Это идиотское занятие – думать Карлин Джордж
Однажды нам крупно повезло – мы стащили долларов восемьдесят, добычу поделили поровну. Со своими сорока баксами – почти состояние в 1940-е годы – я махнул в Бруклин, на Фултон-стрит, купить вещь моей мечты, предмет высокой мужской моды – «гвинейские» штаны с манжетами. На Кони-Айленде я видел парней в цветных штанах – ярко-красных, зеленых или цвета электрик, с манжетами и шлевками других цветов, с высокой посадкой и карманами-пистолетами (задние карманы с клапанами в форме пистолета). Все детали были разного цвета, контрастируя со штанинами, но могли сочетаться с остальными аксессуарами. Очень затейливо, очень импозантно и впечатляюще.
И вот, в седьмом классе католической школы, я стал носить штаны цвета электрик с серыми карманами в форме пистолета, пятисантиметровыми серыми шлевками, пришитыми внахлест, тридцатипятисантиметровыми манжетами и оттопыренными коленями. А венчала все – чуть не забыл – оранжевая рубашка с леопардовым принтом. Когда я заявился в школу во всей красе, монахиня, которая была куратором нашего класса, сказала: «Я рада, что ты начал работать». Она подумала, что я устроился билетером в кино.
Тогда же случился и мой первый групповой секс. На улице было уже слишком холодно, чтобы торчать на крыльце, и приходилось тусоваться в коридоре. Нас было человек шесть или семь парней. В школу заглянула девушка из соседнего дома, не по годам хорошо развитая. И кто-то предложил: «Давайте ее полапаем». Что я тогда соображал? Все побежали, и я побежал. Она особо не возражала, из чего мы сделали вывод, что ей это не впервой. Парни по очереди совали руку ей под блузку и несколько секунд щупали грудь, один за другим. С двух сторон. «Давай, Джорджи, давай». И я тоже пощупал ее грудь и подумал: «Вау, вон оно как. Так вот что это такое. Здорово». Такой вот первый групповой секс.
Сейчас бы нас назвали «правонарушителями», «проблемными» или «асоциальными», а то и еще похуже. Конечно, были в моем районе парни, которые позднее мотали срок. Но тогда, болтаясь без дела, мы вели себя вполне безобидно. Начать с того, что на улицах было безопасно. Никакого оружия, все оставались целы и невредимы.
В основном я проводил время в компании Брайана Макдермотта, Роджера Хогана и Джонни Сайгерсона. О эти волшебные имена. Назову еще несколько:
Артур Демпси, Дэвид и Сьюзен Фоули…
Бобби, Демми, Дайдо и Джерри Бреннаны…
Сесилия Пинеда, Флойд Конент, Дэнни Ким…
Уна Клози, Джоани Шеридан, Билл и Джон Пеки…
Кондит Олстрем, Джон, Мэри и Джилл Бирнемы…
Герти и Пегги Мерфи, Пирс и Мэриэн Малруни…
Левитра Шварц, Шарлотта и Сара Фаербау…
Агнес Стек, Джон Венделл, Билл Пигман…
Джонни, Джудит, Теодора, Клайлия и Джедидия Стил…
Даже сам список нью-йоркских имен – это поэзия. Просто набирая их, ностальгически переносишься в те славные деньки. Мое детство, квартал, в котором я вырос, оживают для меня в этих юных лицах, неразрывно с ними связанных. Они ничего не значат в мире хайпа и шоу-бизнеса. Но для меня они – всё. Они звезды в моем Зале славы.
Недавно я ночевал в Нью-Йорке. Пошел снег, о чем я не знал, и, раздвинув шторы, я словно вернулся в тот волшебный мир детства, когда просыпался под снегопад. Сколько мелочей ты замечаешь ребенком: хлопья снега, облепившие комья раствора между кирпичами; странные фарфоровые изоляторы – тоже в снежных шапочках, – ввинченные в оконную раму какими-то людьми, жившими здесь до тебя; бельевые веревки на каждом этаже, натянутые между зданиями, с тонкой снежной полоской по всей длине. И вдруг, ни с того ни с сего, облетает снежная труха.
Странная штука – снег. Даже если вам пятнадцать или шестнадцать, и все чего вы хотите, это потрахаться, и вам давно уже неинтересно кидаться снежками – а по правде говоря, даже если вам за шестьдесят, – когда выпадает снег, всегда тянет слепить снежок. Хотя бы один – но обязательно.
Просто чтобы проверить, как липнет снег.
4
Лучший из лучших и реальный чел
Мой брат Патрик – это, как сказали бы психиатры, моя самоустановленная ролевая модель. Мы с ним ходили в одну школу, вслед за ним я пошел служить в авиацию, он учил меня танцевать. Это он наставлял меня: «Джордж, будешь воровать – никогда не попадайся». Так он понимал честность. Мы заботились друг о друге, воевали с матерью и поддерживали друг друга в этой борьбе.
Когда я пошел в первый класс школы Тела Христова, Патрик учился в седьмом. Однажды он заявился к нам в классный кабинет. Не потому, что мать заболела или наш дом сгорел. Нет, он валял дурака на уроках, и сестра Мэрион отправила его к первоклашкам, поближе к детям «такого же эмоционального уровня».
Он сел за парту, втиснувшись на крошечный стульчик для первоклашек. Я подошел и протянул ему комок глины. Мы налепили из нее маленьких шариков и стали кидаться в моих одноклассников. Ага. Он всегда был моим лучшим другом.
Наша мать ушла от отца прежде всего потому, что хотела уберечь меня от побоев, которых натерпелся маленький Пэт. Это был главный аргумент, повлиявший на нашу жизнь и особенно на становление Пэта. Мой отец, избиваемый своим отцом, был одним из многих американцев, которые считали – и считают до сих пор, – что физическое насилие помогает направить поведение ребенка в нужное русло – начиная лет, скажем, с двух.
В качестве дисциплинарного орудия отец выбрал кожаную ночную тапку с жесткой пяткой. Он был сильным, крепким мужчиной и не считал нужным сдерживать себя. Особенно если он уже принял на грудь, а его противник едва весит четырнадцать килограммов.
С самого начала Пэт с большим достоинством переносил истязания – он не сломался, не сдался, отец не добился от него того, что хотел. Двухлетний малыш, Пэт думал, что, когда отец приходит с работы, ему просто не терпится найти повод, чтобы, вооружившись тапкой, увести Пэта в ванную и там, улыбаясь, потолковать с ним. Переступив порог, Патрик-старший первым делом всегда спрашивал: «Ну, как наш мальчуган сегодня?» К своей чести, Пэт, этот непоколебимый дух, неизменно рассказывал всю правду о том, как вел себя мальчуган. И сразу нарывался на тумаки. В ужасе от отцовской жестокости, мать постоянно уговаривала Пэта соврать и тем самым избежать тапочки. Но на это он пойти не мог. Однажды он описал мне свой типичный день.
Собираясь в парк, мать и Лион, наша черная горничная, пытаются заставить маленького Пэта надеть солнцезащитный костюмчик. Маленький Пэт не хочет надевать солнцезащитный костюмчик. Маленький Пэт хочет надеть футболочку. Маленький Пэт закатывает грандиозную истерику, которая длится несколько часов и заканчивается, только когда его усаживают в кроватку, где он решительно отказывается спать. Уже в сумерках мать вынимает его из кроватки, приводит в презентабельный вид и умоляет сказать отцу, что он был хорошим мальчиком.
Патрик-старший вваливается вечером то ли с работы, то ли из мясного ресторана «У Мэгваера». И, разумеется, его первые слова: «И как сегодня мой мальчуган?» Патрик-младший смотрит ему в глаза и повторяет слова, которые слышал от отца, сидя у него на коленях: «Я сказал Лион, что она черномазый сукин сын».
И они удаляются в ванную, отец и сын, где продолжат великую американскую традицию выбивать дерьмо из того, кто слабее тебя.
Мать разделяла эти воспитательные традиции, но умела перекладывать ответственность. Когда Пэту было всего семь, она отправила его в школу-интернат Мон-Сен-Мишель, где братья маристы[37] гарантировали «мужскую дисциплину»: эвфемизм, за которым стояла надежда, что братья «выбьют из него всю дурь». Потрясающая логика. Пять лет побоев, наносимых отцом, создали маленькое чудовище, поэтому еще большее насилие, теперь со стороны чужих людей, направит его на путь истинный. Ох уж эти ирландцы.
Неудивительно, что брат ни в грош не ставил нашу мать, которая не смогла защитить его от отца, а потом махнула на него рукой. Мэри не выбирала выражений: «Весь в отца, и характер такой же – гнусный и никчемный! Якшаешься со всякими отбросами. Ты никогда ничего не добьешься!» И брат решил: так тому и быть, он не будет ничего добиваться, по крайней мере в ее понимании.
В этом враждебном окружении Пэт выживал, как мог, приспосабливался и почти получал удовольствие, так что издевательство над ним не приносило этим ублюдкам радости. У меня на них не стоит, любил повторять он, на этих верных слуг господних, пасторов и братьев Мон-Сен-Мишель. Рукоприкладство всегда совершалось ради его же блага: уж слишком он дерзил, глядя прямо в глаза.
У маристов Патрик провел четыре года, я видел его только на пасхальные и рождественские каникулы. Но он был моим другом. Разница в возрасте шла мне только на пользу, особенно в таком важнейшем вопросе, как словарный запас. Однажды, когда он в очередной раз приехал из интерната – мне тогда было года четыре, – мы вместе чем-то занимались, и вдруг я выдал: «Этот гребаный насос!» Я что-то такое слышал и своим детским умом дошел, что речь идет о дрянном насосе. Но мой девятилетний брат, этот убеленный сединами ветеран, был более осведомлен: «Не насос, Джорджи. А членосос!»
В приличном ирландском районе мы постоянно во что-то вляпывались. Если было какое-то правило, то Патрик из принципа его нарушал. Он поддерживал меня во всех моих проделках. И мы оба были в контрах с матерью, потому что она страдала манией величия: она во что бы то ни стало хотела сделать из нас гениев. Или преуспевающих людей. По версии Патрика, Мэри мечтала вырастить двух юных лордов Фаунтлероев[38]. А получила пару затвердевших собачьих какашек.
Больше всего он гордился тем, что меня то и дело выгоняли из школ (хотя монахам Тела Христова пришлось снова принять меня в восьмой класс, чтобы я написал для них школьную пьесу). Я шел по проторенной им дорожке. Мать желала, чтобы Пэт учился на Ист-Сайде, в школе Региса[39] для одаренных детей, но он, конечно, заартачился. Он хотел пойти в школу кардинала Хейса[40] в Бронксе – в КРУТУЮ школу. Его больше интересовал футбол и танцы, а не «эти долбаные сочинения».
Но и в школе кардинала Хейса он оставался все тем же стариной Патриком. Объектом его восхищения стал брат Филипп, коротышка с мощнейшим ударом. Он мог въехать Пэту кулаком прямо в нос. «Это просто охрененно», – говорил мой брат.
Бывало, Пэт сидит за партой, раскрыв перед собой учебник по алгебре, а брат Филипп спрашивает:
– Карлин, ты знаешь, сколько домашних заданий вы должны сделать в этом году?
– Не знаю, брат.
– Тридцать. А знаешь, сколько ты сдал?
– Нет, брат.
– Ни одного! А почему?
– Потому что у меня нет учебника, – отвечает Патрик.
Бац! Патрик получает кулаком в нос. Из носа тут же течет кровь, и, чтобы совсем достать доброго брата, Пэт наклоняется над учебником по алгебре, орошая его кровью. Хрясь! Хрясь! Хрясь! Легковес отвешивает ему три подзатыльника и велит: «Иди умойся! Не изображай тут страдальца!»
Из-за разницы в возрасте мы проводили с братом гораздо меньше времени, чем мне хотелось бы. Но я знал его друзей, а он знал моих. Район у нас был небольшой. Иногда он собирался на вечеринку куда-то на окраину, и друзья говорили ему: «Возьми с собой Джорджи, и пусть он принесет свой магнитофон». Мать подарила мне магнитофон, когда я закончил восьмой класс, я записывал на нем свои пародии на наших соседей. Одну из них Пэт особенно любил – ту, где Дотти Мерфи надирает задницу своему внуку: «Получи, мелкий ублюдок! Если у тебя отец ублюдок, это не значит, что и ты должен быть ублюдком!»
Однажды во время службы в ВВС – призвали его недавно, значит, ему было девятнадцать – он вернулся домой на побывку, и я стал проситься с ним в бар, хотя был еще малолеткой (тогда не пускали до восемнадцати). Он сказал: «Никто тебя там на хрен не обслужит. Нечего тебе там делать». Тогда я предложил: «А если я покажу тебе, как Дотти Мерфи перетирает с Чарли Мэллоном, а Руди Мэдден подключается к базару, тогда возьмешь?»
Руди Мэдден был загорелый детина, покрытый татуировками – у него их было штук пятьдесят. Заядлый рыбак с голосом как у бульдозера. А Чарли Мэллон – младший брат Джона Мэллона, самого конченого ублюдка в нашем районе.
И я выдал ему парочку пародий – как Чарли базарит с Руди, а Руди треплется с Дотти Мерфи. Я сразил Патрика. И он взял меня в бар.
Мы жили в очень модном районе – для тех, кто в этом разбирался, но можно было прозябать и неприметным обывателем, домоседом, любителем порядка. Меня все это интересовало так же мало, как и Пэта. Я был слишком занят соперничеством с пуэрториканцами – кто выкурит больше марихуаны. Мать лезла на стену – было ясно, что я иду по стопам Пэта. Она всячески пыталась этому помешать. Устроила меня на работу в шикарный нью-йоркский магазин мужской одежды «Роджерс Пит»[41], который был чуть ли не ровесником Декларации независимости. Место, где богатые мудаки из мира бизнеса чувствовали себя в полной безопасности и, примеряя модные костюмы, смело оставляли в карманах брюк свои бумажники. Которые так и молили, чтобы их вытащили. Я снисходил к их мольбам и кое-что прикарманивал, но в конце концов меня поймали – непростительный грех, как считал Патрик. Возможно единственный раз, когда Мэри с ним согласилась.
Все-таки хорошо, что она не знала, чем промышляет Пэт. В то время он орудовал со своей шайкой на набережной, воруя с кораблей «Либерти» сигнальные ракеты и аптечки и продавая их на Риверсайд-драйв. Это было федеральное преступление – десять лет и штраф десять тысяч долларов. В отличие от меня, Патрика ни разу не поймали. Он уверял: «Я могу оставить тебя без ботинок, а ты даже не заметишь».
У меня была своя компания, у него своя, но иногда было полезно напоминать, кто мой старший брат. Когда мы воровали береты у первокурсников Колумбийского университета, а они потом осмеливались нам что-то предъявлять, Пэт с приятелями надирали им задницу.
Мы ненавидели этих студентов. Это был наш район – район ирландских католиков, где все враждовали со всеми. Из каждых двадцати ирландских детей тринадцать или четырнадцать регулярно получали дома на орехи. И им не терпелось всыпать кому-то еще.
Эти студенты приезжали из Небраски или Айовы и расхаживали тут как хозяева. Патрик с друзьями готовы были их поубивать. У них была дурацкая песня: «Кому принадлежит Нью-Йорк? Кому принадлежит Нью-Йорк? Говорят – нам! Кому принадлежит Нью-Йорк? Кому принадлежит Нью-Йорк, кому? КОЛУМБИИ!» Ну и как-то раз парни надрали задницу студентам, которые ее распевали. Пэт говорил, это было круто – уложить этих засранцев на землю посреди улицы и горланить их песню на свой лад: «Кто убирает улицы? Кто убирает улицы? Говорят – мы! Кто убирает улицы? Кто убирает улицы, кто? МЫ УБИРАЕМ!»
Обчищать машины они начали еще пацанами. Обычно отправлялись на 120-ю улицу, где эти колумбийские притырки парковали свои тачки, даже не удосуживаясь их закрывать. Всего-то и нужно было – подергать пару ручек, пока не найдешь открытую дверь, залезть в бардачок и обчистить его. Чего только люди там не оставляют! Позднее и я последовал примеру брата.
Патрик всегда был первооткрывателем, а я шел по его стопам. Как и он, я пошел служить в авиацию, у нас было пять военных судов на двоих. У него три. У меня два. Мать была в восторге!..
С годами наши отношения изменились. В 60-е Патрик заделался католиком, крестил своих детей, и все в таком духе. Работал скромным продавцом автомобилей в Южной Калифорнии. Когда вышел мой альбом «Классный шут», он видел, как мои наезды на католицизм и большой бизнес бесят нашу мать. Из чего заключил, что, должно быть, я прав.
Я уговаривал его писать. Давно еще, услышав, как он трындит с клиентами в автосалоне, я был уверен, что у него все получится. Так оно и вышло. Я свел его с потрясающим психоаналитиком, доктором Чарльзом Анселлом, и он убедился, что это не он конченый. С ним все в порядке. Это мир вокруг конченый.
Патрик любит говорить, что в наших отношениях теперь все наоборот и заводилой стал я. Тут есть нюансы. Раньше мы с Пэтом жили в разных концах мира: он предпочитал места типа Вермонта и Тринидада, а я Лос-Анджелес. Но за последние двадцать пять лет мы много времени проводили вместе. Он оказывал на меня влияние, возможно и не осознавая этого; он провоцировал меня на радикальные, острые и резкие высказывания. Я формулирую лучше, чем он, а мое обсессивно-компульсивное расстройство подталкивает делиться этим со всеми. Но мне всегда было интересно, чем он занимается. Он пишет прекрасные диалоги, отличные житейские зарисовки. Это уже не просто махать кувалдой – тут целый паровой свайный молот.
Я понимаю, что он чувствует, что думает, что переживает, но он умеет как-то особенно повышать градус. Было время, когда я ни за что не написал бы «Я люблю, когда умирает куча народу» или «Люди, которых нужно убить». На моем огороде не было грядки под такие цветочки. Но он заставляет поверить в свои силы. Я бы не сказал, что все встало с ног на голову, скорее, колесо совершило полный оборот. Почти как в старые добрые времена: если мой старший брат так считает, значит, это правильно. Помню, когда я закончил восьмой класс, Мэри хотела отдать меня в ту же школу Региса, что и Пэта в свое время. Я сказал ей: «Даже не думай». Совсем как Пэт.
После восьмого класса у вас остается маленький выпускной альбом, в котором все пишут глупости типа: «С окончанием школы, Джорджи! От девочки, которая сидела рядом с тобой», – чтобы через много лет было что с умилением вспоминать. Патрик как раз был в отпуске из армии, и я попросил его что-нибудь чиркнуть мне. Вот его слова: «Шуруй к кардиналу Хейсу и будь крутым пацаном». Подпись: «Лучший из лучших и реальный чел, твой брат Патрик».
5
Маршал авиации Карлин посылает всех на хрен
Удивительно, как глубоко армия проникает в вашу жизнь. В этом отношении она похожа на церковь. Вы ее ненавидите, но она вас формирует. Это родители. Мать – церковь и отец – воинский долг.
Тому, кто не раз высказывал всяческое неуважение к военному делу, сравнение с отцом может показаться слишком мягким. Но не мне. Я отношусь к войне не так, как следовало бы по мнению правительства США, состоящего по большей части из американских военных, всю жизнь занятых войной. Армия учит нас, как воспринимать войну, чтобы они все оставались при деле. Какая-то хренотень.
Должен признаться, «отец», военщина вызывает у меня смешанные чувства. Мне было четыре года, когда началась Вторая мировая война. Я дорожу этими воспоминаниями, это главное событие моего детства. Лозунги, военная форма, выпуски новостей, песни: «Белые скалы Дувра», «Не сиди под яблоней без меня», «Я никогда не буду улыбаться». Каждый раз, когда я слышу их, меня захлестывает ностальгия. Как ни странно, песни военных лет внушают мне чувство… безопасности.
Потом начались отключения электроэнергии. Я любил, когда отключали свет. Любил ощущение опасности: словно я, пятилетний малыш, воюю в тылу. Необходимость блэкаутов объяснялась тем, что если все выключат свет, то немцы не смогут найти Нью-Йорк и сбросить на него бомбы. Ясное дело. Немцы просто спали и видели, как пролететь пять тысяч километров над Атлантикой с одним баком топлива и сровнять нас с землей. Что с них взять – чокнутые фрицы.
Каждую неделю мы слышали нарастающий и стихающий вой воздушной сирены на Бродвее и 116-й улице – сигнал учебной тревоги и отключения электричества. Мы гасили свет и собирались в холле, где не было окон. Мэри включала тусклую желтую лампочку. Я с надеждой ждал взрывов, а мать рассказывала мне, как далеко-далеко, в Тихом океане, мой отец «помогает генералу Макартуру[42] выиграть войну».
Отвечавший за наш дом Энди Макайзек, в каске официального инспектора по противовоздушной обороне, обходил двор с фонариком в руке, бесстрашно проверяя, у всех ли выключен свет – надо же оставить немцев в дураках, пусть думают, что это не Нью-Йорк, а просто безобидная заболоченная пустошь.
Однажды я приподнял оконную раму, чтобы хоть одним глазком взглянуть, как выглядит «мир во время войны». Энди обернулся на звук и ослепил меня фонариком. «Джордж, ну-ка спрячься, если не хочешь остаться без головы!» Я рванул обратно в темный коридор со всей прытью, на которую были способны мои ликие от варенья маленькие ножки. Меньше всего мне хотелось получить заряд шрапнели и до конца жизни носить в голове осколки.
Что ты делал на войне, папа? Я тоже внес свою лепту. Носил мяснику жестянки с застывшим жиром, который мать собирала со сковороды, где поджаривала бекон на завтрак. Платили за него по двенадцать центов за полкило. Любопытно было, что они с ним делают. Грузят на корабли и отправляют заброшенным за семь морей мальчишкам? Что ОНИ с ним делали? Если вдуматься, то не так уж хочется и знать.
Если бы вдруг на нашей передовой позиции после прямого попадания никого в живых не осталось, я готов был нести службу. Наблюдателем за самолетами. Благодаря настольной игре «Определи самолет» я различал по силуэту все самолеты всех воюющих стран, даже Италии. «Фокке-Вульфы», «мессершмитты», «мицубиси», «викерсы», «де хэвилленды», «мартинсы», «дугласы», «боинги» – я все их знал. Меня не проведешь! Я различал их спереди, сбоку, сверху и снизу. Если какой-нибудь немецкий мудак в «Мессершмитте» вздумал бы притвориться «Спитфайром», перевернувшись вверх днищем, я приказал бы артиллеристам разнести его к чертовой матери.
В Колумбийском университете открыли офицерскую школу ВМС, где выпускники колледжей проходили девяностодневный курс и отправлялись через океан служить мичманами. В воскресенье вечером после ужина курсанты, выстроившись в несколько шеренг – отдельно католики, протестанты и евреи, – маршировали по улицам на вечернюю службу в ближайшие церкви и синагоги. Мы, малолетки, любили промаршировать вместе с ними пару кварталов. Шагая строем, они пели. Я до сих пор слышу их голоса, отражавшиеся от зданий:
- Прощайте и до встречи,
- Не нужно слез.
- Не грустите, Салли и Сью,
- Мы скоро вернемся,
- Мы скоро вернемся к вам.
Протестантам приходилось идти дольше, чем католикам и евреям, – Риверсайдская церковь находилась дальше, поэтому они чаще попадались мне на глаза. Через много лет я узнал, что одним из мичманов, с которыми я шагал нога в ногу, был молодой парень, только что окончивший Университет Небраски, – тот самый Джонни Карсон[43].
Потом были бомбы. Я всегда был неравнодушен к бомбам, в моем детстве они занимали важное место. Мне было восемь, когда война подходила к концу, я уже ездил в метро один; часто доезжал до Крайслер-билдинг на 42-й улице, где проходила постоянная экспозиция военной техники: джипы, артиллерийские орудия, танк; разная военная форма, знаки отличия и всякие такие интересные штуки. Но главным украшением служила огромная бомба весом 225 килограммов под названием «Блокбастер»[44]. Начиненная взрывчаткой, она была установлена в стойке вертикально – как при падении.
Я представлял нарастающий пронзительный свист, с каким она приближается к земле – возможно, выпущенная «Б-17»[45], на котором летал мой дядя Том, – и падает, падает, падает на головы немцев, которых я видел в кинохрониках. Но самое яркое мое воспоминание – имена, нацарапанные посетителями выставки на корпусе бомбы: «Вито – Бруклин», «Глория и Эдди», «Сонни ВМС». Маленькие безвестные люди, которые норовят приобщиться к бомбовой мощи – огромной и равнодушной.
Почему бы и нет? Все мы пытаемся нацарапать свое имя на бомбе жизни.
В нескольких сотнях метров от моего дома, в Пьюпин-холле[46] Колумбийского университета, началась замечательная жизнь еще одной бомбы – атомной. В том же году наша бомба прошла испытание на нескольких сотнях тысяч японцев – и прошла на отлично. Мы собрались на Таймс-сквер, чтобы отпраздновать день победы над Японией: окончание одной войны и начало следующей – холодной войны, которая продлится в десять раз дольше и обойдется в сотни раз дороже. Но мы ее тоже выиграем. Черт возьми, воевать мы умеем!
В положенный срок пришлось и мне внести свой вклад в победу в холодной войне: я достиг призывного возраста. При таком населении, как в Нью-Йорке, с призывом возникала одна проблема: добровольцев было так много, что повестка могла прийти в двадцать один и даже в двадцать два года. В таком возрасте это очень некстати, не то что в восемнадцать, поэтому многие шли в армию сами, не дожидаясь призыва. Мало кто из них мечтал попасть в сухопутные войска, но имелся красивый способ избежать этого – поступить в авиацию.
Идея с авиацией выглядела привлекательно. Вас могли включить в группу, которая вылетала и сбрасывала бомбы на коричневых и желтых людей, а потом вы приходили домой, принимали душ и смотрели кино. Да и брат там служил, и форма у них была классная – синяя, а не это блевотное хаки, плюс всякие привилегии на гражданке. Когда я думал о ВВС, то представлял что-то вроде загородного клуба.
Но главное, что побудило меня выбрать авиацию, это конкретная цель – закончить школу диджеев, воспользовавшись законом о льготах для военнослужащих. Забавный ход мысли у подростка – у меня был готовый план действий. В каком-нибудь городке я стану диджеем на радио, добьюсь известности, начну выступать в ночных клубах. Стану комиком, сделаю такое смешное шоу, что поставлю его на Бродвее, а там пойдут и приглашения в кино. Проще простого.
В августе 1954 года я отбыл на службу. Записывать меня пришлось матери, потому что мне еще не было восемнадцати. В пять утра мы с моей невестой Мэри Кэтрин явились на Уайтхолл-стрит, 39, где я доложил о прибытии и принял присягу. Нас посадили в автобус, и мы отправились за пятьсот километров, на авиабазу Сэмпсон возле Рочестера, штат Нью-Йорк. Что странно, в голове тогда вертелось: «Мы улетаем в бескрайнюю синюю даль!»[47] Я трясся в долбаном автобусе, который вкатился в мрачную дыру под названием туннель Холланда[48].
С первых дней службы мне нравилось общаться с черными парнями. В автобусе я разговорился о черной музыке с парнем из Статен-Айленда, его звали Бишоп. Он просветил меня насчет ча-ча-ча и мамбо, который я считал все еще модным танцем. Но он сказал: «Не-а, мамбо – вчерашний день. Обрати внимание на ча-ча-ча. За ним будущее». Первый урок, полученный мной в армии.
Начальная подготовка давалась нелегко, но я был к этому готов. Всегда приходится избавляться от бездельников-любителей, расчищая место для профессиональных, увлеченных бездельников вроде меня. Я вызвался стать участником медицинского эксперимента – всего нас было семьдесят подопытных – по изучению распространения микробов. Мы жили не со всеми на базе, а в отдельном отсеке, в обычных комнатах. Время от времени приходили врачи и брали мазок из горла длинными ватными палочками. В первый раз они пояснили: «Мы проверяем, нет ли среди вас больных».
Позже мы узнали от старшего сержанта Ванелли, чем они на самом деле занимались. Они брали у нас из горла образцы микрофлоры, отмечая, кто в какой комнате и на какой кровати спит, чтобы отслеживать, как передаются вирусы. У них все было вперемешку – чистые ватные палочки, которыми брали мазок, и зараженные, которые уже побывали у кого-то во рту. Это были разные палочки, но тем не менее. Фу, мерзость!
Нас избавили от кучи обязанностей. Можно было даже на построение по утрам не вставать. Построение – это когда каждое звено эскадрильи, одетое по форме, с вычищенными зубами, выстраивается на плацу и проводит перекличку. Нам, подопытным кроликам, разрешалось пропускать его, если хочется, и вообще забить. Такая рань, на улице темень, сентябрь-октябрь на севере штата Нью-Йорк… Забивали мы довольно часто.
Иногда нас вывозили в лагерь, и мы по три дня проводили в палатках. Но когда однажды ночью полил дождь, нас тут же вернули в казармы – не хотели подвергать угрозе такое ценное подопытное подразделение.
О полетах я тогда не думал. У меня не было аттестата зрелости, и становиться офицером или пилотом я не собирался. Я быстро понял, что любые офицеры – мудаки, все эти начальники и руководители операций. Меньше всего я хотел стать таким же. Конечно, было заманчиво иметь все то, что они могли позволить себе на свою зарплату, но такой способ заработка мне претил. Я был просто боевой единицей.
Общался я больше с черными сослуживцами, среди них попадались и мои соседи из Гарлема. Были парни из южных районов Чикаго, из Хафа, пригорода Кливленда. У нас с ними было много общего – джаз, ритм-энд-блюз, всегда находилось, о чем поговорить. Белые же в основном выросли на фермах – север Нью-Йорка, Огайо и штаты к западу. Никаких точек пересечения.
На этом этапе командиром звена становился такой же рекрут, как и мы. Он тоже проходил начальную подготовку в ожидании своей первой нашивки. Командовать назначали того, у кого имелся боевой опыт, например, в Национальной гвардии. Первого среди равных. Типа как с папой римским.
Командиру звена полагалась отдельная комната в конце коридора. Нами командовал Дон, здоровый черный парень из Чикаго. В старших классах он занимался плаванием, косая сажень в плечах. Дерьма в нем тоже хватало, но он назначал командиров отделений, которым предстояло маршировать в первой шеренге и возглавлять колонну. И которых должны слушаться. Дон выбрал двух черных парней и меня – я же такой классный.
Начальная подготовка сводится в основном к тому, чтобы сидеть на занятиях и слушать жизненно важные лекции, например о том, как правильно себя вести, когда на тебе военная форма. Человек в форме никогда не покатит детскую коляску. Человек в форме никогда не воспользуется зонтом. Человек в форме обязательно снимет головной убор в помещении. Такому-то и такому-то он обязан отдавать честь. Ну и лекции по военной истории: бесконечные долбаные битвы, в которых мы всегда побеждали.
Дон часто освобождал меня от занятий. Я нужен был ему для более важных задач. По утрам он вручал мне список – мои задания на день: «Сходить в супермаркет на базе и украсть вот эти пластинки». Дон был прозорливым стратегом. Я вырос в большом городе, значит, умел воровать. Я белый, поэтому не буду привлекать внимание, расхаживая между стеллажами. Своими талантами я завоевал его симпатию. Он разрешал мне зависать в его комнате после отбоя и слушать украденные мной пластинки.
Однажды в супермаркете, выполняя боевую задачу «найти-и-стащить», я заметил парня с сержантскими нашивками, которого – я мог поклясться – где-то уже видел. Потом меня осенило: мы жили в одном районе, и однажды я разжился у него травкой. Он был старше по званию, почти бог: любой, у кого есть нашивка, может отдавать приказы, а ты должен их выполнять. Я столкнулся с дилеммой: разрешает ли Единый кодекс военной юстиции обратиться к нему? А покупать у него траву? Мучился я недолго. Ясен пень, он разрешает и то и другое.
Он жил в другой казарме – исключительно для сержантского состава. В условленное время перед отбоем я вошел к нему в комнату. И офигел. Мало того, что у этого засранца был проигрыватель на сорок пять оборотов в минуту и он слушал пластинку Стэна Кентона, так у него в пепельнице еще и томился зажженный косяк, небрежно брошенный между затяжками. Зажженный! Изнемогал в ожидании!
Я в жизни такого не видел. Косяк нужно бегом пускать в дело, чтобы ни один миллиграмм не пропал. Никаких пепельниц! Выходите на крыльцо и быстренько пускаете по кругу – процесс под кодовым названием «затянулся – и порядок». А у него он просто лежит и тлеет! Охренеть, ну и крутой же ублюдок! Я купил у него пакетик за десять баксов и папиросную бумагу. В комнате Дона я произвел фурор.
Так мы проходили подготовку и служили стране, куря траву, воруя пластинки и заражая друг друга вирусами.
За это я и получил первую нашивку.
Потом был Денвер и учебка. Здесь знакомили с техникой, в моем случае – с прицельно-навигационной системой «К-2», которой был оснащен новый реактивный бомбардировщик средней дальности «Б-47 Стратоджет»[49]. «Б-47» был творением генерала Кертиса Лемэя[50], чье предыдущее детище времен Второй мировой войны сотнями тысяч уничтожало с воздуха граждан Германии и Японии. (Он же послужил актеру Джорджу К. Скотту моделью для создания образа генерала-психопата Бака Терджидсона в фильме «Доктор Стрейнджлав»[51].) Теперь Лемэй возглавлял стратегическое командование ВВС, и «Б-47» играл ключевую роль в выполнении его новой задачи – уничтожении советских граждан с воздуха. На этот раз миллионами. Наш человек.
«Б-47» – первый бомбардировщик в истории, не уступавший по скорости истребителю. А также высотный самолет. У аналоговой системы «К-2» не все было гладко с навигацией, что усложняло своевременную доставку и сброс бомб на намеченную цель. Приходилось учитывать такие факторы, как движение на дозвуковых скоростях, баллистику, особенности обшивки, характер падения бомбы и множество других переменных.
Ряд параметров задавался на старте, по ходу вводились дополнительные данные: где находятся ТСБ (точка сброса бомбы) и ТП (точка прицеливания) и какова ГД (горизонтальная дальность)? По этим вводным «К-2» вычисляла параметры для точного поражения объекта ядерной бомбой. Мне нравилась вся эта байда – отчасти потому, что приходилось для разнообразия напрягать мозги, а еще потому, что, как выяснилось, я люблю поток информации, расчеты и поиски решения. И жаргон. Обслуживая «К-2», мы использовали прикольную аббревиатуру – ИРАН. Придумал ее явно человек с чувством юмора. Она означала: инспекция и ремонт агрегата при необходимости.
Плюс все вертелось вокруг бомб, которые я обожал.
В мае 1955 года мне исполнилось восемнадцать, и после восьми или девяти месяцев службы я мог выбирать, куда хочу перевестись. Вы предлагаете три варианта – начальство выбирает один. Я хотел оказаться как можно ближе к дому. Выбрал Платтсбург, штат Нью-Йорк, Колумбус в Огайо и еще одну базу стратегического командования ВВС в Новой Англии. На любой из них я мог бы защищать священные американские свободы, например, свободу выбора. Как и ожидалось, мой выбор проигнорировали и отправили меня в Луизиану, на авиабазу Барксдейл, расположенную на другом берегу реки Ред-ривер от Шривпорта. Мой друг называл ее «самой вонючей дырой в этой долбаной стране».
Поначалу за пределами базы я бывал редко. Мне и в казарме жилось зашибись. По три человека в комнате, односпальные кровати, пить и курить – пожалуйста. С пропуском класса A можно было покидать базу в любое время. Так что определенная свобода была. Я с головой ушел в музыку: джаз и ритм-энд-блюз. А вскоре мне удалось приступить к реализации своего стратегического плана.
На каждой базе есть клуб для офицеров и клуб для сержантов, но на дворе стояли 50-е, и сегрегацию в этой южной глубинке никто не отменял. Для черных сержантов в клубе имелась отдельная пристройка. Ходить туда могли и простые смертные из сержантского состава. Там я и начал зависать. Они придумали хот-доги «радар»: в середину сосиски вкладывался сыр и нагревался с помощью какого-то излучения в подобии духовки – такая ранняя версия микроволновки. Кто знает, сколько доз радиации мы получили с этими хот-догами? У них был солодовый ликер, «Карлинг Блэк лэйбл»[52], музыкальный автомат, танцы и много чего хорошего. Я общался с черными парнями из других эскадрилий. Белых я там видел, может, раза два. Адепты белой культуры из моей казармы подвергли меня остракизму – как одного из тех «ненормальных белых ньюйоркцев – любителей негров».
C чернокожими сослуживцами я чувствовал себя вполне естественно. Я вырос на улицах Гарлема, детьми мы играли бок о бок с черными и латиносами всех мастей – доминиканцами, пуэрториканцами, кубинцами, – и всегда находили общий язык. Приходилось. Подростком я часто слышал предвзятые и дискриминационные высказывания от разных типов на улице или во дворе школы. Но я с теми, кто говорит такое, дела не имел, пропуская их перлы мимо ушей. Едва появившись, слово «цветной» вошло в мой лексикон как более мягкое и приемлемое. Бесцеремонные расистские высказывания, как и расизм в любой форме, мне претили. Моя мать тоже была свободна от предрассудков, и воспитывался я иначе, чем многие из моих сверстников. (Хотя некоторый антисемитизм я за ней замечал. Евреев она называла норвежцами. У них с сестрой был свой шифр: «Агни, тут в автобусе пара норвежцев».)
Однажды я провел ночь в участке только потому, что ехал в машине, где за рулем сидел черный парень – мой сосед по комнате. Его звали Конни, у него был маленький автомобиль, и в этом состояла пикантность – от черного такого никто не ожидал. Мы с Уолтерсом, белым парнем из Сан-Хосе, который жил в комнате напротив, собирались в город. Хотели заглянуть в бар для белых, а Конни – в бар для черных.
И вот черный парень едет по Луизиане в своем маленьком седане, рядом с ним сидит белый парень, другой белый – это был я – сел сзади. Мы выехали на бульвар Барксдейл, направляясь в Шривпорт, как вдруг на пути нарисовались две полицейские машины с мигалками. Ругань, оскорбления – всё как обычно. Но им пришлось действовать с учетом нашего статуса – мы все-таки военнослужащие. Они понимали, что мы в их власти только на одну ночь и уже утром авиабаза вытащит нас отсюда. Но за эти пару часов мы ощутили на своей шкуре, какое дерьмо этот юг, где правят ненависть и унижение.
Нам пришлось провести ночь в участке без всяких причин, если не считать основанием для задержания то, что «за рулем негр» и «за рулем негр, который везет белого». Конни отправили в камеру к черным, а нас с Уолтерсом закрыли в соседней. Решетка не мешала нам общаться. Единственное окно было без стекла – климат там знойный.
В носке у меня было заныкано три косяка, а обыскивать нас не стали. Так что всю ночь мы вместе курили траву, черные и белые, в городской тюрьме Божер-сити образца 1955 года. А гребаный дым выпускали в их гребаное окно. Хорошо оттянулись!
Свободно общаться с черными мне никто не мешал, хотя это противоречило структуре жизни военных. А мне шло только на пользу – помогало приобщиться к профессии комика, развивать находчивость и раскованность, которых я не добился бы, общаясь только с «социально близкими». Плюс увлечение музыкой привело меня на радио, я попробовал себя в роли ведущего, что, в свою очередь, заставило задуматься о сцене. А с другой стороны, своему непослушанию я обязан впечатляющим перечнем военных судов, а также ситуаций, когда суда удалось избежать лишь чудом.
На Барксдейле, базе стратегического командования ВВС, размещалось немало настоящих «Б-47», каждый из которых стоил целое состояние. В 1955 году еще не было «ядерной триады», всех этих сил наземного, воздушного и морского базирования. Подводные лодки только начинали строить, а шахты еще не вырыли. «Б-36»[53] был снят с производства, а «Б-52»[54] нам еще не поставляли. Так что у нас имелись только средние бомбардировщики «Б-47» – единственное средство сдерживания демонических планов Империи Зла. Я был крошечным, но важным элементом той тонкой черты, что отделяла Америку от Армагеддона. Мир – наша профессия[55], как любил повторять наш командир-психопат.
Чтобы попасть на взлетную полосу, требовался специальный пропуск с вашей фотографией и кодом, определяющим уровень доступа. Однажды я направлялся на полосу, а на посту стоял часовой, примерно моего возраста, если не младше. Пропуск у меня был под полевой курткой, снаружи не видно, поэтому он спросил:
– Где ваш пропуск?
Я отвечаю:
– Да пошел ты. Я иду на работу. – И шагаю дальше.
Он достает пистолет и приказывает:
– Лечь лицом вниз на тротуар.
– Да пошел ты, хуесос, – повторяю я. Но потом здравый смысл берет верх: – Слушай, вот он, мой пропуск, только отвали.
Но уже поздно. Я его послал. Неповиновение лицу при исполнении. Статья 15, строгое дисциплинарное взыскание. За это могли и зарплату урезать, и понизить в звании. В результате я потерял нашивку и снова стал рядовым.
Нашивку мне вернули довольно быстро – на этот раз после учений, моделирующих ситуацию, когда «враг» пытается прорвать периметр базы. Наша цель – защитить бомбардировщики. Цель врага – проникнуть внутрь и нейтрализовать самолеты. Сценарий с советскими войсками, которые добираются до Божер-сити, штат Луизиана, и выводят из строя наши «Б-47», выглядел так же правдоподобно, как идея, что немцы могут перелететь через Атлантику с одним баком топлива. Но в этот детский сад мы играли на полном серьезе.
Ночь накануне Рождества. Даже в Луизиане взлетная полоса покрывается инеем. К одному из бомбардировщиков подъезжает аэродромный источник питания, теперь там внутри будет тепло и уютно. Мой пост совсем рядом, я уже хорошо поддал, поэтому решаю немного вздремнуть. Ставлю ствол – именно ствол, отказываюсь называть его винтовкой – рядом с источником питания, поднимаюсь в самолет и вырубаюсь. А тут едет проверяющий из нашего сектора и видит мою винтовку, мать его. Без присмотра! Меня вытаскивают и – вперед, под трибунал, на этот раз за «самовольное оставление поста во время учений, приближенных к боевым действиям».
Язык не повернется назвать это правосудием – это судилище ради экономии времени и денег и клепания обвинительных приговоров. Судопроизводство? Нет, не слышали. Председательствовал в суде полковник, единый во всех лицах: он был и судьей, и присяжными, и прокурором, и адвокатом. Зачитал приговор: «Мы признаем вас виновным». Кто «мы», ублюдок?
Но он все-таки смягчился: «У тебя скоро рождественский отпуск, я не буду зверствовать. Обойдемся без гауптвахты. Но высчитаем с тебя две трети зарплаты за три месяца. Ну и еще ты теряешь нашивку».
В итоге история моих армейских нашивок выглядела так: я получил нашивку, потерял нашивку, получил нашивку, получил вторую нашивку, потерял нашивку, получил две нашивки, потерял одну нашивку, потерял вторую нашивку. Всего я заработал шесть нашивок и потерял четыре. На дембель я уходил, чувствуя себя долбаной зеброй.
«Мало того, что он ошивается с черномазыми, – говорили обо мне после этого, – он еще и сам редкий утырок». А потом произошло событие, круто изменившее мою жизнь. Как-то вечером ко мне в комнату заглянул один парень из Миссисипи, его звали Майк Стэнли. «Эй, Джордж, знаешь, чем я занимаюсь? – спросил он. – Играю боксера в пьесе „Золотой мальчик“[56]. Тут в центре города есть маленький театральный кружок, называется „Рискованный театр“, и им нужны актеры. У тебя хорошо получится, ты прирожденный клоун». Вот так я и получил роль в этом спектакле – играл тренера, а в следующей пьесе – фотографа. Только шляпу поменял.
Роль Тома Муди, менеджера главного героя – боксера, исполнял Джо Монро, ведущий утренних эфиров на KJOE, самой популярной городской радиостанции. KJOE слушали все, она была на слуху, потому что крутила песни из «Топ-40», когда этот формат «быстрого реагирования» только входил в моду и был еще в новинку. Чего я не знал, так это того, что Джо Монро владеет половиной радиостанции. Я подошел к нему: «Джо, после армии я хочу стать диджеем. Можно как-нибудь подъехать к тебе на радио и посмотреть, как ты работаешь?» Он ответил: «В любое время».
И вот я прихожу к нему, и после окончания эфира он говорит мне: «Возьми тексты, иди туда в студию за стеклянной стеной и прочитай мне». И там, в далеком южном штате, я со своим нью-йоркским произношением читаю: «Привет, магазин «Хакенпак» работает семь дней в неделю! Двадцать четыре часа в сутки!» Потом читаю новости про Суэцкий кризис. И он тут же берет меня на работу – вести по выходным выпуски новостей, обещая шестьдесят центов в час.
Это было только начало. С двенадцати до часу шла часовая программа без всякого сценария – просто играли разные мелодии, что-то вроде «Приятной музыки в полдень». Я получил этот часовой эфир. Потом он решил не дробить эфирное время: «Это отстой, мы этим больше не занимаемся». Мы перешли к формату эфиров с 6 до 9, с 12 до 3 и с 3 до 6 часов. Я выходил в эфир каждый день с 12 до 3.
Американская авиация была просто счастлива, что я наконец занялся чем-то полезным. Я был у всех на виду, в центре города. Не распространял венерические заболевания, никого не насиловал. Отличный пиар для ВВС США.
Мне разрешили покидать базу. Делал я это довольно часто, поэтому меня перевели с должности механика прицельно-навигационного комплекса «K-2» на должность диспетчера. Раз в двое суток около полуночи я садился и расписывал наряды на следующий день. Это занимало иногда час, иногда больше. Зато потом я был свободен. Все это отнимало максимум три часа раз в два дня. Я просто жил в своей комнате, содержал в порядке койку. Больше от меня ничего не требовалось.
Еще один военный суд предстоял мне в Англии. Мы пробыли там девяносто дней, вся эскадрилья – сорок пять самолетов с полным боекомплектом. Стратегическое командование ВВС часто такое практиковало, чтобы доказать, что финансируют их не зря: поднимало целую эскадрилью и отправляло на «передовые позиции», типа Марокко или Англии, всего в каких-то 2500 километрах от богомерзких Советов, а не в 5500 километрах от них, как Луизиана. Можно сэкономить пару баксов на горючем.
Пока мы были в Англии, мои обожаемые «Доджерз»[57], которые никогда не выигрывали Мировую серию, обыграли «Янкиз»[58] и стали победителями. Мы с другом услышали об этом по армейскому радио. Новости до Англии долетают на пять часов позже, но не обмыть победу «Доджерз» мы не могли. Обратно на базу я приполз уже глубокой ночью в весьма приподнятом настроении. Праздник испортил комендант казармы с лычками сержанта, гаркнув на меня: «Заткнись, Карлин!» На что я ответил своим фирменным: «Иди на хуй, уебок!»
Злостное неповиновение. Основание для второго военного суда. Итого, на тот момент – два военных суда и еще четыре обвинения по 15-й статье вдобавок к самому первому. Всего семь серьезных дисциплинарных проступков. Охренительно.
А впереди еще год. Я поступил на действительную военную службу на четыре года. После этого еще четыре года вы автоматически числитесь резервистом. То есть они берут вас в оборот на восемь лет. А меня брать не захотели.
Закончиться эта история могла четырьмя способами: увольнение с лишением прав и привилегий, увольнение за недостойное поведение, увольнение с хорошей характеристикой и увольнение на общих основаниях. Мне не подходил ни один. Меня классифицировали по пункту 3916 – это что-то вроде развода по обоюдному согласию сторон. Молчаливое признание того, что у вас с ВВС ничего не вышло. Критериев тут три. Во-первых, вы не работаете по военно-учетной специальности два года и дольше. Во-вторых, вас понижают в звании более двух раз. В-третьих, вы не планируете оставаться сверхсрочно. Я подходил идеально.
Армия отпустила меня через три года и один месяц со всем денежным довольствием и правами военнослужащих. В резерве я им тоже был не нужен. По сути, это означало: «Ты молчишь о том, что служил, а мы забываем о тебе». Такой ранний вариант «не спрашивай, не говори»[59].
Я вышел победителем. Мне было двадцать, я полтора года проработал на радио, армии я был ничего не должен. Непередаваемое чувство.
Отсюда и мое двойственное отношение. Разумеется, я против военщины, против того, чем военные занимаются. Однако авиация во многом совсем не напоминала армию. Ну да, они сбрасывали бомбы на людей, но… у них было поле для гольфа.
Я разобрался в том, как все устроено в этой гребаной эскадрилье. Я знал все про комплекс «К-2»: все 700 килограммов оборудования, 41 основной компонент, 370 электронных ламп и порядка 20 000 отдельных деталей. Я научился не ввязываться в драки. Пить ровно столько, чтобы без приключений попадать домой. Держать себя в рамках.
В каком-то смысле ВВС взяли на себя роль отца, которого у меня никогда не было. Они воплощали то мужское начало, которое заботилось обо мне, выделило мне комнату, кормило меня и помогло вырасти из моих детских штанишек. Оно подвело меня к тому рубежу, откуда я мог шагнуть в свою жизнь и начать карьеру, дав мне пинка под зад в самый подходящий момент.
Я хочу от всей души поблагодарить Пентагон, Советский Союз и военно-промышленный комплекс. Без них я никогда не стал бы тем, кем стал.
6
Два парня в исподнем
Важнейшим событием на заре моей карьеры стало знакомство с Джеком Бернсом[60]. Это произошло в 1959 году на радио WEZE[61] в Бостоне.
Демобилизовавшись из ВВС, я еще несколько месяцев работал диджеем на радио KJOE в Шривпорте. Но мне хотелось перебраться поближе к Нью-Йорку и выйти на более широкую аудиторию, и, когда один из коллег переехал в Бостон, я попросил его присмотреть работу и для меня, все равно на какой радиостанции.
Радио WEZE радикально отличалось от KJOE. Входя в компанию «Эн-би-си»[62], оно все еще передавало мыльные оперы, викторины и прочее старье. Я работал диктором, составляя тексты и зачитывая объявления в эфире. И хотя по ночам у меня был двухчасовой музыкальный эфир, ставить приходилось всякую тошниловку типа Синатры, Вика Дамона, Кили Смит и Луи Примы[63].
Джек работал здесь репортером. Мы с ним сразу сошлись. У нас обоих было очень похожее амплуа – простого ирландца с улицы. Потом из этого образа вырастет и мой сержант-индеец, и все остальные мои сержанты. А Джека вдохновляли бостонские ирландцы, которых он прославит в многолетнем тандеме с Эйвери Шрайбером[64], изображая таксиста и его болтливых пассажиров.
Джек выстраивал более острый образ, мой персонаж выглядел гуманнее. Эти парни могли болтать часами. Прекрасный способ высказать то, о чем вам самим говорить не хотелось бы. Было очевидно, что в тандеме мы так и фонтанируем идеями. Мы оба быстро соображали, и это переросло в крепкую дружбу. Мечтали даже о своем комедийном шоу…
А потом я, как всегда, облажался.
Из-за меня на радиостанции разыгрались два громких скандала. Первый инцидент был связан с розарием кардинала Кушинга[65]. В 1959 году кардинал Кушинг стал большой шишкой в католической церкви и, будучи очень близок к Кеннеди, оказался весьма влиятельной персоной в Бостоне. Каждый вечер с 6:45 до 7:00 он выходил в эфир и читал розарий. Добродетельные ирландские католики издавна его любили.
И вот я сижу за студийным пультом, а кардинал Кушинг – у себя во дворце или хрен его знает, где он там живет. Мы с ним на связи по телефонной линии. Сегодня вечером он читает «Пять скорбных тайн». Прежде чем начать, он всегда немного рассказывает о жизни Бостонской епархии. Этим вечером он заводит разговор о «Малых сестрах бедных»[66]. «„Малые сестры бедных“ из года в год самоотверженно трудятся в больницах Бостона, где дети с хроническими заболеваниями…» Увлекшись чудесными святыми малыми сестрами, он слишком поздно вспоминает о «Пяти скорбных тайнах».
И вот уже почти семь, а Его Высокопреосвященство только приступает к третьей скорбной тайне. («Венчание тернием Господа нашего», если это кому-то интересно.) Я должен принять ответственное решение. Ровно в семь выходит выпуск новостей, который спонсирует «Алка-Зельтцер». «Алка-Зельтцер» и «Эн-би-си» против кардинала Кушинга и двух последних скорбных тайн? Тоже мне, бином Ньютона. Я прерываю трансляцию. Отключаю кардинала.
После короткой заставки «Эн-би-си» начинаются новости. Не проходит и минуты, как звонит телефон и в трубке грохочет: «Я могу поговорить с юношей, который ПРЕРВАЛ СВЯТОЕ СЛОВО БОЖЬЕ В ЭФИРЕ?!»
Видимо, у него был этот гребаный монитор эфирного контроля, и он услышал, что начинаются новости. Я ответил: «Кардинал Кушинг, это Джордж Карлин. Сегодня моя смена. У меня есть сетка вещания, которой я должен следовать… – ну, вы понимаете, на что только не пойдешь в критической ситуации. – И есть правила Федеральной комиссии связи, которые я должен выполнять…»
Руководство было на моей стороне, но пятно на репутацию легло. После второго случая – инцидента с мобильной радиостанцией – пятно было уже не смыть.
Иногда по выходным, когда мне хотелось разжиться травкой, я садился в передвижную радиостанцию – вместительный микроавтобус, нафаршированный техникой, с кричащей надписью на боку «WEZE 1260. Актуальные новости!» – и отправлялся в Нью-Йорк.
И вот в один из уик-эндов мы вшестером, а то и всемером, втиснулись между аппаратурой и прикатили в Гарлем, выискивая, где бы прикупить травку. У каждого был какой-то знакомый. «Поехали глянем, может, там Пако на углу 111-й и Мэдисон-авеню». C Пако не срослось, идем дальше: «Джорджи, Джорджи, я знаю – Сантос! Махнем к Сантосу!» Двигаем на угол 145-й и Амстердам-авеню. Здоровая махина с огромной блядской надписью носится по всему городу, охотясь за наркотой. Отличный пиар для «Новостей Эн-би-си».
Когда я наконец попадаю домой, раздается звонок из Бостона. Директор радиостанции:
– Ты в курсе? У нас тут побег из тюрьмы в Волпоуле. Еще вчера вечером. Мы не можем найти мобильную радиостанцию. Я так понимаю, ты ее взял?
– Да, она у меня. Все в порядке!
– Ну нам-то никакого толку от того, что она в Нью-Йорке.
– Да в Волпоуле все время кто-то сбегает. Через месяц будет еще один побег. Не парьтесь.
Но он не проникся. Сайонара[67], Джордж.
Меня взяли на KXOL, радиостанцию номер один в Форт-Уэрте, доверив мне отличное эфирное время – с семи до полуночи, когда крутили «Топ-40». У них это называлось «домашнее задание»: дети делают уроки и слушают радио номер один, где звучит все самое классное.
Вскоре я стал чем-то вроде местной знаменитости и довольно плотно общался с этими самыми детьми. Тогда я впервые ощутил дух того безымянного, негласного, неуловимого заговора молодежи против властей и старых правил, который, по-видимому, вызревал в глубоком тылу. Форт-Уэрт, кто бы мог подумать! («Коровий город[68]! И горжусь этим!») По их вечеринкам было заметно, какое сильное влияние оказывает черная музыка и танцы даже на этих белых протестантских детей, которые никак не пересекались с черными. Они пытались перенимать модные движения, хотя и выходило у них не так здорово, как у их кумиров.
Я проработал на KXOL около полугода, когда в один прекрасный день меня нашел Джек Бернс собственной персоной.
Он ушел с WEZE после одного инцидента, когда с похмелья делал утренний выпуск новостей. Радиостанция размещалась в старом отеле «Статлер» с длинными окнами вроде тех, какие сейчас в «Тудэй шоу»[69], и любопытные могли заглянуть внутрь и приобщиться к захватывающему миру радио – глядя, как журналист Джек Бернс готовит первые утренние новости. И вот, просматривая заголовки, Джек поднимает глаза и видит прямо перед собой старого алкаша, который мочится в окно. Если бы не стекло, он бы нассал прямо на Джека.
«Я не хочу быть обоссанным, пока рассказываю людям о важных событиях за день», – подумал Джек. И уволился.
Теперь его цель – Голливуд, «надо дать им еще один шанс». Но сейчас он на мели, и шины у него лысые, поэтому он сделал крюк в Коровий город, чтобы узнать, не помогу ли я ему с работой.
Не иначе как вмешалось само провидение. Отдел новостей как раз искал журналиста – от них только что без предупреждения ушел сотрудник. Джек, опытный и уважаемый журналист, тут же получил работу.
Мы начали с того же, на чем остановились (как и наши ирландские альтер-эго), и стали вместе снимать жилье. Джек продолжил начатую в Бостоне работу над моим полевением.
У нас в семье республиканизм воспринимался как данность. Мать и тетя работали на Уильяма Рэндольфа Херста[70] и были окончательно инфицированы вирусом Уэстбрука Пеглера[71] – Эдгара Гувера[72] – Джо Маккарти[73]. Мать всегда с радостью заявляла, что, хотя ее отец всю жизнь был демократом, она стала республиканкой в правление Эйзенхауэра[74].
Отчасти это объяснялось ее широкими знакомствами в бизнес-кругах, когда она работала помощницей Пола Б. Уэста, президента Ассоциации национальных рекламодателей, главного лоббиста индустрии рекламы. (Мэри была его помощницей-референткой, а не секретаршей. Она не записывала под диктовку.) Она была на короткой ноге с директорами по маркетингу крупных корпораций, таких, как «Филко», «Форд», «Дженерал моторз», «Дженерал фудз», «Дженерал электрик», «Ю. С. Стил». Она любила упоминать их имена. И целиком и полностью разделяла их республиканские взгляды.
Потом был Маккарти. В 1954 году, когда в перерыве между школой и службой в армии я некоторое время работал в «Вестерн Юнион», его слушания в Сенате вызвали целую бурю. Я его поддерживал – дома меня в этом убедили. Для меня стало сюрпризом, сколько у него противников среди менеджеров «Вестерн Юнион», сделавших карьеру по профсоюзной линии. Но, даже покинув дом, я еще долго продолжал верить в его бредовые идеи. Еще бы – ведь повсюду коммунисты! Разве на их месте вы не пытались бы пробраться в Госдепартамент?
На самом деле это были не мои чувства (и точно не мои убеждения). Бунтарь и аутсайдер, я просто поддался внушению матери.
Я оставался консерватором и когда работал на WEZE. Случалось и высказываться в эфире. Однажды пришлось даже объясняться с Джеком. Я уже и не вспомню, зачем я это сделал в программе легкой музыки в ультралиберальном городе – может, какие-то события повлияли, – но прямо посреди музыкального микса в духе Мантовани[75] я призвал превентивно сбросить пару бомб на красный Китай.
Эфир закончился – Джек уже ждал меня. «Какого черта ты ляпнул про ядерный удар по Китаю на проигрыше Андре Костеланетца[76]?» – спросил он. Я не мог понять, что не так, мне все это казалось в порядке вещей. «Пойдем бахнем по пивку, – предложил Джек. – Хочу кое-что тебе рассказать».
Я услышал от Джека нечто радикально отличавшееся от того, что мне внушали с детства. Например, что правых интересовали вещи, а левых – люди. Что правые защищают собственность и права собственников, а левые борются за гражданские права и права человека.
Джек открыл мне глаза на Кастро, который недавно сверг кубинского диктатора Батисту. Джек бывал на Кубе, когда служил в морской пехоте, «еще один ирландский консерватор правого толка» (как и я). Но, когда вернулся туда после революции, Кастро произвел на него очень сильное впечатление. Джек даже брал у него интервью, когда тот приезжал в Бостон, – одно из первых англоязычных интервью, которые Кастро дал в США.
До меня стало доходить, какую искаженную картину мира рисовали мне католическая церковь, ирландское окружение, моя мать, вся наша семья, очарованная Херстом. Осознание произошло стремительно – будто обухом по голове дали. Ну конечно, я ведь и сам так считал! Конечно, я за обездоленных! Конечно, это они угнетают меня – говнюки из правого крыла, захватившие бизнес! Спасибо Джеку, он первым открыл мне глаза.
Мы начали ходить в кафе «Погребок» на Хаустон-стрит, там наливали спиртное, хотя в Форт-Уэрте царил сухой закон. В белом протестантском Коровьем городе посреди Техаса кучка битников в круглосуточном кафе, незаконно торговавшем алкоголем, ходила по лезвию ножа. (Один фрик приходил туда в одеяле, с орлом на плече. С орлом, мать твою!) Это были лузеры Коровьего города. Типажи по-своему интересные. Иллюстрация к новому взгляду на мир.
Однажды вечером мы с Джеком стали вспоминать миниатюры, которые разыгрывали дома: два придуманных нами ирландца болтали без умолку и импровизировали на ходу. Как все хохотали – искренне, по-настоящему. С этого все и началось. Это была отправная точка. В первый раз в жизни я осознанно пытался рассмешить совершенно незнакомых людей. Ни с чем не сравнимое чувство. Ни с чем. Почти полвека прошло, а оно так же волнует.
Мы так и ходили в «Погребок», продолжая смешить завсегдатаев. И чувствовали себя все увереннее. Успех объяснялся отчасти тем, что мы были популярными в городе радиоведущими. Но и кураж нельзя сбрасывать со счетов. «Погребок» стал нашей школой, нашей лабораторией. Мы были хозяевами положения. Нам удалось создать экспрессивный сценический дуэт, который так и нарывался на неприятности.
ДБ: Привет, детишки, встречайте Капитана Джека…
ДК: …и Веселого Джорджа!
ДБ: А с чем мы к вам сегодня пришли!.. Помните, вчера мы расстались на том, что клоуна Кларабеля[77] и гермафродита Герми вздернули в чулане? Чем же они провинились, дети? Правильно: хотели припрятать бухло, пока не вернулась мамочка Кларабеля!
ДК: А вы, дети? Успели заныкать бутылку, пока мамочка не притащилась домой? Будьте начеку, не дай бог мамочка узнает, что вы бухаете! Могу дать совет. Подглядываете, где заначка у вашего папаши, и ныкаете там же свой пузырь. Если мамочка его найдет, втык получит папаша, а не вы!
ДБ: А теперь внимание, дети! Сегодня последний день, когда можно заказать набор юного торчка от Капитана Джека и Веселого Джорджа!
ДК: Слышь, пацан, ты просто обязан его купить!
ДБ: Почему последний день? Потому что, когда мы приехали в Тихуану[78], оказалось, что нашего дилера прижали копы. Так что мы на мели. Но вы еще можете получить чистый героин. Никаких примесей. Никакого молока, сахара, муки. Полный улет, детишки!
ДК: Мы с Капитаном Джеком ширнулись прямо перед выступлением. Не буду скрывать, детишки, я под кайфом! Видите мои глаза? Одна доза – и меня уже штырит!
ДБ: В набор также входит 12-миллиметровая игла для инъекций из армейских запасов.
ДК: И оригинальная серебряная ложка с изогнутой ручкой от «Роджерз брос»[79], чтобы смешивать наркоту. Ложка доступна в разных стилях – модерн, классика, прованс, роузмид. Отправляя наличку, убедитесь, что правильно указали нужный вариант.
ДБ: А еще вы получаете 110-сантиметровый резиновый жгут – будет чем перетянуть руку, чтобы вздулись вены.
ДК: А также месячный запас ваты, чтобы держать иголку в чистоте. Не хватало еще, чтобы у вас загноились вены. Знаете, Капитан Джек, нам часто пишут дети, которые кололись грязной иглой и занесли себе инфекцию. Нужно следить, чтобы иголка была чистой, дети. А если заметите на руке большое сине-фиолетовое пятно, которое поднимается все выше, значит, пора искать более крупную вену.
ДБ: А теперь только для девочек! Мальчики, на выход! Итак, девочки, сегодня последний день, когда можно заказать комплект Лолиты. Он включает фотографию Владимира Набокова с автографом и снимок настоящей Лолиты. А также подробную инструкцию. И если, девочки, вы прочтете инструкцию и проделаете необходимые упражнения…
ДК: Это по-своему даже весело, девочки…
ДБ: …уже через две недели вы сможете ходить, разговаривать и вести себя как девушки в два раза старше. И всегда сможете заработать пару баксов после уроков. Зовите мальчишек обратно!
ДК: Ладно, детишки, нам пора. На прощание от нас – мудрость дня:
ДБ / ДК: …Что бы вы ни делали, не забывайте МОЛИТЬСЯ!
