Генерал и его армия. Лучшие произведения в одном томе Владимов Георгий

– А как думаешь? Люди все свои, советские, какие ж могут быть секреты? Да, таких гнид из нас понаделали – вспомнить любо.

– Да кто ж понаделал, Стюра? Кто это смог?

– Не спрашивай меня. Я тебе не отвечу. Сказала – и хватит. Сказала – чтоб ты знал, – ничего бы у тебя тут раньше не вышло. Успокоила тебя? Ну вот, теперь езжай смело.

Поезд уже показался в вечереющей дали. Немногие отъезжающие потянулись к краю платформы. На станции ударил колокол.

Тетя Стюра поднялась первая и крепко потопала своими туфлями. Потертый вставал медленно, как бы отклеиваясь от скамьи, с той неохотой в ногах, с какой поднимается от костра угревшийся лагерник на работу в мороз. Да он точно бы и вправду мерз – в зимней своей шапке и пальто, наглухо замотанный шарфом. Она ему помогла с мешком и торопливо обцеловала лицо. Он ее обнял судорожно, уронив мешок с плеча на локоть. И едва он влез на подножку, как вдоль состава загрохотала сцепка и дернуло вагон. Потертый обернулся – испуганный до бледности, до пота на висках, до безумных глаз.

– Стюра!..

– Ничего, ничего. – Она пошла рядом с вагоном. – Я Стюра. Держись давай крепче.

Руслан, вывалив от духоты язык, скосился им вслед. В своей венценосной спеси мы если и зовем их братьями, так только меньшими, младшими, – но любой из нас, из больших, из старших, что бы сделал, окажись он в Руслановой шкуре и на его посту? Он бы кинулся следом? Он бы догнал и стащил подконвойного за полу? Распластал бы его на асфальте, свирепо рыча? Уже та подножка, где стоял Потертый, поравнялась со станцией, уже тетя Стюра устала идти за поездом и повернула обратно, – черная и плоская, как мишень, неся на плече багровый закатный шар, – а Руслан все лежал и ждал чего-то, не чувствуя Потертого отъехавшим, потерянным для себя. Когда полетел и шлепнулся мешок, он уже мог и отвернуться, мог дальше не смотреть, как она подошла к Потертому и, чертыхаясь, помогла ему подняться на ноги и как они опять обнялись на опустевшем перроне, точно бы встретясь после разлуки.

Она подвела его к скамье и усадила, а сама стояла перед ним, качая головой и досадливо хмурясь. Потом сняла с него шапку и расстегнула пальто.

– Ну, посиди, посиди. Вот бестолковый – сдали бы раньше билет. Ладно, будем считать – съездил, вернулся. Теперь отдохни.

– Нет, – сказал он, дыша прерывисто, как загнанный. – Будем считать – и не собирался. Куда? На кой? Ты ж пойми меня…

– Я понимаю, – сказала она.

Домой они возвращались долго, присаживаясь чуть не на каждой лавочке у чьих-нибудь ворот. Потертый нес свою шапку в руках, она несла туфли. Руслан шел далеко позади, все еще не замеченный ими, не так уж и радуясь этому возвращению. Знали б они, сколько прибавили ему заботы! Что-то же надо было делать с Потертым, он извелся, устал верить и ждать, вот и уйти пытался – да понял, что это бесполезно. А там, куда Руслан хотел бы его поселить, где только и мог подконвойный обрести покой, там неизвестно что делалось. Ведь с того дня, как он почуял след хозяина в конце главной улицы, он не переступал этой черты, даже и не задумался, что же там делается, в старой зоне. Карауля одного лагерника, он упустил что-то более важное – и таинственными путями, тончайшими нитями это важное почему-то привязывалось к тете Стюре, к ее речам на перроне. Почему-то же он вспомнил о лагере именно тогда, лежа позади скамьи.

До поздней ночи, слушая, как они шумят около своей бутылки и как Потертый все что-то доказывает слезно и не может успокоиться, он продолжал вспоминать и разбираться. Сколько раз он видел, как закатывались в тупик нагруженные платформы, кран поднимал поддоны с кирпичами, длинные серые балки и панели, огромные ящики с черными надписями; все это грузилось на машины и куда-то везлось по знакомой ему дороге. Он для порядка облаивал эти грузовики, – никто ему не командовал: «Голос!», но ведь он служил сам по себе и, значит, сам себе временно мог командовать, – иногда провожал их до того места, о котором так не хотелось теперь вспоминать, и ни разу не догадался промчаться за ними до самого конца! Если б мог он покраснеть, так сделался бы пунцовым от носа до кончика хвоста. Он задымился бы от стыда!

Утро застало его в дороге. С той поры она сильно изменилась, она расширилась и от самого поселка была устлана мелким светлым щебнем. И где раньше изгибалась по краю оврага, там теперь этот изгиб был выровнен высоченной насыпью, на склоне которой урчал накренившийся бульдозер. В лесу она текла рекою, широко раздвинувшей зеленые берега, – одно бы удовольствие по ней бежать, если б не так было колко лапам. Но в сторонке, среди деревьев, ветвились чудесные тропинки, временами то убегая в чащу, а то опять сходясь к дороге, так что она не надолго терялась из виду. Да он бы и не потерял ее, от нее так шибко разило известкой и машинным угаром.

Но лагерь его совсем ошеломил, заставил тут же сесть и вывалить язык от страшного волнения. Ничего подобного он не предполагал увидеть. По всему полю, выйдя далеко за старую зону, раскинулись одноэтажные серые корпуса – одни уже с застекленными высокими окнами, другие еще с пустыми проемами, только лишь подведенные под кровлю, третьи – едва поднимавшиеся над землей неровными зубцами. Он принялся считать – насчитал шесть, а дальше сбился. Руслан только до шести умел считать, потому что в колонну по пять строили – если подзатесывался шестой, говорили: «Много!» – и прогоняли его в следующий ряд. Да, пожалуй, лучше было считать, что корпусов много. Но странно: бараков почти не осталось – ну разве два или три, и те с выбитыми стеклами. Осталась хозяйская казарма, склады и гараж, а вот собачника он не увидел.

Он кинулся искать – ни следа, ни запаха. Люди, которые здесь похаживали и весело его окликали, так все испакостили своими кострами, пролитым цементным раствором, кислой окалиной, что и приблизительно не определишь, где была кухня, где прогулочный дворик, а где площадка для занятий. Ему даже показалось, что это вовсе не лагерь, а нечто другое, а лагерь куда-то перенесли. Ведь такое дважды случалось на его веку. Леса постепенно редели, и все дальше приходилось гонять колонны, а жилая зона переполнялась новыми партиями, прибывающими на лечение, и в конце концов происходило великое переселение. Все начиналось на новом месте буквально с одного забитого кола, но когда все утрясалось, приходило в порядок, то получалось, что новый лагерь даже просторнее и, например, собакам в нем гораздо лучше живется – в чистых кабинах, с хорошей теплой караульной, даже с грелками в каждой постовой будке, – да и лагерники не могли б пожаловаться на крепкие бетонные карцеры, в которых гораздо больше их помещалось, чем в какой-нибудь бревенчатой загородке без крыши. Но в последнее лето всем опять жилось ужасно тесно. Все из-за этого изнервничались, а у лагерников прорезались громкие злобные голоса; они все чаще собирались толпами и подолгу не желали расходиться. Да даже собаки понимали: переселение – просто назревшая необходимость, иначе что-то да произойдет. Вот и произошло – до сих пор никого найти не могут.

Нет, это был все-таки лагерь, а не что-то другое. Ведь всегда на том месте, откуда уходили, ничего не оставалось, одни погасшие головешки да заровненные смердящие ямы. Признаться, Руслану больше понравилось, что на этот раз решили не переселяться, а здесь же и устроиться попросторнее. Ему только показалось, что корпуса подступили к лесу опасно близко, а некоторые даже углубились в него, – пулеметчик на вышке, если и заметит беглеца, не успеет прицелиться, как тот уже скрылся в чаще. Да, впрочем, и вышек не было! И не было нигде проволоки – проволоки, с которой и начиналось-то все, для нее-то и забивался первый же кол!

Он решил, что ее потом натянут, когда все будет закончено, все разместится как следует. Может быть, еще много придется вырубить леса, чтоб был хороший обзор. Но где же она все-таки пройдет, двойная колючая изгородь? – у него что-то с нею никак не получалось. Лагерь, в его воображении, пошел разрастаться во все стороны, и проволоку приходилось отодвигать все дальше, обносить вокруг леса, и вокруг поселка и станции, и вокруг всего, что довелось Руслану увидеть. Прямо дух захватывало – ведь тогда и луна проклятая окажется в огнестрельной зоне, и хозяева смогут ее сшибить или упрятать в карцер! Это было бы славно, вполне хватит фонарей. От них меньше беспокойства и темных углов.

Что же еще не устраивало его, не укладывалось в мозгу? Он знал, что мир велик, – в какую сторону ни побеги, а он все будет вставать тебе навстречу. Помнилось, как из питомника вез его хозяин в кабине грузовика и давал смотреть в окошко – как же долго они ехали и как много было всего! Так если мир такой большой, сколько же это кольев надо забить, сколько размотать тяжеленных бухт? А может быть… может быть, настало время жить вовсе без проволоки – одной всеобщей счастливой зоной?

Нет уж, решил он не без грусти, так не получится. Это каждый пойдет, куда ему вздумается, и ни за кем не уследишь. Невозможно же к каждому приставить по собаке. Людей много, а собака все-таки редкость. Он, конечно, не имел в виду дворняжек – этих-то больше чем достаточно, – а настоящих собак, служебных, которых нужно отобрать, вырастить, обучить всем наукам. Только после этого собака сможет чему-то научить людей, которые растут безо всякого отбора и ничему не учатся. А кроме того, как это ни печально, некоторых собак, переставших понимать, что к чему, и совсем безнадежных лагерников нужно же куда-то уводить, в жилой зоне стрелять не полагается, а куда же их выведешь, если всюду зона? Так и так выходило – без проволоки не обойдешься. А где ж она будет? А где надо, там и будет!

И все отлично устроилось. Он возвращался, довольный всем увиденным, хоть и слишком припозднился – и поохотиться не успел, и где-то на середине пути ждала его луна, которую пока еще никто не подстрелил. Да, видно, она не пожелала сегодня выползти, а между тем что-то светило ему, он хорошо различал и тропинку, и кусты, и деревья. Задержавшись по небольшому делу, он поднял глаза к небу и увидел звезды. Вон что, решили они ему сегодня светить – ну, прекрасно, пусть светят. Он побежал дальше – и они побежали вместе с ним. Он остановился – и они остановились тоже, терпеливо ждали его. Этот фокус он и раньше знал, но всегда приходил от него в восторг. Он поглядел на звезды благодарно, хотел что-то дружеское им пролаять – и вдруг понял отчетливо, что поезд, которого так долго ждут они с Потертым, скоро уже должен прийти.

Яркая вспышка озарила его мозг и высветила видение – самое сладостное из его видений. Никогда не видел он моря, но соль праматери нашей была же растворена и в его крови, и хорошо помнил он, как грозно ревел океан, накатывая бесконечные валы на серую галечную отмель, и взлетали фонтанами всклокоченные дымящиеся гребни, а в темном небе носились белые птицы, накликая беду. Посох и белый плащ хозяина лежали на берегу, лежали его веревочные сандалии и котомка с хлебом и вином, а сам он плавал за полосой прибоя. Он выбился из сил, не мог одолеть ревущий откат волны, он звал на помощь, и Руслан, пролаяв ему: «Я сейчас, продержись немножко!» – бросался в толщу воды, вставшую перед ним стеною. Он пробивал ее мордой, ослепший, полуоглохший, слыша только стеклянный скрежет камней, и когда уже воздух рвался из пасти, выныривал и отфыркивался, – а потом плыл к хозяину, полный счастья и гордости, высоко подлетая на гребнях и скатываясь вниз по склону, все ближе к хозяину, то теряя его из виду, а то вновь отыскивая его голову среди осатаневшей стихии.

Очнувшись, он побежал дальше. Его жгли, подгоняли новые заботы – надо усилить наблюдение за платформой, надо оповестить всех собак. И грызло сомнение – поверят ли они ему, уже давно вызывающему у них одно раздражение? Сами погрязнув в грехе, они рады и за ним заподозрить греховное: уже поймал он слушок, пущенный ими, будто он служит Потертому. Гнусней не могли придумать! Но если взглянуть спокойно, так он действительно подраспустился: подконвойному ткнулся в колено лбом – какой позор! И он уже спохватывался в испуге: перед Службой, накануне ее возвращения, не может ли и он себя кое в чем уличить? Служил ли кому-нибудь, кроме нее? Нет, нет и нет. Ни от кого подачки не взял, ничьей команды не выполнил, никому не повилял. С чужаками – не знался, связей, порочащих служебную собаку, не имел. Минуточку, а что такое было у него с Альмой? Вот именно, с Альмой – без команды, без поводка, без хозяев, которые должны при этом присутствовать. Господи правый, да ничего же у него не было с Альмой! Был трепетный порыв, безотчетное движение души, она с ним бежала рядом, как пристегнутая, они касались друг друга плечами, – но в голове-то она все время держала своих щенков, а щенки – это уже ее грех, неизвестно, как она из него выкрутится. Право, он жалел Альму, но сам-то он – чист.

Господа! Хозяева жизни! Мы можем быть довольны, наши усилия не пропали даром. Сильный и зрелый, полнокровный зверь, бегущий в ночи по безлюдному лесу, чувствовал на себе жесткие, уродливые наши постромки и принимал за радость, что нигде они ему не жмут, не натирают, не царапают. Когда бы кто-нибудь взялся заполнить Русланову анкету, – а раньше, поди, и была такая, но канула, вместе с архивом, в подвалы «вечного хранения», – она бы оказалась радужно сияющим листом, с одними лишь прочерками, сплошными, душе нашей любезными «НЕ». Он – не был. Не имел. Не состоял. Не участвовал. Не привлекался. Не подвергался. Не колебался. По всей справедливости небес, великая Служба должна бы это учесть и первым из первых позвать его, мчащегося к ней под звездами, страшась опоздать.

И Служба еще раз позвала Руслана.

5

Он ждал – и дождался. Кто так неистово ждет, всегда дождется. И не какой-то счастливец принес ему эту весть – он сам оказался в то утро на платформе, когда загорелся красный фонарь и чумазый охрипший паровозик, тендером наперед, закатил в тупик серо-зеленые пассажирские вагоны.

Еще стучало на стыках, еще только засипело внизу, под вагонами, а с подножек уже сыпалось, рушилось нечто невиданное, неслыханное – с криками, гомоном, смехом, топотом сапог и бутсов, шлепаньем тапочек, стуком чемоданов, баулов, рюкзаков. Его оглушило, ослепило, хлынуло ему в ноздри волною одуряющих запахов; он вскочил и помчался, захлебываясь лаем, в другой конец состава – чего не случалось с ним никогда. Ну да никогда и не приходилось ему встречать такую огромную партию, и такую странную, голосистую, безалаберную, да еще наполовину из женщин, – этих-то зачем столько привезли!

Но Служба пришла – и он был готов к ней; уже через минуту он преобразился, сделался упругим, подобранным, пронзительно-желтоглазым; шерсть на загривке вздулась воротником, а уши и живот и кончик хвоста вздрагивали от низкого металлического рыка. И тут же он опять повел себя неприлично, но уже от радости: схватил и потащил чей-то рюкзак, который у него с веселым реготом вырвали за лямки, едва не с клыками вместе, а он не обиделся и стал кидаться на грудь парням, лизать их соленые лица, пока ему не сунули в пасть угол колючего солдатского одеяла, – и на это он не обиделся, хотя долго не мог отфыркаться. Ведь они все вернулись! И притом – вернулись добровольно! Они убедились, что нет никакой лучшей жизни там, за лесами, вдали от лагеря, – что и было известно всем хозяевам и собакам, – и сами радовались своему прозрению.

Однако и про свои обязанности он не забывал – проследить, чтоб все вышли из вагонов, остались бы только проводники в фуражках, и чтоб отошли на два шага и ждали, не сходя с платформы, пока не прибудут хозяева.

Ах, как безбожно они запаздывали, а то ведь уже заранее стояли цепочкой – каждый со своей собакой против своей двери. Здесь, на этой бетонной плите, поездной конвой передавал новую партию лагерному; вновь прибывших сажали друг другу в затылок, и руки они держали на затылках, а между рядами ходили хозяева – выкликали, пересчитывали, ощупывали вещи; лишнее – отбиралось и складывалось на грузовик; если кому-нибудь это не нравилось, в дело без команды вмешивались собаки.

Нынче же все как-то выходило не по правилам: никто не сел, вещи не положил рядышком, а с ними вместе все куда-то повалили гурьбой, – этим они ему рвали сердце. Но он успокоился, когда увидел, что они и не думают разбегаться, с платформы не спрыгивают, а пошли знакомым путем – по ступеням к скверику. Ему только надо было побеспокоиться, чтоб не больно растягивались, а кого и подтолкнуть лапами и мордой. Эта привычка – подталкивать отстающих – откуда у него взялась? Кто первый придумал? Ингус, наверное, в чью бы еще башку пришла такая несуразица? Потому что тем, кого он подталкивал, это вовсе не нравилось, он-то их толкал – побыстрей в тепло, а они шарахались и вскрикивали в испуге – будто другой радости нет у собаки, как только покусать, ей бы самой поскорей до тепла добраться. Ну, потом это перенял Джульбарс – и, конечно, все испортил по своему сволочному обыкновению. Но ведь то – Джульбарс!

На площади, у ограды скверика, все опять сгрудились в толпу, вещи положили на землю и повернулись лицом к станции. Там на крыльце стояли уже два невысоких человечка в одинаковых серых костюмах, с чем-то малиновым под горлом, один потолще, другой похудее. Толстенький лишь улыбался, заложив руки за спину, тощий же водрузил очки на нос, развернул бумажку и стал ей говорить что-то длинное-длинное, иногда выбрасывая руку в воздух, как будто кидал апорт, и повторял после пауз – разика два или три: «И вот вы, молодые строители целлюлозно-бумажного комбината…» Потом он сложил бумажку, и как раз в это время толстенький достал руки из-за спины и похлопал в ладоши. Тогда и все стали хлопать и кричать «рра-а!», а самые задние кричали «Bay!» и были этим очень довольны. Потом на крыльцо взошел один из приезжих, поставил чемодан у ног и тоже развернул бумажку. Своей бумажке он говорил уже чуть покороче и повторял немножко по-другому: «И вот мы, молодые строители целлюлозно-бумажного комбината…» Диковинные слова щекотали слух Руслану – как те, что любил выкрикивать Потертый, набравшись из своей бутылки: «сандал», «палисандра», «белофинны»… «А кстати, – подумал Руслан, – хорошо бы и его сюда. Может, сбегать?»

Но сбегать-то у него уже не было времени – вот они наговорились, намахались, накурились, подобрали вещи с земли – которых так никто и не проверил! – и начали выстраиваться в колонну. Вот это уже была новость – и из приятных: они сами построились в колонну! Уже сколько правил было нарушено, но самое главное из них – идти не вразброд, а колонною – они помнили и соблюли. И очень довольный, гордый тем, что один конвоирует такую большую партию и знает, куда вести ее, он так же привычно, как они, занял свое место – с правой стороны, ближе к голове строя.

Колонна вышла на главную улицу. Она неторопливо текла по ее отверделым колдобинам, топча подорожник, пыля тысячью ног, и светлая глинистая пыль оседала на редких тополях и остроколых заборах палисадников. Где-то в глубине рядов тренькнула гитара, скрежетнули гармошки, и тотчас с готовностью выбежала вперед девица в мужских штанах, коротко стриженная, как мальчишка, и пошла лицом к строю, мелко-мелко выплясывая в пыли и выпевая крикливым надорванным голосом:

  • Эх, дорожка торна, торна,
  • Ты дорожка торная!
  • Милый ждал мово покору,
  • А я – ни-па-корная!..

Это было неслыханное нарушение, но его совершила женщина, и Руслан потерялся – как с нею поступить. В его колоннах эти существа были диковинной редкостью, и с ними никаких морок не бывало, разве что они чаще отставали, и приходилось их подталкивать. Но зато о побегах они и не помышляли, и в конце концов он к ним проникся безразличием. Он и эту решил не трогать, тем более что от ее выбега строй не разрушился. Гармошки меж тем заскрежетали во всю мочь; девица перевернулась вокруг своей оси и опять пошла спиною вперед, улыбаясь во все скуластое, обожженное загаром лицо. Она еще что-то пропела, но уже совсем беззвучно, потому что мужские голоса густо заревели свое: «Рупь за сено, два за воз, д’полтора за перевоз, ах, чечевика с викою, д’вика с чечевикою», а в других рядах – про «дан приказ ему на запад, ей – в другую сторону», а еще подалее – что «на заборе сидит кот, поглощает кислород, оттого-то у народа не хватает кислорода».

А в домах приоткрывались слепенькие окошки, и из них выглядывали – кто обалдело, а кто с приклеившейся удивленной улыбкой; в палисадниках и на огородах женщины с подоткнутыми юбками разгибали спины и вглядывались, прикрывая глаза ладонью от солнца. Белоголовый старик в солдатской залатанной гимнастерке подошел к низкому штакетнику и молча, бесстрастно смотрел голубыми выцветшими глазами. Руки его, сжимавшие черенок лопаты, были в крупных венах и так же темны, как этот черенок, и таким же темным, в глубоких морщинах, было его лицо, а локти и открытая шея – тонкие и белые, с голубыми прожилками. Старик долго шевелил губами, потом погладил себя по голове и спросил:

– Вы, такие, откуда сгреблись-то? Московские либо? Ай не московские?

– Всякие, папаша! – отвечали ему. – И московские, и брянские, и смоленские. Не видал таких?

– Видал, – сказал старик. – Тут всякие проходили. И брянские, и смоленские. Не пели, однако.

Он улыбнулся щербатым ртом и побрел к своим грядам.

Так она шла, эта колонна, – горланя, смеясь, перекрикиваясь с посторонними, и от этого счастье Руслана было неполно. Ему не нравились эти новые правила, нарушавшие молчаливое торжество Службы. Но он знал, что должен набраться терпения, эти их крикливость, нервозность, дурашливость пройдут очень скоро, и станут они тихими, большелобыми и большеглазыми, как бы изнутри светящимися. И жалел он только, что не может им сообщить, о чем они даже не подозревают, – какой там для их просветления приготовлен просторный лагерь, какие большие, просто чудесные бараки, где они, пожалуй, все-все поместятся, ну разве что некоторых придется втолкнуть, а что нет еще проволоки – то не беда, они же ее и натянут. Свою проволоку, которую не прейдут они потом, даже подойти не посмеют, они всегда натягивали сами.

Вдруг он увидел – отовсюду к колонне сбегаются собаки. Они бегут из переулков, из дворов, перемахивают через заборы, все так похожие друг на друга – с черными гладкими спинами и желтыми пушистыми животами, с одинаковым – бестолково-радостным – оскалом; даже и языки у них, кажется, на одну сторону вывалены; все ему некогда свои – Джульбарс, Енисей, Байкал, неразлучницы Эра и Гильза, Курок и Затвор, Дик и Цезарь, Серый, Смелый, Седой, Альма со своим белоглазым, – ну, этому-то шпаку что тут за интерес? Да, впрочем, шпак не один прибежал, выкатилась целая орава дворняжек, все эти трезорки, бутоны, кабысдохи, милки и ремзочки, и та, что вовсе без имени. Последним явился Люкс, которого, впрочем, хозяева иначе как Люксиком не называли, – существо Руслану крайне неприятное, сукоподобное по виду, а душой растленное. В драках этот Люксик сразу валился на спину или жаловался Джульбарсу, который ему покровительствовал. А заслужил Люксик это покровительство тем, что выкусывал у него блох, которых у Джульбарса и не было, но Люксик это так изображал, что все их как будто видели. Вот он чем и держался в стае – подхалимствовал и потешал. Теперь он повалялся в пыли, а потом подпрыгнул и клацнул зубами, как бы ловя улетающую блоху, – для этого-то номера он и припозднился. И собаки его приветствовали за это улыбками и хвостами, тогда как Руслана они как будто и не заметили. Ну да не он первый сталкивался с этим странным обыкновением толпы, которая обожает шута и тайно ненавидит героя.

Пробегая к своему месту, Джульбарс куснул его дружески в плечо. Руслан отвернулся и заворчал, он не забыл той поленницы и хиляка в безрукавке. Он не был завистлив, но сейчас остро и злобно позавидовал Джульбарсу – всегда эта сволочь ходила первой в колонне, а он, Руслан, только вторым, и теперь ему тоже приходилось попятиться. И вышло ему идти у бедра какого-то малого в новых ботинках на толстой резине – вот еще и резину эту нюхать! И все же не мог он не почувствовать влажной теплоты у глаз, не мог не признать, что бывшие его товарищи, несмотря на свое отступничество, явились по первому зову Службы. Приплелась даже ослепшая Аза и безошибочно заняла свое место – она ходила четвертой слева. Все было сделано как надо, без суеты, молча. Лаяли одни дворняжки, но те-то свой лай вели издалека, а как выкатились, то сразу и поостыли – зрелище было им привычное, хотя и слегка позабытое.

Оттого, что все вышло так просто, спокойно, никто из приезжих не напугался, не стал шарахаться от собак, пристроившихся по обеим сторонам колонны. Кое-кто отважился их погладить – не сказать, чтобы это нравилось собакам, но сносили, чуть только ворча. То ли обленились они, то ли подобрели.

– Мишка, а Мишк! – вдруг заорал этот, на резине, тонкий и с пухлым еще ртом, совсем мальчишка. – Ты чувствуешь, какой сервис? Какой эскорт!

– От поселкома прислали, – откликался Мишка. – Или непосредственно от дирекции комбината.

– Я и говорю – забота о живом человеке. Интересное кино! Слушай, а может, они и шмотки понесут?

– Это мысль!

Мальчишка и впрямь положил на спину Руслану свой рюкзак. И Руслан, опять потерявшись, тащил этот рюкзак, к общему их веселью, пока мальчишке это не наскучило.

– Мерси, – сказал он, приподняв кепку. – Будем по очереди.

Его соседка потянулась трепать Руслану загривок. Он отворачивался, сдерживая рычание, и думал о том, как мало они поумнели, эти помраченные, за свое долгое отсутствие. Если так хочется им доставить радость собаке, и непременно руками, лучше бы убрали их за спину.

Те, кто видел колонну со стороны, кто наблюдал это странное шествие людей и собак, стоя на дощатых тротуарах, или из окон, или поверх заборов, те почему-то уже не улыбались, а смотрели молча и хмуро. Понемногу и в колонне перестали смеяться и раздражать собак прикосновениями и кричать без толку, и наступила наконец тишина, в которой слышались только дробная поступь людей и жаркое собачье дыхание. В первый миг тишина показалась Руслану зловещей, пробудила недоброе предчувствие – они о чем-то догадались! Но о чем же, когда и так все знали наперед? Может быть, пожалели, что вернулись, раздумали идти, куда их ведут, и сейчас кинутся в побег? Он оглянулся, увидел плутоватую морду Дика, с не зажившей еще после битья ссадиной, за ним, держа интервал, шел вперевалку спокойный рослый Байкал, дальше, мелко подергивая лопатками, трусила Эра; все были заняты делом, для которого родились и выучились, никто не терзался предчувствиями, и он тоже успокоился и посмотрел вперед – где кончалась улица и взбегала на холм пустынная дорога к лагерю. Он понял – они вернулись! Они по-настоящему вернулись! И то была величайшая минута жизни Руслана, звездная его минута. Ради нее, этой минуты, жил он голодным и бездомным, грелся на кучах шлака и вымокал под весенними дождями и ничего не принял из чужих рук – ни еды, ни даже крова; ради нее сторожил Потертого и презрел хозяина, оказавшегося предателем. В эту минуту был он счастлив и полон любви к людям, которых сопровождал. Он их провожал в светлую обитель добра и покоя, где стройный порядок излечит их от всяческих недугов, – так брат милосердия провожает в палату больного, чей разум пошатнулся от чрезмерной заботы ближних. И эта любовь, и гордость так ясно читались в широкой, от уха до уха, ослепительной улыбке Руслана.

Еще с этой улыбкой он оборачивался, пораженный мгновенной слабостью, услышав глухое рычание и жуткий, точно предсмертный, человеческий вопль. Еще он улыбался, когда уже чувствовал себя самым несчастным из псов, все поняв сразу. Случилось то, чего не могло не случиться, потому что на главной улице поселка находились все его магазины, торговые палатки и ларьки, и никто не напомнил вернувшимся, что им ни в коем случае нельзя выходить из строя. С самого начала не было хозяев, чтобы прочесть им такую понятную инструкцию – не долдоня в бумажку: «Комбинат… целлюлоза… и вот вы… и вот мы…», а коротко и вразумительно: «Шаг вправо… шаг влево… конвой стреляет без…» А ведь ее приходилось читать этим помраченным каждый день, при каждом построении, потому что к следующему построению они могли и забыть.

Мимо него, прочищая глотку, не спеша протрусил Джульбарс. Он взял с собой Дика. Руслана они оставляли стеречь еще не потревоженные ряды. А там – уже все смешалось: злобный лай, вопли укушенных и только еще от страха, глухие удары – с хрипом, с натужным придыханием, – так бывает, когда бьют под брюхо. В каком-то оцепенении наблюдал он свалку в пыли, мельканье оскаленных пастей, падающих тел, кулаков и ног, вещей, которыми люди старались отбиться от разъяренных собак. На миг он ощутил прилив азарта, радостно-злобного, все окрашивающего в желтый цвет, но тут же прилив отхлынул, осталась сосущая тоска – оттого, что все получилось так нелепо. Он вспомнил по рычанию, кто все начал: ретивая Гильза, любительница крайних мер; она сразу валит и – к горлу. Ну и тут же, конечно, кидается Эра. Не предупредят, не затолкают обратно в строй – плечом или лбом, не возьмут хоть за коленку для начала… Ох, да мало ли способов заставить человека подчиниться, не беря его за горло!

Он следил за свалкой почти безучастно, озабоченный лишь тем, чтобы никто не вышел из его рядов. Никто поначалу не выходил, и вдруг с криком выскочила девица – соседка того мальчишки на резиновом ходу. Руслан не успел ее задержать – да, впрочем, и не увидел в том опасности. Но она вернулась, схватила за локоть своего спутника, совсем как будто остолбеневшего, потащила из строя. Руслан кинулся между ними и прихватил ей коленку. Она отскочила с визгом, немало его удивившим. Даже и молниеносно, когда церемониться некогда, он умел так сомкнуть челюсти, чтобы и кожи не поцарапать. Зато ее спутнику, высунувшемуся на полшага, не понадобилось и такого внушения. Руслан лишь привздернул дрожащие губы, и мальчик уже стоял где надо, обиженный донельзя, но и напуганный до той же меры. Руслан к нему проникся чувством чуть большим, чем доверие, – хороший мальчик, сразу усвоил, что к чему.

Но тут же он увидел нечто поразившее его: Джульбарса, выбегающего из схватки, – с кровавой пастью, с розовостью в кабаньих глазках, но – уходящего, когда там еще никакого порядка не было. Поодаль прихрамывал всплакивающий Люксик. Пожалуй, он преувеличивал свои страдания, боевых следов на нем не замечалось, зато на Джульбарсе их было не счесть, и он на них не то что не обращал внимания, он хрипел от восторга!

Мотнув башкою, он позвал Руслана за собой. Они все вместе добежали до угла переулка, но здесь Руслан остановился. Остановился и Джульбарс. Теперь стало видно, что не от одного восторга он хрипит, но скорей от усталости, что его тушу едва держат дрожащие лапы и так хочется ему прилечь! Теперь, не при хозяевах, он мог это показать. Руслан его понимал – и все же требовал вернуться. Он знал: собаки будут биться, пока бьется Джульбарс; пусть он устал, остарел, обленивел, но пусть хоть слышится его командный рык – никто не посмеет уйти. Джульбарс едва выдерживал его взгляд – не выдержал Люксик: забыв про свою хромоту, подскочил к Руслану и с ярой злостью укусил в шею. Джульбарс, освирепев, двинулся покарать Люксика, а тот уже отскакивал, жалуясь, что и так наказан, прихватил невзначай колечко на ошейнике.

Еще раз они встретились глазами; Джульбарс – даже с какой-то жалостью. Не любил он этого неистового, но тут уже они перестали и понимать друг друга. Ну, накусались вволю – и по домам, дальше – не наше собачье дело, когда хозяева давно отступились. Да наконец, по праву старейшины он освобождал Руслана с его поста. Все напрасно – неистовый уже возвращался. Джульбарс глядел ему вслед и горестно тряс башкой. Потом, рыкнув на Люксика, чтоб сгинул, пошел по переулку. Он уходил в свою старость царственной львиной побежкой, роняя каплями свою и чужую кровь, радуясь и тоскуя, что это – в последний раз.

Руслану же предстояло еще удивиться: он застал свои ряды такими же, как и покинул. Непостижимо и нам, грамотным, но давняя, древняя наша привычка к строю оставила голову колонны почти не разрушенной. Ведь никто не приказал разойтись! Он побежал вдоль рядов, предупредительно рыча, выравнивая, заглаживая строй.

Все побоище разыгралось у пивного ларька, но теперь оно перекинулось на другую сторону улицы; там почти всей сворой бились собаки, нападая и увертываясь, иногда отскакивая на дощатый тротуар дух перевести, а хвост колонны все наползал, топча и давя упавших. Здесь, на его стороне, был как будто порядок. В спокойных позах, спинами опершись на прилавок, стояли трое, держа каждый в одной руке по кружке с желтеньким, а в другой по рыбке с завернутой шкуркой. Они были из местных и для Руслана интереса не представляли; к тому же они вежливо убрали ноги, давая ему пройти.

Странно, он не увидел ни Эры, ни Гильзы, – хотя где же им еще надлежало быть? Закон простой – пока одни бьются, другие держат все остальное стадо. Но он их не слышал и среди бившихся сейчас в смертельной злобе. Зато увидел пролом в штакетнике, куда уходил их след. Когда отсюда выдирали жердинки – побить неразлучниц, так этим лишь облегчили их бегство; какими жердинками их побьешь – оглобли нужны! Но вот, значит, как – самые ретивые, которые все и начали, первыми и ушли. А чуть подальше пролома он смог увидеть их работу. Сам ли сюда приполз этот человек, одолев канаву, или притащили его и посадили к штакетнику, но обработан он был на совесть. Обеими руками он держался за горло, сквозь пальцы на белую разодранную рубаху сочилась кровь, глаза были мутны, голубая бледность проступала даже сквозь загар. Это они еще поспешили, а то бы он не сидел.

Зверь и человек встретились взглядами. Человек сначала силился понять, не в бреду ли он видит клыкастое чудовище, от которого его отделяла лишь канава, потом в глазах появились отчаяние и мольба, по лицу поползли крупные капли пота. Зверь же смотрел с угрюмым укором: ты все забыл, какой лагерный пес кинется на лежачего без команды? Он пряднул ушами, что было признаком мира, и отвернулся. И тотчас проскочила женщина – в чем-то цветастом, с белым в руках. Она торопилась к раненому и не заметила Руслана. Но памятью бокового зрения, чуть запоздало, вспомнила его и оглянулась. Появившийся так неслышно и такой спокойный, он испугал ее сильнее, чем если бы рычал и кидался. Медленно попятясь, с расширенными ужасом глазами, что-то бормоча, она прислонилась спиной к боковой стенке ларька, а руками машинально сворачивала свою белую тряпку в жгут. Этим-то жгутиком она надеялась отбиться!

Он уже хотел пройти, когда жестокий, дыхание отбивающий удар сшиб его с лап, отбрасывая к той же стенке. Он удержался лишь тем, что привалился боком к коленям цветастой. Дико завизжав, она принялась хлестать его своим жгутиком – от этого он только уверился мгновенно, что ее-то ему опасаться нечего.

Кто же из троих, надвигавшихся с искаженными лицами и увесистыми своими пожитками в руках, ударил его под брюхо? Да, впрочем, это было и не важно. Просто пришло его время вступить. Всех их он оценил одним коротким взглядом. Один был раненый, с прокушенной рукою, только что он лежал, заваленный Байкалом, теперь бредет, ничего еще толком не соображая. Другой – невысокий, коренастый, с непроницаемым круглым лицом, на котором почти не видно запухших глазок, – был опасен по-настоящему, таких нелегко завалить, и думают они медленно, поэтому отступать не торопятся. А третий – был его мальчик, его обиженный пухлогубый мальчик с рюкзаком, на резиновых подошвах. Один раз ему простили нарушение, зачем же он снова ввязался? Зачем нападали они втроем, если только один чего-то стоил?

Вот зачем! Они переговаривались со своей цветастой, ободряли ее, они шли ее выручать. Самое нелепое, что он ей никакого зла не желал, она ему была безразлична. Просто она оказалась между ним и канавой, которую не догадывалась перепрыгнуть или не решалась – ей бы тогда пришлось повернуться к нему спиной. Как же все глупо сложилось!

Он пошел на них, оскалясь, слегка припадая на задние лапы. Они отступили – вот уж нападения они не ждали, – но отступили не все. Коренастый остался. Но так ведь Руслан и рассчитывал и для того припадал, чтобы прыгнуть.

Он все же повалил коренастого, но тот успел выставить круглое плечо, твердое, как дерево. Было ошибкой терзать это плечо, но Руслан уже начал стервенеть, – если б тот хоть закричал! Коренастый же молча, не торопясь, высвободил обе руки и взял его за шею. Вот отчего мир делается тусклым и все внутри обжигает холодом. Бессильно царапая грудь коренастого когтями, он рвался и что было сил напруживал шею, даже не слыша ударов по спине, точно она одеревенела. Услышал лишь, когда обрушилось на голову тяжелое и плотное и острым рассекло надглазье. Но, верно, тем же добрым станковым рюкзаком досталось по пальцам и коренастому, хватка его ослабла, и Руслан, рванувшись, высвободился, глотнул воздуха, отскочил к стене ларька. Цветастой там уже не было.

Колонна разваливалась, она превращалась в сущее безобразие, в кошмарную горланящую толпу, которая вся собиралась на той стороне улицы. Оттуда еще слышались голоса трех или четырех собак. Да, всего лишь трех-четырех, во главе с Байкалом. Он хороший боец, Байкал, спокойный, храбрый и сильный, он не суетится и долго не устает и умеет других заразить своим спокойствием, – но если б то был Джульбарс! Да все бы они легли, но укротили стадо.

Однако ж те трое, с которыми он вовсе не выиграл схватку, опять подступали. Коренастый встал спокойно и молча, даже не держась за свое плечо, – Руслан понял, что дело серьезно.

Их всех опередил четвертый, появившийся откуда-то сбоку. Он был в солдатской гимнастерке и галифе, в солдатских же сапогах, с короткой, соломенного цвета, челкой. И по тому, как он подходил, широко расставляя руки, чтобы схватить за ошейник, как говорил, подсвистывая, властно и ласково: «Ко мне, мой хороший, поди ко мне», Руслан догадался, что ему приходилось обращаться с собаками. Прежний Руслан, пожалуй, и послушался бы солдата, но не нынешний, принявший отраву из рук предателя. Солдат из породы хозяев, который был с помраченными заодно, был враг еще хуже, чем они, много хуже!

И вот что видел он краем зрения – Дика, вылезшего из-за чьих-то ног, ковыляющего через всю улицу к подворотне. Переднюю лапу, окровавленную, он держал на весу. А сзади шли двое лагерников и колотили его по спине жердинами. Разъярясь, он оборачивался и кидался, но всякий раз забывая про свою лапу, и с воем валился наземь. Колотили слепую Азу, беспомощно тыкавшуюся в забор, – неужели и она сражалась? И все это видел солдат – и после этого: «Ко мне, мой хороший»?!

Солдат лишь в последний миг оставил свои попытки, заслонился локтем, и Руслан, впившись в него, вместе с солдатом повалился в пыль. Солдат извивался под ним и стонал, слабо отпихиваясь другой рукой; пожалуй, он сдался, но вокруг собирались его сообщники, они били носками под ребро, хватали за хвост и за уши. Руслан выдержал это и не отпустил локоть. Да все это было ни к чему, он понял, что не устрашит их, даже если перегрызет солдату кость, следующего нужно брать за горло. И едва они замешкались, отскочил рывком – отдышаться, оглядеться.

В совершенном отчаянии увидел он Альму, уходившую в пролом, – право, ее белоглазый уходил достойнее, сумел даже тяпнуть хорошенько лагерника, наседавшего с палкой; ему бы еще выучку, белоглазому, кто ж за ногу берет, когда палка в руке! – увидел сквозь проредь толпы Байкала, загнанного уже в переулок, нападавшего оттуда – на две жердины, которые ему с реготом совали в пасть… Это было все, он, Руслан, оставался один. Один – чтобы согнать в колонну все разбредшееся, орущее, вышедшее из повиновения стадо! – и хоть не до лагеря довести, на это он уже не надеялся, но удержать здесь до подхода хозяев – должны же они были когда-нибудь появиться!

Сзади его прикрывала стена ларька. Тех троих у прилавка можно было не опасаться – за все время они, кажется, не переменили поз и смотрели на происходящее с похмельным изумлением, – не опасаться и той женщины, что стоит за забором, опершись на лопату и скорбно сморщив лицо, коричневое от солнца. Опасней всех был солдат, уже севший в пыли, прижав к животу прокушенный локоть, – этот-то кое-что знал о Службе и мог их всех, подлый предатель, подговорить, научить, – но, кажется, он слишком занят своей раной. И еще оставался низкий забор, через который можно перемахнуть при случае, обхитрить погоню, забежать с другой стороны. Вот вся была его опора. А толпа надвигалась уже на него одного, сходилась полукругом, со злобными лицами, с палками и тяжелыми своими пожитками в руках.

Он зарычал – грозно, яростно, исступленно, показывая, что не шутки он с ними будет шутить, но убивать их, и сам готов умереть, – и пошел на них, оскаливая дрожащие клыки. Они остановились, но не отпрянули. Нет, он не устрашил их. Напрасно он кидался – то на одного, то на другого, – они увертывались или выставляли вперед рюкзаки, заходили со стороны и пыряли жердинами в бока, или нарочно открывались, дразня своей досягаемостью, чтоб сунуть ему в пасть брезентовую куртку или плащ. Он понял – они его нарочно выматывают, пока другие, за их спинами, разбегаются кто куда.

Хоть одного из них нужно было взять по-настоящему. Так его учили хозяева, учил инструктор и серые балахоны: лучше взять одного по-настоящему, чем кое-как пятерых. Но он видел мир уже сильно желтым – желтыми траву и пыль, желтым синее небо полудня, желтыми их лица и свою же кровь, сочащуюся из рассеченного надглазья, – а в таком состоянии не было ему врага опаснее, чем он сам. Он выбрал мальчика, который отчего-то больше всех его злил, хотя держался поодаль и только смотрел, – но, может быть, потому и выбрал, что это бы всех поразило сильнее и удержало б надольше. И когда двое к нему кинулись, он их обхитрил, проскочил между, кинулся к своей жертве.

Длинное тело Руслана вытянулось в прыжке, неся впереди оскаленную, окровавленную морду с прижатыми ушами. Но еще в прыжке он почувствовал, что промахнется. Он видел теперь одним глазом, другой ему залила кровь, и он не рассчитал расстояния, прыгнул слишком рано. Мальчик вскрикнул дико, совсем по-звериному, и звериный, мгновенно в нем проснувшийся инстинкт согнул его тело почти вдвое. Руслан, проехав по нему животом, перевернулся через голову и покатился в пыли. Тотчас же, не давая встать, упали ему на спину две жердины, и кто-то, невесть откуда взявшийся, с размаху, со всей силой, обрушил на спину тяжелый, окованный по углам баул.

После такого удара – какая же сила поднимет зверя с земли? Страх перед новым ударом? Но больше они его не били, и он почувствовал: останься он лежать, его уже не тронут. Страх за детенышей – поднимет, но их не было в жизни Руслана, и не знал он этого чувства. Зато другое он знал, нами подсунутое, – долг, который мы в него вложили, сами-то едва ли зная, что это такое, – и этот-то долг его понуждал подняться.

В пасть ему набилось пыли – задыхаясь ею, откашливаясь, он неимоверным усилием выпрямил передние лапы и сел. Но большего не смог – и не этим ужаснулся, а что они сейчас догадаются. Они сошлись совсем близко, он мог бы их достать, но не делал этого, а только вертел головой, скалясь и хрипло рыча.

– Хрен с ним, ребята, не надо дразнить, – сказал солдат. Он все сидел в пыли, раздирая рукав и заматывая локоть. – Он служит.

– Никто не дразнит, – сказал мальчик. И возмутился: – Так это он, оказывается, служит? Какая сволочь!

– Да никакая, – сказал солдат. – Учили его, вот он и служит. Дай бог каждому. Нам бы с тобой так научиться. – Он усмехнулся, кривясь от боли. – А я, между прочим, себе бы такого взял.

– Так он же и вас как будто…

– Вот за это бы и взял. Не суйся! Не хозяин!

Солдат стал затягивать зубами узелок на рукаве. Мальчик подошел к нему:

– Вам помочь? Там уже машину вызвали. Человек двадцать раненых!

– Ну, раз машину, – сказал солдат, – значит без тебя и помогут. А о потерях, друг мой, всем так громко не сообщают. Просто говорят: «Есть потери».

Руслан сидел, изо всех сил упираясь лапами и опустив голову. Изредка он еще рычал – напомнить, что он не сдался, – но не понимал, почему они медлят. Или не догадываются, что встать он не может?

Таким его и увидел Потертый – сидящим в крови, жалким и страшным. Бока его вздымались и опадали, дымясь. А задние лапы были откинуты в сторону так нелепо, с такой странной гибкостью в спине, которая заставляла думать, что в позвоночнике появился сустав. Но то была ошибка Потертого, роковая для Руслана.

– Хребтину-то зачем было ломать? – спросил Потертый. – Это ж не обязательно. Эх, молодость! Любите вы драться, ребята. И – насмерть! И – насмерть!

– Да, погорячились, – сказал солдат.

– Вы еще говорите! – опять возмутился мальчик. – Тут такое было! Вы же не знаете.

– Какое тут было, – сказал Потертый, – это уж я знаю, тебе не пришлось.

– Оба знаем, – сказал солдат.

Потертый подошел к Руслану, хотел его погладить. И страшная эта голова поднялась, привздернулись дрожащие губы, и обнажились клыки. Обычно бывало достаточно такого предупреждения, чтоб человек все понял и стал на место. Потертому, впрочем, чуть больше можно было отпустить времени – чтоб свыкнуться с мыслью, что никогда, ни одной минуты, не был он хозяином Руслану.

Потертому этого времени не понадобилось. Он отшагнул в строй быстро, как только мог, – или на то место, которое прежде было строем.

– А ты ее не забыл, – сказал солдат, усмехаясь, – службу-то помнишь! Только еще – руки назад.

Потертый ему не ответил.

Должно быть, и мальчик что-то понял, он смотрел грустно и задумчиво.

– Да, но что же с ним делать? – спросил он, глядя на всех растерянно. – Так же нельзя. Надо к ветеринару…

– Ты смеешься, – сказал Потертый, – какой ветеринар ему хребет свинтит!

– А это мы сейчас штангиста попросим, – сказал солдат. – Ты, штангист! – Это он окликал коренастого. – У тебя зуб на него еще не прошел? Бери лопату и шуруй. Надо, понимаешь? Родина велит.

Коренастый лишь коротко взглянул на Руслана запухшими глазками и пошел к забору. Женщина сразу послушно отдала ему лопату и отошла. Но ей все было видно сквозь большие щели в штакетнике.

Коренастый повертел лопату так и этак. Она казалась совсем игрушечной в его могучих вздутых руках. Но, должно быть, ему никогда не приходилось убивать, и он не знал, как это делается, да и не хотел этого.

– Зачем же так? – спросил мальчик. – Неужели тут ружья ни у кого не найдется?

– Нету, – сказал Потертый. – Тут ружья никто не держал. Не разрешали.

Все расступились перед коренастым. Руслан перестал рычать и опустил опять голову. Он увидел, как ноги в пыльных сапогах расставились пошире, мелькнула тень от взнесенной лопаты, и внезапно его охватила ярость – уже своя, нами не внушенная. Уже он понял, что никого ему не удержать, они его победили, – но за свою жизнь зверь сражается до конца, зверь не лижет сапоги убийцам, – и он, вскинув голову, рванулся навстречу лопате и схватил клыками железо.

Как ни было это больно, но зато он увидел побледневшее лицо коренастого, растерянность в его запухших глазках.

– Ну, силен! – сказал коренастый, вырвав лопату и усмехаясь виновато, как усмехался, наверное, когда его упражнения не давались ему с первой попытки. – Ну, чего с ним делать?

– А чего делаешь, то и делай, – сказал Потертый. – Надо ж добить. Не жилец он. Некуда ему жить.

Коренастый, быстро багровея, снова занес лопату. Он зашел сбоку, где Руслан не мог его видеть, и опустил ее с хриплым выдохом, наискось. Руслан, обернувшийся на этот выхрип, еще успел увидеть, как она блеснула – тускло и холодно, как вылизанное донце алюминиевой миски…

Потом они вдвоем, коренастый и мальчик, взяли его за передние лапы и поволокли к канаве, оставляя прерывистую красную дорожку, спекавшуюся пыльными шариками. Но поскольку владельцы домов активно возражали, чтобы против их окон оставляли падаль, им пришлось тащить его далеко за крайний дом и там сбросить с насыпи, нарытой бульдозером.

Туда же швырнули лопату, испачканную слюной и кровью.

6

Слепая Аза вылизала ему раны на боках и спине и страшную глубокую рану около уха, повыла над ним, судорожно вздымая к солнцу безглазую морду, и ушла – не надеясь, что Руслан вернется из своего забытья.

Однако он вернулся. Покажется невероятным, что с контуженой спиной, опираясь на передние лапы, а задними лишь едва подгребая, он одолел и щебеночную насыпь, и весь обратный путь до станции. Но так покажется, если не знать, как упорно, устремленно и безошибочно уползает любая тварь, застигнутая несчастьем, туда, где уже пришлось ей однажды перемучиться и выздороветь. Пожалуй, будь Руслан в сознании, он не стал бы этого делать. Но сознание его померкло, и лишь одно в нем держалось – тот закуток у каменной оградки, между уборной и мусорным ящиком, где перемог он тогда отраву.

Послеполуденный зной загнал людей под сень ставень, в прохладу комнат с обрызганными водой полами, на улице ни души не было. Ополоумевшие от жары дворняги дремали в будках и под крылечками и не подавали голоса, когда Руслан проползал мимо их дворов по деревянным мосткам. Но ближе к сумеркам, выдрыхавшись, они проявили к нему интерес. Они-то его и привели в чувство. Ко всему случившемуся, ему предстояло подвергнуться еще и этому страданию, самому унизительному, – его еще должны были потрепать эти милки и чернухи, эти бутоны и кабысдохи, которыми некогда он пренебрег. Не знал он, как уязвил их самолюбие. Не учел и подлейшего собачьего свойства, – да, впрочем, наверно, и объяснимого для этих маленьких существ, не способных себя защитить и часто унижаемых человеком, – нападать скопом на поверженного, обессиленного, и чем крупнее он, тем с большим азартом и наслаждением.

Но странно, зачастую атаки их кончались ничем или оказывались слабее, чем он страшился, слыша их клокочущие яростью голоса. Что-то не давало им разделаться с ним вполне. Кто-то могучий, шедший рядом с ним со стороны его ослепшего глаза, – может быть, Альма или Байкал, он не мог теперь узнать по голосу, – всякий раз отбивал их атаки или же частью принимал на себя, а остальной пар эти шавки стравливали, кусая друг друга. Потом их отогнал сердобольный прохожий. Они удалились охотно и очень довольные: в конце концов, им и надо-то было куснуть по разику – потом ведь можно похвастаться, что и не по разику!

Немного позднее, одолевая площадь, он увидел своего защитника – и тогда подумал, что, наверно, лучше б было остаться под насыпью. От оравы разъяренных шавок его защищал Трезорка – тот Трезорка, низкорослый и с раздутым животом, от которого помощь принять считал бы он еще вчера за унижение.

Трезорка с ним был до конца этого пути. И когда не заворачивались в закуток задние лапы Руслана, Трезорка же оказал ему и эту услугу. Теперь с трех сторон Руслан был огражден, с четвертой – надеялся защититься. Трезорка мог уйти. Но он еще сидел, отдыхая, изредка крупно вздрагивая и всхныкивая – от непрошедших испугов и многих покусов. Что-то ему хотелось узнать напоследок, о чем-то он спрашивал грустными и укоряющими глазами, – пожалуй, вот о чем: «Зачем ты это сделал, брат?»

Руслан попрощался с ним, взмахнув головою – страшной для Трезорки головою, с залитым кровью глазом, – и тот понял, что спрашивать не к чему, нет ответа и самому Руслану. И понял, что надо уйти немедля, – то, что будет сейчас происходить с Русланом, всего страшнее и важнее всего, о чем хотелось бы знать, и этого не должен видеть никто. Он ушел пятясь, взъерошенный от страха, а завернув за ящик, побежал с воем, которого сдержать не мог.

Иногда видишь, как бежит в надвигающейся темноте по середине улицы собачонка, подвывая судорожно и глухо, будто сквозь сомкнутые челюсти и будто от кого-то спасаясь, хотя никто за ней не гонится. И покажется, что спасается она от себя самой – за край такой бездны она заглянула неосторожно или по любопытству, куда не надо заглядывать живому, и такой тайны коснулась, от которой зазнобит ее в самом теплом логове. Трезорка унес с собой лишь начало тайны и уже был приговорен – не согреться, не притронуться к еде, не откликнуться на зов хозяйки, а забиться в самую темную и глухую щель, носом уткнувшись в угол и зажмурясь. Но и там не порвется нить, связавшая его с Русланом, и там не схоронится он и будет коченеть от страха, слыша свое разросшееся, громко стучащее сердце и не зная, что его удары совпадают с ударами другого сердца, – и так будет, покуда то, другое, не остановится; тогда лишь порвется связь и даст ему, обессилевшему, измученному, забыться сном.

Трезоркин затихающий вопль был не последним звуком, обеспокоившим Руслана. Еще долго он слышал приближавшиеся шаги и голоса, грохала над самым ухом крышка ящика, шуршало и брякало опоражниваемое ведро, – всякий раз он замирал, затаивал дыхание, но, милостью судьбы, его не замечали. Да и заметив, приняли бы за серую груду тряпья или мусора.

Он ждал ночи, а с нею тишины и безлюдья, – что-то ему необходимо было вспомнить, поймать ускользающее. Обреченный не знать, что с ним произойдет еще до утра, он, однако, к чему-то готовился, куда-то ему предстояло вернуться – не туда ли, в черное небытие, из которого он явился однажды? И время Руслана потихоньку тронулось вспять.

Замелькали его дни – почти одинаковые, как опорные колья проволоки, как барачные ряды, – его караулы, его колонны, погони и схватки; они так и помнились ему – окрашенные злобной желтизной, и всюду был он узник – на поводке ли, без поводка, – всегда не свободен, не волен. А ему хотелось сейчас вернуться к первой отраде зверя – к воле, которую никогда он не забывает и с потерей ее никогда не смирится; он спешил дальше, дальше и наконец достиг, пробился к ней, увидел себя в просторной вольере питомника, увидел розовые с коричневыми крапинами сосцы матери, заслуженной суки-медалистки, и пятерых своих братьев и сестер, борющихся, валяющих друг друга на мягкой подстилке. Сквозь сетку, занимавшую целиком стену, видны были яркая зелень, желтый песок и пронзительная синева, – а саму сетку они не замечали, не задумывались, зачем она. Но вот к ней подошли с той стороны, оторили сетчатую же дверь, и вошел он – хозяин. Он вошел с другим человеком, уже знакомым, который до этого часто приходил с кормушкой для матери и подметал в вольере своей нестрашной метлой. Это впервые Руслан увидел хозяина – молодого, сильного, статного, в красивой одежде хозяев и с прекрасным, божественным его лицом, с грозно пылающими глазами, налитыми, как плошки, мутной голубой водой, – и впервые почувствовал безотчетный страх, от которого не спасала и близость матери.

– Выбирай, – сказал человек с метлой.

Хозяин, присев на корточки, долго смотрел, а потом протянул руку. И вдруг пятеро братьев и сестер Руслана поползли к этой простертой руке, покорные, жалобно скулящие, дрожа от страха и нетерпения. Мать, повеселевшая, гордая за них, подталкивала их носом. И только он, Руслан, взъерошился и зарычал, отползая в темный угол вольеры. Это он впервые в жизни зарычал – убоявшись руки хозяина, ее коротких пальцев, поросших редкими рыжими волосками. А рука миновала всех, потянулась к нему одному и, взяв за загривок, вынесла к свету. Грозное лицо приблизилось – то лицо, которое будет он обожать, а потом возненавидит, – оно ухмылялось, а он рычал и выворачивался, вздергивая всеми лапками и хвостиком, полный злобы и страха.

В этом положении ему предстояло узнать свое имя – не то, каким его звала мать, отличая от других своих детей, – для нее он был чем-то вроде «Ырм».

– Как ты его записал? – спросил хозяин.

Человек с метлой подошел поближе, вгляделся.

– Руслан.

– Чо это – Руслан? Так охотничьих кличут. Я б его Джериком назвал. Хотя есть уже один Джерри. Хрен с ним, пущай Руслан. Слыхал – хто ты есть? Чо крутисси – не доверяешь дяде?

Двумя пальцами раздвинул он щенку пасть и посмотрел нёбо.

– Трусоват вроде, – заметил человек с метлой.

– Много ты понимаешь! – сказал хозяин. – Недоверчивый, падло. Вот кто будет служить. У, злой какой! Аж обоссалси. – И, засмеявшись, щелкнув больно по голому еще пузику, положил Руслана в тот же угол, отдельно от всех. – Вот этого пусть покормит еще маленько. А этих – топи. Лизуны, говно.

И мать, уже не глядя на них, подгребла к себе одного Руслана. Пятерых, отвергнутых ею, положили в ведро и унесли, принесли чужих – оголтело жадных, которые должны были ее измучить уже прорезавшимися зубами, – всех она приняла и облизала, преданно глядя в лицо хозяину.

Отчего не кинулась, не загрызла? Увидев себя прежним, беспомощным, он опять не мог понять ее ясности, ненаморщенного ее чела. Опять, объятый ужасом, рвался спасти своих добрых братьев и сестер – и падал, придавленный ее тяжелой лапой. Какой же сговор был между нею и хозяином, какую же зловещую тайну она знала, что так покорно отдавала смерти своих детей? – ведь для звериной матери все отнятые у нее детеныши уходят в смерть, и никуда больше!

Та зловещая правда сегодня ему открылась, когда, сбитый ударом, увидел он троих, надвигавшихся с искаженными лицами, и когда обрушился рюкзак, и когда взлетела лопата, и Потертый сказал: «Добей». Никогда, никогда в этих помраченных не смирялась ненависть, они только часа ждут обрушить ее на тебя – за то лишь, что ты исполняешь свой долг. Правы были хозяева – в каждом, кто не из их числа, таится враг. Но и в их числе – разве были ему друзья? Один лишь инструктор, ставший потом собакой, и был по-настоящему другом, но что же он лаял тогда, в морозную ночь, под вой метели? «Уйдемте от них. Они не братья нам. Они нам враги. Все до одного – враги!» Так все, что случилось сегодня, провидела она, мудрая сука, обреченная за свою похлебку рожать и вскармливать для Службы злобных и недоверчивых? Так потому и не терзалась, что знала – те пятеро, уплывавшие от нее в жестяном ведре, удостаивались не худшей участи?

…Всякая тварь, застигнутая несчастьем, уползает туда, где уже пришлось ей однажды перемучиться и выздороветь. Но Руслан приполз сюда не за этим, и его не могли бы спасти ни целительная слюна Азы, ни горькие травы и цветы, запах которых он всегда слышал, когда ему случалось приболеть или пораниться. Раненый зверь живет, пока он хочет жить, – но вот он почувствовал, что там, куда он уже проваливается временами, не будет никакого подвала, не будет ни битья поводком, ни уколов иглою, ни горчицы, ничего не будет, ни звука, ни запаха, никаких тревог, а только покой и тьма, – и впервые он захотел этого. Возвращаться ему было не к чему. Убогая, уродливая его любовь к человеку умерла, а другой любви он не знал, к другой жизни не прибился. Лежа в своем зловонном углу и всхлипывая от боли, он слышал далекие гудки, стуки приближающихся составов, но больше ничего от них не ждал. И прежние, еще вспыхивавшие в нем видения – некогда сладостные, озарявшие жизнь, – теперь только мучили его, как дурной, постыдный при пробуждении сон. Достаточно он узнал наяву о мире двуногих, пропахшем жестокостью и предательством.

Нам время оставить Руслана, да это теперь и его единственное желание – чтоб все мы, виновные перед ним, оставили его наконец и никогда бы не возвращались. Все остальное, что мог бы еще породить его разрубленный и начавший воспаляться мозг, едва ли доступно нашему пониманию – и не нужно нам ждать просвета.

Но – так суждено было Руслану, что и в последний свой час не мог он быть оставлен Службою. Она и отсюда его позвала, уже с переправы к другому берегу, – чтоб он хотя бы откликнулся. В этот час, когда ее предавали вернейшие из верных, клявшиеся жизнь ей отдать без остатка, когда отрекались и отшатывались министры и генералы, судьи и палачи, осведомители платные и бескорыстные, и сами знаменосцы швыряли в грязь ее оплеванные знамена, в этот час искала она опоры, взывала хоть к чьей-нибудь неиссякшей верности, – и умирающий солдат услышал призыв боевой трубы.

Ему почудилось, что вернулся хозяин – нет, не прежний его Ефрейтор, кто-то другой, совсем без запаха и в новых сапогах, к которым еще придется привыкать. Но рука его, легшая на лоб Руслану, была твердой и властной.

…Звякнул карабин, отпуская ошейник. Хозяин, протягивая руку вдаль, указывал, где враг. И Руслан, сорвавшись, помчался туда – длинными прыжками, земли не касаясь, – могучий, не знающий ни боли, ни страха, ни к кому любви. А следом летело Русланово слово, единственная ему награда – за все муки его и верность:

– Фас, Руслан!.. Фас!

1963–1965, 1974

Не обращайте вниманья, маэстро

Рассказ для Генриха Бёлля

Они пришли в понедельник утром, сразу после восьми. То есть сначала шагнул в квартиру мордастый – лет сорока пяти, невысоконький такой, упитанный, с волнистым коком над лбом и космочками волос за ушами; круглые щечки румянились, а рот лоснился, как будто он только что поел торта, глазки поблескивали весело.

– А мы к вам, – сказал он. Хотя какое же было сомнение, что именно к нам.

И сразу их стало трое. Появился еще долговязый – помоложе, с утомленным лицом и рыбьими, неподвижными глазами, – и совсем молодая дама в джинсовом платье с погончиками, которая вошла плечом вперед и скромно стала у притолоки. Она сразу меня поразила – странной бледностью щек, потупленным взором, длинными белыми прядями, стекавшими из-под синего беретика, надетого набекрень, как у десантников. А когда мы смотрели в глазок и потом через цепочку, то был всего один – мордастый.

– Вы тут глава семьи? – спросил он папу. – Пройдемте все в ту комнату.

– В какую «в ту»? – спросил мой папа, начиная пугаться и от этого ужасно раздражаясь. – И кто вы такие, позвольте узнать?

– А вот это, – сказал мордастый, – раньше надо было спрашивать. А то вы открываете так беспечно. Знаете, сколько сейчас всяких разных по квартирам шныряют?

И действительно, всегда спрашиваем: «Кто?», а тут – не могу даже объяснить почему – не спросили.

Долговязый прикрыл спокойно дверь и проверил два раза, как действует замок. Молодая дама в беретике, ни слова не говоря, двинулась плечом вперед по коридору, прямо к моей комнате, неся за собою на отлете серый чемоданчик с патефонными застежками. Мордастый взял папу за локоть и весело подтолкнул:

– Ну, где у вас та комната? Может, мне вам ее показать?

Долговязый надвинулся на меня, спрашивая своим замораживающим взглядом, долго ли я еще буду не понимать, в чем дело. И я повернулся и пошел вслед за папой, чуть не отдавливая ему пятки, а долговязый – вплотную за мной. Одну руку ему, как я успел заметить, оттягивала толстая, черной кожи, сумка, в другой как будто ничего не было, но мне вспомнились увлекательные фильмы, где бьют ребром ладони пониже уха, и в этом месте у меня сильно заныло.

В дверях нашей большой комнаты, где живут папа и мама, мордастый призадержался:

– Анна Рувимовна, вас тоже попрошу с нами. Звонить собираетесь? Положите трубочку. Положите.

Мама вышла в халате, прямая и несколько бледная, со сжатым ртом. Долговязый сперва замыкал шествие, а потом почему-то отстал.

В моей комнате молодая дама стояла уже у окна, в скульптурной позе – красиво подбоченясь, опираясь на одну ногу, а другую обольстительно отставив в сторону и слегка пошевеливая туфелькой. Она куда-то смотрела пристально сквозь тюлевую занавеску и сказала, не оборачиваясь:

– Хозяин – дома. В том же положении.

Мордастый подошел к ней, заложив за спину короткие ручки, и тоже посмотрел в окно.

– А куда ж он мог деться? Сегодня у него никаких свиданий не назначено.

Вошел долговязый – со своей сумкой и с нашим телефоном, расправляя шнур ногою, уселся на мой диван-кровать, еще расстеленный, и поставил аппарат себе на колени. В ту же секунду он зазвонил.

– Валера? – сказал долговязый в трубку. – Ага, все в порядке. Переходи к метро.

Он положил трубку и уставился на мордастого вопросительно.

– Матвей, – сказала мама печальным голосом, – ты мне можешь сказать, чего хотят от нас эти люди? Может быть, им нужны деньги? Так пусть скажут.

– Аня, тут что-то другое, – сказал папа, досадливо морщась. – Успокойся, пожалуйста. Они нам сейчас все-все скажут.

Мордастый, усмехаясь, отошел от окна и стал в центре комнаты, под плафоном.

– Значит, так. С вашего разрешения мы тут у вас поселимся. Вам уж придется уплотниться, ничего не попишешь. В эту комнату не входить, тут у нас будет… не важно что, вам до этого нет дела. Если будут спрашивать во дворе, можете отвечать – приехали родственники. – Он поглядел на папино лицо, потом на лицо долговязого. – Дальние, конечно. Про которых вы даже и забыли, что они есть.

– И надолго приехали родственники? – спросила мама.

Мордастый в улыбке показал два золотых зуба, сделанных в очень хорошей поликлинике.

– Об этом, сами понимаете, гостей не спрашивают. Но, конечно, по полгода тоже не гостят… К окнам старайтесь подходить не часто, занавески лучше не отодвигать. Телефоном можете пользоваться, как всегда. Если будут спрашивать Колю – трубочку сразу ему.

– А как будут спрашивать родственницу? – спросил я, уже почувствовав облегчение. Мне захотелось узнать имя пленившей меня дамы.

– Ее? – Мордастый перевел улыбчивый взгляд с меня на даму и обратно. – А ее не будут спрашивать.

– Позвольте все-таки выяснить, – спросил папа, еще не остыв от раздражения, – а книжечка у вас имеется?

– Матвей Григорьевич, – сказал мордастый с легким укором, – мы вам почему-то больше доверяем. Смотрите, если не верите.

Книжечка у него висела на шейном шнурке, точно крестик. Он развернул ее на секунду и снова спрятал куда-то за галстук. Мы ничего не успели прочесть, но папа тоже почувствовал облегчение.

– Значит, вам нужны не мы, а кто-то другой, как я догадываюсь?

– Правильно догадываетесь. Интересует нас один человек – в доме напротив.

– Он что, скрывается от правосудия?

– Папа, – сказал я, – ты все еще не понял? Им нужен этот писатель, – я постарался сказать небрежно, – у которого отключили телефон.

– Отключили? – спросил мордастый. – Откуда вам такое известно, что отключили?

– У которого испортился телефон, – сказал папа с нажимом в голосе, не поворачиваясь ко мне.

Я увидел, как шея у него вытянулась и порозовела, и согласился:

– Пусть будет «испортился».

Тем более что и сам наказанный так отвечал. Знали истину оба наших кооперативных дома, знали бабушки, сидевшие в беседках и на лавочках у подъездов, знали даже дети, игравшие в песочницах, что телефон у нашей несчастной знаменитости отключили пожизненно и этот номер, 144-47-21, передан каким-то другим людям, которые вам ответят, что прежний абонент выехал навсегда за границу, а могут и ответить, что умер. Но кому-нибудь непременно хотелось выяснить «из первых рук», что за нарушение было устава связи – куда-нибудь он не туда звонил или ему звонили откуда не следует? – и он, почему-то смущенно отводя глаза, что-то бормотал, что все некогда вызвать монтера со станции и вообще ему без телефона даже лучше, спокойнее.

– Вы с ним общаетесь как будто, – сказал мордастый. Они с долговязым внимательно, выжидающе смотрели на папу.

– Ну, если можно назвать общением, что мы с ним перекинемся двумя словами… о погоде или он задаст вопрос… технического порядка, – у папы от смущения одно плечо поднялось к уху, – да, общаемся. Как-никак, соседи. Но если есть такая необходимость, чтобы я воздержался на какое-то время…

– Зачем же, – сказал мордастый. – Такой необходимости нет. Даже было бы желательно, чтоб вы продолжали общение как ни в чем не бывало. Я бы вам дал тогда соответствующие инструкции.

Папа оглянулся на маму. Она опустила голову и разглядывала паркет.

– Ну, как желаете, – подождав, сказал мордастый. – Главное, чтоб нигде ни слова. Понимаете, что вам доверено?

Папа глубоко, поспешно кивнул:

– Да, конечно, конечно.

Я подошел к молодой даме, все так же пристально наблюдавшей за теми тремя окнами – прямехонько против наших, на верхнем, пятом этаже, – и слегка отвел занавеску.

– Я же только что предупреждал, – сказал мордастый.

Но у меня уже не ныло за ухом, и я пока еще находился в моей комнате, поэтому к нему и не повернулся.

– Что-нибудь он опять натворил? – спросил я даму. – Выступил с чем-нибудь легкомысленным?

Страницы: «« ... 4748495051525354 »»

Читать бесплатно другие книги:

Знаменитые братья Вайнеры, авторы культовой книги «Место встречи изменить нельзя», иногда писали и п...
Думаете, что вы уже никогда не сможете похудеть, что все уже перепробовали и ничего не помогает? Пор...
Владимир Аксенов получает новое назначение, хотя и от старой должности его никто не освобождал.Поним...
Скуки ради Анна поддерживает случайное знакомство в Интернете и удивительно быстро влюбляется в незн...
Лиззи мечтает осветить сенсацию. Тайлер хочет найти незадачливого убийцу. Их знакомство начинается с...
Книга Бориса Щербакова, известного топ-менеджера в сфере информационных технологий, – это и мемуары,...