Детство 2 Панфилов Василий
— Аюшки?
— А ты с Фирой как?
— Ну… — рука сама полезла в затылок, — так, не знаю даже.
— Жениться потом думаешь или вроде как сестра? А то со стороны поглядеть, так вроде чуть не невеста, а потом глянешь, так и совсем даже нет! Да и жидовка.
— И што таково, што жидовка?
— Как? Ей креститься если, то вся родня ету… анафему еврейскую. Отрекаются, короче. А нет если, то снова как? Мимо церквы если, то блуд и коситься будут. Нигде щитай и не примут. Ни у евреев, ни у православных. Такой себе мимо всех болтаться будешь.
— Ну… не знаю. Вот ей-ей не знаю! Пока так, што вроде как дама сердца, — сказалось у меня, да и понялось вдруг – так ведь оно и есть! По сердцу мне Фира, ето да, а дальше и не знаю.
— Как у рыцарей?
— Агась! Сам ещё возрастом не вышел, а Фирка так и совсем малявка. Што тут думать заранее? Оберегать и всё такое – да, ну и под ручку ходить. Она ж всё-таки красивенная, хоть и мелкая.
Неловко немножечко говорить такое, пусть даже и лучшему другу, но сейчас вот так вот, в пещере, да с возможным тифом, оно вроде как и правильно. Не исповедь, но в таком роде.
— Лестно с такой под ручку-то. А как взрослые парни, с поцелуйчиками и прочим, так даже и в голову не приходит, а приходит если после рассказов Ёсиковых, так фу!
— А постарше если кто? — задал коварный вопрос Санька. — Насчёт целоваться?
— Ну… ничево так! Только штоб не совсем старая была! А то давеча – помнишь, на день рождения Рахили приглашали?
— Ага!
— Взялась меня её сеструха двоюродная тискать, замужняя уже. Такой я, дескать, пригожий, да глазки у меня синие… тьфу! Муж ейный хохотался, на всё ето глядючи, а я тока вырываюсь – так, штобы вежественно, и руками в сиськи не попасть. Чуть не двадцать лет, старая совсем, а туда же, тискаться!
— Да! — перебил я собственные же откровения. — А сам-то?
— Не-а! — без раздумий отозвался Санька. — Страшные у них бабы!
— И Фирка?
— Она так – красивая вроде, но как-то не так. Не по-русски, а как икона, только маленькая. Не то, не как баба нормальная. Но лицо ладно, воду с нево не пить. Характеры здешние, вот ето да! И крикливые такие, што ухи иногда закладывает, и хочется иногда в такую шваркнуть чем-нибудь. И орут, и орут… спасу нет! Погостить, так и да, а жить так постоянно, так повеситься недолго. Ты только не обижайся!
— С чево? — я аж привстал, так удивился. — Обижаться-то?
— Ну, ты ж жидов любишь… нет? — брякнул Санька, да и засмущался брякнутому.
— Нет, — у меня ажно глаза на лоб полезли, — мне што греки, што жиды, што французы – один чёрт! Знакомые если, то да – помогу и всё такое, а всех любить – впополам тресну!
— Ой! — завиноватился друг. — А мне иногда ажно неловко было! Думаю – сказать, не сказать… а ты так вот…
Обоим смешно стало и неловко. Вот оно как со стороны-то! А всего-то, што любопытство, и ета… непредвзятость!
— Я, Сань, здешнее говнецо вижу, — попытался ему пояснить, — но я ведь не с говнецом дружусь, не с идишами вообще, а тётей Песей, Фирой и хорошими людьми. А не вообще если, так по делу общаюсь – по денежному интересу. Ну или по-соседски. Не свариться штоб на пустом месте.
Сидели так, да и говорили о разном. Оказывается, мы оба ети… деликатные! Многое друг на дружку думали не то, да сказать неловко было. Вроде оба деревенские, да с детства знаемся, а поди ж ты!
Сперва беспамятство моё, когда наново чуть не всему учиться пришлось. Санька и учил разному, но и не так, штоб за ручку водить. Многое за мной видел не такое, а куда? Научился чему наново, так и то хорошо! А што через странности, так ето уже так, ерундень на общем фоне!
А потом и я, уже вполне себе хитровский и отчасти городской, помалкивал иногда деревенским привычкам дружка. Так вот!
Двадцать третья глава
— Хуже нет, чем переучивать, — пробормотал долговязый Фёдор с ноткой нешуточной тоски, взъерошив в очередной раз давно нестриженые длинноватые волосы, отпущенные по студенческой моде чуть не до плеч.
— Всё так плохо? — отставляю в сторону гитару.
— А? — рассеянно отозвался учитель, выплывая из своих мыслей. — Нет, местами так даже и хорошо. Слух у тебя абсолютный, ноты с листа читаешь, а это и профессиональные музыканты не все могут. Для самоучки так даже и здорово, но и…
Он пощёлкал пальцами, подбирая потерявшиеся слова.
— …корявости, что ли… Они у тебя такие же яркие, в противовес таланту. Правая рука у тебя по струнам бегает бойко, левая тоже, но – отдельно. Понимаешь? По отдельности у тебя руки чуть ли не золотые, а вместе… — Фёдор досадливо сморщился всем своим тонким лицом, и махнул рукой, — не бери в голову! У каждого человека есть какой-то барьер, и мы на него наткнулись. Моя главная задача в настоящее время – нащупать слабую точку в этом барьере, и разрушить его тогда можно будет едва ли не нажатием пальца. А пока…
— Не щупается, — продолжил я со вздохом.
— Не щупается, — кивнул он, сутуло вставая во весь рост со старого, набитово конским волосом дивана. — Ладно, на сегодня всё! Ты уже ошибаться начал, да и у меня мыслей никаких. Чаю с нами попьёшь?
— Не откажусь.
На маленькой кухоньке он, священнодействуя, и кажется даже, дыша через раз и в сторону, разжёг с самым торжественным, чуть не жреческим видом, новенький примус, и поставил чайник.
— С травками, пожалуй, — пробормотал учитель, с вдохновенным видом средневекового алхимика насыпая в заварочный чайник по щепотке из доброго десятка вкусно пахнущих полотняных мешочков. — Стёп!
— Да!? — ломающимся тенором отозвался из гостиной младший брат, рослый полноватый гимназист.
— Чай с нами пить будешь?
— Будешь!
Фёдор подхватил чайник и чайные приборы, а я – поднос с сушками и вареньем.
— Грызу, — пожаловался четырнадцатилетний Стёпка, тряхнув учебником и тетрадью, убирая их в сторону. — Математика, будь она неладна. Летом!
— И што?
— И што?! — гимназист ажно привстал, вытянув вперёд шею, пока посмеивающийся брат разливал чай, — летом! Кто ж летом занимается?!
— Ну…
— Только не говори за себя! — Стёпка упал обратно на стул, — музыка по собственному хотению не в счёт!
Я чуточку дёрнул плечом, показывая несогласие, но продолжать спор не стал.
— Вот! — ткнул он мне под нос тетрадь. — Федя говорит, што это элементарные примеры, которые любой уважающий себя человек должен решать чуть не во сне! Решишь?!
— Со знаком ошибся, — отставив чашку, тыкаю в уравнение. — На минус исправь.
— И правда, — с весёлым удивлением согласился Фёдор, близоруко вглядывавшийся в тетрадь, — с полувзгляда ошибку нашёл!
— Шутите!? — Стёпка, забыв про чай, переводил взгляд с меня на довольного брата, хрустящего сушкой. Потом в тетрадь… — Сговорились!? А нет, не могли… Серьёзно, вот так вот?!
— Нравится, — пожимаю плечами, — ето же интересно!
— Математика?!
— Шломо шахматами зарабатывает, — пояснил Фёдор, осторожно пробуя чай, — в Дюковском парке, блицами в основном. Считается за неплохого игрока.
— Ого!
Степан, откинувшись, посмотрел на меня уже без прежней снисходительности. Заев невольную улыбку сушкой, снова пожимаю плечами.
— И вот прям так? — уже со всем уважением поинтересовался он. — За какой класс?
— Математика вплоть до шестого, с языками – прогимназия, может чуть выше. С остальным – по всякому, но не так штобы и да. С яминами и пропастями.
— Почему тогда не… а, процентная норма! В частную гимназию средств не нашлось, да? Хотя погоди… шахматы, да и среди ваших богатеев меценаты на такое дело нашлись бы.
Вижу, што и Фёдор озадачился, а мне такое не надо! Он из тех, што напридумывают себе разного, а потом сами же начинают в ето разное верить.
— Между нами, ладно?
Оба кивнули не раздумывая.
— Я таки немножечко не Шломо, а совсем даже Егор, хе-хе!
В глаза братьев застыл немой вопрос.
— Так, — сказал я, не зная с чего начать, — обычная история. Лишний рот у предальних родственников, отданный в город на учёбу. В городе же оказалось, што учёба такая себе – без учёбы, а просто прислуга без жалования, но с побоями. Сбёг. Полиции я неинтересен, но документов пока нет, вот так вот…
— Погоди, — замотал головой Фёдор, — насчёт полиции и документов я понял. Почему Шломо?!
Почему не… Иван, к примеру? Не проще?!
— Потому што Молдаванка, — отпиваю чай, не чувствуя вкуса, — на которой приехавший в гости племянник Шломо никого и не удивляет, даже если и без документов. Немножечко рубелей господину полицейскому, и тот снисходительно закрывает себе глаза. А если таки Иван, то рубелей понадобится множечко побольше, потому как господину полицейскому труднее будет закрыть глаза на собственное любопытство. И без гарантии, што любопытство ето не приведёт к расследованию.
— Сроду бы не догадался! — восхитился Степан. — Ну чистый жид из жидов, любой раввин за своего примет!
Глаза его ощутимо потеплели. Вот же ж! Вроде как и не антисемиты, а самую чуточку всё же ой! Хотя и на Молдаванке ето самое ой иногда ощущается, даже через дядю Фиму и покровительство серьёзных людей.
— Только через никому, ладно? — ещё раз попросил я. — Даже самым-самым! Вопрос с документами сейчас решается, но до того момента меня могут загнать в приют, а ето, я вам авторитетно скажу – жопа! Даже ЖОПА!
Фёдор на ругательство даже и не поморщился, слушает с самым серьёзным и чуточку просветлённым видом.
— Могут мастеру вернуть – по закону, — продолжил я, — или тётушке, будь она неладна, если контракт опротестуют. А от неё всякое можно, но вряд ли хорошее ждать.
— Егор, — как-то очень решительно начал Фёдор, на глазах светлея ликом, вплоть до полной иконности и нимба над перхотными волосами, — прогрессивная общественность могла бы…
— Вот не надо, ладно? — в голосе у меня прорезалась тоска. — Без общественности! Документами занимается серьёзный человек, тоже вполне себе… представитель и даже немножечко прогрессивный. А служить кому-то там каким-нибудь примером, дабы либеральная публика поужасалась за обедом после читанной газеты – спасибочки, но нет! Я жить хочу. Просто жить, без примеров и борьбы, а тем более трагической на самом себе. Если когда-нибудь и да, то сильно потом, и только потому, што так решу я сам, а не за меня общественность. Хорошо?
А внутри как накатило! Тоска. Вот, думаю, разоткровенничался. Теперь как минимум учителя нового искать, а то и вовсе. Из Одессы по кустам. Потому как прогрессивный и либеральный, а они через одного готовы по телам, но штоб по нужным им идеалам всё.
— Никому! — неожиданно твёрдо сказал Фёдор. — Слово!
Глянул… и опустился назад. Не врёт. Сразу у чая вкус нашёлся, да какой! Мёд и мёд, а местами так даже и амброзия. А сушки дрянь, старые. Небогато живут.
Долго потом сидели, чуть не целый час. Стёпка всё любопытствовал подробностями за Молдаванку. Ему и раньше интересно было, но тогда я Шломо был, а теперь совсем наоборот.
Незазорно.
Они ведь не одесситы ни разу, из Харькова. Второй год всево как переехали, ничево ещё не знают. Мне такое дико сперва, а потом и понял.
Фёдор, он же в университете, в Москве. Ни дружков здесь гимназических нет, ни знакомых каких.
Так тока, знакомцы неблизкие. Приехал на лето, а ткнуться особо и некуда.
Стёпка как и да, но гимназист. Ходить в мундире положено, туда-сюда нельзя, не особо и сунешься по городу. Друзья вроде как и завелись в гимназии, а на лето – раз! Да и уехали. И не с кем. Во дворе если с кем, так или ровесников нет или тоже – разъехались. От холеры и жары подальше.
Вышел от них набульканный чаем до самого горлышка. Гитара сзади в чехле, и весь такой себе романтичный и красивый, што прямо-таки менестрель и трубадур, сам себе нравлюсь.
До Ришельевской дошёл, там Санька третий день портретирует. Стесняется так, што ето видеть надо! Но работает. Потому што надо.
Учитель велел. Што-то там про набивку руки и… нет, не помню. В общем, чутка ремесленничества Чижу на пользу. Недорого – так, штоб вовсе уж не бестолку рисовать, а руку на портретах набить, и хоть чутка на бумагу и карандаши окупить притом.
Язык высунул смешно – чутка, самый кончик, да барышню молоденькую с папенькой рисует. Те улыбаются друг дружке, прохожим, хорошему дню и Санькиному языку да важному виду.
Некрасивые. Ни папенька упитанный, ни дочка ево с носиком уточкой. Но вот ей-ей – видно, што хорошие люди, вот прям чувствуется. Барышня от тово красивей не становится, но милая такая, тёплая вся. Солнышко такое.
Отсюдова вижу, што хорошо у Саньки получается. Не такое себе, што фамильное и по наследству, а такое, што с летнего отдыха привести для приятных воспоминаний.
Ну я лезть и не стал – так тока, рукой махнул, да и уселся неподалёку, на ступенечках. Гитара будто сама собой в руки, да вот и наигрывать начал всякое простенькое. Што умею.
Глаза прикрыл, да играю себе в удовольствие. Слышу – зазвенело, а потом ещё.
— Кхм! — городовой стоит, в кулак кашляет, и на монеты у моих ног выразительно глядит.
— Вот те на!? Ей-ей, дяденька, для души и настроения играю! Кепка-то на голове!
Смотрит…
Сбегал до Саньки, взял лист, да и намалевал:
«Денег музыканту не кидать, играю для души и от хорошего настроения. Купите лучше себе мороженого».
— Кхм…
Постоял тот, постоял, в усы поулыбался, да и не стал гнать. Хотя мог бы, да.
А я чуть погодя и вовсе распелся. Голос-то у меня хороший, в любую церкву певчим с разбега войду, а то и в собор. Негромко так, романистое всякое, што под гитару да летнее настроение хорошо идёт.
Долго так – то пел, то просто играл, с перерывом три раза на мороженое и один раз на ситро.
Устал уже петь, а домой не хочется. Точнее, на Молдаванку.
Как Фиру с тётей Песей увезли, так я измаялся весь. Не тоской и всем таким, а иначе.
Я на Молдаванку через тётю Песю попал, а там и Фира сразу. И как-то хорошо очень приняли, да и у меня принялось. Врос почти што. Не так штобы дом, но хорошо. А теперь нет, и опустело будто.
Сейчас вот понялось, што на многое через Фиру смотрел. Он ж вся такая искренняя и радостная, што и грязи тамошней незаметно было.
Ёсик, Товия, Самуил – они же больше охрана, чем друзья-приятели. Такая себе дружба через взаимную выгоду. Не самые плохие ребятя, а может и вовсе хорошие, но вот так.
И всё через так воспринимаю сейчас. Может даже и обратно пошло, с избытком через подозрительность и тоску. Скучаю потому што. Придёшь, а вроде не к кому. В карты есть с кем поиграть, в бабки. А не то. Пусто.
Вроде как лето и осталось, но каникулы закончились, нет летнево настроения. Август и тёплышко ещё, обкупаться успею не раз, ягод фруктовых поесть, наприключаться интересно и по-всякому, а не то.
Одесса осталась солнечной и летней, а на Молдаванке будто октябрь.
Двадцать четвёртая глава
Глаза у Фиры красные, сама сопит што тот ёжик, да хвостиком за мной ходит. Встану только, так сразу в руку вцепляется, и ну сопеть! Тяжко так на душе становится, но и отцепляться ещё тяжче, будто впополам всё рвётся.
У тёти Песи тоже глаза на сильно мокром месте, но она и не стесняется, промакивает платочком, а просмаркивается передником. Мелкие пока мало што понимают, да и не был я с ними близко, но за компанию вроде как и куксятся. Ходят надутые такие, но не ревут, сдерживаются.
Они за прошедший месяц, пока мать и старшая сестра в больнице лежали, здорово по ним скучали. И вот теперь соскученные и долгожданные мать с сестрой сильно огорчены. Вот и ходят мелкие, кривят мордахи.
Ну и по мне, наверное, немножечко скучать будут. Не стока по самому мне, а больше по каруселям и мороженому, да прогулкам в парке большой гомонящей компанией. Толком ещё не понимают, но чувствуют.
— Может, таки останешься? — просморкавшись звучно, нерешительно подала сырой голос тётя Песя. — А? Документы выправим через Фиму, пусть он даже и сто раз на Туретчине! Связи-то ого! Остались.
— Да! — Фира до боли вцепилась в руку. — Как Шломо! Как Егор, как кто угодно! А?!
Прижимаю на мгновение к себе, и оно растягивается на несколько минут. Проревевшись и насквозь намочив слезами рубаху, Фира нехотя отрывается. Глаза краснющие, веки припухшие.
— Я некрасивая, да?
— Красивая, — достаю платок и вытираю слёзы, — просто зарёванная.
— Тогда почему?!
— Потому што я Егор Кузьмич Панкратов из Сенцово, а не таки Шломо из Бердичево. Хочу по улицам ходить спокойно, к родне в деревню не тайком съездить, а как Егор. Потому што в Москве у меня друзья, дела, заработок.
— Заработок, — вздыхает тётя Песя опечаленно. — Как будто здесь нет?! Ой-вэй! Кто б мне полгода назад сказал, што чужого гоя буду провожать с большим плачем, чем родного племянника, которого у меня таки нет? Я бы сильно плюнула в его сторону, но не слишком сблизи, штоб без ответа, а теперь вот так вот! Сижу, страдаю за чужого мальчика, который стал таки самую множечко своим!
— В следующем годе постараюсь приехать снова, — говорю от самой што ни на есть души, из глубин. По сердцу мне Одесса и новые близкие люди, которые стали почти што родственниками.
Да и уголков негулянных и плохо выгулянных осталось – страсть! Список начал составлять перед отъездом, так мелким почерком на два листа, и ето где я побывать не успел! Где хоть с наскока раз, так тех ещё больше! Не один год изучать со всем интересом и немножечко даже с приключениями.
— Смотри, пообещался! — тут же оживляется тётя Песя. — Только без денег! Считай себя моим гойским племянником, со всеми втекающими!
— Вытекающими, мам, — улыбается девчонка сквозь слёзы.
— А я как сказала?
— Втекающими. Так не говорят.
— Почему? — удивилась женщина. — Так ведь правильней! Я таки хочу, штобы Егорка втёк к нам в следующем году, и очень не хочу, штобы вытек в этом!
Пока они спорили, поднялся наверх Санька. Фира, завидев ево, принимается реветь с новой силой, и отцепляется от меня, штобы перецепиться к Саньке.
Всё одно к одному наложилось, неладно. Из больницы они недавно вышли, отощавшие и соскучившиеся. Больше канешно Фира, но и тётя Песя таки да! Одни глаза и сиськи. Фира и вовсе – икона. В смысле – глазища на сухой доске да краски поблёкшие.
Сыновей Песса Израилевна пообнимала после больницы, потом меня и Саньку, да к плите!
Несколько дней то готовила всякое вкусное и диетическое, то комнатки отскребала, хотя тётя Хая их таки не в грязи держала! Хозяйка потому тётя Песя, што и баба справная, пусть и на чудной идишский лад.
Фирка тоже соскученная. В больнице-то тухло совсем, тем более с тифом надо лежать и не шевелиться. И не почитаешь особо, потому как мозговая горячка может приключиться.
Посетителей туда тоже не пускают, а даже если и пройти за взятку, то сам дурак.
Вышла она, тока-тока нагулялась наново со мной и Чижом по городу, ан всё, уезжаем. Она и наговориться-то после больницы не успела, а нате! Собираемся уже.
У самово сердце разрывается, так жалко. Даже мыслишка такая в голову, што может – действительно? Остаться? Я хоть и не семит, но именно што в Молдаванку – легко! Они здесь такие евреи, што вроде как и да, но не шибко и религиозные.
Всю ночь тогда без сна почти – представлял себя как Шломо и сам с собой же спорил всячески.
А к утру и понял, што нет, не смогу. Погостить – таки да, а жить постоянно, таки к чорту.
— Всё, — мягко оторвал я Фиру от Саньки, — хватит. Нам ещё собираться надо, а до тово перетащить вверх, што оставляем.
— Оставляете? — удивилась тётя Песя.
— До будущево года, — ответил ей, ссыпаясь вниз по лестнице.
Мы вроде и не раскидывались деньгами на покупки, ан накопилось, и немало! Одёжка ладно, почти вся с собой и возьмётся, кроме поменьшавшей. Санька больно уж вытянулся за последний месяц – на хороших-то харчах, да под южным солнышком, чисто бамбук. Такой себе оглобель стал! Был ниже меня почти на полголовы, теперь настолько же выше.
Посуда всякая, ну куда её тащить? Чайник тот же, лампа керосиновая, циновочка на пол. Куда?
Под вагонами если скакать, так не наскачешься с таким грузом. А ехать как баре, как мы и будем, так оно и тоже не надобно. Билет один стоит больше, чем всё ето добро!
Книжки в основном оставляем. Математику, задачки шахматные да несколько книг с поезией с собой беру, а другие здесь. Купил вот по случаю учебники для прогимназии с первого по четвёртый – думал, для Саньки, да думалка от жадности дешёвой плохо сработала. На Хитровку, да с серьёзным багажом, ето никакие иваны в знакомцах не помогут!
Непременно полюбопытствуют, а там учебники, да за весь курс. Ох и у многих тогда нехорошее в душе ворохнётся! Они же сверху, да в грязь, а тут совсем наоборот лезем. Бог един знает, как такое аукнуться может.
Вот и получается, што покупал Саньке, а вышло – Фирке!
— Вот, — провёл рукой по стопкам, — тебе да братам. Штоб учились!
Та снова в слёзы! Ну баба, хоть и маленькая, все они такие – сырые. А потом реветь прекратила, только носом шмыгает.
— Выучусь, — и на меня решительно так смотрит. — Ты не думай, я умная! Еврейское женское училище я окончила почти, а дальше у мамеле денег на меня не было. А теперь – вот! Экстерном буду. Тебе меня не придётся стыдиться!
* * *
Придерживая одной рукой рвущуюся провожать до самого вокзала Фирку, Песса Израилевна махала рукой вслед отмахивающимся мальчикам, пока пролетка не выехала со двора.
Вздохнув, женщина прижала к себе дочь и терпеливо ждала, пока та проревётся.
Гладя Фиру по голове, она мучительно подбирала умные слова. Подбирались они с трудом, завалянные за давней ненадобностью в самый дальний чуланчик памяти.
— Ты таки думай за хорошее, — сказала наконец женщина. — Да, уехал! Не реви! Уехал, но обещал таки вернуться, а это уже как? Маленькая, но гордая победка нас и тебя! Мы таки сделали ему хорошо за Одессу, так?
— Так, — шмыгнула носом дочь, не размыкая рук.
— Вот! Если ему не будет в этой гойской Москве большого нехорошо, то на будущий год мы таки можем ждать его во всеоружии красивой тебя и мине с разным вкусным.
— А если таки будет? — встревожилась девочка. — Нехорошо?
— Тут уж што где, — пожала плечами Песса Израилевна, — не угадаешь. А главное знаешь што?
Она отстранила дочку от себя, развернула её и широким жестом показала на оставленные книги.
— Это по-твоему серьёзно или как? Тут одних денег на полгода жить, а он – тебе! Значит, што?
— Што?! — Фира подняла заплаканные, но сияющие нездешней надеждой глаза.
— Хочет! — подняла палец мать. — Хочет вернуться до тебе, даже если сам того пока и не понимает. Ясно? За хороший нрав и чуть-чуть хозяйственность ты ему уже показала, красота у тебя будет только лучше, и он это понимает, потому как умный мальчик. Осталось только показать по приезду, што ты серьёзно отнеслась к его подарочным книгам, и тогда он совсем никуда, если ты только сама этого не захотишь!
* * *
Провожатово нашего до самой Москвы и самую чуточку потом, велено было слушать, считать за любимово дядюшку и называть Иваном Спиридоновичем. Кратенькую историю, кто есть кто из нас, выучили наизусть, а на случай не ожидаемых, но почти што и неизбежных несостыковок, дядюшка у нас двоюродный.
Такой себе бездетный, и потому приглядывающий за нами как за надеждой рода, успешный коммивояжёр и негоциант. Видим мы ево редко, но всегда так, што с его стороны подарки, а с нашей причёсанность и примерное поведение.
Физиономия такая себе одесская, што повернуть хоть на русского, хоть на грека или жида – на раз-два. Даже без краски и таково всего.
Губу нижнюю чутка оттопырить и одеть на лицо шаббатное выражение – Мендель как есть, ну или близкая родня. Такой себе идиш из тех, што и самих раздражает.
Развернуть горделиво плечи, нацепить па пальцы пару золотых перстней и намазать волосы, так один из коммерческих соплеменников Косты. Чуть иначе намазаться и вести – армянин.
Ну а нет всему етому, так русак как есть, из любого сословия.
Всё ето было показано ещё до отъезда – два раза виделись, штоб вовсе уж дядюшку не дичиться.
Едет он в Москву по своим и атаманским делам, а мы уже так, пристёжкой. Присмотреться по дороге. Сейчас как жид выглядит, из крещёных. Такой себе персонаж, што издали видно чуть не слепому – жид. Из крещёных.
Мы с Санькой тоже получаемся – жидята немножечко. Такая себе маскировка, што в Москве раз! И нету нас, потому как переоделись просто, а Иван Спиридонович ещё и физиономию сменил.
— Приехали, господин хороший, — извозчик остановил кобылу перед входом в вокзал, — на чай бы!
Дядюшка ево проигнорировал, получив за то в спину антисемитское гадостное, но тихохонько, потому как он мужчина рослый и с тростью.
— Извольте! — бойко подлетел носильщик с тележкой, и тут же поскучнел, получив за нашими спинами какой-то знак от извозчика. Даже сдал было назад, но Иван Спиридонович уже поставил на тележку саквояж и повелительно кивнул подбородком на прочий багаж.
— Красотища! — еле слышно шепнул мне Санька, стараясь не слишком вертеть головой по сторонам. Я поначалу напыжился немножечко, изображая искушённово москвича, но вскоре и сам завертел. Вокзал же! Ето всегда ого-го! Лучшие архитекторы и всё такое, есть на что посмотреть.
Смотреть долго не пришлось, потому как мы приехали перед самым отправлением поезда – нарочно, штоб не вовсе уж светить своими физиономиями на всю Одессу. Сдали кладь в багажный вагон, и только-только успели усесться у себя в купе, как поезд тронулся.
— Здорово, — шепнул Чиж одними губами, едва закрылась дверь.
— Ага, — отвечаю ему, наминая кулаком мягкую спинку дивана и поглядывая на Ивана Спиридоновича с чутком стеснительности. Тот засмеялся негромко, и сразу стал очень свойским – вот ей-ей, настоящий дядюшка! Даже лучше настоящего.
— Ага, — повторил я, заулыбавшись в ответ. — Здорово! Ето што, на троих только?
Кивок с улыбкой и шуршание развёрнутой газеты.
Купе – шик шикарный! Диваны широченные и мягкие, кожа на них ажно ластится к тебе, такая себе выделка здоровская. Вокруг полированное красное дерево, а где нет, там бронза. И вот ей-ей! Не поделки какие, а такое, што и не бедный барин не погнушался бы выставить в своей гостиной!
Зеркало не из обычных, а… вот даже не знаю, как такое назвать! Не рамочка дорогая, а само стекло такое, што и отражение будто глубокое, важное такое. Смотришь в такое и веришь – да, важная персона!
Столик с вышитой скатертью, лампа с абажуром, занавесочка на окошке. И лесенка наверх.
Живём! И што важно – не на свои.
— Ого, да?! — наклонившись ко мне, сказал тихохонько Санька. — Жизнь-то – ого! Налаживается всё больше!
И как-то всё так началось, што и тоска отпустила, што в уголочке была, и поверилось.
Действительно ведь, налаживается!
Двадцать пятая глава
Заселились в меблированные комнаты ниже средней руки, аккурат на втором етаже. Такая себе маленькая гостиная с не слишком засаленной мебелью, да две крохотные спаленки с облупившейся краской на старых рассохшихся кроватях, поместившихся там едва-едва. Под ними горшки. Вазы ночные, значицца. И клопы. Много, несмотря на запах керосина.
— Пару дней со мной поживёте, — с нажимом сказал не снявший дорожный сюртук Иван Спиридонович, расхаживая по поскрипывающему полу, устланному ковровой дорожкой, протоптанной мало не до основания, — свои дела решу, а потом и за ваши примусь.
Я отмолчался, а Иван Спиридонович, не дожидаясь ответа, выглянул в коридор и велел подать умыться. Пожилая горнишная, не слишком и торопясь, принесла еле тёплой воды в единственном кувшине.
— Н-да, — крякнул дядюшка при виде таково сервиса, и явно хотел сказать чево-то там интересного прислуге, но глянул ещё раз на такое её лицо, не шибко помеченное интеллектом, и смолчал. Вырвал только из блокнота записочку, да написал там всякое, што заказать в трактире на вынос.
Умывался он, отфыркиваясь как морж, скупо плеская на усатое лицо и щедро разбрызгивая ето самое скупо по всей комнате. Закончив, мотнул нам головой на умывальник, вытерся, да и сел за облезлый столик перед грязноватым окном, писать что-то, поминутно сверяясь с толстой записной книжкой.
Пока умывались, принесли заказ из трактира – мальчишка такой, наших лет примерно – бойкий, но ухайдоканный с самово утра, а скорее – за пару месяцев до тово, и на пару недель вперёд. Умученный вроде, но видно, што не шибко и тяготится, потому как при снеди, да и копеечка какая-никакая накапывает. Тяжко, канешно, но где иначе-то?
— Извольте, — он подобострастно-бесцеремонно подвинул дядюшку от стола и расставил снедь. — Щи из свежей капусты с курятинкой. Курятинка жирная, наваристая, со всем удовольствием кушать будете! Кулебяка с мясом и чайничек-с…
Водрузив чайник с кипятком на салфетку, он дождался чаевых, оценил их скудный размер, и выразил своё небрежение взмахом льняных кудрей, обильно смазанных деревянным маслом.
— С дороги поесть надобно, — велел нам Иван Спиридонович, взяв полотенчико заместо салфетки, — садитесь! Даже если особо и не хочется, другой еды до самого вечера не будет.
