвета.

Уильям Огастес Майлз, анализируя ситуацию для правительства его (британского) величества:

Этот человек, о котором в Национальном собрании невысокого мнения… скоро себя покажет. Он решителен, строгих принципов, скромен, воспитан, одевается сдержанно, определенно не берет взяток, презирает богатство и совершенно лишен легкости и непостоянства, свойственного французам. Ничего из того, что мог бы дать ему король… не заставит его отказаться от своих целей. Я внимательно наблюдаю за ним каждый вечер. Он безусловно заслуживает внимания и с каждым часом набирает вес, однако, как ни странно, Национальное собрание его не ценит, считая пустым местом. Когда я сказал, что скоро он получит власть и будет править миллионами, меня подняли на смех.

В начале года Люсиль познакомили с Мирабо. Ей никогда не забыть этого человека, который с гордым видом стоял на дорогом персидском ковре посреди чудовищно безвкусной комнаты. Узкогубый, покрытый шрамами, массивный. Он пристально всматривался в Люсиль.

Страницы: «« ... 1314151617181920 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

– Родишь, и откажешься от ребенка, – выдвигает свои условия, а у меня сердце сжимается. – Он – не тв...
Данный сборник включает в себя 56 рунических ставов с кратким описанием направленности работы и шабл...
Красивые сильные и настойчивые турецкие мужчины окружают невинную Эмилию.Их стройные рельефные обнаж...
Граница, разделившая мир чудес и обыденность, слишком тонкая и зыбкая. Слишком легко ее не заметить,...
Кэррол терпеть не может все эти рассказы про истинные пары. А еще он терпеть не может надоедливых и ...