Акимуды Ерофеев Виктор
– С чего ты взял, что я с ним спала?
– Что же ты с ним делала у себя дома?
– Разговаривала. С ним безумно интересно.
– Так женщины говорят о мужчине, в которого они влюблены.
– Мы говорили о тебе.
– Да? – удивился я.
Как полезно в книге прятаться за ширму лирического героя! Так все и делали. Наряжались и выступали. Про лирического героя можно сказать: он был одарен Богом, а не выполнил предписаний. А про себя скажешь такое – все заорут: а кто тебе это сказал, что ты одарен Богом? Ты – маньяк и мегаломан. Про себя надо писать осмотрительно и кисло, чтобы не взорваться вместе с повествованием.
– Ты обижаешься! А ты между тем мне нужен. Я не спала с ним.
– Врешь!
– Я боялась с ним спать. Понимешь, он – разработчик всяческих человеческих религий. Он их все прописал. Ну, типа политтехнолога. Только круче. У меня есть к тебе предложение. Объясняю. Я без тебя с ним не справлюсь.
Мне без него будет неинтересно. Согласен?
– А Куроедов?
– Отставка.
– Что он еще сказал?
– Там богов, кажется, полным-полно.
– А где его папа?
– На Акимудах.
– А где Акимуды?
– Везде и нигде. Вот вилка – она тоже часть Акимуд.
– Какой-то пантеизм.
Зяблик пожала плечами:
– Все чудеса, которые обрушиваются на нас с самого начала приезда Посла, имеют по крайней мере двойную расшифровку.
– Что ты имеешь в виду?
– Или это действие сверхъестественных сил, или последствие наших общественных пороков, переход их количества в новое качество. Перевоплощение истории в метафизику.
– Ты хочешь сказать…
– Каждый поймет эту историю, как ему вздумается. Одни скажут, что это – сказка, другие – вмешательство во внутренние дела не только нашей страны, но и наших душ, а третьи сначала решат по обыкновению, что это их не касается…
– Молчаливое большинство?
– Но они будут неправы, – кивнула Зяблик, – потому что когда-то Акимуды должны были проявиться, и вот они проявились, не знаю уж в каком измерении, но зато точно здесь и сейчас, и они хотят с нами объясниться.
– Зачем?
– Поехали ко мне. Если ты меня трахнешь, я тебе расскажу дальше.
В начале зимы, по примеру российского руководства, Посол Акимуд встретился в ресторане ЦДЛ с ведущими писателями страны. Встреча происходила в том зале на втором этаже, где когда-то прошло бурное обсуждение «Метрополя», после которого меня выгнали из Союза писателей. За овальным столом с белой скатертью, заваленным русскими закусками, собралось пятнадцать писателей, которые нехотя смотрели друг на друга. Там были прокремлевские и антикремлевские прозаики, пара поэтов (депрессивный друг Бродского с большим запасом литературных анекдотов об Ахматовой и тихо впадающая в католицизм поэтесса Симашко), одна детективщица, про которую думали, что она командует целым взводом пишущих за нее рабынь, но на самом деле все писавшая сама розовыми чернилами со скоростью света, молодой писатель Самсон-Самсон, входящий в моду, телеведущий канала «Культура», знающий обо всем на свете, и дальнозоркий критик в рясе, тоскующий по православной цивилизации. Обсуждался вопрос национальной идеи России. Разговор сбился в сторону: нужно ли вводить цензуру на телевидении? Старый детский писатель с влажными глазами предложил поставить нравственный щит. Любители цензуры оказались в большинстве. Посол с удовольствием ел блины с черной икрой. Затем все писатели, каждый по очереди, попросили Посла дать им квартиру в центре и побольше денег.
– Что вам жалко, что ли? – наезжали на Посла писатели.
Но тут случилась беда. Козлов-Радищев, сидящий по левую руку от Посла, толстый и яркий, писатель-искромет, космополит-националист, который прославился своей плодовитостью, выпив несколько рюмок водки, так сильно стал благоухать писательским потом, что Посол рухнул под стол без сознания. Писателя Козлова-Радищева вывели – Посла откачали. Посол сказал после встречи Зяблику, что сегодняшних писателей лучше читать, чем видеть.
Неудовлетворенный современными литераторами, Посол обратился к Верному Ивану:
– Позовите к нам в посольство других писателей.
– Толстого с Достоевским?
– Упаси боже! Они задолбают меня своим авторитетом! Зовите посланцев Серебряного века и кое-кого из советских… На ночное чаепитие.
– Иностранцев тоже зовем?
– Например?
– Джойса.
– Он, конечно, гений, но я не смог дочитать его до конца.
Культурный советник укоризненно посмотрел на своего босса:
– Господин Посол, я сам видел, как вы за завтраком читали его с удовольствем в течение двух месяцев.
– Ну и что? – Посол слегка покраснел. – Это ни о чем не говорит!
– Ну, если иметь в виду, что вы создали произведение нового жанра, осветив своего героя с четырех различных точек зрения и при этом не боясь внутренних противоречий, то еще не известно, кто больше запудрил людям мозги: Джойс или вы.
– Успокойся, – сказал Посол. – Я людям мозги не пудрил.
– Тогда зовите Данте и Гёте. Зовите тех, кто описал загробные миры. Они лучше других ответят вам на вопрос, какая религия нужна для современного человека.
– Они не описывали загробные миры, а просто сводили счеты с другими или с собой. Разве это не понятно?
Верный Иван организовал мистическую встречу Посла с его любимыми писателями: Михаилом Булгаковым, Андреем Платоновым, Борисом Пастернаком, Анной Ахматовой, Михаилом Шолоховым.
В качестве московских гостей Посол пригласил на прием в свою резиденцию Зяблика и меня.
– А в каком виде они придут? – спросил я.
– Что значит: в каком виде? – удивился Посол.
– Они живые?
– Нет, маринованные!
– Нет, правда!
– Они придут как живые.
– И все-таки как мертвецы?
Я так и не понял, в каком виде они пришли. Выглядели они как живые. Меня распирало от гордости, но я не показывал вида, а Зяблик – как Зяблик. Она считала, что так положено. Она, как и Куроедов, ничему не удивлялась. Писатели обратили особенное внимание на ее длинные ноги.
– Эротическая составляющая писателя равносильна его творческой составляющей, – шепнул мне Посол.
Он поставил перед мертвыми гениями вопрос о том, может ли новый бог родиться в России.
– Вы зачем меня оболгали? – спросил Михаил Афанасьевич, поворачиваясь ко мне. – Разве вы не видите, что я – мистический писатель?
– Михаил Афанасьевич! Простите! Ну какой вы мистик! Вы же только сводите счеты с дураками и советской властью! Но вы замечательный юморист! Спасибо!
– Не стоит. И еще: вы меня обвинили в связи с ГПУ.
– А что, ее не было? Они умелые ребята – всех развели своей державной политикой. «Мы – за Россию, а коммунизм – как придется». Это всех притягивало. В двадцатых годах. Все поддались… Все вокруг терлись… Маяковский, Бабель…
– Да ладно вам, – отмахнулся Булгаков. – Я был хитрее их. Разве не видно по Мастеру?
Анна Ахматова явилась молодой, худой и очень гибкой.
– Мне не везло в любви, – сказала она. – Я придумала свою жизнь от начала до конца.
– Вы, Анна Андреевна, превратили литературу в первую власть в стране, – сказал я. – Держались, как королева. Вы правда любили, когда вас пороли мужчины?
– Я и сейчас люблю. Показать вам мои синяки? А где Пушкин?
– Не знаю.
– А это кто? – Она показала на Платонова.
– Вы разве не узнали?
– Одет как подмастерье.
– Это Платонов. Вы ему в подметки не годитесь.
Булгаков показался мне излишне театральным. Мандельштам – в придуманном образе. Они все были в образе, кроме Платонова. Платонов мне показался очень замкнутым. Мне было жаль, что он сдвинулся на паровозах, в нем было, действительно, что-то от мастерового, но он потому и был Платоновым, что умел сдвинуться на паровозах. Я видел Гоголя. Я обожаю Гоголя. У него нет ни одного неправильного слова, ни одной неверной интонации.
– Николай Васильевич! Сейчас много спорят о том, кто вы – русский или украинский писатель. По-моему, это ерунда. Вы от Бога. Но все-таки…
– Я писатель Российской империи, – был ответ.
– Нужен ли нам новый бог? – спросил его Посол.
Гоголь посмотрел на Посла.
– Нам нужен новый черт, – произнес он.
Писатели зашумели.
– Понятно, – покачал головой Посол.
Ответ Гоголя, по-моему, задел его за живое.
– По-моему, Россия живет в ожидании своих мертвецов, – пророчески заметил Акимуд.
– Я пошел прятаться, – прошептал Гоголь.
– Борис Леонидович, почему вы совершили этот ужас: исправили ранние стихи? Ведь именно в них сестра моя – жизнь. Вы, как никто из наших, любили жизнь. Жаль, что книга о докторе оказалась фальшивой. Почему так случилось?
– Я был не совсем умным человеком, – сказал Пастернак.
– Стойте, стойте! – Я бросился к Михаилу Шолохову, который добродушно беседовал с Платоновым. – Я давно хотел задать вам вопрос. Вы догадываетесь какой?
– Нет, – дружески ответил чубастый писатель.
– «Тихий Дон»… – это вы?
– Давайте лучше о бабах, – улыбнулся Шолохов. – Я не люблю разговаривать о литературе.
– Какая разница: он – не он? – вмешался Кафка.
В зал вошел Набоков. Он надменно поздоровался с Акимудом.
– Мне кажется, – по-птичьи выворачивая слова, сказал Набоков, – последний раз мы встречались с вами под липами в Лхассе.
– Там липы не растут, – сказал Акимуд.
– Ну, тогда это была липовая встреча, – заметил Владимир Владимирович.
– Мастер неудачных каламбуров, – шепнул я Зяблику.
– А «Лолита»?
– Да, – признался я.
– Надеюсь, что Пушкина здесь нет, – сказал Набоков. – Он мне надерзил в последний раз.
– А где Пушкин? – спросила Зяблик.
Господи, я всю жизнь разгадывал их секреты – напрасное дело! Они – всего лишь проводники своих текстов. Я столько времени потерял зря, вникая в их диссидентство. Это как любовь к порнографии. Чисто потерянное время. Но может быть, иностранцы поинтереснее? Я видел перед собою Джойса. Вот странная репутация. Непрочитанный никем, но у всех на полках. Какая дерзость словотворчества! Из иностранцев я успел поговорить только с ним.
– Мне кажется, что писатель должен быть предателем, для того чтобы стать писателем.
– Не знаю, как другие, but I’m the fucking traitor!
Я попросил Посла пригласить Хармса и Вертинского.
– Кого?
Я готов видеть слабости у всех. Но как повернулось время! Оно изогнулось таким образом, что эти двое оказались в русском пантеоне, когда из него время вытряхнуло тех, кто даже не слышал их имен. И почему именно они? Ведь они не виноваты в своей сегодняшней славе.
И останется ли она у них завтра? И кто будет завтра?
В конце вечера пришел молодой человек. Лермонтов.
– Дорогие друзья! – Зяблик подошла к микрофону. – Вы – гордость нашей словесности. Но позвольте мне первый танец отдать Михаилу Лермонтову.
– Он всегда слишком легкомысленно относился к своему таланту, – сказал Гоголь. – А где Пушкин?
– Сегодня все спрашивают: а где Пушкин?
– Вы что же, Пушкина наказали за «Гаврилиаду»? – спросил я.
Посол отвел глаза в сторону.
– Как я вас всех люблю! – крикнула на весь зал Зяблик. – Русские классики – моя любовь! Дорогие, вы – мой жизненный мюзикл!
– Я ревную, – признался Посол.
Раздосадованная этой ревностью, Зяблик быстро уехала домой на такси… Меня кто-то дернул за рукав. Вот уж кого я не ожидал здесь увидеть! Впрочем, у него были шансы быть не менее великим, чем они. Он оторвался от Пастернака, подошел ко мне, в своем вечно-шелковом шарфике от Кардена, улыбаясь своей как будто огорошенной, расплывшейся улыбкой.
«Свисаю с вагонной площадки, прощайте…»
Андрей Вознесенский не просто-напросто умер, а провалился в небытие.
В этом поразительном стихотворении 1961 года, «Осень в Сигулде», он объявил себя гением: «В прозрачные мои лопатки вошла гениальность, как в резиновую перчатку красный мужской кулак…»
Поднялся вой. Он поменял «гениальность» на «прозренье»: «входило прозренье, как…» Раздались крики презрения. Поменял, чтобы можно было тогда напечатать. Наверное, зря поменял. Как поменял, так и стало. Или – не стало. Прозренье и «уберите Ленина с денег» не рифмуются. Однако жаль, что Пастернак не дожил год до «Осени в Сигулде» – он бы оценил по достоинству.
Вознесенский умер ровно через полвека после Пастернака. На большой сцене в ЦДЛ он лежал с мученическим лицом, будто еще не отошел от многолетней войны со смертью. Он лежал таким не похожим на себя, что какой-то «народный человек» в пестром прикиде идиота, таких у нас полно не только на громких похоронах, подойдя ко мне, сказал: «Это не он. У него был нос картошкой, я его знал». Но на отпевании, когда пели «Вечная память!» и люди плакали, лицо Андрея вдруг просветлело.
На поминках вдова, Зоя Богуславская, его всегдашний тело– и душехранитель, сказала, что в смертельной болезни Андрея повинен Хрущев, тыкавший в него кулаком, и – через годы – свора бездомных переделкинских собак. Собаки повалили поэта в поле и чуть не загрызли. Он спасся чудесным образом. Ядовитая слюна попала, однако, в кровь.
Но было и много людей, которые в масках бешеных собак травили поэта долгие годы. Одна свора – власть, считавшая поэта антисоветчиком и голосом Хрущева гнавшая его из страны. Они не удивились, что Вознесенский оказался с нами в «Метрополе» – они знали, что он враг и что его нужно приручать. Другая свора – милейшие интеллигентные люди, которые считали, что поэт недостаточно радикален в стихах и трусоват в поступках.
Андрей прожил между двух огней. Сильно обжегся, защищая свой талант. Но и талант сильно обжегся. Для вечности он написал несколько поразительных стихов. Наверное, их он уже прочитал Пастернаку.
За ужином, за отдельным столиком, подальше от глаз Акимуда, Кафка и Платонов стали спорить, кто из них лучше.
Кафка говорит:
– Ты лучше.
А Платонов – ему:
– Нет, ты!
Кафка застеснялся и спрашивает:
– Почему это я лучше?
– Потому что ты – гений! – отвечает Платонов.
– Ну какой же я гений? – испугался Кафка. – Это ты – гений!
– Нет, это ты гений! – зарычал на него Платонов. А про себя подумал: «Никакой ты не гений, а просто еврей задроченный».
Тут Кафка про себя подумал: «А ведь он прав – я гений!» – и, качая головой, заявляет Платонову:
– Нет, Платонов, я не гений! Я просто еврей задроченный!
Платонову стало дурно, и он упал под стол без сознания. А Кафка стал бить Платонова по щекам, весело приговаривая:
– Тоже мне, гений нашелся! Давай оживай, русская депрессия!
– Он же нас убьет, если узнает.
Пришел и – ругается. В храме с разгоном торговцев ведет себя как мелкий хулиган. Если вывести мораль из Нового Завета и положить ее на мораль наших дней, то ИХ окажется не слишком хорошо воспитанной, довольно сумбурной личностью. В его активе – чудеса и воскрешение Лазаря. Но эти действия тонут в маловерии. Зато людям нравится суровость: не мир, но меч.
Суровость и грубость – вот экзистенциальные формы успеха. Никакой интеллигентной размазни.
– Ну, а ты с кем бы хотел встретиться из людей того мира? – спросил он меня.
– А с кем можно?
– Выбирай любого.
Я задумался. Из художников я люблю Леонардо и Вермеера. Из философов – Ницше. Из музыкантов – Альфреда. Нет, конечно, с Пушкиным интересно встретиться или – с Дмитрием Александровичем. Но вот беда – как только я оказался в эпицентре тайны, я понял, что главное общение, связанное с великими людьми, – это попытка сообща разгадать тайну или найти свое предназначение. А если Акимуд не знает тайны до конца или не хочет с ней делиться – все другие контакты становятся сентиментальными или проходят по разряду любопытства. Я могу спросить у Дантеса, спал ли он с Натальей Николаевной, или узнать у Шолохова, писал ли он «Тихий Дон»… Но сейчас мне было интересно другое.
– Зачем вы приехали сюда?
– Я стою перед дилеммой. Я должен или настоять на том, чтобы уничтожить людей, или найти им новые ценности, вернуть их к источнику жизни. Религия должна объединить всех, но для этого нужно будет пройти через кровавую баню.
– А способ внушения?
– Это вторжение в область свободной воли.
– Я не понимаю твоей логики.
– Сытые в общей массе – отломанный ломоть. Что касается Африки, то это – дикари.
– Ну и что? Я был в Африке – они там ближе к тебе, чем здесь.
– Ты много видел в мире умных людей?
– Нет. А что? Мир глупеет – это очевидно.
– Мне умные не нужны. Разве апостолы были умными ребятами? Разве Магомет был интеллектуалом? Мне нужна народная вера.
– Я не знаю, кто тебе нужен.
– Человек оказался ошибкой природы. Это выяснилось сейчас, когда он изобрел свои электронные костыли. Но мне нравится эта ошибка. – Посол встал. – Я пойду спать. Если хочешь, оставайся в резиденции. Тебя отведут в гостевые комнаты.
– А с Клеопатрой можно повидаться?
– Зачем тебе Клеопатра?
– Как зачем?
– Ночь с Клеопатрой?
– Да!
Ее не принесли в ковре или в большом мешке для белья – она пришла сама: тридцати с лишним лет, мать четырех детей, активистка «Союза смертников». Я не против пылких восточных красавиц с горбоносым лицом, но зачем мне эти толстые губы, нечесаные волосы, пресыщенность опытной авантюристки? Она явилась в хитоне на голое тело и произвела на меня впечатление замусоленной «мамочки» из пермского ночного клуба, которая предлагала мне (я был по делам в Перми) пройти с ней «прилечь и расслабиться». Я со стыдом понял, что почти ничего не знаю из жизни моей гостьи, за исключением каких-то голливудских подробностей макияжа «со стрелками» и общего фона расправы с родственниками, кутежей с Цезарем и Марком Антонием. Смутно помню к ак ое-то пышное плавание по Нилу на четырехстах кораблях, помню еще какое-то гламурное судно, на котором она плыла с серебряными веслами. Помню, что была она современницей Ирода и жила накануне христианского переворота. Но с еще большим стыдом я понял, что связь с Древним миром у меня слишком дискретна и едва ли восстановима. Все тонет в мифах о смерти пылких любовников, которых казнят на заре, и римском навете, равняющем ее в развратности с Мессалиной. Одна лишь подробность была мне дорога: они с Марком Антонием ходили по ночам в Александрии, среди людей простого звания, одетые в платье рабов, утомленные пирами… Она нависла надо мной, молча вращая грудями и придавив толстой попой. На каком языке я должен был с ней, записной полиглоткой, общаться? На египетском или на берберском? – Цезарь, Брут, Ирод, Акциум, Цезарион, Октавиан… – стонал я, пока она мучила в своих руках мой онемевший детородный орган.
Она не откликалась. Она имитировала страсть. Клеопатра изображала из себя пыл чернобровой любви.
– Орал, плиз, орал… – томился я.
Она теребила мой член.
– Садо-мазо… – призывал я.
Где-то под утро мы наконец, мокрые, злые, усталые, добились скромного результата. У нее были все основания меня убить. Но она по-матерински взвихрила мне рукой волосы, чмокнула в щеку и – не убила.
Я завтракал вместе с Послом. Мы сидели за овальным столом. Посредине него стоял букет темно-красных тюльпанов. Зяблик тоже принимала участие в завтраке.
– Ну, как Клеопатра? – спросила Зяблик. – Я не хочу омлета, Даша, – сказала она прислуге.
– Кусается, – сказал я.
– Кусается? – прищурилась Зяблик. – И только? Она не выбросила тебя из окна, не задушила?
– Успокойся, ты лучше, – сказал я.
– Не удивляюсь. Любая московская блядь в кровати лучше Клеопатры. Это что было, голограмма? – поинтересовалась она у Посла.
– Да нет. Нормальная живая Клеопатра, – сказал Посол.
– Господин Посол, – усмехнулась Зяблик, – оставь людей жить так, как они живут. Ничего лучшего ты не придумаешь!
– Напиши мне о Сочи, – неожиданно обратился ко мне Акимуд.
– О Сочи? Зачем? – удивился я.
– Скоро этого города не будет.
– Почему?
– Напиши-напиши. Потом скажу.
Ленин считал железо одним из фундаментов цивилизации. Меня всегда поражала железная логика ленинской мысли. Сейчас она покрылась мхом, как та дорожка, по которой я вышел гулять. В субтропическом парке я ощутил роскошное запустение. В Советском Союзе шла битва за металл. Доменные печи были нашими ашрамами. Прокатные станы воспевались в песнях и новостях. На экранах телевизоров возникало прекрасное лицо сталевара в каске, с длинной, как у чертей, палкой, которой он колдовал в огне. Черное, мокрое от пота лицо освещалось миллионами огненных искр. Герой дня. Однако ночью, выпив с друзьями и повозившись на старых простынях с женой, он превращался в усталого человека, который мечтал об отдыхе.
Заслуженный отдых ждал его в Сочи. Металлурга ждало Черное море, легкий ветер, раскаленный, как сковородка, пляж. Ждал металлурга большой санаторий с колоннами, мозаикой, коваными решетками балконов, высокими потолками. Ждали металлурга врачи и медсестры, готовые вытереть ему пот, послушать его рабочее сердце. В столовой ждали металлурга овощные салаты, борщ, зразы и сладкие булочки. Металлурга ждал санаторий, названный его именем. Санаторий «Металлург».
В индустрии советского отдыха есть замечательное понятие, которое прижилось и сохраняется до сих пор. Это слово трудно перевести на другие языки. Если углубиться в систему российского отдыха, видно, что она недалеко ушла от советской. По-прежнему главной фигурой выступает отдыхающий.
Их нельзя назвать туристами, хотя многие из них любят ездить на экскурсии, даже трудно представить их без автобусных экскурсий и морских прогулок. Их не назовешь и гостями гостиниц, потому что это другая категория людей. Отдыхающий – это человек, который заслужил отдых своим трудом и имеет право отдохнуть. Трудящийся получил отпуск и отправился на курорт восстанавливать силы для дальнейшей работы. Однако советский отдыхающий был подвержен дурным привычкам. По утрам он жарился на солнце, за обедом ел за двоих; начиная с заката, пил и рвался к сексуальным победам. Отдыхающий приезжал с курорта более изнуренным, чем он туда отправлялся.
Я шел по дорожке, выложенной мелкими плитами, и думал, как странно переплелись во мне сладковатые чувства, вызванные советским распадом. Советский Союз еще до сих пор не разгадан. Нет легких ответов о смысле его существования. Те, кто отделывается разговорами о негодной утопии, заложенной в основании СССР, никак не могли предугадать русский возврат к социалистическим мечтаниям. Я находился в идеальном мире ностальгии. В непоколебимых кипарисах угадывалась солдатская обида, вызванная внезапным поражением. Русские коммунисты до изнеможения любили пальмы. Панихида Ленина прошла в пальмовом лесу, в который превратился траурный зал Дома Союзов. Коммунизм и есть пальмовый лес, куда после смерти въехал его загадочный вождь.
В СССР любили слово «дворец». Эта любовь выварилась из классовой ненависти к царским дворцам, но в фольклорной традиции продолжалась народная любовь к дворцам из русских сказок. Дворец культуры, Дворец пионеров, станции московского метро как подземные дворцы – все это бесконечно волновало русское подсознание. На опушке пальмого леса я увидел ни с чем не сравнимый дворец, который исполнял роль санатория. Санаторий в советском значении был не просто лечебницей. Это было место встречи со своим «я», которое нуждалось в реабилитации. В санатории советский человек наконец сталкивался со своим телом и познавал его нужды и радости. Здесь он чувствовал себя смертным и бессмертным одновременно.
«Металлург» – чудовищное название покорило и отпугнуло меня. Я шел на поиски самого металлурга, с блестящими глазами и зубами. В мифологии черной металургии были свои гении и злодеи, стахановцы и вредители.
Глядя на фасад дворца как бы в стиле классического барокко, я узнавал могучий халтурный порыв социалистического реализма. Вместо мраморных колонн стояли бетонные колоссы непонятной окраски. Задняя часть дворца, скрытая от первых впечатлений, представляла собой наскоро собранное сооружение. По вечерам в интерьерах дворца стахановцев освещали разноликие люстры – ар-деко. Откуда? Военные трофеи из Германии?
Все началось с фразы Сталина. Вскоре после победы над Германией Ворошилов показал Сталину в Сочи новый санаторий блеклого вида. Сталин с отвращением посмотрел на казарменную здравницу: «Рабочие должны отдыхать во дворцах!»
«Метталург» начал строиться в 1951 году. Одноместные и двухместные палаты. Палаты люкс. Отдельное двухэтажное здание министерских люксов. Общая коечность – двести двадцать пять коек.
Койка – великое советское слово. На койках спала вся страна в пионерских лагерях, больницах и санаториях. Койки страшно скрипели своими железными пружинами, их матрасы были жесткими и тяжелыми, словно пропитанными водой.
По обеим сторонам пустого бассейна, по дну которого бегают дети, выросли два скульптурных гиганта. Слева – мужчина. Справа – молодая женщина. Слева – наш дорогой металлург. Скорее фигура его чистой души, воплощенной в совершенную телесную оболочку. Это идеал металлурга. Мутант. Соединение античной красоты с советскими требованиями мужества и благородства. Металлург из будущего, уже перевыполнивший все нормы и вышедший в астрал счастья. На постамент возлег крупный курчавый человек спортивного телосложения. Он смотрит на полуобнаженную девушку, возлегшую по правую сторону и поражающую публику огромными торчащими грудями, способными разорвать любой лифчик. Это вечная женственность нашего металлурга – его металлургическая невеста. Не менее значима у нее и неприкрытая задница – хранительница домашнего очага.
По вечерам пациенты санатория преображаются в танцоров. Начинается дискотека с легкими алкогольными напитками и чаем. Грузные женщины в тесных кофточках, надев туфли на серебряных каблуках, танцуют друг с другом. Время остановилось, и они – вместе со временем. Натанцевавшись, женщины ходят по скрипучим паркетам дворцовых коридоров в поисках металлурга. Металлург прячется в комнате. Его выволакивают в коридор и начинают страстно целовать. Оргия. Внезапно гаснет свет. Сочи не выдерживает курортного разврата и взрывается темнотой, полной звезд.
В Советском Союзе сексуальная жизнь была нетерпеливой. Все решалось в первую ночь, поскольку каждая ночь могла быть последней. Мы жили в азартной стране, где тебя сегодня славили, а завтра убивали. Наутро отдыхающие выплывают на ранний завтрак в большой зал столовой, как будто идут к заутрене. Они едят каши и пончики, а после разбредаются по врачам.
Советские врачи всегда отличались строгостью, переходящей в грубость. Это была особая медицина, где болеть было стыдно, непозволительно, и каждый пациент смахивал на дезертира. Однако врачи умели лечить. Здесь до недавнего времени совершались чудеса. Приезжавших на инвалидных креслах металлургов с помощью мануальной терапии возвращали в строй, служить дальше родине.
Сталин, в приципе, не любил врачей. Может быть, именно поэтому медицина в Советском Союзе была бесплатной: зачем поощрять убийц деньгами? Эти нравы бережно сохранены в «Металлурге». Езжайте в «Металлург»! Там я окончательно понял, что Советский Союз был большой театральной сценой, где злодейство и любовь переплетались в каждое мгновение. Гуляя по мшистым аллеям санатория, я догадался, почему так тянулась к Советскому Союзу западная интеллигенция, почему так много шпионов шпионило в пользу СССР. Кто не любит театр? Кто не любит крутые повороты театрального действия? Кто не любит драм на слезах и крови? Чем страшнее, тем интереснее.
В Сочи театр продолжается. Реальный, невыдуманный Сочи – мерзковатый город. Длинный-предлинный. Самый длинный в России, чуть ли не сто пятьдесят километров длиной. Он небогат, местами даже жалок. Около половины его жителей живут в неотапливаемых зимой «гаражных» домах – греются от своих кондиционеров. Отдыхающий металлург старел на моих глазах. Еще вчера были оргии, сегодня – одни обиды. Я отправился в близлежащее кафе и стал свидетелем великолепной драки. На открытой веранде армянского заведения за соседним столиком сидели двое русских мужчин. Они уже сильно выпили. Старший из них был пациент санатория – мой дорогой металлург. Он громко жаловался, что жена не хочет делать ему минет. Молодой молчаливо кивал. Металлург наливался вином и агрессией. Его основной добродетелью стал русский национализм. В кафе зашли трое. Красивый парень с мускулами и две загорелые молодые женщины в курортных платьях. Подвыпившему металлургу, живущему без минета, эта троица не понравились. Он стал задирать парня, предлагая ему снять майку явно американского вида. Тот вежливо отшучивался, но наш националист не унимался. Он что-то сказал обидное про «непонтярный» вид парня, и тот, вскочив со стула, великолепным ударом уложил его на пол. Тут в кафе все вскочили и стали махать руками, словно на рок-концерте, чтобы помешать продолжению сражения. Побитый металлург выполз из-под стола. Нос у него кровоточил, но жажда мести присутствовала на лице. Тогда красавец, изловчившись, точным ударом ботинка послал его в нокаут. Это был почти что балет. Разгоряченные девчонки парня бросились его целовать. Национализм в тот поздний вечер потерпел в России сокрушительное поражение.
Мой металлург умер. Не потому что его плохо лечили. Не потому что он слишком много пил. Не потому что отравился пищей. Он умер как явление. Теперь он – помеха общественного развития. Он – имманация коррозии металла. Но он оживет, если почувствует, что у начальства кончились силы. Металлург спит летаргическим сном. Он мертв по поры до времени.