Лучшие рассказы Гейман Нил

Ей опять снится этот сон.

Она стоит на краю поля боя с братьями и сестрой. Лето, и трава невероятно, ярко зелена – сочная, как на крикетной площадке или на гостеприимных склонах Южного Даунса, если идти к северу от побережья. На траве лежат мертвые. Только это не люди: неподалеку она видит кентавра с перерезанным горлом. Лошадиная половинка ярко-гнедая. Человеческая кожа загорелая, ореховая. Она смотрит на лошадиный пенис – интересно, как размножаются кентавры? Она представляет себе, как он целует ее и его борода щекочет ей лицо. Взгляд перелетает к ране на горле, к липкой черно-багровой луже крови. Мороз по коже.

Над трупами жужжат мухи.

Цветы запутались в траве. Вчера они расцвели – впервые за последние… сколько лет? Сто? Тысячу? Сто тысяч? Она не знает.

Раньше здесь был только снег, думает она, глядя на поле боя.

Вчера здесь был снег. Вечная зима и никакого Рождества.

Сестра тянет ее за руку и тычет куда-то пальцем. Они стоят на вершине зеленого холма, погруженные в беседу. Золотой лев заложил лапы за спину. Колдунья вся в белом. Сейчас она кричит на льва, а тот лишь внимает. Детям не слышно ни слова – ни холодной ярости колдуньи, ни львиного монотонного бубнежа. Волосы у колдуньи черные и блестящие, губы – алые.

Во сне она такое замечает.

Скоро они договорят, лев и колдунья…

Кое-что профессору в себе очень не нравится. Например, запах. От нее пахнет, как пахло от бабушки, как пахнет от древних старух, она ненавидит себя за это, и никогда себе этого не простит, и по утрам принимает ванну с ароматной пеной, и душится туалетной водой «Шанель». Несколько капель под мышки, несколько – на шею. Она считает, это ее единственная причуда.

Сегодня она надевает темно-коричневый парадный костюм. Про себя она его называет «костюмом для интервью», в отличие от «костюма для лекций» и одежды для «просто слоняться по дому». Профессор на пенсии, теперь она все чаще носит одежду для «просто слоняться по дому». Она встает перед зеркалом, красит губы.

После завтрака она моет бутылку из-под молока и выставляет ее на крыльцо у черного хода. Соседская кошка оставила на коврике голову и лапу растерзанной мыши. Смотрится так, будто мышка плывет по плетеному коврику, погрузившись в соломку, и наружу торчат только лапа и голова. Профессор поджимает губы, берет вчерашнюю «Дейли Телеграф», складывает и подцепляет газетой мышиные останки, не прикасаясь к ним руками.

Сегодняшний номер уже дожидается ее в прихожей вместе с письмами, которые она просматривает, не вскрывая, и относит на стол в кабинете. С ухода на пенсию она в крошечном кабинете только пишет. Сейчас она возвращается в кухню и садится за старый дубовый стол. Очки для чтения висят на шее на тонкой серебряной цепочке. Профессор надевает очки и начинает с колонки некрологов.

Она не то чтобы ожидает наткнуться на знакомых, но мир тесен, и она отмечает про себя, что составители некролога Питера Баррелл-Ганна – быть может, не без мрачного юмора – поместили его фотографию, на которой он такой, каким был в начале 1950-х, то есть совсем не такой каким запомнился ей в их последнюю встречу на рождественском вечере в редакции «Ежемесячного литературного обозрения» года два-три назад: трясущийся престарелый подагрик с носом, похожим на загнутый клюв, – тогда он напомнил ей карикатурную сову. На фотографии он очень красивый. Неистовый и благородный.

Однажды они целовались весь вечер в саду у чьего-то летнего домика: это она хорошо помнит, но не вспомнит даже под страхом смерти, чьи были дом и сад.

Скорее всего, рассуждает она, Чарлза и Нади Рейд. То есть еще до того, как Надя сбежала от мужа с тем шотландским актером, а Чарлз пригласил профессора в Испанию, хотя, конечно, в то время профессор еще не была профессором. Тогда мало кто проводил отпуск в Испании – экзотическая была страна, опасная. Чарлз звал ее замуж, и теперь она толком не припомнит, почему отказалась – а может, не очень-то и отказывалась. Он был вполне симпатичным юношей, и она отдала ему остатки своей девственности на одеяле, теплой весенней испанской ночью на пляже. Ей тогда было двадцать, и она считала себя такой старой…

Звонок в дверь. Она кладет газету на стол и идет открывать.

Ее первая мысль: какая молоденькая девчонка.

Ее первая мысль: какая древняя старуха.

– Профессор Хейстингз? Я Грета Кэмпион. Я делаю про вас очерк. Для «Литературной хроники».

Старая женщина смотрит на нее – такая древняя, хрупкая, уязвимая – и улыбается. Теплая улыбка, и Грета сразу теплеет.

– Проходите, моя хорошая, – говорит профессор. – Давайте сядем в гостиной.

– Я принесла вам пирог, – говорит Грета. – Сама испекла. – Она вынимает пирог из пакета, надеясь, что не помялся. – Шоколадный. Я прочла в Интернете, что вы их любите.

Старуха кивает и смаргивает.

– Люблю, – говорит она. – Как мило. Сюда.

Грета входит следом, ее усаживают в кресло и строго велят не суетиться. Профессор спешит на кухню и возвращается через пару минут с подносом – две чашки на блюдцах, чайник, тарелка с шоколадным печеньем и Гретин пирог.

Чай налит, Грета ахает над профессорской брошкой и вынимает из сумки блокнот, ручку и книжку – последнюю монографию профессора «Поиски смысла в детской художественной литературе», ощетинившуюся разноцветными листочками бумаги. Они беседуют о первых главах, в которых профессор выдвигает гипотезу о том, что изначально художественная литература не разделялась на детскую и взрослую и лишь викторианские представления о чистоте и святости детской души потребовали создания литературы специально для детей и юношества…

– Скажем так, чистой, – говорит профессор.

– И святой? – улыбается Грета.

– Святошеской, – морщится профессор. – Вы читали «Детей вод»? [60] Как это можно читать без содрогания?

Она рассказывает о том, что художники прошлого рисовали детей, как взрослых, только поменьше ростом, без соблюдения пропорций детского тела, и что братья Гримм собирали сказки для взрослых, а когда узнали, что эту книгу читают детям, переписали их заново, чтобы вышло пристойно. Она рассуждает о «Спящей красавице» Шарля Перро, о первоначальном финале, в котором мать прекрасного принца, великанша и людоедка, пытается оклеветать Спящую красавицу – якобы та сама съела своих детей, – и Грета серьезно кивает, делает пометки в блокноте и нервно вставляет реплики, чтобы профессору казалось, будто это все-таки разговор или хотя бы интервью, а не лекция.

– А откуда он взялся, ваш интерес к детской литературе? – спрашивает Грета.

Профессор качает головой:

– Откуда берутся все наши интересы? Откуда ваш интерес к детским книжкам?

Грета говорит:

– Я всегда думала, что детские книжки – самые важные. Для меня важные. И когда была маленькой, и когда выросла. Я была, как Матильда у Роальда Даля… [61] У вас в семье любили читать?

– Да нет, не особенно… Они все давно умерли. Вернее, погибли.

– Все ваши родные погибли? Одновременно? На войне?

– Нет, моя хорошая. В войну нас эвакуировали. Они погибли уже потом, через несколько лет. Крушение поезда. Меня с ними не было.

– Прямо как в «Хрониках Нарнии» Льюиса, – говорит Грета и тут же чувствует себя дурой, бесчувственной идиоткой. – Простите, пожалуйста. Я сказала ужасную вещь. Так нельзя говорить.

– Почему же нельзя?

Грета чувствует, что краснеет. Она говорит:

– Просто я хорошо помню последнюю книгу. «Последнюю битву». И там тоже было крушение поезда, и все-все погибли. То есть все, кроме Сьюзен.

Профессор спрашивает:

– Еще чаю?

Грета знает, что надо сменить тему, но все равно говорит:

– Знаете, я страшно злилась.

– На что, моя хорошая?

– На Сьюзен. Все перенеслись в волшебную страну, то есть в рай, а Сьюзен не могла. Она перестала быть другом Нарнии, потому что слишком любила губную помаду, нейлоновые чулки и приглашения в гости. Когда мне было двенадцать, я о проблеме Сьюзен даже говорила со своей учительницей литературы.

Сейчас они сменят тему, обсудят роль детской литературы в формировании наших взрослых убеждений, но профессор интересуется:

– И что вам сказала учительница?

– Она сказала, что даже если Сьюзен отказалась от рая тогда, у нее еще есть время раскаяться и искупить.

– В чем раскаяться? Что искупить?

– В своем неверии, видимо. И искупить первородный грех.

Профессор отрезает себе кусок шоколадного пирога. Кажется, что-то припоминает.

– Знаете, я сомневаюсь, – говорит она, – что у Сьюзен была возможность покупать нейлоновые чулки и губную помаду после того, как погибла ее семья. У меня точно не было. Какие-то деньги – меньше, чем можно подумать, – достались от родителей, на еду и жилье. Никаких роскошеств…

– И все-таки что-то с ней не то, ну, со Сьюзен, – говорит юная журналистка. – Чего мы не знаем. Потому что иначе ее бы пустили на Небеса. Все, кого она любила, получили награду и попали в волшебный мир, где водопады и радость. А Сьюзен осталась.

– Не знаю, как было в книжке, – говорит профессор, – но если Сьюзен осталась в живых, ее наверняка пригласили опознать тела братьев и младшей сестры. В том крушении погибло столько людей. Меня привели в ближайшую школу – первый учебный день после каникул, тела отвезли в здание школы. Старший брат был ничего. Как будто просто спал. А второй брат и сестра… это было пострашнее.

– Я так думаю, Сьюзен видела их тела и подумала – ну, теперь они на каникулах. Замечательные, бесконечные каникулы. Долгие прогулки по зеленым лугам с говорящими зверями, бесконечный мир…

– Да, наверное. Я вот помню только, что думала, какой это кошмар, когда сталкиваются два поезда, – как они могут покалечить тех, кто внутри. Вам, видимо, не приходилось опознавать тела?

– Не приходилось.

– Вам повезло. Помнится, я смотрела на них и думала: «А вдруг я ошиблась? А вдруг это не он?» Понимаете, моему младшему брату срезало голову. Бог, который за пристрастие к нейлоновым чулкам и вечеринкам наказал бы меня этой школьной столовой, где лежали тела и жужжали мухи, а мне надо было опознать Эда… этот Бог как-то уж слишком развлекается, нет? Вроде кота, который выжимает последнюю унцию удовольствия из мыши. Или сейчас принято говорить «грамм». Не знаю, не знаю.

Она умолкает. После паузы говорит:

– Прошу прощения, моя хорошая. Я что-то устала. На сегодня, наверное, все. Может быть, мы продолжим в другой раз. Пусть мне позвонит ваш редактор, и мы договоримся о времени.

Грета кивает и говорит: «Да, конечно», – но в глубине души с поразительной ясностью знает, что они больше никогда не встретятся.

Вечером профессор взбирается по лестнице – медленно, шаг за шагом. Достает плед и простыни из сушильного шкафа и стелет себе в гостевой спальне. Там почти нет мебели: дубовая кровать, аскетичный комод военных времен, с зеркалом и ящиками, и пыльный яблоневый платяной шкаф, в котором лишь голые вешалки и большая картонная коробка. Профессор ставит на комод вазу с красными рододендронами, клейкими и вульгарными.

Она достает из коробки пакет, в нем – четыре старых фотоальбома. Профессор ложится в кровать, на которой спала в детстве, и рассматривает черно-белые фотографии, и фотографии цвета сепии, и несколько неубедительных цветных снимков. Она смотрит на братьев и на сестру, на папу с мамой, и ей не верится, что они были так молоды – что вообще люди бывают так молоды.

Она вдруг замечает, что на столике у кровати лежат детские книги, и слегка удивляется: она что-то не помнит, чтобы держала книги на столике у кровати в этой комнате. Да и столика здесь быть не должно. Верхняя старая книжка в мягкой обложке – ей, наверное, лет сорок, на обложке цена в шиллингах. Там нарисованы лев и две девочки, вплетающие в его гриву гирлянду из маргариток.

От потрясения у профессора покалывает губы. И только теперь она понимает, что это сон, – она же не хранит эти книги в доме. Под книжкой в мягкой обложке – издание в твердой, в супере, та самая книга, которую, снится профессору, она всегда мечтала прочесть. «Мэри Поппинс дарит рассвет» – Памела Трэверс при жизни так ее и не написала.

Профессор открывает книгу на середине, и там ее ждет история: Мэри Поппинс в свой выходной берет Джейн и Майкла на Небеса, где они встречают мальчика Иисуса (он до сих пор немного побаивается Мэри Поппинс, которая когда-то была его няней), и Святого Духа, который жалуется, что с тех пор, как от них ушла Мэри Поппинс, у него не отбеливается постельное белье, как положено, и Бога-Отца, который говорит:

– Ее невозможно заставить. Кого угодно, только не эту женщину. Она – Мэри Поппинс.

– Но ведь вы Бог, – говорит Джейн. – Вы создали мир и все на свете. Вас все должны слушаться.

– Кто угодно, только не эта женщина, – повторяет Бог и чешет золотистую бороду, прошитую сединой. – Ее я не создавал. Она – Мэри Поппинс.

Профессор ворочается во сне, а потом ей снится, что она читает собственный некролог – читает историю своей жизни, черным по белому, и думает: «Хорошая была жизнь». Все – здесь. Даже те, кого она давно позабыла.

Грета спит рядом со своим парнем в маленькой квартирке в Кэмдене, и ей тоже снится сон.

Во сне лев и колдунья вместе спускаются с холма.

Она стоит на краю поля боя, держа сестру за руку. Смотрит на золотистого льва, чьи глаза – как горящий янтарь.

– Он же не ручной, да? – шепчет она сестре, и обеих пробирает озноб.

Колдунья озирает всех, поворачивается ко льву и холодно объявляет:

– Меня устраивает наш уговор. Тебе девчонки, а я заберу мальчишек.

Грета понимает, что произошло, срывается с места, бежит, но зверь догоняет ее в три прыжка.

Во сне лев пожирает ее – всю целиком, оставляет лишь голову и одну кисть, как домашняя кошка оставляет куски недоеденной мыши, если в нее уже больше не лезет – или в подарок хозяевам.

Лучше бы он съел и голову, потому что тогда ей не пришлось бы смотреть. Но мертвые веки уже не закроются, и она безотрывно смотрит на жуткое искореженное существо, в которое превратились братья. Большой зверь доедает ее сестру, медленнее, кажется Грете, он смакует – ее-то саму он ел не так, но опять же, сестра всегда была его любимицей.

Колдунья снимает белое платье, обнажая столь же белое тело, – маленькая высокая грудь, а соски очень темные, почти черные. Колдунья ложится спиной на траву и раздвигает ноги. Под ее телом трава покрывается изморозью.

– Давай, – говорит она.

Лев лижет ее белоснежную расщелину розовым языком, и она уже больше не может терпеть, и впивается пальцами в гриву, тащит его на себя, приникает губами к его громадной пасти и ледяными ногами обхватывает его золотистое тело…

Мертвая голова на траве. У мертвых глаз не получается отвести взгляд. Они мертвы и видят всё.

И когда все кончается, когда лев и колдунья разжимают объятия – потные, липкие, насытившиеся, – лишь тогда лев подходит к мертвой голове и съедает ее, дробя череп мощными челюстями, и лишь тогда Грета просыпается.

Сердце отчаянно колотится. Она пытается разбудить своего парня, но тот храпит, и ворчит, и даже не думает просыпаться.

«Значит, правда, – в темноте необъяснимо думает Грета. – Она выросла. Она прожила жизнь. Она не умерла».

Она воображает, как профессор просыпается среди ночи и лежит в темноте, слушая звуки из старого платяного шкафа: шелест призраков, тихо скользящих в ночи, который легко перепутать с суетливой возней мышей или крыс, и мягкую поступь огромных бархатных лап, и опасную музыку охотничьего рога вдали.

Она понимает, что это нелепо, но ни капельки не удивится, прочитав в газете о смерти профессора. «Смерть приходит по ночам, – думает Грета, прежде чем снова заснуть. – Как лев».

Обнаженная белая колдунья мчится верхом на золотистом льве. Его морда испачкана свежей алой кровью. Одно движение розового языка – и она вновь безупречно чиста.

Запретные невесты безликих рабов в потайном доме ночи пугающей страсти

I

Где-то в ночи кто-то пишет.

Запретные невесты безликих рабов…

II

Она бежала – слепо, безумно – по аллее под сенью дерев, и гравий скрипел у нее под ногами. Сердце бешено колотилось, легкие словно вот-вот взорвутся, не в силах вдыхать стылый воздух студеной ночи. Ее взгляд был прикован к дому в конце аллеи, свет в окне наверху манил ее, точно пламя свечи – мотылька. В небе и в глубинах черного леса за домом ухали и крокотали ночные твари. За спиною раздался пронзительный вскрик – она понадеялась, что это мелкий лесной зверек стал добычей голодного хищника, но кто его знает.

Она бежала, как будто за ней по пятам мчались адские легионы, и ни разу не оглянулась, пока не взлетела на крыльцо старого особняка. В бледном свете луны белая колоннада казалась иссохшим скелетом громадного зверя. Она вцепилась в дверную раму, жадно ловя ртом воздух, напряженно вглядываясь в длинную темную аллею, словно ждала чего-то, а потом постучалась, сперва робко, потом настойчивее. Стук отдался гулким эхом в глубинах дома. Услышав эхо, вернувшееся к двери с той стороны, она представила, как там, далеко-далеко, кто-то стучится в другую дверь, приглушенно и мертво.

– Прошу вас! – закричала она. – Если тут кто-то есть… кто-нибудь… откройте. Впустите меня, умоляю. Заклинаю вас. – Она не узнавала собственный голос.

Мерцающий свет в окне наверху потускнел, исчез и вновь появился – в окне этажом ниже, потом еще ниже. Один человек, со свечой. Свет растворился во мраке дома. Она затаила дыхание. Казалось, прошла целая вечность, пока из-за двери не донеслись шаги и сквозь щель под порогом не выполз осколок света.

– Откройте, – прошептала она.

Голос, раздавшись, оказался сухим, точно старая кость, – иссохший голос, источающий запах хрустящих пергаментов и заплесневелых венков на могилах.

– Кто там? – сказал голос. – Кто стучит? Кто пришел в эту ночь всех ночей?

Он не принес утешения. Она вгляделась в ночь, объявшую дом, потом выпрямилась, откинула с лица черные локоны и сказала, надеясь, что ее голос не выдает страха:

– Это я, Амелия Эрншоу, с недавних пор сирота, коя ныне поступает на службу гувернанткой к двум детям, сыну и дочке лорда Фолкенмера, чьи жестокие взгляды во время нашего собеседования в его лондонской резиденции вызвали у меня отвращение и одновременно очаровали и чье орлиное лицо с того дня преследует меня в сновидениях.

– И что же вы делаете здесь, у этого дома, в эту ночь всех ночей? Замок Фолкенмера находится в добрых двадцати лигах отсюда, по ту сторону торфяных топей.

– Кучер… гадкий, злой человек и вдобавок немой, или же он притворялся немым, потому что не произнес ни единого слова и выражал свои пожелания только мычанием и хрипом… он проехал не больше мили по этой дороге, а затем показал мне жестами, что дальше не поедет и мне надо высаживаться. Я отказалась, и он грубо вытолкал меня из кареты прямо на холодную землю, а сам развернулся и поехал обратно, настегивая обезумевших лошадей, а в карете остались мои саквояжи и чемодан. Я кричала, звала его, но он не вернулся, а мне показалось, что во тьме леса шевельнулась тьма еще гуще. Я увидела свет в вашем окне и… и… – Она долее не могла притворяться храброй и разрыдалась.

– Ваш отец, – сказал голос за дверью, – уж не достопочтенный ли Хьюберт Эрншоу?

Амелия проглотила слезы.

– Да, это он.

– И вы… вы сказали, что вы сирота?

Она вспомнила отцовский твидовый пиджак, водоворот, что подхватил отца и швырнул прямо на камни, унеся прочь от нее – навсегда.

– Он умер, пытаясь спасти мамину жизнь. Они оба утонули.

Она услышала глухой скрежет – это ключ провернулся в замке, потом дважды лязгнули железные засовы.

– В таком случае добро пожаловать, мисс Амелия Эрншоу. Добро пожаловать в ваши наследственные владения, в этот дом, лишенный имени. Добро пожаловать – в эту ночь всех ночей. – И дверь распахнулась.

На пороге стоял человек с черной свечою; дрожащее пламя освещало его лицо снизу, отчего оно казалось нездешним и жутким. Он похож на оживший тыквенный фонарь, подумала Амелия, или на престарелого палача.

Он жестом пригласил ее войти.

– Почему вы все время это повторяете? – спросила она.

– Что я повторяю?

– «В эту ночь всех ночей». Вы повторили это уже трижды.

Он лишь молча взглянул на нее. Потом опять поманил – пальцем цвета иссохшей кости. Она вошла, и он поднес свечу к ее лицу, оглядел, и глаза его были не то чтобы поистине безумны, но все же далеки от здравомыслия. Он посмотрел испытующе, тихо хмыкнул и кивнул.

– Сюда, – только и сказал он.

Она пошла за ним по длинному коридору. Мрак, бегущий от пламени свечи, ложился на стены причудливыми тенями, и в пляшущем свете напольные часы, и худосочные стулья, и стол будто подпрыгивали и пританцовывали. Старик долго перебирал ключи в связке, а потом отпер дверь в стене под лестницей. Из темноты за порогом дохнуло плесенью, пылью, заброшенностью.

– Куда мы идем? – спросила Амелия.

Он кивнул, как будто не понял вопроса. А потом сказал:

– Есть те, кто таков, каков есть. А есть те, кто не таков, каким кажется. И есть еще те, кто лишь кажется таким, каким кажется. Запомни мои слова, хорошенько запомни, дочь Хьюберта Эрншоу. Ты меня понимаешь?

Она покачала головой. Он двинулся вперед, не оглядываясь.

Она пошла вниз по лестнице за стариком.

III

Где-то там, далеко-далеко, молодой человек бросил перо на непросохшую страницу рукописи, разбрызгав чернила по стопке бумаги и полированному столу.

– Никуда не годится, – уныло сказал он, изящным пальцем тронул каплю чернил на столе, размазал ее по тиковой столешнице, а потом тем же пальцем беспамятно потер переносицу. На носу осталось темное пятно.

– Не годится, сэр? – Дворецкий вошел почти неслышно.

– Опять то же самое, Тумз. Вкрадывается юмор. Из-за каждого угла шепчет самопародия. Я ловлю себя на том, что насмехаюсь над литературными традициями и высмеиваю равно себя и бумагомарательское ремесло.

Дворецкий смотрел не моргая на молодого хозяина.

– Насколько я знаю, сэр, юмор высоко ценится в определенных кругах.

Молодой человек ткнулся лбом в ладони и задумчиво почесал лоб.

– Дело не в этом, Тумз. Я пытаюсь создать фрагмент подлинной жизни, точное подобие мира, какой он есть, передать состояние души. А вместо этого у меня получается ученическая пародия на изъяны моих собратьев-писателей. Я отпускаю шуточки. – Он размазал чернила по всему лицу. – И не самые удачные.

Из запретной комнаты наверху донесся зловещий надрывный вой, прокатившийся эхом по дому. Молодой человек вздохнул.

– Пора кормить тетю Агату, Тумз.

– Слушаюсь, сэр.

Молодой человек взял перо и кончиком лениво почесал ухо.

У него за спиной в тусклом свете висел портрет его прапрадеда. Нарисованные глаза были давным-давно вырезаны, и теперь с холста на писателя взирали живые. Они мерцали рыжеватым золотом. Если бы молодой человек обернулся, он отметил бы, что это глаза большой кошки или уродливой хищной птицы, если такое возможно. У людей таких глаз не бывает. Но молодой человек и не взглянул на портрет. Вместо этого он рассеянно потянулся за новым листом, окунул перо в стеклянную чернильницу и начал писать.

IV

– Да, – произнес старик, ставя черную свечу на безмолвный клавесин. – Он – наш хозяин, и все мы – его рабы, хоть и притворяемся, будто это не так. Но в надлежащее время он требует то, чего страстно желает, и наш долг – предоставить ему… – Он содрогнулся и вздохнул. А потом сказал только: – Все, что нужно.

Гроза приближалась, и в пустых оконных переплетах крыльями летучих мышей дрожали и бились тяжелые шторы. Амелия прижала к груди кружевной платок с отцовской монограммой.

– А ворота? – прошептала она.

– Они были заперты еще при вашем предке, и до того, как исчезнуть, он распорядился, чтобы так было всегда. Но, люди говорят, до сих пор остались тоннели, соединяющие старый склеп с новым кладбищем.

– А первая жена сэра Фредерика?..

Старик печально покачал головой:

– Безнадежно душевнобольная и притом весьма посредственная музыкантша, терзающая клавесин. Он распустил слух, что она умерла, и кто-то, быть может, ему и поверил.

Амелия повторила про себя последние шесть слов. Взглянула на старика, и теперь в ее взгляде читалась решимость.

– А я? Теперь, когда я узнала, зачем пришла в этот дом, что вы мне посоветуете? Что мне делать?

Старик оглядел пустой зал. Потом настойчиво проговорил:

– Бегите отсюда, мисс Эрншоу. Бегите, пока еще можно. Ради спасения вашей жизни, ради вашей бессмертной ааа…

– Ради чего? – не поняла Амелия, но едва слова сорвались с ее алых губ, старик упал замертво. У него из затылка торчала серебряная арбалетная стрела. – Он мертв, – в потрясении выдохнула она.

– Да, девочка, мертв, – подтвердил жестокий голос из дальнего угла. – Но он умер еще прежде. Мне представляется, он мертв уже очень давно.

Амелия смотрела в немом изумлении, как тело принялось разлагаться. Плоть текла, гнила и разжижалась, кости крошились и осыпались пылью, и вскоре там, где лежал человек, осталась только лужа зловония.

Амелия присела на корточки и окунула палец в отвратительную жижу. Потом облизала его и сморщилась.

– Да, сэр, похоже, вы правы, кем бы вы ни были, – сказала она. – Я бы сказала, что он мертв лет сто.

V

– Я очень стараюсь, – сообщил молодой человек горничной, – написать книгу, которая отразит подлинную жизнь, как зеркало, до мельчайшей детали. Но у меня получается развязная и грязная насмешка. Что мне делать? А, Этель? Что мне делать?

– Не знаю, сэр, – отозвалась горничная, которая была молода и красива и появилась в имении при загадочных обстоятельствах чуть меньше месяца назад. Она раздула мехи, и огонь в камине вспыхнул оранжево-белым жаром. – Что-нибудь еще?

– Нет. Да. Нет. Можешь идти, Этель.

Девушка подхватила опустевшую корзину для угля и неторопливо зашагала к двери.

Молодой человек не вернулся за письменный стол; он застыл в задумчивости у камина, созерцая человеческий череп на каминной полке и два скрещенных меча на стене. Кусок угля в огне распался надвое, треща и плюясь искрами.

Шаги за спиной. Молодой человек обернулся.

– Ты?

Человек был почти его двойником – белая прядь в золотисто-каштановых волосах неопровержимо доказывала родство, если были нужны доказательства. Глаза прибывшего были темны и дики, губы – капризны, но странно тверды.

– Да – это я! Твой старший брат, которого ты столько лет считал мертвым. Но я не мертвый… или, возможно, уже не мертвый… я вернулся… да, я вернулся с дороги, по которой не стоит ходить, – дабы потребовать то, что по праву мое.

Молодой человек удивленно приподнял бровь.

– Ясно. Ну, вполне очевидно, что все здесь – твое. Если ты в состоянии доказать, что ты тот, кем назвался.

– Доказать? Мне не нужны доказательства. Я требую то, что принадлежит мне по праву рождения, по праву крови – и по праву смерти! – С этими словами он снял со стены два меча и протянул один, рукоятью вперед, младшему брату. – Защищайся, брат мой… и пусть победит сильнейший.

Сталь сверкнула в свете от камина, клинки слились в поцелуе, столкнулись и снова поцеловались в замысловатом танце ударов и рипостов. Временами казалось, что это всего лишь изысканный менуэт или размеренный ритуал, временами – что это свирепая схватка, первозданная дикость, жестокость, что движется быстрее взгляда. Они все кружили и кружили по комнате, и вверх по лестнице в мезонин, и вниз, в главный зал. Они раскачивались на портьерах и тяжелых люстрах. Они запрыгивали на столы.

Старший брат был искуснее и опытнее и, вероятно, владел мечом лучше, зато младший был посвежее и дрался как одержимый, тесня противника к ревущему пламени в камине. Старший левой рукою схватил кочергу. Широко замахнулся ею на младшего, но тот уклонился и одним изящным движением проткнул старшего брата насквозь.

– Со мною покончено. Я мертвец.

Младший брат склонил чернильное лицо:

– Может быть, так даже лучше. Вообще-то мне не нужны были ни особняк, ни земля. Я хотел только покоя.

Старший лежал на полу у камина, и алая кровь вытекала из раны на серый камень.

– Брат? Дай мне руку.

Молодой человек встал на колени и сжал руку брата, что как будто уже холодела.

– Прежде чем я уйду в эту ночь, куда никто за мной не последует, я должен сказать тебе несколько важных вещей. Во-первых, я поистине верю, что смерть моя снимет проклятие с нашего рода. Во-вторых… – Его дыхание вырывалось из горла клокочущим хрипом, и ему было трудно говорить. – Во-вторых… эта тварь… в бездне… остерегайся подвалов… и погребов… крысы… это… оно подступает!

Его голова опустилась на камень, глаза закатились и больше не видели ничего.

Где-то снаружи трижды прокаркал ворон. В доме же странная музыка взвилась из склепа: для кого-то поминки уже начались.

Младший брат – снова, надеялся он, единственный и законный обладатель титула – взял колокольчик и позвонил, вызывая слугу. Звон еще не затих, а на пороге уже возник дворецкий Тумз.

– Убери тело, – сказал молодой человек. – Но отнесись к нему с почтением. Он умер во искупление своих грехов. Быть может, наших общих грехов.

Тумз ничего не сказал, лишь кивнул, дав понять, что все уразумел.

Молодой человек вышел из комнаты. Он пошел в Зеркальный зал, где все зеркала давно были убраны и на стенах остались большие пятна неправильной формы; полагая себя в одиночестве, молодой человек принялся размышлять вслух:

– Вот об этом я и говорил. Если бы нечто подобное случилось в моем рассказе – а такое случается постоянно, – я бы поневоле насмехался без жалости. – Он ударил кулаком в стену, где когда-то висело шестиугольное зеркало. – Что со мной такое? Откуда во мне эта порча?

Странные беспокойные твари что-то бессвязно бормотали в черных портьерах по углах, и за деревянной обшивкой стен, и в сумрачных дубовых балках под потолком, но не давали ответа. Впрочем, он и не ждал.

Он поднялся по парадной лестнице, прошел по темному коридору к себе в кабинет. Кто-то, подозревал он, рылся в его бумагах. И, подозревал он, сегодня ближе к полуночи, после Собрания, выяснится, кто это был.

Он сел за стол, вновь окунул перо в чернильницу и продолжил писать.

VI

Снаружи, мучаясь голодом и недовольством, выли лорды-вампиры – они бросались на дверь в ненасытной ярости, но запоры были прочны, и Амелия надеялась, что они выдержат.

Что сказал ей лесоруб? Ныне, в час нужды, его слова всплыли в памяти как наяву, – будто он стоял рядом, его мужественное тело в нескольких дюймах от ее женственных изгибов, запах честного трудового пота обвевал ее, словно аромат пряных духов, и она слышала его слова, будто он шептал ей на ухо: «Я не всегда был простым лесорубом, барышня, – сказал он. – Когда-то у меня было другое имя и другая судьба, не имевшая ничего общего с рубкой деревьев. Однако знай… в секретере есть потайное отделение… по крайней мере, так говорил мой двоюродный дед, когда напивался не в меру…»

Секретер! Ну конечно!

Амелия бросилась к секретеру. Поначалу она не находила никаких потайных отделений. Она принялась выдвигать ящики и тогда обнаружила, что один намного короче остальных. Амелия просунула тонкую руку в пустоту, где раньше был ящик, нащупала кнопку и яростно на нее надавила. Что-то щелкнуло, и в ладонь Амелии упал туго свернутый свиток.

Он был перевязан черной лентой, посеревшей от пыли; дрожащими пальцами Амелия развязала узел и развернула пергамент. Она читала, с трудом разбирая старинный почерк, древние слова. Ее прекрасное лицо мертвенно побледнело, и даже ее фиалковые глаза затуманились ужасом.

Грохот и скрежет становились все громче. Амелия не сомневалась, что дверь долго не выдержит. Ни одна дверь не удержит их вечно. Они ворвутся сюда, и она станет им добычей. Если только… если только…

– Прекратите! – закричала она, и ее голос дрогнул. – Я отрекаюсь от вас, ото всех, и прежде всего – от тебя, Князь Мертвечины. Именем древнего договора между твоим народом и моим.

Шум прекратился. В наступившей тишине Амелия слышала ошеломление. А потом раздался надтреснутый голос:

– Договор?

И еще с дюжину голосов, по-прежнему жутких, зашептали нестройным хором:

– Договор, договор, – неземным шелестом.

– Да! – выкрикнула Амелия Эрншоу, и теперь ее голос был тверд. – Договор.

Страницы: «« ... 1617181920212223 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Юная сыщица Фима ввязалась в очередную авантюру. Обычные посиделки вместе с подружками закончились п...
Кристина чувствовала, что не стоит идти на поводу у подруги, но все же уступила и согласилась пойти ...
Легко ли быть королем, если ты - девушка, и твой враг знает правду? Враг, который всегда рядом и жде...
Попадая в сложные обстоятельства жизни, мы пытаемся найти наилучший выход из сложившейся ситуации.В ...
Дик Фрэнсис (1920–2010) – один из самых именитых английских авторов, писавших в жанре детектива. За ...
Очередное приключение Лиса и Поросёнка началось с книги о рыбах, которую они рассматривали. Каких то...