Это идиотское занятие – думать Карлин Джордж

Почему я предпочитаю кувалду рапире? Почему считаю, что лучше выражать свои идеи в грубой, агрессивной, вызывающей форме? Да потому, что вижу: когда жизнь берет нас в оборот, это уже не уколы рапиры, не нежные, ласковые прикосновения. Это откровенное безжалостное насилие. Растянутое во времени насилие нищеты, насилие неизлечимой болезни. Безработицы, голода, дискриминации. Это не выплеск агрессии какого-нибудь идиота, который в «Макдоналдсе» открывает огонь из «узи», лишая жизни сорок человек. Это реальное насилие, которое происходит изо дня в день, снова и снова, неслышное, безмолвное, усиленное тысячекратно.

И одного острого словца тут уже недостаточно. Меня лично мало утешает остроумие «Ступенек Капитолия»[247], когда они распевают: «Ой, дили-дили, там кого-то убили!»

«Пошли вы на хуй, долбоебы!» – вот моя позиция. Идет ли речь о мире или о властях. Когда уже у нас в стране начнут убивать тех, кто говорит правду? (Кстати, почему все те правые, на которых покушались, выжили? Уоллес[248]? Рейган[249]? Разве в нашем лагере нет снайперов?)

В моих шоу 1990 и 1992 годов для «Эйч-би-оу» царила гармония. В 1990-м впервые все так удачно сошлось: сильные стороны моей новой манеры письма стали еще очевиднее, а политическую реальность я оценивал не в пример трезвее. Это еще не «Как глушат культуру в Нью-Йорке»[250], но уже заметный прогресс по сравнению с 1988 годом, который тоже был шагом вперед по сравнению с 1986-м.

Возможно, одна из причин – только не смейтесь – в том, что и в 1990, и в 1988-м я записывался в Нью-Джерси. Да, поцелуй-ее-там-где-пахнет Нью-Джерси[251]. Мы все-таки пришли к выводу, что на Западном побережье шоу для «Эйч-би-оу» лучше не снимать. Публика в Калифорнии занята своими проблемами: пойти ли завтра на пляж или в парк аттракционов «Волшебная гора»? В Лос-Анджелесе не привыкли слушать артиста затаив дыхание.

Альбом 1988 года «Чем я занимаюсь в Нью-Джерси?» я записал в Парковом театре в Юнион-Сити, а «Опять за старое» 1990 года – в Государственном театре в Нью-Брансуике. Тут меня принимали с куда бо`льшим энтузиазмом, чем на Западном побережье. А несколько сильных, почти шокирующих номеров, созданных к 1990 году, работали на мое новое сценическое амплуа. В одном из них, «Об изнасиловании – с улыбкой», речь шла не столько об изнасиловании, сколько о том, что нам хотят указывать, о чем можно говорить, а о чем нет. В начале 90-х у всех на слуху была политика идентичности; возникали новые языковые коды (с эпицентрами в университетах), ширились запреты на оскорбительные высказывания. «Я уже не знаю, о чем можно говорить», – так я начинал свои концерты. Кому-кому, а комикам постоянно указывают, что есть запрещенные темы, над которыми нельзя смеяться. Я был с этим не согласен.

Возьмем изнасилование. Смешно ли это? А почему нет? Представьте, что Поросенок Порки[252] изнасиловал Элмера Фадда[253]. Потому что Элмер к нему клеился. И сам этого хотел.

Суть ведь в чем: мужчины оправдывают изнасилование тем, что раз женщина вызывающе оделась, значит, сама и спровоцировала. Сама этого хотела.

Помните в новостях: в дом вламывается грабитель и заодно насилует восьмидесятилетнюю бабульку! Зачем? А она была в облегающем халате. Она сама этого хотела!

Понимая, какими мудаками бывают мужчины, я придерживаюсь той мысли, что шутить можно обо всем, даже об изнасиловании. Приведу небольшой отрывок:

Стоило пошутить об изнасиловании, как на меня ополчились феминистки. Феминистки хотят установить контроль над языком. И не только они. У нас в стране желающих наберется большая компания. Я не придираюсь к феминисткам. Я вообще против них ничего не имею.

Я согласен с большей частью феминистских идей, о которых читал. Например, с тем, что мужчины в большинстве своем – тщеславные, невежественные, жадные, грубые животные, которые, того и гляди, угробят планету. Я согласен с теорией, что придуманные ими технологии вцепились в нашу планету мертвой хваткой.

Нашу Землю-матушку СНОВА ИЗНАСИЛОВАЛИ! Угадайте, кто?

«ЭЙ, ОНА САМА ЭТОГО ХОТЕЛА!»

Оглядываясь назад спустя годы, я понимаю, что идея альбома «Как глушат культуру в Нью-Йорке» зародилась уже в 1990-м И когда я представил одноименное шоу 25 апреля 1992 года на сцене театра «Фелт форум» (в «Мэдисон-сквер-гардене»), перед 6500 зрителями – результат превзошел все ожидания. Поезд прибыл к месту назначения.

Это мое любимое шоу на «Эйч-би-оу», но дело не только в любви. Это была новая вершина, совсем новый уровень. Мой личный рекорд, к которому я так долго шел, образец для будущих программ – с точки зрения профессионализма, артистизма и авантюризма.

Мы посвятили его Сэму Кинисону – он погиб за две недели до шоу в аварии, случившейся по вине пьяного водителя.

В апреле 1992 года патриотизм был еще на подъеме – война в Персидском заливе закончилась год с небольшим назад. Многие воспринимали эту войну позитивно и до сих пор так считают, хотя Пентагон продолжает скрывать, с чего все началось. Материалы о так называемых иракских зверствах в Кувейте были сфабрикованы родственницей королевской семьи Кувейта. Спутниковые снимки Министерства обороны США с «массовыми скоплениями у границы Саудовской Аравии» иракской армии на самом деле зафиксировали голую пустыню. Рискованно, конечно, было пускать по национальному телевидению «Ракеты и пенисы в Персидском заливе», но мы учли и этот риск.

Я решил брать быка за рога, пока публика мне активно симпатизировала. Да и номер был таким энергичным и заводным, что отмахнуться от такой идеи было невозможно. Звучала она не то чтобы непатриотично, а скорее – не в унисон со всеми.

Америка любит войну, говорил я. Так повелось, что каждые десять лет у нас новая война. Нас хлебом не корми, дай разбомбить на хрен какую-нибудь страну, где живут темнокожие. Только темнокожие. В последний раз мы бомбили белых, когда наказывали немцев. Они хотели властвовать над миром, а это наша забота!

Дальше я переходил к своей теории о том, что война – это вообще про мужчин, которые размахивают друг перед другом своими членами. Мы бомбим любого, у кого, как нам кажется, член больше. Именно поэтому ракеты, самолеты, снаряды и пули имеют форму члена. Америка испытывает непреодолимую потребность всадить свой национальный член как можно глубже в чужую страну…

Идеи я выхватывал отовсюду, нанизывая шутку за шуткой, мысль за мыслью; очередная идея только подтверждала предыдущую. Жизнь без устали подбрасывала новые зашквары. Наш язык выдает нас – знакомая история то и дело повторялась.

О войне мы говорим в терминах подросткового сексуального сленга, которым Америка привыкла описывать мужские проблемы. Во Вьетнаме мы не «кончили». Мы «прервали». Слабаки! Когда вы трахаете целые народы – включая женщин и детей, – вы

не должны останавливаться, пока никого не останется в живых.

Под конец каждую фразу встречали аплодисментами. Думаю, первое время многих удивляла манера исполнения – я такого еще никогда не делал. Удачное сочетание юмора, идей и образного языка смягчало даже ту неловкость, которая возникала, когда кто-то говорил: «Вы так не гоните, я видел, тут кто-то пришел с ребенком».

Я начал осознавать, что в моем распоряжении теперь есть новый мощный инструмент, хотя пользовался я им с тех пор нечасто. Я выходил на сцену не только чтобы рассмешить. Моя задача состояла в том, чтобы на полтора часа завладеть вниманием аудитории. Вызывая смех, конечно, а еще – блистая мастерством, подачей идей, словесной эквилибристикой, но самое главное – заставляя думать. Прекрасный пример – «С планетой все хорошо», которым заканчивался альбом «Как глушат культуру в Нью-Йорке». По сути, это эссе о том, насколько бессмысленным и ограниченным кажется мне весь экологизм, сводящийся к попыткам спасать исчезающие виды.

Никогда еще я не использовал такой глобальный подход. Люди привыкли видеть свою задачу максимум в спасении исчезающих видов или предотвращении глобального потепления. Я же докапывался до сути проблемы: наш вид слишком самонадеян.

Эта проблема возникла давным-давно, когда, уверенные в своем превосходстве над природой, мы стали самонадеянно пытаться ее контролировать. Так же самонадеянно думать, что мы должны ее спасать, в то время как мы не способны позаботиться даже друг о друге. Земле не нужно, чтобы мы ее спасали. Она существует четыре с половиной миллиарда лет, пережила гораздо более страшные бедствия, чем какой-то вид всего ста тысяч лет от роду, который начал серьезно гадить только в эпоху промышленной революции.

Мы вообразили себе, что несем угрозу этой невероятно мощной самокорректирующейся системе? Планета избавится от нас как от каких-нибудь крабов. Забудьте о спасении исчезающих видов – МЫ и есть исчезающий вид.

С планетой все хорошо. Это нам кранты. Это мы исчезнем. Оставим после себя кучу целлофановых пакетов, а потом, когда Земля переработает и их, от нас не останется и следа…

От исполнителя, который не застрахован от провала, такая серьезная вещь требовала гораздо больше смелости, чем «Ракеты и пенисы в Персидском заливе». Я включил ее в свою программу за несколько месяцев до шоу в «Мэдисон-сквер-гарден», и зал отвечал мне долгим ироничным молчанием. Но по реакции зрителей уже в конце я понимал, что им нравится. Случалось, минуты тянулись, а никто не смеялся, но я на это и не рассчитывал. (Молчали в тех местах, где не было шуток.) Тишина в зале не смущала ни меня, ни зрителей – все равно мне удавалось увлечь их, точнее – мы все были увлечены.

Успех «Планеты» окрылил меня, я понял, что на сцене можно рисковать – пока удается заинтересовать людей, увлечь и завладеть их вниманием. И все время смешить при этом необязательно, иногда пусть и удивляются, пусть на их лицах читается: «Круто! Как здорово это у него выходит!» Пока я с этим справляюсь, я выполняю условия нашего договора.

Смех не единственное доказательство успеха. Боже, какую свободу я ощутил, когда это понял! Многомесячные гастроли только укрепляли меня в этой мысли, а ощущение свободы все росло. И когда я вышел на сцену «Фелт форума», то даже в тишине я чувствовал, как хорошо принимает меня этот огромный зал. Я не слышал смеха, но ощущал волну одобрения, коллективное «Да!». Аудитории явно нравились мои мысли. В небольших залах я не припомню такой реакции, там зрители стараются лишний раз не высовываться. А тут, затерянные в людском море, они дают волю эмоциям.

Я не только писал более провокационные, идеецентричные тексты, я стал больше интересоваться своими взаимоотношениями со зрителями. Не знаю, прошли ли они такой же путь, как я, или им всегда нравился такой формат общения, а я просто недооценивал его. Может, раньше тоже так было.

Однако до этого момента я никогда не задумывался, чего вообще люди от меня ожидают. Ведь даже самый первый шаг – покупка за несколько недель до концерта билетов, которые обходятся им в двадцать, тридцать, сорок долларов, – это уже знак особого доверия. Это их осознанный выбор, а не минутная блажь. Они не отправились в ближайший комедийный клуб с кирпичной стеной[254] или в казино в Лас-Вегасе. Это многое говорит о том, чего они ждут, что хотят услышать, что готовы воспринять.

Описать мою аудиторию не так-то просто. Приезжая в Чаттанугу, я точно знаю, что ко мне не придет типичный чаттануганец. Скорее – какой-нибудь очень-очень странный, эксцентричный фрик. Местный маргинал. Куда бы меня ни занесло, я притягиваю скорее людей свободных, не зашоренных, не склонных осторожничать. Назвать их «леваками» – слишком просто, но вот что их всех объединяет: они предпочитают вещи смелые, рискованные, экспериментальные, критикующие действия власти. Они могут не во всем соглашаться со мной, но вслух высказывают свое возмущение очень редко.

В период активных исканий одним из таких номеров-провокаторов был «Аборт» с альбома «Назад в город» (и одноименного шоу 1996 года на канале «Эйч-би-оу»). С него люди нередко уходили. Не прерывали меня, просто тихонько вставали, разворачивались и шли на выход. Джерри любил поджидать их в вестибюле и рассматривать. Ну и подслушивать, что они говорят, чтобы потом посмеяться. «Ты бы видел этого мужика, который вышел первым. Он был не в себе! Чуть в стеклянную дверь не врезался».

Начинал я с той же фразы, которая прозвучала четырнадцать лет назад в номере «Где я храню свое барахло»: «Ирония в том, что, как правило, противники абортов – люди, с которыми совершенно не хочется трахаться».

Мое сатирическое жало нацеливалось на их самоназвание: пролайферы – защитники жизни. Что это за защита жизни, если, одержимые правами плода, потом, когда он становится ребенком, они отказывают ему в нормальных бытовых условиях и санитарном просвещении? Надевают на него форму в восемнадцать лет и отправляют умирать? Или сами убивают врачей, которые делают легальные аборты? Если любая жизнь священна, то почему когда речь идет о людях, то это аборт, а когда о курице – то омлет?

Надо быть последовательными. Если жизнь начинается с зачатия, почему мы не устраиваем похороны в случае выкидыша? Если жизнь начинается с оплодотворения, а большая часть оплодотворенных яйцеклеток раз в месяц вымывается из организма женщины, разве это не делает ее массовым убийцей? Вы не находите, что «защита жизни» на самом деле ширма для ненависти к женщинам – источнику жизни?

Этот номер создавался постепенно, как и многие мои развернутые тексты в стиле эссе. В первоначальном варианте в нем был один момент, который мне очень нравился, но в итоге он не попал в шоу на «Эйч-би-оу». Это проливает свет на характер моих взаимоотношений с публикой.

В поисках нужных аргументов я предпочитаю не реагировать то и дело на разные перипетии текущей дискуссии, а отматывать назад, возвращаясь к корню проблемы. И вот изначально после слов: «Жизнь зародилась около миллиарда лет назад, это непрерывный процесс, – я говорил: – И его главная движущая сила – УБИЙСТВО. Но… оправданное убийство».

Мне нравилась эта мысль. Дерзкая, неудобная. И объясняющая, почему это всегда вызывало и будет вызывать такие ожесточенные споры. Тут невозможен узко-предвзятый или догматический подход. И я надеялся, что люди поймут меня, насладятся игрой мысли. Но я ошибался. Публика мой порыв не оценила. Для нее это слишком радикально. «Безумство храбрых» – это не про них.

Я реалист. Вскоре я убрал эту фразу. Может, люди правы: может, это слишком сложно для понимания, слишком категорично высказано. Но этот случай дает понять, как зрители влияют на материал. Они тоже участники процесса. Я пишу, они редактируют.

Тексты, которые заставляют задуматься – мои «размышления о ценностях», – я рассматривал как путешествие в мир своих мыслей. Многое на этом пути покажется знакомым, напомнит людям о том, что они сами переживали, что им приходилось наблюдать, слышать, изучать, на что они надеялись; поддержит их в их поисках и покажет, что путешествие со мной – это не дорога в тупик, это выход к чему-то новому. И если я подталкиваю их идти вперед, от известного к неизвестному, то мне придется опираться на филигранный язык или какой-то другой прием, который зацепит, завладеет их вниманием и подведет к намеченной цели, а потом уже можно и смеяться хоть до конца вечера.

С преподаванием в формальном понимании это не имеет ничего общего, но в каком-то смысле я именно обучаю – в занимательной и интересной форме, устраивая публике образовательные туры. Потому что хочу донести до зрителей вещи, о которых они не знали или не догадывались, что знают их, когда занимали свои места.

Я не стал бы называть это обучением (рифмуется с нравоучением) хотя бы по той причине, что, когда новые идеи пытаются доносить путем указаний (или бесконечной болтовни и обсуждений), у людей, видимо, срабатывает защитный инстинкт.

Но если, стоя перед зрителями, вы заставляете их смеяться над какой-то новой мыслью, они уже в ваших руках. Никогда люди так не раскрываются, как во время смеха. Они расслаблены. Это похоже на некий дзен. Они абсолютно открыты, они становятся сами собой, и тут информация как раз достигает мозга – и человек смеется. Идеальный момент для знакомства с новыми идеями. Попав на благоприятную почву, они имеют шанс пустить корни. И в этот момент, в этот короткий миг, зал у меня в руках. Это и есть то, ради чего я выбрал такой путь, может быть, даже самое главное. Он дает власть, дает право сказать людям: остановитесь и задумайтесь!

В то же время я и сам поддавался влиянию минуты, и мы становились одним целым. На миг возникала подлинная общность. Которую они не пережили бы без меня. Как и я без них.

В юности у вас есть свои убеждения, но вы не знаете, как их отстаивать. Особенно если вы самоучка и только пытаетесь понять, что нужно для того, чтобы со всем этим справиться. Вас не накрывает от избытка информации. Мне было пятьдесят пять, когда я записал «Как глушат культуру». Я давно разменял шестой десяток – важный поворотный момент для многих мужчин. Когда я сделал «Назад в город», мне почти стукнуло шестьдесят. Как выяснилось, временная перспектива придает вашим идеям особую фактуру. Чем дольше вы живете, тем богаче ваша матрица, тем больше интересной информации в вашем распоряжении – и больше простора для сравнений и выводов.

Сильнее ощущается разница между тем, что вы видите, и тем, что знаете, и это открывает больше возможностей. Это целый арсенал мнений и фактов, на которые реагируют люди.

Ну и, разумеется, после определенного возраста вы получаете бонусы уже за то, что не умерли.

Если вы обратили внимание, альбомы «Как глушат культуру» и «Назад в город» разделяют четыре года. Причина крылась, как всегда, в моей раздвоенности. Это были параллельные процессы: я рос как профессионал и артист, занимался самопознанием – и мне снова захотелось стать частью чего-то большего, ощутить сопричастность. В результате в середине 90-х я дважды отклонялся от траектории, один раз удачно, второй не очень.

На моем веб-сайте указано: январь 1994 – премьера «Шоу Джорджа Карлина» на телеканале «Фокс». 27 эпизодов.

Какой урок я извлек: нужно всегда заранее проверять психическое здоровье партнера по проекту. Мне нравились актеры, нравилась съемочная группа. Работалось здорово. Но я еле дождался момента, когда смогу свалить. Последний эфир вышел в декабре 1995 года.

До «Шоу Джорджа Карлина» я лет двадцать неизменно отвечал отказом на все предложения обсудить очередной ситком. Причина крылась в самих законах шоу-бизнеса: я стендап-комик, а не комедийный актер. Сами роли, может, и неплохие, но в целом это просто коммерческий отстой.

Я давно разобрался с тем, что значит для меня телевидение и чего все это стоит. Если в 60-е годы я чему-то и научился у Перри Комо и двух Бадди (Бадди Рича и Бадди Греко), мучаясь в костюме кролика в финальном номере, так это тому, что комедия ситуаций – это те же яйца, только в профиль. Это торгашество в его худшем виде, и мне ни под каким соусом не хотелось принимать в этом участие.

«Фокс» не отставали от меня года четыре, но я был непреклонен. Наконец они сделали такое интересное предложение, что пришлось их выслушать. Мне пообещали двадцать процентов прибыли и пост исполнительного продюсера. Что еще важнее, работать мне предстояло с Сэмом Саймоном[255], у которого был потрясающий портфолио: «Такси», «Веселая компания», «Симпсоны», «Шоу Трейси Ульман». Блестящий сценарист и комедийный автор.

Пересмотреть свою позицию заставил меня и тот факт, что шоу 1992 года на «Эйч-би-оу» стало переломным моментом. Я вышел на новый творческий уровень – покорил вершину – и как автор, и как исполнитель. Я мог позволить себе паузу, круг почета. Мне было хорошо за пятьдесят, я получил отличное предложение и мог поработать с прекрасным автором. И я подумал: может, это мой долг перед Брендой – и перед собой – проверить, насколько этот вариант мне по душе и смогу ли я работать в таком формате, не испытывая особого дискомфорта. Чтобы потом в семьдесят лет не ворчать: «Надо было соглашаться на то предложение „Фокса“, и чем я только думал… Господи, ну вы посмотрите на этих малолетних идиотов!»

Я рискнул. И правильно сделал. Никогда я не смеялся так много, так громко и так часто, как в компании с актерами Алексом Рокко[256], Крисом Ричем[257] и Тони Старком[258]. На площадке царил юмор – очень хороший юмор, хотя и странный. Атмосфера была расслабленная, демократичная. Команда подобралась великолепная. Никакой голливудской спеси даже близко. Я наслаждался игрой, разучиванием и выстраиванием роли, всем процессом.

А вот корпоративные заморочки радости не доставляли. Вы имеете дело с озабоченными эгоистами, чье основное занятие – подозревать. И искать подтверждения своим подозрениям. Проверив подозрения и убедившись, что они обоснованы, они начинают подозревать по второму кругу: друг друга, студию, канал. В результате все в контрах.

Но самая большая проблема состояла в том, что Сэм Саймон в общении был крайне тяжелым человеком. Очень смешным, энергичным и остроумным, но с жутким характером. От него всем доставалось.

На телевидении существует своеобразный кодекс продюсера-сценариста, не приветствующий чужаков, особенно пришлых звезд из других сфер шоу-бизнеса, даже если сам проект ради них и задумывался. Вас держат на расстоянии вытянутой руки, не посвящая в суть многих вопросов. И не важно было, что я такой же исполнительный продюсер, как и Джерри. Сэм был идеологом и локомотивом, главным человеком в проекте.

Раз в неделю по вечерам, после всех репетиций и до начала съемок, я отправлялся дорабатывать сценарий. Всю неделю мне приходилось проводить на съемочной площадке, и времени на остальные мероприятия в «штаб-квартире» проекта у меня не было. Но долгие полуночные посиделки над сценарием я не пропускал. Мне это очень нравилось, я наслаждался обществом сценаристов, оттачиванием и шлифованием материала.

Однако при этом уйма времени уходила на то, чтобы просто заказать гребаную еду. Десять разных меню: китайское, итальянское, мексиканское, деликатесы – все это разбросано по всей долине Сан-Фернандо. И начинается: «Так, кто сегодня выбирает меню? Джоуи! Давай, Джоуи! Нет, Джоуи выбирал на прошлой неделе, лучше я выберу! Тут не заказывай, у них нет доставки!..» Потом привозят еду, которую нужно рассортировать, найти, где чья, а потом все усаживаются и едят.

Я человек старомодный. Люблю сразу приступать к делу. «Послушай, Джоуи, – говорю я, – тут на тридцатой странице, где мы остановились, я хотел бы вставить то-то и то-то». «Эмблэмблмггэммммм, – отвечает Джоуи. – Ты хочешь это дописать?»

Это был ритуал, а я не люблю ритуалы. Существовали неписаные правила, которых я тоже не люблю. Например, не принято критиковать или отвергать чужую идею, она просто повисает в воздухе. Никто не говорит, что это отстой. Вообще никто ничего не говорит – просто переходят к следующему пункту. И даже если вы настаиваете на изменении и добиваетесь своего, по правилам потом вы должны в чем-то уступить. Приходится идти навстречу другим, даже если вы против их поправок. В итоге половина ваших идей отметается.

Неписаный кодекс продюсера-сценариста включает и свой словарь. Никогда я не был так озадачен, как услышав: «Пояснительную бригаду вызывать не будем» или «Побарабань, побарабань!». Загадки профессионального сленга.

Может, все это и незначительные штрихи, но они иллюстрируют тот групповой конформизм, который усложняет полное самовыражение. Не стану называть это свободой слова, дабы не политизировать, но на беспрепятственное самовыражение в телешоу можете не рассчитывать.

«Фокс» не держался за «Шоу Джорджа Карлина». Мне сказали, что оно не понравилось директору рекламного отдела. Продвижением нас в эфире никто особо не занимался, рекламщиков «Фокса» мы мало интересовали. Максимум чего от нас ждали – это не растерять аудиторию, которая была у сериала «Женаты… с детьми».

Еще про неписаные правила. «Женаты… с детьми» считалось тупым шоу про белых, а мы – умным шоу про белых. Умное шоу не могло подражать тупому шоу. «Фокс» позиционировал себя как канал для черных. Черные любили смотреть про тупых белых, а вот смотреть про умных белых им не нравилось. (Тупость белого руководства канала во всей красе: оказалось, что именно мы и перетянули бо`льшую часть аудитории «Женатых… с детьми»; ни одна другая программа «Фокса» до нас не дотягивала.)

Были и плюсы. Со мной не в пример чаще здоровались в аэропорту, меня узнавали на улицах – особенно чернокожие, но не только они. Однако с «Фоксом» нам было не по пути. Я был на седьмом небе от счастья, когда шоу закрыли. Оно отвлекало меня от настоящей работы, и меня это не устраивало. В 1994 году на «Эйч-би-оу» могло выйти – но не вышло – мое девятое шоу. Стоило мне – наконец-то – научиться делать свою работу, как тут же пришлось насильственно прервать этот удивительный новый всплеск творческой энергии. Поэтому теперь я дорожил им еще больше. Спасибо «Фоксу», он помог мне раз и навсегда угомонить свои амбиции, а вскоре и избавиться от них вместе с ненужными мечтами.

Никаких еженедельных шоу на телевидении. Лучше я буду торчать в занюханном мотеле в Висконсине или Орегоне, листать свои записи, набрасывать идеи для нового шоу на «Эйч-би-оу» и долго ворочаться ночью, чтобы записать пару строк. «Гм-гм-гм, это я пристрою к „Клинексу“, к заметке 2002 года…»

Может, я и оставил бы стендап на какое-то время, если бы мне сказали: «Есть прекрасная роль в кино, у вас одна из главных ролей, хорошие деньги, отличный сценарий. Вы играете священника-душителя. Он убивает шестерых детей. Не всех сразу: шесть отдельных сцен, шесть разных способов удушения». На это я пожертвовал бы месяц-другой.

Что и подводит нас к «Станции чудесного времени».

Я отнесся к «Станции…» как к актерскому эксперименту. Широко распахнутые глаза – главный критерий той роли, которую я хотел бы получить. Так нам с Джерри это виделось на тот момент. Немало разных вариантов я отверг ради шанса, так сказать, выкатить глазные яблоки.

И когда по поводу своего проекта со мной связалась Бритт Олкрофт, леди «Станции чудесного времени», потрясающая женщина, очень творческая и увлеченная, я подумал: «Окей, тут можно показать себя совсем с другой стороны – добрым и непосредственным». Бритт холила и лелеяла свой коллектив, плюс это была «Пи-би-эс»[259]. Мы с Джерри всегда старались иметь дело с солидными компаниями – «Эйч-би-оу», «Атлантик», «Уорнер брос. рекордз». «Пи-би-эс» входила в их число. К тому же я заменил Ринго Старра, который снимался в первом сезоне. Так я стал антитезой Питу Бесту[260].

Что радовало больше всего – мне не приходилось работать с актерами, ни со взрослыми, ни с детьми, потому что все заменял зеленый экран. Я был на площадке один, что несколько усложняло актерскую задачу, но имело и приятные плюсы – не надо было выслушивать, что там у них в жизни происходит.

В полку моих поклонников прибыло, но это было совершенно новое поколение, которое ничего не знало о Джордже Карлине, кроме того, что это маленький человечек[261] в маленьком синем костюмчике. В аэропорту, когда мы пересекались с таким юным зрителем, которого родители подталкивали: «Это он, это он! Подойди и поздоровайся», – ребенок обычно испытывал шок: перед ним стоял здоровый дядька без формы. Приходилось вежливо пояснять: «Сегодня я не на острове Содор, у меня выходной. Но я точно мистер Проводник». И на изумленном лице ребенка читалось: «Что здесь, на хрен, происходит?»

Как и большинство взрослых, я считаю, что в единственном экземпляре дети очаровательны. Смотрел бы и смотрел, как они лопочут или играют глазками. Иногда могут и выдать что-нибудь эдакое. Но иметь дело с классом – нет уж, слишком напряжно.

Сегодня бывшие поклонники мистера Проводника, смотревшие его десять-двенадцать лет назад, иногда приходят на его концерты или шоу на «Эйч-би-оу». Надо же закончить образование.

После разрыва с «Фоксом» мы сделали несколько специальных часовых шоу для «Пи-би-эс» с приглашенными звездами вроде Джека Клагмена[262] и серию тридцатиминутных программ, в которых мистер Проводник изредка выступал в главной роли, рассказывая истории про Паровозика Томаса[263]. Была идея снять художественный фильм, но она не реализовалась, хотя я хорошо помню увлекательные обсуждения с Бритт вне стен студии – вполне конструктивные, хотя и спонтанные, – каким должен быть этот фильм и как сохранить атмосферу «Станции чудесного времени».

Она обратила наше внимание на то, что в начале «Станции…» мы смотрим на все с правых позиций, далеких от идеи порядка: Скимер со своими игровыми автоматами и схемами заработка, вся эта суета вокруг него, путаница и хаос. Затем, склоняясь влево – не то чтобы она настаивала на этой мысли, но подозреваю, что засранцы из правого крыла высмотрели бы такой подсознательный посыл, – перемещаемся в центр, в справочную Стейси Джонс, начальницы станции. Она олицетворяет порядок и надежность. «Все хорошо, все хорошо, все идет своим чередом. Поезд прибывает в восемь и отходит в девять». Затем, сместившись еще левее, обнаруживаем инженера Билли Туфезерса, американского индейца в образе наставника и духовного отца.

Воспитание и усвоение уроков, а с другой стороны, свобода и хаос – такой была атмосфера «Станции чудесного времени». Понятно, что мистеру Проводнику ни один из этих пунктов до конца не подходил, но примкнуть он мог к любому лагерю вплоть до хаоса (для этого у него имелся злобный двойник). Хотя все равно было непонятно, почему его любят дети. «Чем он их так привлекает?» – спрашивала Бритт.

Он учился в иезуитской школе, а я не жаловал иезуитов, подтрунивал над религией в жизни детей, и нам всем это нравилось. Я заметил некую связь… Понимаю, что тема уже избитая, но чуть потерпите, я все объясню.

ВАЖНЫЙ МОМЕНТ!

Находясь в утробе матери, мы словно погружены в океан, мы неотъемлемая часть природы. Мы в буквальном смысле – физически – сливаемся с природой. Получаем все по трубочкам, делать ничего не надо, всё зашибись. Полная гармония, мы с природой одно целое.

А потом вас вырывают из этого охрененного места, и пожалуйста – боль, крик, первое насилие. Шлепки по попе, противное обмывание, обрезание. Здесь все чужое, все ужасное – ни слияния, ни единения. Начинается ваша индивидуация[264]! Теперь вы Джонни

Филипс, в будущем адвокат. Вы станете копией отца, у вас его рыжие волосы и характер, вы унаследуете еще кучу всякого дерьма. Вам лучше поскорее определиться, поставить цель и стремиться к ней. О единении можете забыть.

Теперь до конца жизни вы будете мечтать о восстановлении гармонии. О полном слиянии. Вот именно это естественное человеческое желание и извращает религия. Более примитивные популяции как-то приходят к единению с природой, к равновесию и гармонии с ней.

Речь у них не о том, что: «Я далек от природы и существую изолированно. Поэтому передвину русло реки, разорю землю, изуродую животных и буду отнимать у них молоко». Совсем наоборот: «Мы не будем контролировать природу, это невозможно. Поэтому давайте жить в единении с ней».

Но мы, цивилизованные люди, уже утратили это ощущение, нам неведомо ни единение, ни слияние. Мы мечтаем найти его и не устаем искать, но не там. В религии, сексе, успехе…

Вернемся к мистеру Проводнику. «В нем сочетаются две вещи, – рассуждал я. – Он маленький как ребенок. Ведет себя по-детски, как ребенок. Но вполне развит, как взрослый. И ум у него как у взрослого. Такое гармоничное сочетание делает его почти совершенным». Это одна из причин, почему в этой роли я чувствовал себя так непринужденно – даже в дурацких костюмах и с пропеллером на голове. Мне не хотелось карикатурно менять голос. Все происходило естественно.

А Бритт я сказал: «Знаешь, что нужно детям от взрослых? Опыт и информация (ну и марихуана). И все это у Проводника есть, поэтому дети и тянутся к нему. И в то же время он не представляет никакой угрозы. Он меньше и слабее, чем они. Такой взрослый малыш».

Сниматься в «Станции…» мне нравилось. Отчасти потому, что я любил роль движущейся мишени. Я любил представлять все эти разговоры: «Вот и прекрасно. Пусть он в этой „Станции чудесного времени“ просвещает двухлетних детей. Ой, а… не будет ли он и там вспоминать „хуесосов“ или рассказывать, что „у Девы Марии критические дни?“». То-то же. Пускай не теряют бдительность.

В процессе этих съемок у меня появилась отличная реплика, которую я использовал в шоу 1999 года «Вы все тут больные» для «Эйч-би-оу». Речь о номере, в котором я размышлял о поклонении детям, охватившем Америку.

Детям уделялось слишком много внимания! И что бы вы ни думали о детях, лучше послушайте эксперта. Это вам мистер ПРОВОДНИК говорит!

17

Двери закрываются, двери открываются

Ну и пару слов напоследок о материале. О том, сколько уходит времени, чтобы тексты, даже любимые, дошли до зрителя, в данном случае – до эфира на «Эйч-би-оу». И о том, почему я ненавижу юмор на злобу дня.

В какой-то момент в конце 80-х я стал натыкаться в своих папках на фразы вроде: «Вот бы всех поубивать». Одна коротенькая мысль, но, помню, я тогда подумал: «Из этого может что-то получиться». Разумеется, я не собирался доказывать, как хорошо всех убить, но, с другой стороны, не такая уж плохая идея – дать миру сорваться с цепи. И если я придумаю достаточно полу-, квази– и псевдопричин для этого, а также способов, как очистить мир от всех (кроме двухсот тысяч реально полезных людей, включая меня), то выйдет отличный номер.

Есть такое расхожее мнение, что сатира – это умение бросать вызов своим врагам, их системе мышления и эффектно доводить все до абсурда. По-видимому, так оно у меня и происходило, причем бессознательно. Врагами моими на тот момент все еще оставались Рейган и его шайка. Суть рейгановского мировоззрения сводилась к тому, что для сохранения американского образа жизни человечество должно быть готово погибнуть в результате ядерной катастрофы. (За исключением, конечно, двухсот тысяч полезных республиканцев, включая и его.) Это было даже весело – на тысячу процентов поддерживать такое сверхнасилие, искренне восторгаться и наслаждаться им. Я доводил это до крайности. В комедии всегда есть место преувеличению.

Со временем идея разрасталась. Вокруг нее группировались похожие идеи. Я стал проверять их на зрителях, изучал реакцию – когда говорил, например: раз в мире все так хреново, нужно просто всех убить и начать все сначала. Из таких фраз родилось введение в монолог «С планетой все хорошо». Моим любимым развлечением было смотреть по телевизору новости про катастрофы, и чем страшнее, тем лучше. Мне было плевать, что там с бюджетом или куда поехал Папа. Дайте мне людей, исходящих криком, объятых пламенем, размозженных рухнувшими стенами. Вот это я понимаю!

Некоторые сюжетные ответвления переросли в самостоятельные номера. Скажем, на этой почве взошел монолог «Смертная казнь» из альбома «Назад в город». Его основная мысль: смертную казнь отменять не нужно. Наоборот, надо еще активнее прибегать к ней и убивать еще больше людей, причем гораздо более зрелищными способами, проверенными временем: распятие, обезглавливание, погружение в кипящее масло. Выбирайте любой, и чем медленнее, тем лучше…

Сценическая судьба этого номера была связана с рождением нового персонажа – не просто сторонника массовых смертей, но и их искреннего поклонника. Это было великолепно. Я говорил очень спокойно, вел себя крайне сдержанно – абсолютно открытый, дружелюбный, честный клинический социопат:

Хочу кое в чем признаться. Открывая вам свой секрет, я надеюсь, что вы не осудите меня и не будете думать обо мне плохо. Возможно, если бы всплыла правда, многие из вас тоже сделали такое честное признание. Оно заключается вот в чем: мне нравится, когда умирает много людей. Правда, нравится. Ничего не могу с собой поделать. Мне от этого становится хорошо.

…Каждый раз, когда происходит большая катастрофа, хочется, чтобы все было как можно ужаснее. Чтобы это был час пик. И – простите, ради бога, но… почему бы не возле школы? Больницы? Дома престарелых? Извините, если вам неприятно это слышать… Знаю, мне могут возразить: «Вот если бы кто-то из ваших близких погиб в такой катастрофе, вы бы заговорили по-другому». Я отвечу: «Ничего подобного».

Самое замечательное, что теперь я мог не просто предлагать идею, а быть клиническим социопатом, получать удовольствие от смакования массовых смертей, не скрывая своего ликования. Заставляя смеяться и радоваться вместе со мной, я подводил к мысли, что это нечто глубоко укорененное внутри нас. И смех зрителей, в котором слышалось понимание, принятие и одобрение, только подтверждал это.

Обычно монологи сами находят способ сообщить мне, когда они готовы появиться на свет, а этот текст еще отлеживался в голове. Требовалось время, чтобы закончить его, отполировать и опробовать на сцене – чтобы все прошло гладко. Плюс еще один важный момент – процесс запоминания, который после шестидесяти легче отнюдь не становится.

Для шоу на «Эйч-би-оу» 1999 года материала у меня было предостаточно, включая отличный финальный текст «Бога нет». А новый номер, я в этом не сомневался, дозреет как раз к следующему шоу через два года.

Я постоянно оттачивал его, разрабатывая все более сложный сценарий катастроф, в которых миллионы людей погибают во всевозможных бедствиях, охвативших континент в нарушение всех законов природы. В этом была своя жуткая поэзия – грандиозная штука под стать моему эссе «С планетой все хорошо», только еще безнадежнее и безумнее.

Я возлагал большие надежды на следующую программу для «Эйч-би-оу». Двенадцатое по счету шоу, а двенадцать – магическое число. Это должна была быть бомба, бравшая под прицел большую жирную мишень в Белом доме: губернатора Буша со всеми его христианскими ублюдками. Номер «Почему нам не нужны десять заповедей» обрушивался на зрителя с мощью кувалды. В нем был невероятный потенциал.

Запись была назначена на 17 ноября в театре «Бикон». Название всей программе дал новый номер. У меня было ощущение, что это будет первое шоу на «Эйч-би-оу» за последние десять лет, сопоставимое с «Как глушат культуру», а может, даже лучше.

И это предчувствие не покидало меня вплоть до 8:46 утра 11 сентября 2001 года, когда первый самолет врезался в башню. Потому что шоу называлось:

«А мне нравится, когда умирает много людей».

Кто сказал, что в событиях 11 сентября нет ничего смешного? В тот день меня реально закидали яйцами. Усама бен, блядь, Ладен взорвал не только Всемирный торговый центр. Он уничтожил лучшее, что я написал за десять лет.

Я реалист. Мы поменяли название на «Жалобы и претензии». (Если бы выпускался сборник «типичного Джорджа Карлина», это название можно было бы смело оттиснуть на коробке.)

Ядро моих фанатов, наверное, ожидало, что я выскажусь по поводу 11 сентября. Я коснулся этого события – этого слона в гостиной, о котором не принято говорить, – зал ответил обнадеживающим смехом. Но больше я к нему не возвращался, сосредоточившись на «юморе наблюдения», который вертелся вокруг темы «Ублюдки нашего времени»: «Люди с опущенным забралом», «Родители отличников», «Если вас зовут Тодд». И убийственные «Десять заповедей».

Однако имелся в моем шоу огромный пробел размером с воронку. Давая интервью во время гастролей, я очень люблю, когда кто-нибудь из «Вестника Грейт-Фолса» или «Питтсбург пост и насморк» спрашивает:

– У вас, должно быть, много разных историй про Чейни[265], «Эмерикен айдол» и брючные костюмы Хиллари?

– Я никогда не рассказываю про людей или события, о которых можно узнать из новостей, – отвечаю я, выбивая у них почву из-под ног.

Я ненавижу материалы на злобу дня, потому что ненавижу что-то выбрасывать. Я не хочу вникать в мелкий скандал вокруг Буша и Скутера Либби[266], острить на эту тему, потом еще месяц шлифовать текст, доводя до блеска, добавлять пару-тройку новых шуток, зазубривать назубок всю эту хрень – и понимать, что никто уже не смеется, потому что новость устарела. Нет, только не это! Терпеть такого не могу. Мне нравится долго и нудно шлифовать, доводить до совершенства и делать запись, чтобы она осталась со мной навсегда.

Обратный пример – судьба номера «А мне нравится, когда умирает много людей». Вот почему я не выношу юмор на злобу дня. Сами новости не дали ни одного шанса монологу, основанному на новостях.

Хорошо хоть не пришлось от него отказываться. Он вошел в следующее шоу на «Эйч-би-оу» 2005 года «Жизнь стоит того, чтобы ее потерять». С момента, когда этот текст впервые спустился по родовым путям, прошло около семнадцати лет. Но рисковать не хотелось, и я переименовал его в «Чрезвычайную ситуацию по всей стране». Это была финальная точка шоу, его кульминация. Вот он – мой герой, вылизанный, безупречный, записанный на пленку. Навсегда со мной.

Текст разросся до эпической картины катаклизма общенационального масштаба. А начинается все с малого: в центре Лос-Анджелеса прорывает водопроводную магистраль, и вода затопляет электрическую подстанцию. В городе уже месяц царит аномальная жара, обусловленная глобальным потеплением. Выживание Лос-Анджелеса зависит от электроэнергии, включая больницы и системы охлаждения, поэтому вскоре город охватывает социальный хаос, ширятся холера и оспа, бушуют пожары, с которыми пожарные, оставшись без воды, не могут бороться. Весь город в огне…

Начинается паника, все одновременно пытаются покинуть город, затаптывают друг друга на улицах, оставляя тысячи трупов, их растаскивают дикие собаки. Стаи собак преследуют людей на дорогах, вылавливая одного за другим всяких старых пердунов и тормознутых, потому что ОНИ НЕ ИМЕЮТ ПРАВА ЗАНИМАТЬ СКОРОСТНУЮ ПОЛОСУ… Разлетаясь вокруг города, искры поджигают пригороды, их стремительно охватывает пламя, и тысячи одинаковых домов превращаются в одинаковые факелы, источая одинаковый дым, убивая одинаковых футбольных мамочек с их одинаковыми детьми по имени ДЖЕЙСОН и ДЖЕНИФЕР-Р-Р-Р…

И вот пожары ползут все дальше, вслед за пригородами охватывая фермерские хозяйства…

…тысячи сараев и ферм начинают взрываться, когда огонь добирается до тайных МЕТАМФЕТАМИНОВЫХ лабораторий! Ингредиенты мета стекают по склонам холмов, попадают в реки, дикие животные пьют воду и СХОДЯТ С УМА под кайфом. Медведи и волки, окосевшие от крэка, шатаются по деревням, охотясь и нападая на людей – и НЕ ОТ ГОЛОДА… Из охваченных огнем лесов выбегают полчища эльфов, фей и троллей, оглашая окрестности криками: «Бэмби сдох, Бэмби сдох!!!» Ура! Наконец-то СДОХ ЭТОТ ЕБАНЫЙ НЕДОМЕРОК БЭМБИ!!!

Местные пожары сливаются в один гигантский огненный смерч площадью в несколько штатов. Он охватывает Запад и Средний Запад и проносится через Юг, затем поворачивает на северо-восток и нацеливается на Вашингтон, округ Колумбия…

…где Джордж Буш все не может решить, ЧРЕЗВЫЧАЙНАЯ ЭТО СИТУАЦИЯ ИЛИ НЕТ… Пожар достигает Филадельфии, но сейчас выходные, а Филадельфия по выходным ЗАКРЫТА! Поэтому огонь перекидывается на Нью-Йорк, и жители Нью-Йорка ПОСЫЛАЮТ ЕГО НА ХУЙ! А пока суд да дело, Канада успевает сгореть дотла, но никто этого НЕ ЗАМЕЧАЕТ!..

Восходящий тепловой поток над объятой пламенем Северной Америкой формирует гигантский огнеопасный циклон, который рождает супершторм, бушующий на территории целого полушария…

…разрушая молекулярную структуру атмосферы и фактически меняя законы природы. Огонь и вода смешиваются, пылающие облака огненного дождя падают вверх. Пронизанная гамма-лучами и солнечным ветром, вспыхивает ионосфера… Северный полюс начинает испускать молнии длиной тридцать миллионов километров. Небо становится охуенно ЗЕЛЕНЫМ!

И вдруг весь пространственно-временной континуум РАСКАЛЫВАЕТСЯ НАДВОЕ! Во Вселенной образуется огромная трещина, через которую обрушиваются мертвецы из прошлого: Бэйб Рут[267], Граучо Маркс[268], Дэви Крокетт[269], Крошка Тим[270], Поросенок Пиг, Гитлер, Дженис Джоплин, Аллен Ладден[271], мой дядюшка Дэйв, ваш дядюшка Дэйв, все дядюшки Дейвы, бесконечный поток мертвых дядюшек Дейвов…

И все дядюшки Дэйвы собираются вокруг небесного кухонного стола, зажигают сигареты и начинают разглагольствовать о том, что им никогда не везло, родители их не любили, дети выросли неблагодарными, что все захватили евреи, а с черными чересчур цацкаются. Их озлобленность и враждебность образуют большую лужу жидкой ненависти, которая начинает все быстрее и быстрее закручиваться вихрем. Чем быстрее она вращается, тем больше становится, пока водоворот ненависти не превышает размерами Вселенную и внезапно не взрывается триллионами крошечных звезд с триллионами планет вокруг, и на каждой планете – по триллиону дядюшек Дейвов.

Теперь у всех дядюшек Дэйвов хорошая работа, прекрасное зрение и удобная обувь. Они ведут активную сексуальную жизнь и пользуются бесплатной медициной. Они разбираются в Интернете, и их дети смотрят на них с восхищением… И каждую неделю дядюшка Дэйв обязательно выигрывает в лотерею. И ныне, и присно, и во веки веков у каждого дядюшки Дейва есть выигрышный билет, и дядюшка Дейв наконец-то счастлив…

Награды и премии посыпались на меня в 90-е. Награды и премии – это прекрасно. Отчасти они даже льстят мне, но большого значения я им не придаю – это внешний шоубизовый блеск. В шоу-бизнесе я не ради наград.

Ведь что бы я ни НАГОВОРИЛ, наградную машину это не остановит.

Большинство наград – просто повод для телешоу. Шоу-бизнес поздравляет вас, а заодно и сам себя, подтверждая свою важность, значимость и объективность, помогающую ему выбирать лучших. Дело не только в гнилостном запашке, окружающем эту шоубизовую возню, которую я ненавидел даже в 60-е (в свой счастливый период), когда «клуб знаменитостей» в своих благодарственных речах распинался о том, как все они интересуются и восхищаются друг другом, как переживают один за другого. А как только начинаются благодарственные речи, значит, скоро приплетут детей, можете не сомневаться.

Так произошло и на Фестивале комедийного искусства в Аспене в 1997 году, где меня чествовали по случаю сорокалетия карьеры. В целом мне понравилось. Я гордился сборником «Сорок лет в комедии», включавшим все мои шоу на «Эйч-би-оу», плюс в том же 1997 году канал посвятил мне специальную программу. На фестивале я впервые пообщался с Джоном Стюартом. Совсем юноша в то время, он сделал отличное интервью со мной. Поначалу, может, он слегка деликатничал, но потом исправился. Впереди у него было еще много блестящих вещей.

Среди приглашенных были, помимо меня, Деннис Миллер[272], Лорейн Ньюмен[273] и Джанин Гарофало[274], которых включили для гендерного баланса, а также актеры из шоу «Субботним вечером в прямом эфире»: Чеви[275], Лорн, Мартин Шорт, Стив Мартин. Я очень уважаю Стива Мартина. Восхищаюсь его талантом, умением принимать верные решения. Очень ценю талант Мартина Шорта. Но у них свой клуб.

Я обдумывал, как заговорить с каждым из них. К таким встречам вы всегда готовитесь, представляете, как все это будет. Мне хотелось сказать что-то особенное каждому: Чеви, Лорну, Мартину и Стиву. Просто чтобы наладить контакт, раз уж я не из их клуба.

Пришел Стив Мартин. В последний раз мы виделись в 1967 году на «Шоу братьев Смозерс», где он оценил меня на восемь из десяти: «Это точно не очередное смазливое личико». Я отвел его в сторону: «Стив, мы давно не виделись, как ты помнишь. Просто хотел сказать, что я очень рад за тебя, за все, что ты делаешь. Прекрасная карьера».

Было видно, что он тронут. Он даже слегка опешил, но это его растрогало. Контакт был налажен. Я рассказал ему про фото, которое храню и время от времени достаю, чтобы показывать людям.

Потом приходит Лорн, которого я совершенно не уважаю – это конченый уебок. Но нужно как-то наладить общение, поэтому я надеваю вежливое лицо и говорю: «Лорн, я уже много лет хочу извиниться перед тобой за то, что наша первая неделя на шоу проходила так тяжело, это все из-за кокаина». Он кивает и благодарит. Мол, извинения принимаются. И все. Никакой живой реакции в отличие от Стива.

Нас собрали в большой переговорной комнате, вроде зала Совета по экономическим вопросам, выдали каждому по блокноту, стакану воды и карандашу. И вот мы сидим в почти пустой комнате, ожидая инструктажа перед выходом на пресс-конференцию. Оператор от канала «Эйч-би-оу» и мы впятером – Лорн, Мартин, Чеви, Стив и я. Больше никого.

Мы болтаем с Лорном, вспоминаем шутки про кокаин, смеемся. И вдруг он переключается на остальных и начинает рассказывать кокаиновые истории, которыми славилось шоу «Субботним вечером»: «Обратный отсчет перед прямым эфиром. Гэри Бьюзи[276] вдыхает дорожку. Пять, четыре… еще раз вдыхает… три, два… снова вдыхает…» Окей, пусть. Но я его больше не удостою ни словом, ни взглядом.

Подходит Мартин Шорт. Когда я вел «Субботним вечером» во второй раз, с Мартином было приятно работать, а я его потом так и не поблагодарил. Исправляюсь сейчас: «Знаешь, давно хотел тебе сказать… Я видел тебя в Тоскане пару недель назад, но поговорить не вышло. Я не забыл, как мы с тобой ладили тогда в шоу и как меня тронули твои слова». Он отвечает: «О, я и не знал». Ничего не значащая фраза. Просто «фьюииить», для проформы. Не сравнить с Мартином, на которого смотришь – что бы он ни делал – и чувствуешь живого человека. Что ответил Чеви, я уже не помню.

Они говорят про кино, про яппи. Дежурная болтовня, в которой я не принимаю участия. И ловлю себя на том, что эти люди, которые когда-то казались радикалами и революционерами, превратились в очередной гребаный клуб голливудских знаменитостей. Клуб Лорна. И их пустой треп – современная версия той дешевой шоубизовой показухи, которой сорок лет назад ждали и от меня на съемках у Майка Дугласа.

Начинается пресс-конференция, сразу сыплются вопросы про «Субботним вечером». Крис Альбрехт из «Эйч-би-оу», который модерирует встречу, пытается переадресовать пару вопросов и мне, чтобы я подключился к разговору, но я отмахиваюсь, отвечаю односложно. Прессу я совершенно не интересую. Потом начинаются нарочито озабоченные вопросы о влиянии телевидения на ДЕТЕЙ. Рядом со мной сидит Деннис Миллер, человек, на мой взгляд, заносчивый, но очень умный. Он что-то отвечает, я вставляю пару слов. Но разговор все время возвращается к ДЕТЯМ.

Стив и Чеви были в ударе. С ними вообще не заскучаешь, хотя Чеви, наверное, уже не так интересно валять дурака, как было во времена его работы с Филом Фордом. Он в другой весовой категории. Но какие же они оба четкие и шустрые, как отфутболивают реплики друг друга, как здорово стебутся!

Когда начинается кудахтанье, мол, ДЕТИ то, ДЕТИ се, мне это становится неинтересно. Новая страшилка – Интернет, от которого мы не можем их защитить. Интернет и ДЕТИ, порно и ДЕТИ – все это мусолится и мусолится, и даже Чеви в перерывах между атаками на социальные институты принимает важный вид и изображает заботу о ДЕТЯХ.

Наконец доходит очередь и до меня. «У нас в стране детям уделяется СЛИШКОМ МНОГО ВНИМАНИЯ! – говорю я. – Оставьте их в покое! С ними все БУДЕТ В ПОРЯДКЕ! Они УМНЕЕ ВАС!»

Это всех развеселило. Монтируя сюжет для эфира, «Эйч-би-оу» оставили этот момент пресс-конференции для эффектной концовки. К черту клуб Лорна.

5 апреля 1997 года Бренде диагностировали рак печени. Сказали, что рак груди дал метастазы в печень, и без того подорванную гепатитом С. Пересадка печени исключалась, так как в анамнезе у нее уже был рак.

В глубине души я понимал, что это конец. Но та часть меня, которая во всем ищет позитив, взяла верх. Поспособствовали этому и врачи, подсластив пилюлю: мол, у нее еще есть три-четыре месяца. Мне хотелось в это верить. Как и в то, что она, возможно, будет жить. В 1975 году после реабилитации ей давали несколько недель жизни, а через десять лет снова угрожали рецидивом рака груди. А она справилась, она столько раз выживала! Учитывая прогресс в химиотерапии и лучевой терапии, появление новых лекарств и методов лечения, почему бы этому не случиться снова?

Я решил продолжать работать.

Мне давно не давала покоя мысль, что именно то, чем я занимался в 1970-е, мой способ заработка и весь образ жизни виноваты в том, что я так надолго разлучался с Брендой. По природе я человек заботливый, это с детства. Мне всегда нравились красивые жесты, я любил делать для нее что-то спонтанное, непредсказуемое. Во-первых, мне хотелось, чтобы ей было максимально комфортно как физически, так и эмоционально. Во-вторых, хотелось, чтобы она знала: это моя попытка компенсировать, осознанное желание искупить – слово из лексикона моей матери, католики такое любят – свое долгое отсутствие.

1997 год выдался чрезвычайно насыщенным. Помимо обычного рабочего графика добавилось шоу в клубе «Аспен» в феврале и промотур в поддержку моей первой книги «Отпад мозга»[277], который по плану начинался в мае. «Я хочу обеспечить нам пенсию, осталось ведь всего ничего, – говорил я Бренде. – Я пытаюсь играть на опережение. Хочу создать задел на будущее, чтобы нас потом на старости лет не загрызли собаки». Для меня это тоже было формой искупления.

Но первоначальный диагноз оказался неточным. Дело было не в метастазах, возник новый очаг, независимый от рака груди и очень агрессивный. Изучив образцы под микроскопом, онколог сказал нам – позднее, когда действовать, конечно, было уже поздно, – что на самом деле это была самая агрессивная форма рака, которую он встречал. Состояние Бренды стремительно ухудшалось, и утром 11 мая, в День матери, ей стало совсем плохо. Когда Келли привезла ее в больницу Святого Иоанна, она была уже без сознания. В полдень организм не выдержал, и у нее остановилось сердце.

Я был в Нью-Йорке. Сел на первый самолет, который вылетал. Врачи перезапустили Бренде сердце, и Келли потребовала, чтобы ее подключили к системе жизнеобеспечения, пока я не приеду.

Я не видел ее неделю. Кожа у нее пожелтела – из-за желтухи. После химиотерапии она потеряла волосы. Она была без сознания, ни на что не реагировала, но… глаза у нее были открыты. Невозможно было понять, осознает ли она хоть что-нибудь, но я заметил у нее на глазах слезы.

Я взял салфетку и осторожно промокнул их.

За всем этим у меня не доходили руки заняться своим здоровьем. В 1991 году по дороге в Вегас я перенес третий, довольно серьезный сердечный приступ. В 1994 году случился еще один, менее серьезный, но я считаю, что это был отголосок приступа 1991 года. Я снова лег на ангиопластику, но операция не удалась, так как артерия спазмировалась. Меня мучила стенокардия. Я отправился к своим хирургам в Сан-Франциско, и они сказали, что не хотят трогать пораженный сосуд. Место поражения было еще свежим, незатянувшимся. «Лучше мы не будем трогать эту артерию, – решили они. – Возвращайтесь-ка в Лос-Анджелес, и пусть кардиолог назначит вам медикаментозное лечение». Три года я продержался, а потом снова начались боли в грудине, отдающие в горло – для меня это обычное дело, – но только при сильных нагрузках. В спокойном состоянии все проходило.

Но я же не идиот. Я лег в больницу, и после обследования мне сделали ангиопластику, установив стент. Это такой сетчатый цилиндр из очень тонкой проволоки, похожий на китайскую ловушку для пальцев. В артерию вводится баллон со стентом, баллон расширяется, за ним расширяется стент, потом баллон сдувают и вынимают обратно. Стент остается в артерии и удерживает ее в расширенном состоянии. Это предотвращает рестеноз (повторное сужение), самую большую проблему при ангиопластике: расширенный сосуд может закупориться как сразу, так и на протяжении полугода. Стенты гораздо лучше предохраняют от закупоривания. Я более чем уверен, что стент устранил последствия приступа 1991 года.

Интересная деталь: мои проблемы с сердцем всегда решались либо с помощью передовых технологий, либо благодаря экспериментальным методам. Когда мне поставили стент, эта процедура еще не была одобрена Управлением по надзору за качеством продовольствия и медикаментов. Ее применяли всего в шести больницах. Мне снова повезло, как когда-то со стрептокиназой, что именно в этой больнице она уже прошла испытания. На тот момент единственным известным мне человеком, которому поставили стент, была мать Тереза. У матери Терезы был стент – и у меня был стент. Моя мать гордилась бы мной.

Когда я думаю про инфаркты или ангиопластику, то всегда представляю работающие механизмы. Проблема может быть вызвана органическими причинами: образование тромбов – результат химической реакции. Но ее решение сводится, по сути, к глубокой очистке. Это все равно что хорошо прочистить засоренную трубу. Чем бы я ни болел, проблема всегда решалась механическим вмешательством. Мне везло. Даже перенесенная в 2003 году абляция (метод коррекции аритмии, при котором сердце подвергается деструкции, что позволяет затем контролировать сигналы, посылаемые мозгом) – это тоже своего рода настройка. Ваше сердце функционирует неправильно и нуждается в коррекции. Не скажу, что меня это сильно расстраивало, никакой трагедии. Даже после инфаркта, придя в норму, вы забываете о боли. Единственное последствие ангиопластики – небольшой надрез. Все, что вам хочется, это вернуться домой.

Я люблю во всем порядок. В моем мире все разложено по полочкам – физические проблемы отдельно, душевные отдельно. Мне пришлось заняться своей физической формой, чтобы она не отражалась на душевном состоянии и не мешала работе. В интервью меня иногда спрашивают: «Разве после инфарктов ваша жизнь не изменилась? И вы сами не изменились?» Я бы так не сказал. Конечно, пришлось заняться спортом, потому что раньше я всегда вел сидячий образ жизни. Пришлось пересмотреть питание, потому что я привык есть все подряд – типичный американец. Всего два изменения. Я никогда не жил с ощущением дамоклова меча. Конечно, понимал, что бахнуть может в любой момент, но справиться с этим помогла – не рискну сказать, в какой мере, – чудесная вещь, которую нам недавно открыли: отрицание. Хотя, на мой взгляд, отрицание – это нечто другое. А я говорю просто о разумном отношении к себе, если вы не хотите превратиться в нытика, мученика и жертву.

Почему еще я так спокоен в этой ситуации – потому, что счастлив в любви.

Я встретил Салли Уэйд примерно через полгода после смерти Бренды. Она работала комедийным сценаристом в Голливуде и всегда хотела со мной познакомиться, но стеснялась. Первый шаг вместо нее сделал ее пес Спот. Нас влекло друг к другу, в Салли я чувствовал родственную душу, а мне всегда не хватало таких людей. Но я еще не отошел от недавней смерти Бренды и к новым отношениям был не готов. Салли не торопила меня, и, когда мы наконец начали встречаться, я уже знал, что она станет женщиной моей жизни. Так и случилось.

Моя работа – это по большей части разрыв шаблонов. Но, говоря о нас с Салли, без них, по-видимому, не обойтись. Я уже использовал пару клише, вот еще несколько: это была любовь с первого взгляда, мы без ума друг от друга. Мы ужасно друг друга любим. Вокруг любви много такого словесного добра. Как ни странно, все это правда.

Я уже в том возрасте, когда могу позволить себе некоторую непоследовательность.

* * *

В последнее десятилетие, с конца 90-х и до начала нулевых, когда к власти пришел Буш, меня не покидало чувство, что я расту, становлюсь сильнее. Творческое развитие всегда открывало мне новые дороги. Да, хватало и тупиков, и окольных путей, но, несмотря на это, все время было ощущение душевного, интеллектуального и эмоционального роста, я постоянно совершенствовал свое ремесло. Благодаря Джерри я никогда не сидел без дела, давал и по 125, и по 150 концертов в год. Меня всегда ждет публика в Топике, Юджине, Орландо или Стивенс-Пойнте, штат Висконсин. Всегда найдутся желающие тихо посидеть в темноте – хотя не так уж и тихо, на самом деле, но хотя бы организованно. Заплатить, послушать меня и повосхищаться мной. Мне это жизненно необходимо. Ради этого я живу.

Мне постоянно задают вопрос: «Зачем вам все это? Не хотите ли уйти на покой? Разве вы не устали от гастролей?» Знаете, я давно усвоил одну простую вещь. Заниматься своим любимым делом без всех этих людей я не могу. Поэтому приходится приезжать к ним. Они ведь ко мне не приедут. Даже если я им заплачу.

Конечно, есть и обратная сторона медали. Убогие задрипанные мотели, допотопные аэропорты, где у самолета отваливается крыло, – ни для кого не секрет, что в дороге случается всякое. И еще я терпеть не могу стоять за кулисами. Хуже места не придумаешь. Как будто вышел на ринг, а бой еще не начался. Именно там я любил прикладываться к бутылке. Но должен сказать, что на сцене я преображаюсь – пусть не каждый вечер и не каждое мгновение вечера, но достаточно часто. Стоит выйти к зрителям, как плохое сразу забывается.

Не важно, какой опыт у вас за плечами – тридцать лет или сорок. Не важно, насколько вы собой довольны, насколько уверены в том, что делаете, и в том, как к вам относятся. Но каждый раз, выходя на сцену, я начинаю с нуля. С самого начала. Они снова в моей власти, и я делаю с ними, что захочу! Это и есть жизнь! Пища для души и тела.

Не знаю, будут ли у меня еще фильмы. Я снялся у Кевина Смита в «Догме» в 1999 году и в «Девушке из Джерси» в 2004 году, где сыграл написанную для меня роль отца Бена Аффлека. Мне нравится работать с Кевином, с ним у нас отличный словесный пинг-понг. Сближает и то, что мы оба католики. Сниматься я люблю: это настоящее братство и прекрасный опыт, к которому мне повезло хоть чуть-чуть приобщиться. Но если стендап я бы сравнил с бегом, то актерство – с силовой тренировкой. Аэробные нагрузки нужны для хорошего самочувствия. Силовые тренировки задействуют совсем другие группы мышцы, и хорошее самочувствие связано с другими ощущениями. Я бегун, который иногда заходит покачать железо.

Мне важнее результат, чем награды. Знаете, что меня особенно радует в моем сотрудничестве с «Эйч-би-оу»? Что у меня уже тринадцать шоу, и это бросает вызов всему комедийному цеху. Для комиков, пришедших в профессию, это новый стандарт. Тринадцать часовых шоу на канале «Эйч-би-оу» – и вы в клубе! Приятно, когда можешь сказать: «Ну вот я и доказал себе и своим зрителям все, что хотел доказать в имеющемся формате».

Я говорю о живой стендап-комедии. Когда-то давно я назвал свою профессию фиглярством – вот им я и занимаюсь. Раньше этот вид комедии считался простонародным, плебейским искусством. Возможно, в этом и состоит его суть. Живой стендап я не променяю ни на что. После пережитых в начале 70-х метаморфоз телевидение нужно было мне только для рекламы самого себя. События и обстоятельства, сделавшие меня одним из ведущих комиков своей эпохи, стали моим благословением и моим проклятием. Комик, который продержался дольше всех, занимаясь только стендапом и отдав ему все силы. Именно это позволяло мне совершенствовать свое ремесло и заниматься саморазвитием.

Многие из тех, кто использует стендап как трамплин для кино, потом отодвигают его на второй план, а то и вовсе забывают. Или возвращаются по какому-нибудь специальному поводу, дают пару концертов, а потом два года о них не слышно. Единственные, кто посвятил стендапу всю жизнь, начинали в 40—50-е годы – в эпоху Джеки-Джоуи, как я ее называю. Достигнув определенного профессионального уровня, они удерживали его до самого конца. Смею сказать, что я один из тех немногих, кто, не делая карьеры в кино и/или на телевидении, поднял стендап на новую высоту. Эта мысль очень греет, наполняет особым чувством. Если бы я тоже был ровесником эпохи Джеки-Джоуи и двадцать лет показывал одно и то же, то напоминал бы заезженную пластинку. А я иду вперед, карабкаюсь на новые вершины. И вношу свой вклад в это плебейское искусство.

18

Быть, делать, добиваться

В годы моей юности на 123-й улице орудовала банда «Головорезы». (Она наводила ужас на весь район. Берегись, а то доберутся и до тебя.) Я состоял в банде, но бандитом не был. Стать частью какой-то группы я мог только в очень редких случаях и ради конкретной цели – тогда это была марихуана, – но не ради того, что принято называть глубокой экзистенциальной потребностью. Едва начав встречаться с Мэри Кэтрин, моей первой девушкой, я ушел из банды. Формально я числился «головорезом», но чаще это выглядело так: «Джорджи там, в коридоре, с Мэри Кэтрин». Единственная банда, в которой я хотел состоять, – это «Одиночки», она ограничивалась одним человеком – мной.

В рядах ВВС, где насаждается групповое мышление, я, как мог, уклонялся от него, зависая с черными сослуживцами и избегая белых в любых компаниях. Меня с ними ничего не связывало – и я был счастлив. Потом я стал диджеем на радио с офисом в центре города, работал за пределами базы – и все больше отдалялся от группового армейского мышления. Я не с ними, я другой. Один на один с микрофоном. В каком-то смысле я вернулся в банду «Одиночка».

Мне всегда казалось, что люди объединяются в группы по несерьезным причинам. Группа меня не кормила, я ничего для нее не делал. Моя цель была серьезнее – я намеревался решить сложнейшую задачу, а для этого меня должны были оставить в покое. «Никто другой с этим не справится. Никто не сможет помочь мне в этом». Все, чем жила группа – правила, форма, ритуалы, связи, – только отвлекало. Не давало решить главную головоломку: «Кто я, на хрен, такой и как все это со мной произошло? Из чего все складывается и как подогнать друг к другу все эти части?»

На сцене ты совсем один, и любые объединения теряют смысл. Мало что так ярко иллюстрирует противостояние одиночки и группы, как артист, стоящий перед публикой. Ирония в том, что если этот одиночка не сумеет заставить зрителей ощутить себя группой – и смеяться всем вместе, – то ему трындец.

Когда на сцене все идет как надо, я не ношусь с мыслью: «Они меня любят. Признают. Восхищаются моим умом». Все это тоже имеет место, но чаще я пытаюсь заглянуть внутрь и разобраться в своих ощущениях. И в такие минуты мне кажется, что я не просто одинок, а совсем один во всей Вселенной. И вообще единственное, что в ней происходит, это я. В каждый момент времени на сцене все идет своим чередом: строка звучит за строкой, смех за смехом. Просчитанные жесты рук, наклон подбородка и степень округления глаз, то, как я поддаю жару или замедляю речь: тише, тише. Во Вселенной есть только я и мои ощущения, и больше ничего. А если я вижу еще и интерес в глазах, поддержку и одобрение – одобрение того, что умею только я, чего зрители не найдут больше ни у кого… Я не знаю ничего лучше. Я абсолютно один, я весь как на ладони, я держу все под контролем, я – центр Вселенной и ее творец.

Создание материала – это высшая форма свободы, это сотворение мира – такого, как вам хочется. Я убеждаю людей: мир, каким он вам видится, далек от реальности. На самом деле, реальность – это бла-бла-бла и бла-бла-бла! Даже когда я несу полную чушь, я открываю вам глаза. Не важно, в костюме вы или в шляпе, в метро или на автостраде, что бы вы ни принимали за правду, все это ерунда. Вот правда: «Бла-бла-бла и бла-бла-бла!» На какое-то мгновение я меняю ваш мир так, как мне нужно. Я могу открыть мир заново, и я это делаю. Пока вы сидите в зале, а я стою на сцене, я управляю вашей реальностью.

Эту свободу у меня никто не отнимет. Я всегда один, никто за меня не пишет, не контролирует время, я обхожусь без усилителей, мне не нужно попадать в тональность. Да, приходится запоминать слова, но я их сам придумываю. Моя работа состоит в том, чтобы выдумывать то, чего нет, и убеждать, что оно существует. Этим я и занимаюсь. Это максимум свободы – говорить: «На самом деле все наоборот. Все вообще не так, как вам кажется. Это мой мир! Я его создал, мать вашу!»

«Джорджи, идиот хренов!» – говорили мне в детстве, и мне это нравилось. «Вы видели этого Карлина? Вот идиот хренов!» Мне и сейчас это нравится. Когда я слышу: «Ну ты и фрик, и мысли у тебя какие-то странные», – это как бальзам на душу. Уж точно лучше, чем слышать, какой я смешной. А когда говорят: «Ты такой смешной, и мысли у тебя такие странные», – эмоции просто переполняют. Я на седьмом небе.

С одной стороны, хочется, чтобы люди оценили мои странности. С другой – чтобы они понимали, сколько это требует труда – найти материал и довести его до блеска. А еще нужен контакт со зрителем. Пожалуй, контакт – это самое главное. Вы выходите к людям: «Привет, народ, посмотрите на меня, разве я не классный? Примете меня в воображаемый клуб тех, кто вам нравится? Найдите мне там местечко, пожалуйста». И обязательно нужно побольше о них узнать. Это сближает. «Знаете, что я думаю про аборты, про «вольво» и пердеж? А вот то-то и то-то». «Надо же, я тоже!» – «Неужели? Супер!»

Связаны ли между собой постепенный отказ от наркотиков и интерес к этому процессу, погружение в него, жизнь ради него? Я в этом абсолютно уверен. Когда я сидел на наркотиках, мне было важно только одно – накачаться и по возможности отработать концерт. Не припомню, чтобы меня волновал уровень артистизма или перспективы творческого роста. Думаю, подобные мысли блокировались наркотиками, если вообще до них доходило.

Не сочтите меня каким-нибудь психотреплом, но я думаю, дело в том, что, как только вы отказываетесь от искусственных стимуляторов, возбуждения, эйфории и бегства, сразу появляется лазейка для естественной стимуляции, возбуждения, эйфории и бегства. Запрещать или не запрещать такие стимуляторы – решение упирается в то, насколько остро вы в них нуждаетесь. Для меня стимуляция, возбуждение, эйфория и бегство – оправданные человеческие потребности, которые я смог удовлетворять более безопасным способом.

У вас может сформироваться (или не сформироваться) зависимость от выступлений, но привыкание они вызывают в любом случае. (С учетом того, что бо`льшая часть программы повторяется изо дня в день. Впрочем, с наркотиками та же история.) Мне случалось словно очнуться посреди монолога, который я исполнял уже раз пятьсот, в состоянии помутнения, как бы не в себе. Тогда приходилось выкручиваться, как-то играть со словами. И пока я так играл, ловил себя на мысли: боже, впереди же еще «Дом блюза», или «Если вас зовут Тодд», или что-то еще, – а параллельно пытался вспомнить, какой там дальше текст.

Бывало, я внезапно выпадал посреди концерта – а я люблю отбарабанить двенадцать вещей подряд – и понимал, что это третий или четвертый номер, а в голове стучит: «Ты забыл, что запланировал на финал». И сам себе отвечаю: «Я знаю, но все станет понятно, когда до него дойдет очередь». И вот доходит до номера 12, я произношу какую-то подводку, совершенно не представляя, что будет дальше. Вряд ли я осознаю, что хочу сказать слово «Вильгельмина», но – бац! Я говорю: «Вильгельмина». В этом есть что-то волнующее, какое-то волшебство, загадка. И публика тут ни при чем, равно как и само выступление. Тут другое: словно одна часть мозга наблюдает за работой другой части. Со мной такое бывало не раз. И – смутно припоминаю – под наркотиками это случалось гораздо чаще.

Парадокс, но расщепленное внимание – сугубо внутренняя проблема. Для зрителей существует только произнесенное слово, эта внезапная Вильгельмина. Они смеются, а значит, они со мной заодно. В этот миг они – часть меня, другая ипостась моего я.

Единственное скопление людей, которое я выношу, это мои зрители. Потому что не будь меня, они не собрались бы. То же самое я могу сказать о любой аудитории, которой я нравился. Чем старше я становлюсь, тем чаще в общественных местах ко мне подходят люди и рассказывают, какое впечатление произвел на них мой давний концерт или выступление в клубе лет сорок назад. И тогда я представляю себе свою многомиллионную аудиторию, теряющуюся во тьме зала… Люди, с которыми я, можно сказать, встречался лично, и между нами пробежала искра, реальные слушатели, сидевшие передо мной, по полторы, две, три тысячи человек одновременно, и все равно – один на один. Они смеялись, а значит, я до них достучался. Они ждали свои любимые номера. Иногда из вестибюля долетало: «Это ты еще не слышал „Бога нет“!» Или кто-то вспоминал, как любил Ала Слита, когда был маленьким. Мы одна семья. Родственные души. И это особенно остро чувствуется на живых концертах. Думаю, очень немногие комики, которых я знал, могли бы сказать то же самое о себе.

За вычетом своих зрителей, я очень плохо переношу людей в больших количествах. Они готовы пожертвовать своей индивидуальностью, своей чудесной человеческой исключительностью в угоду групповому мышлению. Я открыт для индивидуальностей. Мне с ними отлично. Индивидуальность – это прекрасно. Мне интересен даже самый мерзкий тип на земле, способный целиком сожрать собаку. Это завораживает. С удовольствием уделил бы ему пару минут. Обсудил бы рецепт. «Сколько сыпать соли? Нужны ли сливки?» Я заглянул бы ему в глаза – глаза существа из какого-то Богом забытого уголка Вселенной и поэтому притягивающие.

Каждый раз, заглядывая человеку в глаза, вы что-то для себя открываете, даже если там глухая стена или бесконечная рекурсия из парикмахерских зеркал. Все равно это завораживает. В любой индивидуальности что-то есть. Я впускаю чужаков к себе в душу, хотя, может быть, минуты через полторы мне захочется сбежать. Люди прекрасны поодиночке. Внутри каждого таится голограмма всей Вселенной.

Но как только они сбиваются в кучу, лепятся друг к другу, все меняется. Например, у вас есть друг по имени Джо, отличный парень. Но стоит ему сойтись с Филом, все, пиши пропало – конченый придурок. А когда рядом появилась Линда, его вообще не узнать. «Он так изменился. Это уже не наш старина Джо».

Они собираются по три, пять, десять, пятнадцать – и вот у них уже свои маленькие шапочки и нарукавные повязки, своя походная песня, тайное рукопожатие и список людей, против которых они выступают. Потом они учатся стрелять по мишеням и намечают список обязательных дел на вечер пятницы.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Два брата. Разбойники, смертники.Хантеры.Они могут получить от общины в оплату за свои услуги все, ч...
В темном и пустом незнакомом городе приходит в себя девушка. Она не знает своего имени и ничего не п...
Самые интересные романы о сталинском спецназе – СМЕРШе. Май 1945 года. Окруженная в Прибалтике курля...
Впервые на русском здорового феминизма – «Покровители», «Госпиталь брошенных детей». В ее книгах гла...
Я никогда не думала, что одна ночь может изменить всё, перевернуть мою вселенную с ног на голову, по...
Аннотация: Существуют ли идеальные браки? Лара думала, что живет именно в таком, пока на ее телефон ...