Мистер Уайлдер и я Коу Джонатан
— Ой, знаете, как это бывает. Вспоминаются лишь мелкие, разрозненные детали. — Вынув из пачки сигарету, он щелкнул изящной золотой зажигалкой. Я никогда не видела, чтобы он так много курил. — Деревянное креслице, например… даже не креслице, а скорее стульчик с подставкой для ног и высокой прямой спинкой… крошечный стульчик, только маленький ребенок поместился бы в нем, и я сижу на этом стульчике, греясь у огня. Помню мелодию, которую насвистывал отец. Помню мальчишку-одноклассника — звали его Дариус, — и однажды на школьном дворе он выворачивал мне руку, требуя денег. Такого сорта чепуху. А все прочее куда-то провалилось. Мои первые сохранившиеся воспоминания все о Нью-Йорке, и я всегда ощущал себя американцем до кончиков ногтей. Билли же было под тридцать, когда он приехал в Голливуд. А прежде он крутился в Вене, потом в Берлине, потом в Париже. Такое навсегда остается с тобой, знаете ли.
— Хотите сказать, в Америке он никогда не чувствовал себя как дома?
— Он любит Америку. Точнее, ненавидит, но и любит тоже. И Европу любит. И также ненавидит. Билли — клубок противоречий. Думаю, поэтому ему необходимо рассказывать истории. И ведь как увлекательно рассказывает. Знаете, некоторые его… качества оживают только в Европе, а в Голливуде почти не проявляются. Несколько лет назад, когда мы снимали в Италии картину с Леммоном, Билли постоянно водил его по ресторанам, по музеям, учил понимать толк в еде и разбираться в искусстве… это очень по-европейски.
— А что было до того? — спросила я. — Когда вы отправились в Англию снимать «Шерлока Холмса»? (Сюжеты и названия фильмов мистера Уайлдера я, конечно, знала наизусть, как и хронологию.)
— Там было немного иначе, — ответил мистер Даймонд. — Нет, мы там прекрасно себя чувствовали, но Англия не Европа. Знаю, формально Англия — часть Европы, но… Англия, она сама по себе, понимаете?
— Да, понимаю, — ответила я, и совершенно искренне. Когда бы я с мамой ни приезжала в Лондон, у меня всегда возникало такое ощущение, будто я не просто в другой стране, но на другом континенте. Он завораживал меня, этот континент, как и большинство моих соотечественников, но многие тамошние обычаи и нравы казались нам загадочными, эксцентричными и в общем непостижимыми.
— Съемки были трудными, — продолжал мистер Даймонд. — Многое пошло наперекосяк. — Он снова погрузился в задумчивость, глядя вдаль, на море. Я начала подозревать, что многое из того, что происходит с ним сейчас, как и многое, происходившее с ним и с Билли в последние годы, побудило его взглянуть на своего друга под иным углом, чтобы лучше и, возможно, глубже понять его. — Знаете, он ведь очень уязвимый… С виду такой кремень и соображает в сотню раз быстрее, чем любой из нас, и чувство юмора у него бесподобное, но все это… только на людях, понимаете? То, что случилось с «Холмсом», меня просто ошарашило. Мы работали над этим фильмом долгие годы. Для Билли «Холмс» был очень важен — пожалуй, самым важным из того, что он сделал. Но когда продюсеры, отсмотрев фильм, давай твердить, что он чересчур длинный, Билли утратил веру в эту картину. Напрочь. Зато верил всему, что говорили продюсеры, и, начав резать, уже не мог остановиться. Резал и резал, сокращая. В итоге пришлось мне вмешаться, чтобы положить конец этой резне. Позволь я выкинуть все сцены, которые он предназначил к уничтожению, мы бы остались с десятиминутным фильмом. А ведь предполагалось, что «Холмс» станет его шедевром. Он кромсал свое собственное дитя, свое… любимое детище. Лишь потому, что эти говнюки ему велели. «Да пошли вы, — должен был сказать он им, — в жопу». Хотя, конечно, — мистер Даймонд глотнул мартини и выпустил струю дыма, — непросто послать ребят, на чьи деньги ты делаешь кино.
— А какие проблемы возникли у вас с этим фильмом? — спросила я.
— Всякие, — ответил мистер Даймонд. — Но, думаю, доконала нас остановка производства.
— Остановка? Почему?
— Потому что исполнитель главной роли пытался покончить с собой.
— Ого, — не поверила я своим ушам: неужто такое действительно случается?
— Он был в полном раздрае, — рассказывал мистер Даймонд, и не столько мне, сколько себе. — Неудачный брак, это основная причина… Бог знает что творилось в его семье. Ну и груз ответственности за главную роль в той грандиозной картине. Прежде больших ролей ему не перепадало. А Билли бывает крут. Крут с актерами. Он от них многого требует. Но не больше, чем от себя, разумеется…
Я вспомнила, каким словом он обозначил состояние мисс Келлер по окончании сегодняшних съемок: «Она совсем расклеилась». Мисс Келлер была женщиной молодой, и, вероятно, на нее тоже давил груз ответственности. Я спросила мистера Даймонда, как она и приходит ли в себя после сегодняшних нестыковок.
— Знаю только, что она заперлась в своей квартире, — ответил он. — И да, она таки расстроена. Билли она возненавидела, но это пройдет, он умеет быть обворожительным. И очень добрым — иногда. Надо лишь привыкнуть к его шуткам. Пораскинуть мозгами и понять, когда и зачем он включает свое остроумие. Он пытался развеселить ее после съемок, поднять ей настроение, но она не поддалась.
Парень, игравший доктора Ватсона в нашем «Холмсе»… там была сцена, когда он танцует. Многолюдная сцена — лихая пляска с участием кордебалета в полном составе, и актер должен был поспевать за этими профессионалами и одновременно играть свою роль, а как иначе? В сцене этой происходило нечто очень важное, она была вся построена на эмоциях, и требовалось передать это в лучшем виде. И перед началом съемок Билли говорит ему: «Колин, хочу, чтобы ты сыграл как Лоутон и станцевал как Нижинский». Мы сделали дубль, и Колин подбежал к нему: «Ну как? У меня получилось?» На что Билли ответил: «Ты все сделал правильно, только наоборот — сыграл как Нижинский, а сплясал как Лоутон». И это сработало, доложу я вам, потому что Билли превратил все в шутку, и Колин легко уловил суть проблемы и затем сыграл как надо.
Я кивнула с серьезной миной. Признаться, шутки я не оценила. И даже забеспокоилась: может, и я напрочь лишена чувства юмора, как те немцы, о которых столь уничижительно отозвался мистер Даймонд.
— Чарльз Лоутон был знаменитым британским актером с внешностью увальня, — пояснил он с целью просветить меня на случай, если я не в курсе.
— Да, знаю, — ответила я.
— А Нижинский — знаменитым балетным танцовщиком.
Этого я не знала.
— Вы не слыхали о Нижинском? — чуть ли не обрадовался мистер Даймонд. — Он был великим танцором, но тронулся умом. И окончил свои дни в психиатрической лечебнице, страдая жуткими галлюцинациями. С этим связана еще одна смешная история.
Над чем тут смеяться, недоумевала я, но мистер Даймонд был решительно настроен рассказать мне очередной анекдот.
— У Билли была встреча с продюсером. И он сказал, что хочет снять фильм о Нижинском. И давай рассказывать продюсеру о Нижинском во всех подробностях. А когда закончил, парень в ужасе уставился на него: «Вы это всерьез? Хотите снять кино о польском балетном танцоре, у которого крыша съехала, и он провел тридцать лет в психушке, воображая себя лошадью?» Билли в ответ: «Да, но в нашей версии конец будет счастливым. В финале он победит на скачках в Кентукки».
Теперь уже и я засмеялась, отчасти потому, что анекдот был и вправду смешной, а отчасти — потому что мне понравилось, как мистер Даймонд его рассказывал и как светились его глаза, когда он добрался до финальной ударной фразы, словно беззаботный смех, спровоцированный шуткой, придавал окружающему миру ясность и стройность, хотя бы на миг. И я поняла, что для такого человека, как мистер Даймонд, снедаемого меланхолией, человека, для которого способы существования в нашем мире могут быть только источником сожалений и разочарований, юмор не просто драгоценная безделка, но жизненная необходимость: в пересказывании хорошего анекдота возникает момент, мимолетный, но волшебный, когда жизнь внезапно обретает смысл, что с ней редко бывает, и более не кажется хаотичной и непредсказуемой. Меня грела мысль, что вопреки тупиковым ситуациям, которыми кишит наш мир, мистеру Даймонду есть на чем отвести душу.
И, словно прочитав мои мысли, он сказал:
— Видите ли, я бы на сто процентов спокойнее относился к этой картине, будь она чуть посмешнее. Когда мы с Билли писали сценарий, я все время пытался вставить какую-нибудь хохмочку — реплику невпопад или остроту там, где ей, казалось бы, не место. Но Билли все смешное безжалостно вычеркивал. «Это будет серьезная картина», — твердил он. Серьезная картина… Но я-то юморист. Спец по комедиям. Именно поэтому он связался со мной много лет назад, увидел кое-какие мои скетчи, и они его рассмешили. А Билли не так-то легко рассмешить. И с тех пор во все, что бы мы ни писали вдвоем, будь это даже сценарий на серьезную тему, мы норовили втиснуть побольше шуток. А ведь я надеялся, что мы принимаемся за сатирическую картину! И у меня были на то основания, поскольку мы часто обсуждали сатирический сюжет — фильм о Новом Голливуде. О юнцах бородатых: «Зачем им сценарий? Просто дайте им ручную камеру и зум-объектив, они такого наснимают». Но Билли предпочел увязнуть в дурацкой истории, вычитанной в паршивенькой книжонке, — истории о старой даме, которая не выглядит на свой возраст, словно знает секрет вечной молодости. И теперь я думаю: «Зачем, Билли? Зачем тебе делать фильм из этого рассказика? Что ты в нем нашел?»
Мистер Даймонд попытался отхлебнуть из своего бокала, но там не осталось ни капли. В хмуром недоумении он разглядывал пустой бокал, но, похоже, не был настроен повторить заказ.
— И, однако, что-то он определенно нашел, — продолжил мистер Даймонд. — Нечто, много для него значащее. То, что не дает покоя ему самому, и когда он снимет об этом фильм, ему сразу полегчает. Но будь я проклят, если знаю, что это. — Он долго, пристально смотрел на старую виллу на острове Мадури, золотистую в лучах заходящего солнца, будто в ней таилась разгадка этой тайны. — Если даже я не могу сообразить, что на него нашло, — произнес он наконец, — кто, черт подери, сможет?
* * *
Финальный день съемок наступил слишком скоро. Я так страшилась этой даты, что, как ни странно (хотя, боюсь, не оригинально, подобная реакция свойственна многим), в последнее время работа не доставляла мне удовольствия. Перспектива вернуться в Афины, к репетиторству по английскому, на улицу Ахарнон, к благостной рутине родительского дома, виделась нестерпимой. Киногруппа переезжала в Мюнхен, где им предстояло снять большую часть сцен в интерьере. Иными словами, боги двигаются дальше, а меня, простую смертную, бросят там, где нашли, и позабудут.
Натурные съемки в Греции завершились, но пусть в отснятом материале заключалась лишь малая часть «Федоры», голливудской команде не по чину уехать, не закатив вечеринку. Поэтому на последний вечер, начиная с девяти часов, бар «Александрос» был целиком забронирован киношниками. Столы ломились от еды. Запас рецины и деместики казался неисчерпаемым.
Все были в приподнятом настроении. Днем ранее съемка последнего натурного эпизода определенно удалась. Мистер Уайлдер с ассистентами снимали сцену, в которой президент Академии кинематографических искусств и наук летит в далекую Грецию, чтобы вручить Федоре награду за вклад в киноискусство. Президента играл Генри Фонда. Из Афин его везли в автоколонне, возглавляемой наиболее влиятельным из немецких продюсеров, занимавшихся фильмом. Мистер Фонда сыграл свою роль идеально, с минимумом репетиций. Мистер Даймонд ни разу не оглянулся на мистера Уайлдера и не покачал головой, подавая сигнал о неверно произнесенной реплике либо подмене какого-нибудь слова в сценарии. В перерывах между репетициями и съемками Генри Фонда усаживался под тенистой сосной с альбомом на коленях, делая замечательные карандашные зарисовки окружавших его пейзажей. Вечером он ужинал на открытой площадке «Александроса» вместе с мистером Уайлдером, мистером Даймондом и мистером Холденом, и, по-моему (я сидела за столиком неподалеку), эта троица никогда не выглядела такой счастливой и довольной проделанной работой. Присутствие мистера Фонды, человека спокойного, приветливого и несомненно выдающегося, озарило Нидрион теплым искристым светом, и, хотя нынешним утром наш гость уехал обратно в Афины, отблески этого света не угасли полностью, и мы кожей чувствовали тепло, исходившее от них.
Вечеринка длилась бесконечно. Сперва за музыку отвечал здешний музыкант. Неведомо откуда приволокли электропианино Роудса и поставили на тротуаре. Пожилой музыкант бесстрашно молотил по клавишам, выстукивая нечто, отдаленно напоминавшее популярные душещипательные мелодии. Его музицирование не добавляло веселья нашему сборищу. Честное слово, на слух или по памяти я бы куда лучше сыграла те же мелодии, и у меня руки чесались подправить залихватские пассажи нашего пианиста. Кое-кто из самых отважных пытался танцевать — к примеру, Мэтью по собственной инициативе пригласил меня на танец, и мы неловко потоптались минуты две, пока музыкант жестоко расправлялся с «Моей смешной валентинкой», но игра его резала слух, и он настолько сбивался с ритма, что мы сдались; от незадавшегося танца осталось воспоминание о ладони Мэтью на моем крестце и пальцах, весьма ощутимых сквозь тонкую ткань моего платья. Потом мы потеряли друг друга в толпе, и прошло немало времени, прежде чем мы столкнулись вновь.
В конце концов кто-то решил принять меры касательно музыкального сопровождения. Пианиста вежливо попросили вон (хорошо заплатив за его безобразия, надо полагать), а затем, ко всеобщему восторгу, один из продюсеров пригнал свой «фольксваген» прямо на пляж, где и припарковался рядом с баром. Дверцы широко распахнули, в магнитолу вставили кассету, и ночной воздух содрогнулся от «Роллинг Стоунз».
Настроение мгновенно изменилось. Многие вскочили и бросились в пляс, столы сдвинули, освобождая место для танцующих, и по ходу дела, следуя старой доброй греческой традиции, побили немало посуды. В этом шуме и гаме я почувствовала себя неуютно, отошла в сторонку и с бокалом в руке прислонилась к стенке террасы, смотревшей на море. Я оказалась не единственной, уклонившейся от буйного веселья, тихое место у террасы делили со мной десяток актеров и членов съемочной группы, в основном люди в возрасте. Противоречивые эмоции раздирали меня: дикая радость от того, что я нежданно-негаданно стала участницей киносъемок, и боль при мысли, что для меня здесь все закончилось. Эти эмоции отчаянно сражались за первенство в моем сознании, когда рядом со мной возник мистер Даймонд.
— Хочу поблагодарить вас, — громко сказал он, стараясь перекричать музыку. — Хорошо, что вы были с нами. Маленький оазис здравого смысла среди всего этого безумия.
В разгульной, взвинченной атмосфере вечеринки комплимент пробрал меня до слез. Я отвернулась, чтобы Ици не увидел, как я плачу. Но многое ли можно было утаить от мистера Даймонда?
— Эй, что с вами? — спросил он.
— Ничего. Просто… каждый день здесь был для меня чем-то необыкновенным, потрясающим. И вот все так быстро завершилось.
— Разве вам не хочется вернуться в Афины, увидеться с мамой и папой?
— Да, но…
Я прервала наш разговор и побрела по пляжу, злясь на себя за то, что разнюнилась перед мистером Даймондом. Я ходила по пляжу из конца в конец, стараясь взять себя в руки. К празднующим и ликующим я присоединилась минут через пятнадцать, когда почти успокоилась или, по крайней мере, твердо решила более не выставлять себя дурочкой.
— Мисс Франгопулу? — раздался над моим ухом знакомый голос с австрийским акцентом.
Я обернулась — мистер Уайлдер улыбался мне из-под шляпы. Казалось, он никогда не снимает эту свою соломенную шляпу и даже спит в ней.
— Мы весьма признательны за то, что и как вы для нас делали, — сказал он, пожимая мне руку.
— Для меня это было удовольствием, — ответила я. — И великой честью. Правда.
— И к тому же вам за это заплатили. Фактор немаловажный.
Я засмеялась и кивнула.
— Мой друг мистер Даймонд сказал мне, что вы немного расстроены, — продолжил мистер Уайлдер. — С вами все в порядке? Можем мы чем-нибудь помочь?
— Со мной все хорошо. Немножко множко выпила. Вы же меня знаете. Помните, какой я была в «Бистро»?
— Припоминаю, — кивнул он. — Наверное, вам стоит ограничивать себя в потреблении деместики. Сдается, до конца вечеринки еще далеко.
— Надеюсь.
— Увы, деньки, когда я танцевал до утра, миновали, сколь ни грустно это признавать. Так что отправлюсь-ка я спать, пожалуй.
— Мудрое решение, — сказала я. Мы снова пожали друг другу руки, и он деликатно чмокнул меня в щеку, а затем удалился.
* * *
Я не воспользовалась советом мистера Уайлдера. То есть не ограничивала себя по части деместики. Я танцевала или болтала о пустяках с разными людьми, а когда партнеры по танцам и собеседники выдохлись и когда их запасы пленок с «Роллинг Стоунз» истощились и магнитола в «фольксвагене» умолкла, я уселась за электропианино и начала играть. Музицировала я для себя, честное слово, — перебирала любимые мелодии, популярные и не очень, варьировала аккорды, импровизировала, избегая подражания чужим находкам, — но стоило мне остановиться, как мои слушатели, коих было не так уж мало, отвечали негромким всплеском аплодисментов. Вечеринка, однако, угасала. В конце концов вокруг электропианино осталось с полдюжины человек, и когда в финале песни «И все это ты» я завершила свою версию странным, непреднамеренным ля минорным секстаккордом и подняла голову, я обнаружила среди слушателей Мэтью.
— Вау, — качнул головой Мэтью. — Ты говорила, что умеешь играть на пианино, но ты не сказала, как ты умеешь играть.
Я улыбнулась, чувствуя приязнь и нежность к нему и возбуждение, словно меня щекотали.
Взяв стул, Мэтью уселся рядом со мной.
— Сыграй что-нибудь свое, — попросил он.
— Что?
— Ты же пишешь музыку, почему бы не сыграть то, что ты сочинила.
Я посмотрела ему в глаза, и необычайно приятная нервная дрожь пробежала по моему телу.
— Ладно, — ответила я, склонилась над клавиатурой, поднесла руки к клавишам, глубоко вдохнула и сыграла коротенькую мелодию, которую я назвала «Малибу».
Вряд ли я понимала, какой реакции жду от него. Последний аккорд звенел в воздухе несколько секунд, прежде чем Мэтью высказался.
— Очень хорошо, правда. Слегка смахивает на музыку для кино.
По моим наблюдениям, так нередко отзываются о современной музыке, если она тональна и пытается выразить эмоцию напрямую на достаточно бесхитростном языке. И я до сих пор не могу понять, комплимент это или издевка. Не понимала и тогда, что, собственно, хотел сказать Мэтью.
— Отличная музыкальная тема для этого фильма, — добавил он.
— Для «Федоры»? Ну да, — хмыкнула я. — Сыграю «Малибу» мистеру Уайлдеру, и он тут же, не сходя с места, предложит мне контракт.
— Почему бы и не сыграть? Попытка не пытка, и вообще.
— Думаю, у него уже есть композитор на примете, — улыбнулась я.
Мы долго молчали, а затем, не сговариваясь, одновременно встали. Из-за нашей маленькой перебранки и моего разочарования откликом Мэтью между нами возникла неловкость, но быстро рассеялась. Мы вышли на пляж, спустились к воде. Наши руки сами нашли друг друга, сцепились крепко, но нежно.
— До чего же здесь красиво, — сказал Мэтью.
Близился восход, и черная вода заалела, и вскоре стали видны очертания виллы на острове Мадури. Но смотрела я на Мэтью, а не на пейзажи вокруг.
— Что? — спросил он.
— Что «что?» — спросила я.
— Почему ты таращишься на меня?
— Разглядываю твою бороду. Она изрядно погустела за последние несколько дней.
Я провела ладонью по его бороде. Разумеется, это был лишь предлог, чтобы дотронуться до его лица. Вскоре я уже поглаживала его щеку, и тогда он взял меня за запястье, отвел мою руку в сторону и потянулся поцеловать меня — короткий, ласковый поцелуй в губы. Впервые меня так поцеловали. И я немедленно захотела повторить, обняла Мэтью за шею, притянула к себе — на этот раз поцелуй длился дольше и был горячее, но почему-то по-прежнему робким и сдержанным.
Обнявшись, мы стояли, глядя на остров. Наши тела идеально подходили друг другу, казалось мне. Я положила голову на плечо Мэтью и ощутила, как его ладонь коснулась моих волос. Я чувствовала себя очень, очень счастливой, но горизонт уже заволакивала темная туча.
— Полагаю… — начала я, — полагаю, завтра ты уезжаешь с ними в Мюнхен?
Мэтью помотал головой:
— Возвращаюсь в Лондон. Но сперва нужно добраться до Афин каким-то образом.
Я запрокинула голову, теперь мы стояли лицом к лицу.
— Мне тоже.
— И как ты туда доедешь?
— Не знаю. — Я не юлила, просто не задумывалась пока о дороге обратно.
— По-моему, было бы здорово поехать автостопом. — Он снова поцеловал меня. — Составишь мне компанию?
— Я?
— Мы могли бы провести в этом путешествии дня два-три. И ночевали бы в придорожных отелях.
Я понимала, что он предлагает. И это безмерно радовало и возбуждало меня, но одновременно настораживало. Вдобавок руки Мэтью принялись путешествовать по моему телу, и куда своевольнее, чем я ожидала. Я вдруг встревожилась и напряглась.
— Дай мне немного подумать. — Я разомкнула объятье.
Он тоже опустил руки и уставился на меня — вопрошающий взгляд в сопровождении вопрошающей улыбки. Будто привлекала я его настолько же, насколько и забавляла.
— Ладно, — сказал Мэтью. — Подумай. Твое слово — закон.
Довольно скоро я вернулась в свою квартиру, нагретую дневной жарой, и долго лежала на кровати, понимая все яснее, как же я хочу поехать с ним. Сомнения бесследно развеялись. Я ругала себя за то, что не пригласила Мэтью к себе, но на самом деле это было не так уж важно, ведь то, чего я хотела, непременно случится с нами через день или два, и, возможно, так оно будет даже лучше: наслаждение, обостренное ожиданием и предвкушением. За этими отрывочными, путаными мыслями меня потянуло в сон, я перевернулась на живот, положила руку между ног, и вот мне уже снился сон о Мэтью, затем другой, третий — жаркие, бредовые, беспокойные сны; я помню их по сей день.
* * *
Несколько часов спустя из глубокого сна меня выдернул громкий стук в дверь. Я посмотрела на часы, лежавшие на прикроватной тумбочке: было позже, чем я думала. Яркое солнце беспрепятственно хозяйничало в комнате, спасибо окнам без стекол.
Я поднялась и отперла дверь. К моему изумлению, разбудила меня директор картины.
— Да? — пролепетала я.
— Держите. — Директор вручила мне пухлую папку с бумагами и бейджик с лентой, чтобы носить его на шее.
— Что это? — тупо спросила я.
— По-видимому, ваша новая работа, — ответила директор.
Я поглядела на бейджик, на нем было написано мое имя и ниже заглавными буквами: «АССИСТЕНТ МИСТЕРА ДАЙМОНДА».
— Что это значит? — опешила я.
— Это значит, что мистер Уайлдер и мистер Даймонд желают, чтобы вы отправились с ними в Мюнхен и продолжили работать над фильмом.
Я онемела. К счастью, я, не она.
— Давайте-ка одевайтесь, — распорядилась директор. — Машины ждут, стартуем уже через десять минут.
— Куда мы едем?
— В аэропорт Акциума, оттуда прямиком в Мюнхен.
Мюнхен. Это какая-то ошибка или чья-то глупая шутка? Или отныне я могу считать себя одной из киносъемочных божеств?
— Ну же, — нетерпеливо сказала директор, — вы идете? Или мне передать им, что вам не нужна эта работа?
— Нет, — засуетилась я. — Конечно… конечно, нужна. Просто это так… — Я не смогла подобрать подходящих слов.
— Отлично. Десять минут, я вас предупредила. Не опоздайте, иначе им придется уехать без вас.
Одевалась я и паковала вещи в безумной спешке.
Спускаясь по лестнице, я задержалась у квартиры матери Мэтью и постучала, но никто не ответил. Опять постучала — с тем же результатом; время поджимало, я более не могла рисковать. Вероятно, Мэтью крепко спал. Его мать оказалась среди тех, кто на тротуаре перед домом ждал своей очереди, чтобы занять место в машине, и когда я спросила, где ее сын, она ответила коротко: «Дрыхнет, разумеется». Я села в машину рядом с ней на заднее сиденье, минуты через две автоколонна тронулась в путь, и единственное, что омрачало мое нежданное сумасшедшее счастье, — мысль о том, когда я вновь увижусь с Мэтью и увижусь ли.
МЮНХЕН
Наутро после отъезда Арианы в Сидней я подсушила хлеб в тостере, сварила кофе, и уже изготовилась вонзить зубы в румяный хлеб, но дала слабину: полезла в холодильник за бри из супермаркета. Как по мне, хлеб с бри — не самое идеальное сочетание, но привередничать я была не расположена. Умяла в одиночестве сытный завтрак и, собравшись с духом, поднялась в нежилую комнату, мой «кабинет», как мы ее называли. Джеффри опять читал лекции в Биконсфилде, Фран была дома, но от меня держалась подальше и к себе не подпускала. В доме было очень тихо. Я плюхнулась в кресло у письменного стола, машинально включила компьютер и открыла миди-клавиатуру, хотя знала наверняка, что сегодня музыки я сочинять не буду.
Меня интересовала папка «Музыка», внутри которой находились еще две папки; одна называлась «Музыка для кино», другая — «Прочее». В «Музыке для кино» хранилась папка «Текущая работа», но сейчас она пустовала. В «Прочем» имелась папка под названием «Билли», ею-то я и занялась. Ткнула мышкой в «Пресс-конференцию», и файл открылся в Pro Tools.
На экране ожил, затрепетав, кусок старой кинопленки. Недели две назад я нашла ее в интернете. Пленка была цветной — запись пресс-конференции на киностудии «Бавария», состоявшейся накануне пред-съемочного периода «Федоры», примерно за месяц до переезда киногруппы в Грецию, где я к ним и присоединилась. Я уставилась на экран, и первое, что зацепило мое внимание, — мода и стиль конца 1970-х: непременные пластиковые стулья с мутно-оранжевыми спинками для журналистов, аляповатые платья в цветочек на горстке женщин-репортеров живо напомнили мне о той эпохе и моей молодости. Билли, как обычно, был одет скромно, но элегантно: темно-синий джемпер поверх рубашки поло, застегнутой на все пуговицы. Серебристая шевелюра зачесана назад волосок к волоску, на носу очки в черной оправе — ни дать ни взять интеллектуал, что выступает с лекциями на публике и готов ответить на все вопросы.
По моей просьбе Джеффри поработал с этим куском пленки. Начинался он с кадра, в котором Билли входит в зал и направляется к сцене. Длился кадр около двадцати секунд, однако Джеффри удалось замедлить его аж до почти трех с половиной минут. В итоге у зрителя появился шанс познакомиться с мистером Уайлдером поближе, разглядывая его походку, манеру держаться, ровный, неторопливый шаг — Билли будто размышлял на ходу — и выражение его лица, веселое и слегка задиристое в предвкушении победы в схватке с прессой, на что он имел полное основание, ведь (несомненно) в рукаве у него было заранее припрятано с десяток остроумных хлестких ответов. Публика была немецкой, и Билли обратится к собравшимся по-немецки и упомянет, кроме много чего прочего, о том, каково это — вновь вернуться в Германию. Он понимал, что его речи встанут кое-кому поперек горла, но именно этого он и добивался.
Замедление произвело еще один эффект: походка Билли, шагавшего к сцене, обрела балетную плавность — Билли напоминал космонавта, ступившего на поверхность Луны, или глубоководного ныряльщика, бесконечно медленно продвигающегося по дну океана. Размеренный, исполненный достоинства звук его шагов натолкнул меня на мысль сочинить торжественно-печальную музыку к этому фрагменту — небольшую пьесу в миноре для камерного оркестра с виолончелями и контрабасами, монотонно играющими корневые ноты в нисходящих аккордах, и нежным звучанием скрипок и духовых, а на каждом втором такте те же ноты выпевает сопрано без вибрато. Целью моей было придать новое значение архивной пленке, зафиксировав ее как мгновение времени, мгновение истории даже. Превратить банальный проход к авансцене в величественное действо, а самого Билли — разом в шута и мученика. В конце концов, пресс-конференция знаменовала его возвращение в страну, которая тридцать лет назад уничтожила его родных, и теперь он с невиданным великодушием одаривал их своим присутствием и одновременно целиком зависел от их расположения к нему — триумф пополам с унижением.
Сюита «Билли» задумывалась пятичастной, но пока более или менее завершенной была только одна часть. О том, чтобы куда-нибудь пристроить все эти части, когда они будут написаны, я и не помышляла даже. Скорее всего, никто не захочет исполнять или записывать мою сюиту. Как и все остальное в моей жизни теперь, сочинение музыки выглядело донкихотством и напрасной тратой времени, и даже эта первая часть под названием «Пресс-конференция», которой я секунду назад в общем гордилась, внезапно разонравилась мне. Я отключила звук в Pro Tools и в наступившей тишине услыхала голос, доносившийся из сада.
Голос принадлежал Фран, она разговаривала с кем-то по мобильному. Резкость в ее голосе подсказывала, что это была не обычная болтовня. Дочь определенно беседовала с кем-то из близких друзей, но слов я разобрать не могла. Этот недочет я исправила легко: мой письменный стол стоял у окна, и когда я приоткрыла оконную створку, мне стало слышно каждое слово.
Разумеется, услышать я могла только реплики Фран:
— Нет. Ничего. Знать не хочет.
— …
— Хер знает.
— …
— И как я, по-твоему, могу это сделать?
— …
— Знаю. Я все знаю. Решение принимаю я, мне и расплачиваться.
— …
— Нет! Нет, я просто не могу. Это сводит меня с ума.
— …
— Никто. Вообще никто. И потом, в моей ситуации такое решение ни к чему бы не привело.
— …
— В том-то и дело! Я не могу. Не знаю, Джулия, правда не знаю.
На этих словах Фран разрыдалась. И во мне мгновенно взыграл материнский инстинкт, я галопом ринулась вниз. Мы едва не столкнулись в дверях кухни, куда я влетела с лестницы, а Фран из сада. Телефон был выключен, лицо раскраснелось.
— Что с тобой, солнышко?
Она не ответила, но впилась в меня глазами, пылавшими ненавистью.
— Что со мной? — произнесла она наконец. — А ты как думаешь? Все, блядь, со мной!
Мобильник Фран швырнула на кухонный стол с такой силой, что я забеспокоилась, не треснул ли экран.
— Как бы то ни было, — начала я, — уверена, мы сумеем…
— Заткнись, — перебила Фран. — И не прикасайся ко мне (я потянулась к ней). Не нужны мне ни разговоры, ни обнимания. Просто оставь меня в покое разнообразия ради.
Она попятилась от меня, затем выскочила из дома и зашагала вниз по улице; забытый телефон валялся на кухонном столе.
Я осталась стоять в пустой кухне моего опустелого дома; я могла бы услышать тишину, если бы за стенкой не взревела дрель — у соседей шел ремонт. Шок, вот что я испытывала, слезы Фран и то, как она со мной говорила, сделали свое дело. Меня трясло, и я села за стол. Наверное, надо было побежать за Фран, отдать ей телефон, но я с места не сдвинулась, только села, обхватила голову руками и замерла в оцепенении, дожидаясь, когда подвижность и самообладание вернутся ко мне. Абсолютное безмолвие периодически нарушал, пробирая до костей, визгливый вой дрели в доме наших соседей. На кухонном столе позвякивал нож.
Минута текла за минутой. На кухне я просидела не менее получаса, прокручивая в голове слова Фран, не в силах поверить в смысл этих слов, означавших: дочь отвергает любые мои попытки помочь ей.
А когда наконец поверила, в голове моей стало пусто, как и в стенах нашего дома. Казалось, я более ничего не могла для нее сделать.
Вздохнув, я с трудом поднялась на ноги и медленно поплелась обратно вверх по лестнице.
Опять села за письменный стол. На экране компьютера меня караулило изображение — лицо Билли. Пленка, на которой он шагает к авансцене на пресс-конференции, закончилась, оставив на память финальный стоп-кадр — лицо Билли, застывшее в тот момент, когда он не контролировал себя. Смотрел он прямо перед собой, но не в камеру, и не на журналистов, и вообще ни на кого и ни на что. Он был погружен в свои мысли, но вряд ли в этот момент Билли молча репетировал ответы. Верно, именно на пресс-конференции в «Баварии» он дал тот самый ответ на вопрос репортера. Ответ, лишивший всех присутствующих дара речи. Но изображение, на которое я смотрела, не было лицом человека, оттачивающего в уме убийственную остроту. Нет, передо мной было лицо человека, пусть на данный момент и подчинившего себе аудиторию, но в глубине души переживающего глубоко личное и неизбывное разочарование. И надо же, неким странным образом того же типа разочарование поселилось и во мне. Билли, вероятно, жил с этим уже много месяцев, а мне только предстояло свыкнуться с иным положением вещей, но наше сознание сработало одинаково: мы оба поняли — то, что мы можем дать, более никому особо не требуется.
* * *
Месяца через два-три после конференции мы в количестве двенадцати человек сидели вокруг большого стола в помещении сколь безусловно роскошном, столь же и безликом — то была обеденная зала для особых гостей отеля «Байеришер Хоф», что в центре Мюнхена. Темные дубовые панели, массивный дубовый стол и официанты, парившиеся во фраках, притом что дело происходило в июле и Мюнхен наслаждался — либо тяготился — знойным влажным летом.
Не припомню по именам всех, кто собрался за тем столом, но добрую половину помню.
Во главе стола, естественно, восседал Билли, а по правую руку от него — доктор Рожа, почетный гость. Меня посадили между Ици и доктором Рожа, а по левую руку от Билли сидел мистер Холден. Мисс Келлер заняла место наискосок от Билли, рядом со своим бойфрендом Аль Пачино, прилетевшим из Америки проведать подругу. Остальных я помню смутно, но среди них было несколько немцев, представителей «Гериа», фирмы по минимизации налогов, помогавшей финансировать фильм. Облаченные в деловые костюмы финансисты в застольной беседе почти не участвовали — вероятно, по той причине, что далеко не все они хорошо говорили по-английски.
Доктор Рожа — венгр по имени Миклош — должен был написать музыку к фильму. Хотя преимущественно он жил в Лос-Анджелесе, в Италии у него имелась вилла, где он проводил лето, а в Мюнхен он приехал специально, чтобы, отсмотрев заснятый материал, приняться за партитуру. К его визиту отнеслись как к важному событию, и ужин был устроен в его честь.
Он был старым другом Билли, они не раз работали вместе, в частности на знаменитой «Двойной страховке». Кроме того, доктор Рожа прославился музыкой к библейским эпопеям — «Бен Гуру», например, и «Камо грядеши». В его доме от «Оскаров» полки ломились, и был он едва ли не самым знаменитым композитором в Голливуде. Стоит ли упоминать, что я о нем никогда прежде не слыхала.
Каким же образом я оказалась не только среди приглашенных на этот ужин, но еще и соседкой почетного гостя?
* * *
За предыдущие несколько недель мы с Ици неплохо узнали друг друга. Собственно, не могли не узнать, учитывая, что я была его личным ассистентом, хотя в действительности я лишь носила это почетное звание — в личном ассистировании Ици не слишком нуждался, и тем более в моем. К тому же он знал немецкий, не в совершенстве, но вполне сносно, чтобы обойтись без посторонней помощи в магазинах и ресторанах. И для Ици я была не столько личным ассистентом, сколько, сказала бы я, соучастницей и психотерапевтом.
Съемочная группа «Федоры» почти целиком обитала в здании, называвшемся «Отель-Резиденция на Артур-Кучер-плац в Швабинге», шикарном районе к северу от городского центра. Оттуда можно было пешком дойти до очень симпатичного Englischer Garten[24], но приходилось долго ехать до киностудии, находившейся милях в десяти к югу от Мюнхена, в Гайзелгастайге. Единственным и знаменательным исключением был сам Билли: он жил в полностью меблированном пентхаусе неподалеку от Леопольд-штрассе. Из Америки прилетела Одри, и режиссера каждый вечер, после рабочего дня на съемочной площадке, поджидал изысканный ужин, приготовленный его преданной женой. А после ужина к нему частенько наведывался Ици, чтобы подправить сцены, которые предстояло снимать на следующий день; сценарий — и я не могла этого не заметить — постоянно требовал доработки.
На студию я обычно приезжала вместе с Ици в его машине, но изредка оставалась в Швабинге, когда у Ици имелось для меня особое поручение. По большей части он просил пройтись по магазинам и закупить продуктов впрок. Отель-резиденция помещался в мрачном бетонном здании, поделенном на квартиры, так что постояльцам приходилось самим заботиться о своем пропитании, и перед вечерним визитом к Билли для обсуждения сценария и не имея под рукой заботливой жены, Ици что-нибудь готовил себе наскоро — либо чаще всего доверял готовку мне. Поварихой я была неопытной, но никого это не смущало; может, Ици и привык к дорогим ресторанам, но его гастрономические предпочтения оставались довольно простыми. Мне запомнился один из наших счастливейших вечеров вместе, когда мы в четыре руки побросали в сотейник консервированные сардины, такие же помидоры и затем рис; помню, как Ици стоял над плитой, помешивая содержимое сотейника — без улыбки на лице, конечно (для него это было бы перебором), но с увлеченным и довольным видом. Обнаружив в кухонном шкафу банку с черными оливками, я предложила: «Давайте их тоже вывалим в сотейник» — и была вознаграждена невероятно лестным откликом — Ици подмигнул, потер руки и сказал: «Сгодится, а то». Блюдо получилось восхитительным — на наш вкус, по крайней мере.
За совместными ужинами мы подружились. Лишай вернулся к Ици даже более свирепым, чем прежде, и, думаю, Ици нередко испытывал сильную боль. И у меня вошло в привычку не столько развлекать его, сколько отвлекать рассказами о себе: о моей тихой жизни с мамой и папой на шумной загазованной улице Ахарнон, о моих первых шагах в преподавании иностранных языков, о том, как я люблю играть на пианино и слушать музыку в записи. Так он узнал, что мне нравится сочинять музыку и я мечтаю стать настоящим композитором, и более того, поскольку мои мечты за последнее время обрели некоторую четкость, я бы предпочла писать музыку для кино.
— Доктор Рожа приезжает, — сообщил Ици однажды вечером. — Завтра Билли закатывает для него ужин.
— Кто приезжает? — не могла не переспросить я.
— Миклош Рожа, — пояснил Ици. — Знаменитый композитор. Старинный приятель Билли. Калли, ты вообще знаешь что-нибудь о кино?
— Стараюсь узнать, — покраснела я.
— Рад слышать. Тогда тебе подворачивается отличный шанс. Если хочешь сочинять музыку для фильмов, самое оно поговорить с этим парнем. В кинобизнесе он нарасхват. Я добуду тебе приглашение на ужин, и ты сядешь рядом с ним.
* * *
Я ему не поверила, конечно. На иерархической лестнице нашей съемочной группы я занимала ступеньку, близкую к подножию; скорее рабочего-постановщика или парня из бригады осветителей пригласили бы на этот ужин. Но, рассуждая так, я упустила одну важную деталь: своим другом Ици Билли очень дорожил. Даже в нормальных обстоятельствах он всегда старался ублажить Ици, а теперь, когда съемки «Федоры» превращались в тяжкое испытание, Билли из кожи бы вылез, только бы не испортить настроение другу-сценаристу. Посему: Ици захотел, чтобы эта странная гречаночка пришла на званый ужин для узкого круга? Да пожалуйста. Нет проблем. И вдобавок ее нужно посадить не где-нибудь на уголке, но рядом с почетным гостем? Считай, что дело в шляпе.
И вот она я, за столом для избранных, среди самых-самых. Но не уверена, что доктору Рожа понравилось такое соседство.
Сейчас я располагаю записями практически всей музыки Миклоша Рожа к кинофильмам (а было их девяносто с лишним), не говоря уж о его концертных сочинениях. И мне доподлинно известен деликатный, лиричный характер его музыки. Те прекрасные романтические мелодии, написанные им для «Леди Гамильтон» и «Багдадского вора». Утонченная грусть адажио в его концерте для скрипки, побудившая Билли снять «Частную жизнь Шерлока Холмса». Но, если начистоту, в тот вечер сидеть рядом с ним за ужином оказалось не очень приятно. Оглядываясь назад, я понимаю, что доктор Рожа был человеком замкнутым и, наверное, даже застенчивым, но тогда я приняла его стеснительность за высокомерие. А кроме того, нашему почетному гостю было лет семьдесят. За плечами у него многолетняя выдающаяся карьера и на очереди еще четыре-пять фильмов с его музыкой. Ему больше не надо было ничего и никому доказывать, и уж во всяком случае, не двадцатилетней девчонке из Афин, вообразившей себя музыкантом.
— Вы впервые в Мюнхене, доктор Рожа? — Такой, если не ошибаюсь, была моя первая попытка завязать с ним знакомство.
— Я бывал здесь неоднократно, — ответил он сухим официальным тоном. — Последний раз год назад. По приглашению Мюнхенской филармонии, дававшей ряд концертов в мою честь.
— Замечательно, — сказала я. — Они играли вашу музыку для кино или серьезную музыку?
Уместный и умный вопрос, полагала я. Но ответ меня ошарашил:
— Вы не считаете музыку для кино серьезной?
— Э-э, разумеется… Разумеется, считаю, — промямлила я, заикаясь. — Я только хотела сказать…
— В 1934 году, в мой первый визит в Париж, — перебил меня доктор Рожа, — я познакомился со швейцарским композитором Артуром Онеггером. Вряд ли вам знакомы его произведения, верно?
— Не все, но некоторые знакомы, — ответила я. И не соврала, я действительно прослушала несколько вещей Онеггера среди других записей на пластинках, привезенных моей мамой из Лондона.
Доктор Рожа был приятно удивлен:
— Правда? Не многие теперь слушают его музыку. Но в те времена, когда мы с ним дружили, он был очень известным композитором. И однажды за ужином я спросил его, как ему удается зарабатывать на жизнь «серьезной» — как бы вы это назвали — музыкой. Он ответил, что для заработка он пишет музыку для кино. Я был поражен! Я думал, речь идет о фокстротах и тустепах, о того сорта музыке, что играет самодеятельный оркестрик в дешевом кафе. На следующий день я отправился в кинотеатр на «Отверженных» Раймона Бернара с музыкальным сопровождением Онеггера. К моему великому изумлению, я услышал музыку превосходного качества. Так на меня снизошло откровение. Я понял, что нет ничего постыдного в сочинении музыки для кино. Разумеется, это не значит, что вам не приходится идти на компромиссы. В Голливуде нередко обнаруживаешь, что работаешь на идиотов. Впрочем, в любой профессии есть свои издержки.
— Но мистер Уайлдер не идиот.
— Конечно, нет. Я питаю к нему искреннее уважение и симпатию. Иначе бы сегодня меня здесь не было. Иначе я бы не согласился работать над этим фильмом, хотя я не убежден целиком и полностью, — украдкой он обвел взглядом наших сотрапезников, — что фильм станет его очередным большим успехом. Нет, я имел в виду других режиссеров. Кинематографистов опытных, известных, публика их обожает, потому что не ведает, каковы эти люди на самом деле.
— Вот как, — обронила я.
— Мистер Хичкок, например.
— Альфред Хичкок? — О нем даже я слыхала.
— А разве бывают другие Хичкоки? В сорок пятом году я написал музыку к его фильму «Завороженный». Посредственное кино, сказать по правде…
— Да. — Как обычно, я процитировала по памяти пассаж из Халливелла: «Исполнители главных ролей творят чудеса, но сюжет мог бы быть и поинтереснее».
— Именно. — Доктор Рожа внимательно, слегка сдвинув брови, поглядел на меня. Затем продолжил: — Однако музыку я написал хорошую. В работе всегда нужна полная отдача. За эту музыку я получил своего первого «Оскара». И знаете что? Мистер Хичкок ни разу не упомянул об этом. Не прислал ни открытки с благодарностями, ни письма с поздравлениями, ни словечка. С тех пор мы с ним больше никогда не работали.
— Лажа, — прокомментировала я.
Он отхлебнул воды, прежде чем переспросить:
— Лажа?
— То есть свинство. Со мной тоже такое бывало. Однажды я сдала огромное эссе в конце семестра за два дня до срока, и преподаватель так ничего и не сказал о моей работе, ни «хорошо», ни «плохо», просто поставил «удовлетворительно», и все.
— Да, это тоже… лажа, — согласился доктор Рожа, голос его звучал дружелюбнее. Он опять посмотрел на меня, еще внимательнее, поверх очков: — Мистер Даймонд говорит, что вы тоже композитор. Музыкант не без достоинств, уверяет он.
— Мистер Даймонд просто очень добрый человек. — Я покосилась на Ици, смущаясь и невыразимо гордясь собой.
— Полагаю, вы учились в Афинской консерватории? — спросил доктор Рожа.
Я помотала головой.
— Нет, я самоучка, не настоящий композитор, просто… играя, выдумываю что-то и записываю на магнитофон.
— Что ж, сейчас многие так поступают, — вздохнул он. — Настоящие музыканты перевелись. Остались только энтузиасты-любители, никогда и нигде не учившиеся, но уверенные, что для успеха им вполне хватит изобретательности и таланта. И за это мы должны благодарить «рок энд ролл». — Эти три слова он произнес так, словно обнаружил волос в своем супе и был вынужден извлечь его двумя пальцами. После благовоспитанного «прошу прощения» он развернулся, чтобы поговорить с Билли.
Пока доктор Рожа сидел спиной ко мне, я размышляла о том, что он сказал. И недоумевала: когда человек столь многого добился на профессиональном поприще, удостоившись стольких наград и дифирамбов, не мелочно ли с его стороны припоминать Альфреду Хичкоку грубый промах тридцатилетней давности? Однако я начала понимать, что многие люди в кинобизнесе, несмотря на все свое влияние, привилегии и сияние славы, легко обижаются и принимаются громко возмущаться, когда что-либо происходит не совсем так, как им хотелось бы. Даже за Ици водился этот грешок. Даже он то и дело морщился, недовольный гостиницами, в которые его селили, транспортом, в котором его возили, ресторанами, куда его приглашали. Единственным, кто не ворчал и не обижался, был Билли. Я искренне верю, что по-настоящему его заботило и волновало только создание картин. Все остальное — условия, в которых он творил, комфорт либо отсутствие оного, нерасторопность шоферов, официантов или гостиничной обслуги — не производило на него ни малейшего впечатления. Он был выше всего этого и сохранял чувство юмора при любых бытовых неудобствах. Опять же, когда ты пережил величайшее несчастье, какое только можно себе представить, яйца на завтрак, сваренные не так, как ты любишь, вряд ли покажутся серьезной проблемой.
Это не значит, что Билли не мог быть грубым и агрессивным, когда не считал нужным сдерживаться. Как, например, на том ужине, когда гости заказывали еду. В кои-то веки я не чувствовала себя совсем дурехой, поскольку большинство гостей разбиралось в баварской кухне не лучше меня, и все поголовно последовали примеру Билли: он заказал Schweinshaxe и Leberkndel[25], а затем подробно проинструктировал официанта, как эти блюда нужно готовить.
— Мне то же самое, — сказал Ици.
Мистер Холден захлопнул меню:
— Что хорошо для шефа, хорошо и для меня.
— Сдается, это отличный выбор, — сказал доктор Рожа.
