Это идиотское занятие – думать Карлин Джордж

Для меня «Шоу Мерва Гриффина» – очень важный этап, хотя это было не самое раскрученное, несколько странное синдицированное ток-шоу, над ведущим которого смеялись, явно недооценивая его. Все, чего я добился потом, начиналось здесь. Тогда, в июле 1965 года, я показал «Сержанта-индейца». Мой юмор оценили. Я не выиграл главный приз – приглашение на диван к Мерву. Но всему свое время. Стоит ли уточнять, что Ричи на этом диване уже побывал.

Сразу после шоу мне предложили записать еще три номера. Готового у меня ничего не было. Разве что какие-то сшитые на живую нитку пародии на рекламу, но их не хватило бы даже на пять-шесть минут. Предстояло хорошо попотеть. Но как в школе я любил до последнего откладывать домашние задания, так и тут. Кончалось все тем, что за день до съемок я спускался из нашей квартиры на шестом этаже, куда мы наконец сбежали год назад, на второй этаж, где жила мать. Садился за кухонный стол, за которым всего несколько лет назад корпел над тетрадками, и набрасывал текст для завтрашних съемок. Из двухминутной заготовки я делал репризу на пять-шесть минут. Это стоило мне немалых нервов, потому что проверить новый материал мне было не на ком, кроме самого себя. Чутью своему я доверял и ощущал разницу между тем, что должно сработать, и тем, что никуда не годится. Случались, конечно, и ошибки, но в целом интуиция меня не подводила.

В одном из своих скетчей я пародировал ведущего хит-парада «Топ-40». Придет время, и у комиков это станет чем-то вроде клише, но тогда никто еще такого не делал. Пригодился мой личный опыт. Я показал этот монолог на втором шоу Мерва, легко удлинив его, потому что я играючи придумывал названия новых дурацких групп и их не менее дурацких песен. Плюс скорость: мой Вилли Вэст с радио «Потрясный алконавт» строчил как из пулемета.

Привет, орлы! Добро пожаловать! Это шоу Вилли Вэста на р-р-р-р-радио-о-о-о-о-о-о-о-о «Па-а-атр-р-р-ряа-а-а-асны-ы-ы-ый а-а-а-а-алкона-а-а-а-авт»! Приветствую на шоу-Вилли-Вэста! Это-Вилли-зашибись-Вэст-никогда-не-надоест-Вилли-дили-это-мы-не-проходили-Вилли-Вэст-сто-винилов-за-один-присест! Прямо сейчас на «Потрясном алконавтее-е-е»!

Напоминаю, наш номер 1750! Чуть выше номера полиции, ребятки! Тут у нас целый клад-склад пластинок, будем выбирать-играть-кайфовать, слушать стареньких да удаленьких и новеньких-готовеньких! Все песни из «Топ-700» здесь, у нас, на «Потрясном алконавте-е-е-е»!!!

А сейчас сокрушительный рок от невероятной новой группы из Англии «КОВБОИ КАНЗАС-СИТИ»! Итак, слушаем – «МОЯ БЕЙБА УМЕРЛА»!!!

«Брррынь-динь-брррынь-динь-брррынь-динь-динь… Моя бейба УМЕРЛА!!! УУУ-УУУ-УУУМЕРЛААА-ААА! Попала под ПОЕ-Е-ЕЗД! Оу-йес, оу-йес, печальная повесть! Я взорву этот долбаный поезд, оу-йес, оу-йес!!!»

А сейчас еще одна красивая романтическая баллада! Я услышал ее здесь, на «Потрясном алконавте»… «Специальный-выпуск-специальный-выпуск-специальный-выпуск-специальный-выпуск-специальный-выпуск… Сегодня утром СОЛНЦЕ не взошло!!! ЗЕМЛЯ покрылась ОГРОМНЫМИ ТРЕЩИНАМИ!!! С НЕБА падают ГРОМАДНЫЕ КАМНИ!!! Подробности позже в обзоре последних новостей!»

А теперь, ребятки, «ДВА РАЗА ПОДРЯД», этот грандиозный двойной аут на шумном шоу Вилли Вэста. Совершенно новая песня, она еще даже не вышла, но уже стала НОМЕРОМ ОДИН в чартах этой недели и поднимается все выше и выше!.. Через неделю она перейдет в разряд СТАРЕНЬКИХ ДА УДАЛЕНЬКИХ! Мы хотим посвятить эту песню Красному Луи, Спайку Чуку, Аннану Испанскому, Грязной Мэри, Малышу Карлосу, Крошке Пи, Джуниору, Тутси, Бабу Крапу, Жирному Слизняку и Пьяной Размазне. Мы выбираем – вы страдаете! Итак, в эфире – «ДЖЕННИ»!

«Ииии-ииии-ииии дуду-дуду ииии-ииии-ииии бам-бада-луп бам-бада-буп бада-дут бам-бада-луп бада-луп бада-луп бада-луп блим-блим-блим-блим-блим-блим блим-блим-блим-блим-блим-блим-блим-блим… ДЖЕННИ!!!»

Четырьмя шоу дело не ограничилось. Всем настолько понравилось, что мне предложили подготовить цикл из тринадцати номеров. Звучало заманчиво, почти как серия из тринадцати шоу. Но чувства у меня были двойственные. Я еле-еле наскреб шуток на первых четыре эфира, и хрен его знает, где их было взять еще на тринадцать.

С другой стороны, грех было отказываться от такой возможности. Для начала я повторил «Сержанта-индейца». Мерву он очень нравился. Потом смог повторить еще кое-что. Я отсмотрел кучу рекламных роликов и сделал отдельный номер из пародий на телерекламу. Затем переписал «Потрясного алконавта» – с тем же диджеем, но другими шутками, добавил новости, спорт и погоду. В одной из этих реприз дебютировал Ал Слит, укуренный метеоролог. Но, конечно, настоящей золотой жилой оставался «Сержант-индеец»: позднее я придумал сержанта из команды Колумба, сержанта на паруснике «Пинта», сержанта в отряде Робин Гуда, сержанта Санта-Клаусов. Я рано усвоил основное правило телевидения: повторяй, повторяй, повторяй. Привноси разнообразие, но не отступай от удачной формулы.

Однако подспудно меня напрягал один момент: теперь придется забыть все те острые, смелые монологи, которыми я бравировал перед друзьями на квартирниках. А мистер Анал[130] ненавидел отказываться от своего. Но сейчас, равно как и в обозримом будущем, такого материала лучше избегать. Там, куда я стремился, он был не нужен.

Самые теплые воспоминания о телевидении 60-х связаны для меня с шоу Гриффина. С виду такое же телешоу, как и любое другое, оно таило в себе нечто большее. Впечатляло уже само место съемок – Бродвей, 44-я улица между Бродвеем и Восьмой. Ни больше ни меньше – сердце театрального квартала, сильно и ровно бьющееся сердце. Маленький театр пристроился бок о бок с рестораном «У Сарди», где я с радостью обнаружил карикатуры на моих героев – Дэнни Кея и Джека Леммона, нарисованные Элем Гиршфельдом. Придет время, и на бежевой стене рядом с ними появится шарж и на меня. Что важнее, тут подавали отличный шпинат со сливками. Прямо как в старом добром «Автомате».

Тот, кто вырос в Нью-Йорке и все детство бегал за автографами, знает все служебные входы и выходы. Бродвей – это эпицентр, Мекка, Северный магнитный полюс. Хотя я никогда не мечтал стать бродвейским артистом, Бродвей был символом того, к чему я стремился и хотел быть причастным. Тут я впервые узнал, что есть люди, чья задача – смешить публику. (Я слышал их между сеансами в кинотеатре «Кэпител» или в книжном магазине «Стрэнд».) Удивительное чувство – снова вернуться на те же улицы, которые исходил ребенком, гоняясь за автографами от одного служебного входа к другому, но вернуться уже с другим уровнем доступа – с правом попасть внутрь и осмотреться. Пусть и ненадолго.

Мюзикл «Хелло, Долли!» с Кэрол Ченнинг шел по соседству. (В первый раз она сыграла эту роль почти в сорок три года.) Через улицу Сэмми Дэвис-младший блистал в «Золотом мальчике». В бродвейском варианте.

Столько лет все было против меня, и вот наконец я поймал попутный ветер, и ноги сами несли меня по дороге.

9

Обратная сторона медали

Раннее утро. Я сижу в ярко освещенном бело-розовом павильончике, посреди небольшой скучной студии в Филадельфии. Майк Дуглас тоже тут, он не сводит глаз со своих гостий – сестер Эндрюс[131], музыкальных (и сексуальных) кумиров времен Второй мировой войны, которые наяривают слитными голосами один из своих хитов в стиле буги-вуги. Не совсем то, что хочется услышать в одиннадцать утра, но наша публика – пышные седовласые матроны – готова молиться на эту херню. Рядом с Майком сидит Джимми Дин, еще один идол, символ здорового белого хлеба и традиционных ценностей, а по другую руку от него – Джордж Карлин, соведущий Майка.

Когда средняя сестра Максин берет особенно высокую ноту, Джимми чуть склоняется ко мне и говорит сквозь зубы: «Спорим, у этой карги Максин манда болтается как носок».

«Шоу Майка Дугласа» в Филадельфии было своего рода приятным бонусом к «Шоу Мерва Гриффина». Попав к Мерву, вы оказывались и у Майка. Майк Дуглас делал одну из самых рейтинговых дневных программ. Оба эти шоу были синдицированы корпорацией «Вестингауз»[132] и выходили в эфир по свободному графику, плюс-минус неделя в зависимости от города. Так что на раскрутку не жаловались.

Парнем Майк был довольно симпатичным; как и Мерв, раньше он пел в биг-бэнде. И поскольку дамы, спешившие из пригородов, чтобы успеть на шоу перед обедом, обожали его, кого бы он ни приглашал – зрительницы были довольны. Впрочем, они охотно ахали бы: «О, это тоже очень хороший мальчик!» – в адрес любого умного и подкованного ведущего, который умел располагать к себе.

И все-таки основной моей эмоцией на этом шоу был страх. Хотелось бы мне думать, что виноват в этом Роджер Эйлс, продюсер Майка, толстый, шумный, наглый, двадцати-с-чем-то-летний парень, который хохотал, что бы вы ни сказали, даже если это совсем несмешно. Но, как я быстро усвоил, страх вообще был движущей силой телевидения. Особенно развлекательного.

Садясь в поезд из Нью-Йорка в Филадельфию, всю дорогу я прокручивал в голове идеи, над которыми работал, пробовал тасовать слова и так и эдак, пытался придумывать новые шутки. И постоянно боялся, что все может пойти коту под хвост.

Меня пригласили соведущим в шоу Мерва только после восьми эфиров. Майк Дуглас сажал вас в павильон, откуда руководил процессом, с первого же съемочного дня. И с первой же минуты я возненавидел эту манеру общения – строго по сценарию – сидящих рядом людей, делающих вид, что они что-то такое друг о друге знают, этот показушный шоубизовый треп, в который выливаются все разговоры.

Особенно тяжело это давалось комикам. Их задача – заставлять людей смеяться. Но в ситуации, когда все неестественно, они бессильны. Вот у вас есть заготовленные шутки, и вы ждете, что ведущий задаст нужный вопрос, вы в ответ удачно пошутите – и всех порвете. Но сколько уходит нервов, когда вы понимаете, что ведущего занесло совсем не туда – а так чаще всего и бывало – и все ваши старания улетают коту под хвост.

То, что шоу Дугласа выходило днем, создавало дополнительные трудности. Приходилось чем-то занимать себя в кадре: поддерживать женщин-физкультурниц, изображать жонглера или кулинара. Однажды, когда я был соведущим, Эйлс насел на меня: «Завтра будем готовить, с тебя рецепт. Ингредиенты мы обеспечим, а ты расскажешь Майку, что с ними делать».

У меня родилась идея – омлет с желе. «Боже, разве бывают более несовместимые вещи? – подумал я. – Это же РЕАЛЬНО смешно». На следующий день Майк смотрит, как я вожусь со взбитыми яйцами, и кивает с самым серьезным видом. Я объявляю: «А теперь наша начинка – ЖЕЛЕ!» И жду его заразительного смеха, чтобы в ответ блеснуть остроумием. А Майк продолжает кивать, поглощенный желейным омлетом. Пытается запомнить, чтобы потом повторить самому. Опять все коту под хвост.

Как я это ненавидел – эти уступки, унижения, дурацкие ситуации. Когда теряешь контроль и собственное достоинство.

Но, хе-хе, это всего лишь второй этап: улыбайся и терпи!

И вот наконец все завертелось. В октябре 1965 года я выступил в клубе «Бейсин стрит ист»[133], о чем еще полгода назад мог только мечтать. В таком крутом ночном клубе я впервые показывал свой сольный номер, причем весьма успешно. Я открывал вечер перед Tijuana Brass[134] – они как раз входили в моду, и народ на них ломился. Должен сказать, это удивительное чувство, когда забитый до отказа зал, собравшийся ради Герба Альперта и его ансамбля, замолкает при твоем появлении, с интересом слушает и даже смеется. Я очень старался. И номер у меня был хороший. И хотя публика пришла не на меня, я расположил ее к себе.

В «Бейсин стрит ист» меня нашел Боб Беннер. Это был простоватый парень из Техаса, тощий и долговязый, который изловчился стать нью-йоркским продюсером. Среди прочего он продюсировал шоу «Скрытая камера», открыл Кэрол Бернетт[135] и Дома ДеЛуизу[136]. Он пригласил меня на «Эй-Би-Си» в «Шоу Джимми Дина», выходившее в прайм-тайм, тоже его продюсерское детище. У Дина я появился в январе 1966 года и так всем понравился, что меня тут же пригласили на следующий эфир.

Потом меня занесло в чикагский отель «Дрейк» – разительный контраст с тем Чикаго, который я знал, городом одержимых фолком хиппи с Уэллс-стрит. Очень фешенебельное, пронизанное снобизмом место, где даже комикам положено было являться в смокинге. В первый вечер, пока я стоял за колонной посреди зала и ждал, когда меня объявят, какая-то дородная дама, увешанная бриллиантами, тронула меня за рукав и попросила принести воды. «Обязательно, – ответил я, – сразу, как только выступлю».

Вскоре на горизонте снова возник Боб Беннер и предложил пост сценариста и постоянного ведущего программы «Летний мьюзик-холл Крафта», летней замены «Шоу Энди Уильямса». Звездой шоу должен был стать новый кумир американских буржуа Джон Дэвидсон. Съемки начинались в апреле, поэтому уже в марте 1966 года меня ждали в Лос-Анджелесе. Мы закрыли нашу крошечную квартирку на шестом этаже, отдали ключ моей матери и втроем отправились в Калифорнию. Там нам предстояло прожить больше тридцати лет.

В «Летнем мьюзик-холле Крафта» я был «домашним комиком». Ни один выпуск не обходился без меня. Среди постоянных гостей могу назвать группу King Cousins[137], специальный проект King Family[138] и вокальный дуэт Джеки и Гейл из New Christy Minstrels[139]. Джеки в конце концов вышла замуж за Джона Дэвидсона. Шоу было «молодое», поэтому в гости заходили Ричи Праер и Флип Уилсон, такие певцы, как Нэнси Синатра и Ноэль Харрисон (сын Рекса Харрисона), группы Everly Brothers[140] и Chad & Jeremy[141].

Джон Дэвидсон, сын баптистского священника, был добродушнейшим созданием. Угодить ему не составляло труда, а расстроить казалось невозможным. Одной из причин этого, как признался он мне через много лет (и это признание поразило меня), могло быть то, что в шоу не осталось ни одной девушки, которую бы он не трахнул. Но в то время мне это даже в голову не приходило.

Я занимался своей работой, писал диалоги. Это было несложно, потому что вначале всегда шло: «Спасибо, Гейл, спасибо, Джон», – и уже от этих двух реплик я танцевал дальше. Если не считать белых брюк, желтых рубашек, полосатых пиджаков и канотье – видимо, так Энди Уильямс представлял родную Айову летом 1890 года, – шоу было довольно приятное. Хотелось верить, что из этого что-то получится.

И в то же время два эти шоу, Джимми Дина и Джона Дэвидсона, мой первый серьезный опыт на сетевом телевидении, открыли мне и другую сторону процесса – все эти многочасовые ожидания, просиживания в пустых телестудиях, пока вокруг все живет своей жизнью, которая вас не касается. В которой вы ничего не понимаете да и не хотите понимать. Время от времени где-то среди софитов голос обращается к кому-то на сцене: «Давай еще раз… Теперь выйдешь справа… Сейчас стой там…» Тягомотина – еще одна движущая сила телевидения.

Это не означало, что страх исчез. Какими бы приятными ни были люди, с каждым новым прогоном страх возвращался. Это очень выматывало, потому что понравиться нужно было всем – актерам, гостям, начальству и персоналу. А потом снова успешно сыграть номер на генеральной репетиции перед теми же людьми (которые один раз все это уже видели), вкупе с техниками и операторами. А впереди еще эфир. Ты уже растратил кураж и энергию, но еще не сделал того, ради чего здесь находишься. Страх и тягомотина. Тягомотина и страх.

Но кое-какую личную выгоду я извлек. Именно в «Летнем мюзик-холле Крафта» дебютировал укуренный почтальон Ал Пауч, в будущем – укуренный метеоролог Ал Слит.

В таком беззубом, пресном, безобидном шоу главный плюс Слита, в моем понимании – а ведь я и был Слитом, – состоял в том, что он – нарик. Как и я, он был вечно под кайфом. Именно поэтому он так странно все воспринимал. Конечно, его неотесанность тоже сыграла свою роль. Но конопля все только усугубляла.

Кто знает, чем объясняла странности Ала команда Джона Дэвидсона и огромная зрительская аудитория (в основном консервативный средний класс) – тем, что ему в голову ударяет вино или что он просто тупой как пробка, эдакая ранняя версия Форреста Гампа.

Но я-то знал, что шутки Ала рождаются в марихуановом угаре. В мозгу того, кто курит траву не переставая, изо дня в день. Я чувствовал себя диверсантом. Убежденным радикалом я не был, и борьба на баррикадах – тоже не мое. Поэтому я радовался всякий раз, когда мой внутренний подрывной элемент был удовлетворен. Хвала небесам, мне удалось вырастить этого зверька.

Эййййййййййй, детка, что случилось? Эни проблемс? Чувак, это Ал Слит, твой укуренный метеоролог со своей укуренной погодой! Начну с концентрации пыльцы в воздухе, по данным Еврейской больницы Лонг-Айленда: одиндватричетырепять, бу-га-га. В аэропорту температура сейчас двадцать градусов. Какой идиотизм! Я не знаю ни одного человека, который живет в аэропорту. В центре города намного жарче. Там ПЕКЛО, чувак.

Подозреваю, что многих удивила погода на выходных. Особенно тех, кто смотрел меня в пятницу. Хотел бы лично извиниться перед бывшими жителями Роджерса, штат Иллинойс. Для них это было как снег на голову!

А теперь посмотрим на наш радар. Ого, радар поймал Митча Миллера[142]! Поем вместе с Митчем, пацаны! (поет) «Бейби… Ответь, ответь мне! Я схожу с ума…»[143] Ой, куда это меня занесло? Ах да, радар уловил полосу грозовой активности, которая начинается в пятнадцати километрах на северо-северо-восток от Секокуса, штат Нью-Джерси, и тянется аж до Висконсина, иссякая в десяти километрах к юго-юго-западу от Фон-дю-Лак. Ну и, кроме того, радар зафиксировал приближение эскадрильи российских МБР[144], так что кого теперь волнует эта гроза!

Прогноз на сегодняшний вечер: ТЬМА! Ночью будет преимущественно темно, а утром, ребятки, все зальет СВЕТ – и тьма отступит.

С вами был Ал Слит. Не забывайте, народ: даже после самого светлого дня наступает ночь!

На телевидении я появлялся все чаще: «Голливудский дворец», «Вечернее шоу», шоу Перри Комо[145], Джимми Роджерса и Роджера Миллера, снова съемки у Дугласа и прочая мелочь, благополучно вылетевшая из памяти, – и чем дальше, тем яснее я понимал, что за возможность делать то, что вам хочется, приходится платить. Зритель должен был верить, что вас на самом деле волнует вся эта шоубизовая кухня, что вы тут свой человек, разделяете эти ценности и искренне интересуетесь светскими сплетнями.

Я жил в двух измерениях. Стремясь к респектабельности и мейнстриму, я при этом совершенно не уважал то, чем занимались звезды, что они обсуждали, что восхваляли (или якобы восхваляли) и что приносило им славу. Я наблюдал за другими гостями шоу, сменявшими меня: то же глупое бла-бла-бла, тот же пустой треп, то же заискивание и имитация интереса, которого не было и в помине.

Но именно тут нарисовался главный шанс. Весь этот отстой привел меня к моей конечной цели, к Святому Граалю. Третий этап: я впервые снялся как настоящий актер!

Начать я решил скромно – с маленькой роли в «Этой девушке»[146]. Из кожи вон лезть не нужно. Знай получай удовольствие. Меня утвердили на роль агента Марло. Я был уверен, что легко справлюсь. На сцене я был как рыба в воде. Съемки – просто еще одна ступень в освоении актерского мастерства. А озвучивание роли – по сути, продолжение моих реприз. Вы запоминаете реплики и произносите их, жестикулируя, когда нужно. В конце концов, это все то же телевидение. Проще простого.

Были и другие бонусы – например, настоящая работа с режиссерами. В развлекательных телешоу режиссеры, как правило, озабочены только работой камер. А здесь на площадке меня инструктировали Билл Перски и Сэм Денофф, продюсеры Марло Томас, успешные телесценаристы, быстро продвигавшиеся вверх по пищевой цепочке и знавшие, чего хотят.

«Окей, что нужно помнить: ты хотел бы заполучить этого клиента. В прошлом у тебя были проблемы с людьми такого типа, чем и объясняется твоя осторожность, но, как ни крути, счета нужно оплачивать, да еще и жена от тебя ушла. Наверху звонит телефон, но ты не спешишь отвечать, потому что знаешь, что трубку снимет горничная. А в подвальном этаже вспыхивает пожар. Кстати, ты румын по национальности, поэтому ко всему относишься как восточный европеец…»

Вы все это перевариваете, репетируете, а потом наступает ступор.

«Так, попробуй чуть сойти вниз и взять левее, потом спустишься до конца лестницы, поиграешь со светом, но так, чтоб оставаться чуть в тени, и после этого подойдешь к окну. Понятно? Давай еще раз».

И – мотор!

Я пытаюсь не забыть слова, и при этом из головы вылетает все, что стоит за словами и придает образу достоверность: мотивация, характер и так далее. Я следую режиссерским указаниям, но начинаю тормозить, прикидывая, нельзя ли использовать одного из своих персонажей. Но тогда мой герой заговорит чужими словами, а значит, прощай естественность, потому что это не его фразы и их надо как-то обыграть…

Это и есть актерское мастерство.

И у меня НИЧЕГО НЕ ПОЛУЧАЛОСЬ! Я потерялся в этом огромном океане. Весь мой опыт как ветром сдуло. Я путался и забывал слова. Пытался одновременно выполнять все инструкции. И облажался! Попав впросак, начинаешь сам себя накручивать. Уверенность тает на глазах. Плюс ко всему в мозгу стучит: «Они же меня наняли! И сейчас, наверное, сидят и думают: нам с ним еще три дня работать! Да уж, я реально подкачал. Так опозориться! И это еще не конец позора. Все это покажут по телевидению!»

Я наседал на своего агента насчет кастингов, и предложения поступали одно за другим.

Проходил я кинопробы и в сериал «Мэнли и мафия». Мафию представлял Энтони Карузо, обладатель мгновенно узнаваемого лица, сыгравший миллион гангстеров. Состав актеров был прекрасный. Я пробовался на роль Мэнли, частного детектива-недотепы – такого американского Жака Клузо. Комический персонаж, которого совсем несложно сыграть. Не бог весть какая задача. Этот сериал должен был все решить. Стать моим трамплином. Моим билетом к славе.

Но я и тут провалился. Как и во всех остальных случаях. Все пробы заканчивались полной неудачей, каждый раз – одно позорище. «Эта девушка» была только первой в череде нервных потрясений. Я оказался махровым профаном. Какой уж тут «Оскар»?.. Какой Голливуд у твоих ног, надрывающий животы от смеха?.. Второй Дэнни Кей? Второй Джек Леммон? Забудь. Тебе до них как до Луны.

Было такое чувство, будто я попал в аварию и мне оторвало обе ноги. То, о чем я мечтал с детства, чего хотел, когда сидел затаив дыхание в затрапезном темном кинотеатре на окраине Гарлема; то будущее, которое я считал своим неотъемлемым правом, растаяло в воздухе как утренний туман.

Между тем второй этап, который должен был завершиться, выполнив свою миссию, эта ракета носитель, обреченная рухнуть на землю, когда моя кинокарьера взлетит в космос, – вот она-то, наоборот, уверенно шла в гору, крепла и набирала обороты. Для всех вокруг я был комиком на взлете карьеры, достигшим всех мыслимых профессиональных вершин. А на самом деле мне было страшно, я был растерян. Появилось чувство неудовлетворенности, которое постепенно станет невыносимым.

Объективно 1967 год был очень успешным. В феврале вышел мой первый альбом «Карикатуры и пародии», который стал золотым. Его номинировали на «Грэмми», с небольшим перевесом он уступил Биллу Косби, очень достойному сопернику. Я выступал в лучших ночных клубах страны. Меня начали приглашать в Вегас. Летом я снялся еще в одном шоу под названием «Поехали!» – это была летняя замена «Шоу Джеки Глисона», включавшая четырнадцать эпизодов. (С тех пор «Поехали!» стало фирменной фразой Глисона. Вариант «На Луну, Алиса!» оказался не таким удачным.) Тем летом я был звездой шоу. Вместе с Бадди Ричем[147] и Бадди Греко[148].

Становилась все заметнее и моя неадекватность. Каждый день я приходил в студию с ниткой индейских бус из ракушек и новым значком. Однажды я надел значок с надписью: «Морская пехота клепает Освальдов[149]», что очень возмутило Бадди Греко. (Впоследствии он станет совсем другим и будет смотреть сквозь пальцы на человеческие слабости, но в те времена он был очень непростым человеком, весьма консервативным.)

В шоу «Поехали» мне приходилось и петь – втроем с обоими Бадди мы исполняли «Это был очень хороший год»[150]. От реприз и подводок к ним разило нафталином, мы делали банальные номера в пошлых костюмчиках. Уровень фальши и лицемерия начинал меня напрягать. Унылые развлечения со скучными людьми, которые кое-как влачили свою жизнь. Безликое стандартное шоубизовое смотрилово для американского среднего класса. Чем острее я это ощущал, тем болезненнее воспринимал свои актерские неудачи, тем глубже осознавал, что происходит что-то совсем не то. Что я оказался не в том месте, не с теми людьми и решаю не те задачи.

Потом было «Шоу Эда Салливана»[151]. Это ужасное, ужасное шоу Салливана, камера пыток для комиков. Я очень долго сопротивлялся, но они предлагали все более соблазнительные условия, обещали не резать мой материал, как проделывали со всеми комиками, невзирая на их статус. И вот в 1967 году я наконец пришел к Салливану. Как я думал, на своих условиях.

Самая изощренная пытка в «Шоу Эда Салливана» состояла в том, что оно выходило в прямом эфире. Вторых дублей здесь не было. Если вы облажались, это видела вся Америка. Если мистер Пейстри[152] ронял тарелки или Джеки Мейсон[153] показывал Эду средний палец, уже ничего нельзя было переснять, вырезать или перемонтировать. Извиняться было бесполезно.

Что еще очень напрягало: зрители в студии тоже знали, что шоу идет в прямом эфире. Знали, что это шанс попасть в телевизор, оказаться в одном кадре с Джо Луисом, Джеймсом Кэгни или одной из тех знаменитостей, о которых Эд писал в своей дурацкой колонке. Половина зрителей приходила по специальным приглашениям. Привилегированная публика. Если вы дилер «Линкольн-Меркюри» на Лонг-Айленде, то получаете десять билетов и приглашаете людей, которым хотите пустить пыль в глаза. Все одевались в самое лучшее. Не только вы, но и публика были как на витрине.

Под прицелом камер зрители очень зажаты. Они не позволяют себе расслабиться и стараются удержаться от смеха – этой естественной спонтанной реакции. Каждый думает: «Я лучше подожду, пока все начнут смеяться, и тогда дам себе волю. Буду как все. А то если прысну: „Ха-ха-ха, оххха-хааа-хааа, господи-твою-мать-оборжаться“, а никто и не пискнет, то облажаюсь по полной». Для комика хуже не придумаешь.

Ну и, наконец, чтобы мало не показалось, сам Салливан. Во время вашего номера Эд стоит с правой стороны сцены. Он остается за кадром, но сцену не покидает. На комика зрители почти не смотрят, их взгляды прикованы к Салливану – все ждут, рассмеется ли он. А он не смеялся никогда.

Сложите все это – и получите кладбище смеха. Нести юмор в массы в таких условиях – сродни агонии. Больше шансов рассмешить мавзолей.

В том, что касается сцены, я человек левополушарного склада, я всегда любил порядок. Я был одержим идеей, что все должно быть продумано до мелочей и быть строго на своем месте. И никогда не нервничал. А вот у Салливана нервы у меня зашкаливали. Поначалу я считал, что дело в непредсказуемости, невозможности все контролировать. Но очень быстро понял: причина в том, что шоу культивировало (казалось, даже преднамеренно) движущую силу сетевого телевидения – страх.

Я останавливался в отеле «Американа» (сейчас «Шератон») на углу 52-й улицы и Седьмой авеню. Прогуливался пешком – мой «последний километр» – по Бродвею до служебного входа в театр на 53-й улице. Прямо у входа был гастроном, где я покупал две банки «Рейнголда», четко зная свою норму. Заметно не будет, но поможет немного расслабиться. Однако от нервозности это не спасало.

Сейчас здесь, в Театре Эда Салливана, снимают шоу Леттермана. Иногда, попадая в Нью-Йорк, я специально прогуливаюсь по этим местам, прохожу «последний километр» до служебного входа на 53-й улице. И даже через сорок лет я испытываю страх и нервничаю до рвотных позывов.

Бывали моменты и похуже. Шоу выходило по воскресеньям в восемь вечера. Поскольку генеральная репетиция начиналась примерно с часу до двух, приходить полагалось рано утром – как раз в то время, когда нормальные люди идут в церковь. Приходилось выбирать: церковь или Салливан. В итоге вы просиживали часов десять-двенадцать, чуть не накладывая в штаны от страха, пока вас не выпускали в прямой эфир перед пятьюдесятью миллионами отрыгивающих, пердящих, полусонных американцев, которые только что проглотили обильный воскресный обед. Самая скучная часть страха и тягомотины.

Но и тут был свой маленький лучик света. Эд узнал, что я ирландец из Нью-Йорка и католик. От физических мучений, переживаемых на шоу, это меня не избавило, но дало мне некоторое преимущество: мои номера не кромсали и уж тем более не выкидывали после прогона, что случалось даже с самыми большими звездами комедийного жанра. Близкие к Салливану люди говорили моему агенту – уж не знаю, правда это или нет, – что я был его любимым комиком.

Однажды во время шоу, едва я закончил номер, он подозвал меня к себе, в правый угол сцены. Это считалось большой честью. Мы обменялись дежурными фразами, а потом он ни с того ни с сего заявляет: «Вы католик!» И обращается к зрителям, указывая жестом на диковинного клопа, стоящего рядом: «Поприветствуем его! Он католик!»

Эд любил представлять гостей как-нибудь эдак. Однажды перед выходом моего друга, испаноязычного певца Хосе Фелисиано (еще одного воспитанника клуба «Оу гоу гоу»), он произнес: «Хочу, чтобы вы как следует поприветствовали нашего следующего гостя – Хосе Фелисиано! Он слепой, и он пуэрториканец!»

Но настоящей вехой моей карьеры в «Шоу Эда Салливана» стал эфир, в котором я догонял шимпанзе, катавшихся на роликах. Воспоминаний хватит до конца жизни: «Шимпанзе разъезжали на роликах, а я за ними гонялся».

Невзирая на страх, у Салливана я позволял себе вещи дерзкие и отчаянные. Обычно комики обкатывали свои номера в клубах, проверяя, как их принимают, а потом показывали у Салливана. Я же сначала пробовал материал на съемках, а в случае успеха выходил с ним в клубе.

Случались и неудачи. Однажды я пришел вместе с братом. Пэт ни разу в жизни не выступал перед публикой. Человек с хорошо подвешенным языком, по жизни так и сыплющий шутками, он понятия не имел, как смешить людей за деньги. Я набросал сценку, реанимировав старого персонажа времен дуэта Бернса и Карлина – продажного сенатора по имени Фребиш. Пэт изображал журналиста, который берет у меня интервью. Мы сели за стол так, чтобы он мог подсмотреть вопросы, если вдруг забудет.

План был следующий: после вступительного слова Эда лидер оркестра Рэй Блок сыграет короткую мелодию, а потом вступит Пэт: «Добрый вечер, с вами… (какое-нибудь стебное имя для шоу), сегодня у меня в гостях сенатор Фребиш…»

И вот Эд произносит свой текст, и… Рэй Блок забывает, что должен играть. А мы с Пэтом сидим в прямом эфире перед пятьюдесятью миллионами зрителей, и пауза затягивается, кажется, месяца на два. Я шиплю: «Давай! Не молчи!» Пэт в полной прострации: а где же музыка? Проходит еще месяц – и наконец он открывает рот. Конечно, номер с треском провалился. Скажу честно, смешного было мало.

С другой стороны, в Вегасе все проходило тип-топ. У меня была программа – фактически весь альбом 1967 года, – причем уже обкатанная, так что проблем никаких. Все, что от меня требовалось, – это «включиться» и отработать свое. Я был привлекательным, умным, умел себя показать, носил красивый двубортный пиджак. Симпатичный, но не какой-то неотразимый красавец, аккуратная стрижка, поджарая фигура. Плюс умение говорить. Я рассказывал то, что у меня хорошо получалось. Умел пародировать разных людей – радиоведущих, всяких телевизионных дам, – говорить их голосами. Я был товаром в красивой упаковке, легким и забавным. Умел давать зрителям то, чего они хотели, и столько, сколько им было угодно.

Хотя, пожалуй, не совсем так. Когда я впервые выступал в Вегасе в 1966 году, это было в клубе «Фламинго» на разогреве у Джека Джонса, в контракте очень строго оговаривалось время моего пребывания на сцене: девятнадцать минут. Я подумал: «Что за херня, девятнадцать минут! Я первый раз в Вегасе. Такое важное событие. Если все пойдет хорошо, я не уйду, пока не отработаю до конца!»

Зал фантастический, и в общей сложности я провожу на сцене двадцать две минуты, на три минуты нарушая контракт. Я возвращаюсь в гримерку, а там меня уже ждет человек-гора с недвусмысленной выпуклостью под пиджаком. Очень медленно и спокойно он объясняет мне, что три мои лишние минуты обошлись владельцу «Фламинго», мистеру Икс (имя вылетело из головы), в какую-то охуенную шестизначную сумму (сейчас это было бы в десять-пятнадцать раз больше). Они целыми днями подсчитывали до копейки, сколько казино зарабатывает каждую минуту. Человек-гора дает понять, что впредь мне лучше не разочаровывать мистера Икс. Я не питаю иллюзий насчет того, что это значит. Должностные обязанности этого волосатого мамонта – устранять артистов на разогреве, которые выступают дольше девятнадцати минут, и вывозить их куда-нибудь в пустыню. Хотя я c детства был знаком с суровой жизнью улиц, так страшно мне не было еще никогда. С тех пор я ни разу даже на наносекунду не превысил лимит в девятнадцать минут.

Фактически я мог выступать ровно девятнадцать минут, ровно двадцать девять минут или ровно тридцать девять. К тому времени я был уже суперпрофессионалом. Я мог выполнить любую прихоть. На раз-два.

Просматривая списки моих выступлений в 1966–1967 годах, натыкаюсь на такие названия, как «Фламинго», «Кокосовая роща», «Голливудский дворец», «Шоу Перри Комо», «Шоу Джеки Глисона», «Озеро Тахо», «Шоу Дина Мартина» и так далее. По плану следующая остановка на этом маршруте: я меняю имя на Джеки Карлин, покупаю белые туфли, золотые цепочки и кольца на мизинец – и вуаля, я устроился в жизни.

Но в глубине души сомнение не просто посеяло свои семена – оно уже дало побеги. Сомнение вызывало все: мое актерство, мои цели, сам выбор пути – не такого уж легкого, постоянное ожидание вознаграждения за то, что я такой славный, умный и веселый. Но не за то, что я Джордж Карлин.

Было еще кое-что, чего я не мог не замечать, но не знал, как это изменить. Это было напрямую связано с выбором пути, по которому я летел вперед, с теми сомнениями и неудовлетворенностью, которые он у меня вызывал.

После того как распался дуэт Бернса и Карлина, мы с Брендой все время проводили вместе. Она посвятила себя мне и моей карьере. Она вникала во все детали, занималась логистикой, бронировала поездки, вела бухгалтерию, предлагала свои идеи. Она была моей референтной группой, все вечера проводила в клубах, где я выступал, независимо от того, сидел ли в зале один человек или все было забито. Она радовалась моим успехам, была рядом и держала меня за руку, когда все шло хуже некуда. Мы вообще часто держались за руки.

Во время гастролей в нашей жизни мало что менялось. Вставали мы не раньше одиннадцати-двенадцати, завтракали, вместе смотрели телевизор. Если хотелось посмотреть город, выбирались ненадолго прогуляться. Мы были несколько стеснены в средствах – денег у нас водилось не так много. Но мы были беззаботны, совершали безумные поступки и оставались на одной волне, как и в самом начале.

Накануне родов меня не было рядом с Брендой в Дейтоне. Когда я прилетел, Келли уже появилась на свет, и, стоя на лестнице, я фотографировал ее, когда ей было всего несколько минут от роду. К сожалению, мне пришлось тут же уехать и вернуться к гастролям. Я понимал, что Бренда очень расстроилась.

Но она на этом не зацикливалась. Келли было всего два с половиной месяца – к этому времени они уже вернулись в Нью-Йорк, – когда Бренда собрала вещи и они приехали ко мне во Флориду. Это было первое путешествие Келли. И следующие три года мы прожили почти так же, как раньше, за исключением того, что теперь нас было трое. Мы все время были вместе, в дороге или дома, в Нью-Йорке. И, как и раньше, Бренда была моим менеджером и бухгалтером, соавтором и утешителем.

Однажды в марте 1966 года, на следующий день после нашего приезда в Лос-Анджелес, я был занят работой по подготовке «Летнего мюзик-холла Крафта». Бренда осталась одна с Келли, которой тогда не было и трех лет. Внезапно она ощутила себя не у дел. Она никого не знала. Ей некуда было пойти. И она напилась.

У нее начались ужасные мигрени – явный признак стресса и напряжения. Но я пропустил этот звоночек. Да и Бренда не сидела сложа руки. Она пошла волонтером в больницу и тут, в Лос-Анджелесе, решилась на один серьезный шаг – стала брать уроки пилотирования. Она всегда мечтала попробовать, но раньше мы не могли себе этого позволить. Она сдала экзамены, стала профи. Но она привыкла делиться со мной своими достижениями, а тут делиться было не с кем – меня не было рядом. Я был слишком занят. И вместо ожидаемого повышения самооценки она только глубже застряла в обидах. И снова напилась.

В первом доме, где мы купили квартиру, жила одна женщина, модель. Работала она время от времени, а больше сидела дома. Она стала заходить к Бренде, они много общались и выпивали. Я узнал об этом далеко не сразу, я тогда многого не знал или не осознавал. Я как-то стремительно оказался слишком занят. Возможно, я и не хотел ничего знать и особо не вникал. Марихуана этому способствует.

Бренда привыкла повсюду со мной ездить, делать все вместе со мной и для меня. А теперь у меня был менеджер, были агенты и помощники, которые занимались организацией выступлений, бронированием и финансами. Они заняли ее место. Позже она как-то призналась, что в 1967 году был момент, когда она не смогла поставить свою подпись. Просто не смогла написать слова «Бренда Карлин». Она теряла свою личность. И пила.

Пока я разъезжал или просиживал целыми днями в какой-нибудь долбаной телестудии, ей приходилось быть для Келли и матерью, и отцом. Потом я появлялся дома с кучей подарков: «Папочка дома! Готова играть?» А Бренда оказывалась в роли домашнего тирана, того, кто говорит «нет». Пора спать. Пора в школу. Она ненавидела эту роль. Поэтому пила.

Я не помню, когда привычка Бренды выпивать превратилась в нечто большее, чем просто привычка. Но помню, что мы начали ругаться. Она говорила, что чувствует себя мебелью, что я прохожу мимо нее, как будто ее не существует. Я не понимал, о чем она. Просто проглатывал это. Сначала нужно осознать свои чувства, а уж потом можно отрицать их или вытеснять. Было много ситуаций, когда я в силу разных причин не понимал, что со мной происходит. Мне казалось невероятным, что есть люди, которые умеют раскладывать все по полочкам.

Мы замечали за Келли некоторые странности. Иногда по утрам она спала на полу, а не в своей кровати. Для нас оставалось загадкой, в чем дело. А еще Келли не хотела видеть меня по телевизору. Она опускала глаза, чтобы не смотреть на экран. Почему-то для нее это было невыносимо. Причин мы не понимали.

Между мной и Брендой существовала особая связь, и нам не нужно было уговаривать себя: «Ради ребенка мы всё выдержим, у нас всё получится». Мы чувствовали себя одним целым. И никуда нам было от этого не деться, что бы с нами ни происходило. Когда все как-то утихомиривалось, нам по-прежнему было очень хорошо. На трезвую голову, что случалось, как правило, по утрам, она вела себя вполне адекватно. Обещала мне: «О, я приду посмотреть». И все это были только цветочки. Я бесконечно курил траву. Она пила, чтобы не отставать, и не мне было обвинять ее в этом.

Вот такой расклад: успешная молодая пара, куча денег, красивый дом в Беверли-Хиллз. Травы сколько хочешь. Море алкоголя. И прекрасная дочь, которая не может смотреть на то, чем занимается и чем зарабатывает ее отец.

Я всегда говорил, что у Келли старая душа. Может быть, уже тогда, четырех лет от роду, ей хватило мудрости почувствовать, что моя беговая дорожка ведет в никуда. И я понятия не имею, как с нее соскочить.

10

Долгая дорога к прозрению

5 июня 1968 года мы выступали с Ланой Кантрелл[154] в клубе «Бимбо 365» в Сан-Франциско, когда в начале первого ночи в отеле «Амбассадор» в центре Лос-Анджелеса был смертельно ранен Роберт Кеннеди. Я сразу сказал, что второе шоу отменяется. Они – кто бы это ни был, полагаю, дирекция «Бимбо 365» – настаивали, чтобы я выступил. Ни за что. Более того, просидев всю ночь перед телевизором, я решил, что и на следующий вечер на сцену не выйду. К черту «Бимбо 365».

Потом были столкновения с полицией во время съезда Демократической партии в Чикаго, и люди радикально, как никогда раньше, разделились на два лагеря. Я не стал исключением.

Любопытно, но я не помню, чтобы раньше так уж сильно реагировал на какие-то глобальные события. В глубине души я словно всегда знаю, что именно должно произойти. Иногда, конечно, меня удивляет наше время, ситуация, в которой мы оказались, расклад сил, сами люди. «Странно» – слово, которое чаще всего приходит в голову. «Охренеть как странно». Странно, но не неожиданно.

События 1968 года не вызывали во мне яростного негодования. Апрельское убийство доктора Кинга[155] было удручающе предсказуемо. Возникло тягостное чувство: погибает что-то очень хорошее, уничтожаемое самым банальным образом. Побеждал истеблишмент – с его войной, убийцами и тайным правительством. И я был не столько разозлен, сколько расстроен и подавлен этим.

Я отношусь к тому типу людей – наверное, причина в том, что в моих жилах течет как кровь ирландцев-нищебродов, так и голубая кровь нации, – которые готовы сами меняться, но не инициировать перемены вовне. Я никогда не умел мгновенно принимать судьбоносные решения. Я открыт для перемен, но мне нужно, чтобы все шло естественно, органично и своим чередом.

Я не уставал повторять, что в природе все происходит очень и очень медленно. О’кей, а как же вулканы? Ну, извержение только выглядит мгновенной кульминацией, а на самом деле это результат длительного процесса, много лет протекавшего под землей. Что-то в этом роде произошло и со мной, когда после долгих лет тихий вулкан наконец взорвался, и не раз.

А тогда – в 1968–1969 годах – как комик я жил по накатанной. В «Шоу братьев Смозерс», где, как сейчас помню, у меня было ощущение родного дома, ощущение, что мы тут хозяева, где иначе воспринимались даже неизменные издержки телешоу, типа всяких накладок и простоев, когда как мудак торчишь часами без дела, – даже тут, в единственном комедийном шоу, которое реально выступало против войны, я выходил… с «Сержантом-индейцем».

Хрен знает почему еще месяц назад я не сел и не написал для Томми Смозерса что-нибудь смелое.

Однажды я все же совершил революционный поступок и чуть не подорвал устои, хотя и не подозревал об этом. Для «Шоу Джеки Глисона» я написал скетч «Шоу Дж. Эдгара Гувера», который вышел в эфир в январе 1969 года.

…с Рэмси Кларком[156], с вокально-инструментальным оркестром Джо Валачи[157] и, в качестве специального гостя, с Чикитой, сестрой Джо Бананаса[158]!

Естественно, я играл ведущего Дж. Эдгара Гувера:

Я только что с поста наружного наблюдения. Это барбекю на заднем дворе. Ха-ха-ха! Давайте смейтесь, если не хотите за решетку! Сейчас познакомлю вас с теми, кто умеет делать настоящее шоу, – с ужасными мерзкими преступниками… Взгляните на Милашку Клиффа (показывает фотографию гориллы). Ростом Клифф метр сорок, а весит 160 килограммов. Это его единственная характерная примета. Клифф разыскивается за угон циркового поезда и попытку доехать на нем до Гаваны. Он думает, что он тот еще кобель, и полиция тоже так считает… Они даже заставили одну мадам это подтвердить… Ждем вас у экранов завтра вечером, возможно, наш следующий гость втихаря морозится где-то рядом с вами. Если он захочет включиться, помогите ему настроиться и забейте на все![159]

Не считая завуалированного намека на наркотики в самом конце, это самый безобидный телевизионный треп, какой только можно представить. Тем не менее, как я выяснил через тридцать лет (спасибо Закону о свободе информации), именно с него началось мое досье в ФБР. Прошло около недели после эфира, когда режиссеру вручили копию письма, которое мистер (имя зачеркнуто), бывший спецагент, направил Джеки Глисону в Майами. Мистер (имя зачеркнуто) «критически отозвался о выступлении некоего Джорджа Карлина, называющего себя комиком, т. к. объектом шуток Карлина стали ФБР и мистер Гувер, при этом его низкопробный юмор отличался шокирующим отсутствием вкуса».

В архивах ФБР, как выяснилось, не оказалось «никакой информации о личности Карлина». Но особенно в этом сопроводительном письме меня порадовало вот что: «Офис ФБР [в Майами] на основании своих предыдущих контактов с Джеки Глисоном и, главным образом, с мистером Хэнком Мейерсом, директором по связям с общественностью, являющимся ответственным оперативным сотрудником [стукачом ФБР], придерживается мнения, что Глисон питает глубочайшее уважение как к ФБР, так и к его директору, а сам Глисон считает, что мистер Гувер – один из величайших людей за всю историю».

Насколько иначе сложилась бы моя жизнь, если бы я знал, что ФБР считает меня сатирическим аналогом Хью Ньютона[160]! А по факту, самое революционное, на что меня тогда хватило, – это улететь в Лондон для съемок в шоу «Это Том Джонс».

Дела наши шли из рук вон плохо. Как и других приглашенных, нас поселили в номере люкс в Дорчестере. И мы с Брендой решили устроить вечеринку. Народу в тот вечер было много: Джим Браун[161], целая куча музыкантов, в том числе Мама Касс[162], а еще Миа Фэрроу[163]. (Никто не знал, что это Миа Фэрроу, потому что она не проронила ни слова – так и просидела, укрывшись под большой шляпой. Когда она ушла, кто-то сказал: «А это была не Миа Фэрроу?») Мама Касс пришла со своим адъютантом, и я тогда подумал, что это круто – называть так личного помощника. А Джима Брауна бесило множество вещей. Я его очень хорошо понимал.

Я надел костюм. И чувствовал себя неловко и глупо. Я устроил эту вечеринку – и был тут не в своей тарелке. Проблемы тогда навалились на меня со всех сторон. Эти гребаные тупые телешоу со своей осветительной хренью и пустопорожними шуточками, эта никому не нужная фигня, впустую потраченное время и силы. Мне с моим распрекрасным творчеством деваться было некуда. Все, что я писал и исполнял, существовало в замкнутом кругу: истории про СМИ делались для СМИ, телевидение рассказывало про телевидение. Мне невероятно нравилась жизнь, которую вели мои друзья, рок– и фолк-музыканты, но как комику мне среди них было не место. Комедийных центров контркультуры существовало очень мало – по сути, только одна потрясающая группа под названием «Комитет» в Сан-Франциско; нас с ними как-то пригласили к братьям Смозерсам. С таким коллективом, как «Комитет», я не шел ни в какое сравнение. Было ощущение, что на мне лежало несмываемое пятно всего этого шоубизового дерьма для среднего класса.

Как бы сильно ни манила меня контркультура, я снова оказался перед извечной дилеммой: мне хотелось быть одним из ее представителей, но я не любил ни с кем объединяться, хотя люди, так привлекавшие меня, сами ни к каким группировкам не принадлежали.

А может, тосковал я совсем не по сопричастности, а по возможности полностью раскрыть себя. Ведь я занимался не своим делом. Не ломал голову над тем, как бы поточнее передать свое состояние. Я скользил по верхам, выдавая беззубые обтекаемые пародии. Уже тот факт, что это были пародии, говорит сам за себя. Мое «Я» они не отражали.

Я видел, что делали мои друзья, знал ту музыку, которую они писали, те двери, которые перед ними открывались, те четкие позиции, которые они занимали, те перемены, которые они сознательно приближали. А потом смотрел на тех, кто приходил в телестудии и ночные клубы и кому была адресована моя пустопорожняя болтовня, – чаще всего это были родители тех людей, которыми я восхищался. Я чувствовал себя предателем своего поколения.

«Джордж Карлин стал загадкой шоу-бизнеса. Один из лучших молодых юмористов своего времени, он обладал прекрасным чувством комического, отличался совершенно новым взглядом на жанр, его приглашали в лучшие телепрограммы, рассматривали как кандидата на руководящие должности в самые престижные ток-шоу, он нравился тинейджерам, студентам и остепенившимся женатикам; его пластинки бойко продавались, и, казалось, ему уготовано лучезарное будущее… Сейчас же Карлин больше похож на артиста, выпавшего из обоймы. Его одежда, его озлобленная развязная манера, длинные волосы, затянутые в хвост, неряшливые штаны, весь его вид, потрепанный и несуразный, попытки огрызаться, как будто он подает голос из вонючей ночлежки, – вот из чего складывается его новый „стиль“, фактически – отсутствие стиля, потому что все, на что он способен, это агрессивные, вызывающие „заявления“».

Это слова Джека О’Брайана, называвшего себя голосом Бродвея, сказанные в 1973 году после моего скандального выступления на сцене «Музыкальной ярмарки Вестбери» на Лонг-Айленде. Я не обрадовался бы сильнее, даже если бы написал это сам. Да, Джек, не в бровь, а в глаз, старый ты тупой ханжа!

Как же я докатился до состояния потрепанного, несуразного, озлобленного, огрызающегося бродяги с развязными манерами, в грязных штанах? Ну, это было нелегко. Пожалуй, все началось с длинных волос, которые я затягивал в хвост.

Я как-то сказал, что у меня всегда были длинные волосы, просто росли они внутрь головы. Но я очень долго шел к тому, чтобы выпустить их наружу на всеобщее обозрение. Оглядываясь назад, я не могу точно сказать, где и когда это началось. Едва ли это было осознанное решение – волосам словно самим захотелось на волю. У них было свое мнение на этот счет.

Вообще со мной происходили ужасные вещи. Но благодаря им начала меняться моя жизнь. Осенью 1969 года в Вегасе меня выставили за слово «задница» из отеля «Фронтир», с которым я заключил чрезвычайно выгодный контракт на два года.

Свое шоу я начинал с небольшого вступления, что-то вроде: «У меня нет задницы. Как вы можете видеть, от плеч до пяток я ровный как полено, ирландцы почти все такие. Ни намека на задницу. Помню, в армейском душе черные парни вечно спрашивали меня: „Слушай, бро, а где ты задницу забыл? Надо же, жеребец без задницы“».

Вот и все. И за это меня уволили. Выкинули после первого же выхода на сцену. А произошло вот что. Шоу планировалось исключительно для участников и гостей Пригласительного турнира Говарда Хьюза по гольфу. И весь этот народ, уже отметившийся в девятнадцатой лунке, или как там они у себя в гольфе называют бар, заявился, блин, хорошо поддатым. Подстраиваясь под них, шоу во «Фронтире» начинается чуть ли не на час позже. И когда я выхожу, они уже практически невменяемые. Это провальная публика. Да и вообще я не в восторге от этих гребаных гольфистов.

Я начинаю, как обычно, с задницы, и после первого отделения мне сообщают, что Роберту Маэ, мормону, который руководил этим заведением и вел дела Говарда Хьюза, уже нажаловались: «Зрителям не понравилось то, что вы рассказывали. О втором отделении можете не беспокоиться. За эту неделю мы вам заплатим».

Быть выдворенным из «Фронтира» за то, что сказал «задница». Первая ласточка – вам тоже нравится это выражение? – всего того, что мне еще предстояло.

Потом была кислота. Я точно помню, когда впервые попробовал кислоту: в октябре 1969 года, у меня тогда был концерт в Чикаго в большом джаз-клубе под названием «У мистера Келли», уже давно не существующем. Рядом с записью об этом выступлении, которое в остальном прошло без происшествий, приписано дрожащей рукой слово «кислота». На самом деле за две эти концертные недели я принимал кислоту не единожды – может, пять раз, а может, десять. (После первой пары трипов точность подсчетов начинает резко снижаться.)

К ебеням войну с наркотиками. Переход на кислоту стал для меня переломным моментом – очень полезный опыт. И просить прощения за это я не буду. Я бы вообще агитировал за кислоту. Чтобы ее продавали без рецепта. Именно кислота в конечном итоге позволила мне сдвинуться с мертвой точки, подтолкнула к тем переменам, которые подспудно уже давно назревали, причем мне важно было, чтобы изменился я сам, а не внешние обстоятельства. (Думаю, начало этому процессу я положил, как раз перейдя на кислоту, но к чему это приведет, я, конечно, не знал; по крайней мере, у меня была иллюзия глубоких внутренних перемен, а не просто движения по касательной.) И внезапно мучивший меня конфликт между альтернативными и обывательскими ценностями оказался исчерпан.

Но. Теперь этому совсем другому, радикально изменившемуся, перепрошитому, перепрограммированному человеку предстояло выступить в «Копакабане» в Нью-Йорке. «Копа» – одно из типичных абсолютно чужеродных для меня мест. Я согласился на это (кислоты еще не было и в помине) только потому, что руководство заверило: «Это же Рождество. Хедлайнером будет Оливер (Оливер, автор хита № 1, исполнял некое подобие фолка). Там будет полно людей, которые обычно не ходят в такие места, как „Копакабана“. Это публика помоложе, которая тоже смотрит телевизор. Все будет окей».

Хозяином «Копы» был Жюль Поуделл, полукриминальный тип старой закалки, с крупным перстнем на мизинце, которым он громко стучал по столу, когда был чем-то недоволен.

В общем, я отработал свою программу: «Сержант-индеец», «Укуренный метеоролог», «Потрясный алконавт», стандартный набор, но без обычного энтузиазма. Под взглядом сидевшего в зале Поуделла я вообще как-то приуныл и пару раз между номерами переключался на сам клуб: «Такие помойки вышли из моды еще в 40-е, а эту просто забыли закрыть».

Тук-тук-тук-тук.

Бывало, я ложился под рояль, стоявший на сцене, и описывал вид снизу: «Я вижу вертикальные и диагональные деревянные бруски, в них вбиты маленькие гвозди, на одном из них написано: „Нью-Йорк 00-601“». Или, не вставая с пола, начинал описывать потолок клуба – ничего не приукрашивая. Как-то раз я вынес на сцену «Желтые страницы»: «Сейчас я почитаю вам из раздела „Драпировщики“». И почитал. Раздалось пару неуверенных, недоверчивых смешков. Возможно, кто-то в зале и слышал про дада и сюрреализм и подумал, что это дадаизм. Но их были единицы. А из-за стола в темной глубине зала методично долетало: тук-тук-тук-тук-тук!

Так продолжалось целых три недели: болтовня и дадаистские штучки перемежались скомканными репризами. Каждый вечер я буквально умолял выгнать меня. Я так и просил: «Увольте меня, пожалуйста». Но Поуделл и не думал этого делать. Просто стучал по столу.

И вот в предпоследний вечер, во время первого отделения, уже под занавес последнего номера начали медленно гаснуть освещавшие меня софиты. Очень медленно, как будто солнце садится. Потом так же медленно увели звук в микрофоне. Я стоял на сцене в полной темноте и тишине. По-своему идеальное состояние. Этот этап моей жизни погрузился во тьму.

Это произошло 6 января 1970 года – праздник Богоявления. Отличное начало переломного года. У меня в активе было уже два увольнения – пожалуй, из самых престижных и уж точно самых обсуждаемых мейнстримных локаций в стране. И хотя «Фронтир» можно было списать со счетов как эпизодическое отклонение, случайное отступление от правил, три недели подряд в сердце информационной столицы мира я без устали демонстрировал свой внутренний раздрай, отвращение и недовольство.

Как минимум один хороший отзыв я все-таки получил, откуда не ждал – от своей матери. Посмотрев пьесу Сэмюэла Беккета, она написала мне письмо, вложив в него рецензии на спектакль. Вот что благочестивая католичка, сторонница Эйзенхауэра, республиканка Мэри думала о своем своенравном сыне и обо всем, что с ним тогда происходило:

«Дорогой Джордж!

Мне надо бы сходить в супермаркет, но сначала я хочу кое-что тебе сказать. Прочитай, пожалуйста, эти рецензии. Когда-нибудь ты станешь Беккетом, Джойсом или, может быть, Бернардом Шоу. Они тоже переживали похожий конфликт… Когда-нибудь ты облачишь его в нужную форму, тебя будут слушать и услышат.

Тебя осуждают за то, что ты обожаешь Ленни Брюса. Но разве они знают, как знаешь ты, чего стоили ему его мужество, искренность и смелость? Джордж, ради бога, не отступай, оставайся собой. Не изменяй себе никому в угоду, не дай заткнуть себе рот. Мне так хочется поговорить с тобой по душам… Почему я никак не могу угомониться, почему продолжаю искать ответы, заразив этим, по-видимому, и тебя? Ты понимаешь, что я хочу сказать, Джордж? Почему я упорно задаю вопросы о том, что с нами происходит? Откуда эта одержимость?»

Ого, неужели Мэри тоже закинулась кислотой?

Дороги назад уже не было. Волосы лезли из меня в свое удовольствие. Через две недели, обзаведясь бородкой, я отправился в Вашингтон – участвовать в обеде, который дает Ассоциация теле– и радиожурналистов Конгресса США. В присутствии Никсона. Как он отреагировал на мою свежеотрощенную бородку, история умалчивает.

На разных ток-шоу, у Стива Аллена[164], например, или у Деллы Риз[165], я стал открыто говорить о том, как изменилась моя жизнь, о новых ценностях, а также о пробелах и упущениях в работе правительства. Потрясающее шоу делала Вирджиния Грэм[166], у которой я был четыре-пять раз. Шикарная ведущая. Ей было глубоко наплевать, кто что подумает, кому что нравится, если удавалось расшевелить это болото. Она любила сладко приговаривать: «Может, поцапаетесь?», что означало: «Почему бы двум моим гостям не поотрывать друг другу головы?»

Однажды я не сдержался и набросился на члена палаты представителей Боба Дорнана, рыжеволосого маньяка из округа Ориндж, недавно ставшего конгрессменом. Он завел волынку об «этих хиппи, оскверняющих флаг» и «о жестокости людей, которые взрывают исследовательские центры[167]», возмущаясь тем, что протестующие прибегают к насилию. На что я возразил: «Минуточку! Флаг символизирует все, что происходит в государстве. А это не только хорошее. Сжигая флаг, вы сжигаете его за все те действия государства, которые не одобряете. Это всего лишь символ. Просто кусок ткани… Насилие левых носит символический характер, у них нет намерения причинять увечья. Насилие правых реально, оно направлено против людей, наносить увечья – его прямая цель. Вьетнам, ядерное оружие, выходящая из-под контроля полиция – это умышленное насилие. Насилие правых нацелено непосредственно на людей, насилие левых – на институты и символы». Я его дико взбесил. Так вывернуть наизнанку его же слова! Это было круто: «На, мол, выкуси, ублюдок!»

У Дэвида Фроста[168] тоже было отлично. Я побывал у него дважды. В первый раз его гостем был Джон Леннон, беседа с ним затянулась, и я оказался как-то не у дел. После эфира мне очень хотелось пообщаться с Ленноном, и, видимо, я не все успел сказать, потому что под конец спросил: «Можно с вами связаться?» Он дал мне свой номер. У меня хранится записка, написанная его рукой: «Джон Леннон и Йоко», где-то на Бэнк-стрит. Предмет моей гордости. Как и автограф Чарли Паркера[169]. Во второй раз весь эфир был моим. И с Фростом было легко: он задавал такие вопросы, что можно было блеснуть, пародируя кого-нибудь.

Еще одно новшество – я начал выступать на квартирниках и в фолк-клубах. Новых вещей у меня было немного, и я занимался тем, что рассказывал о произошедших со мной переменах, подчеркивая, что хочу уйти от поверхностного остроумия, хочу доискиваться до сути. Рассказывал о себе, о своих чувствах. Сам характер квартирников располагал к полуисповедальной манере от первого лица. В этом состояла принципиальная разница: обращение к аудитории напрямую, а не в придуманном образе, как я привык делать, вскоре переросло в совершенно новую форму творчества.

Однако чаще всего мне приходилось объясняться с самим собой. Тексты почти не отражали мою личную позицию – и это не давало мне покоя, заставляя искать новые формы взамен старых. На сцену выходил не я. Сформулирую это так: «Я в этом не участвовал, это был каждый раз другой человек». Имело смысл провести ревизию всех моих старых персонажей, одного за другим, чтобы убедиться, что я на правильном пути.

Я столкнулся с тем, что это разные вещи – развлекать публику и быть артистом. Мне вообще нужно было разложить себя по полочкам, проговаривая вслух свои мысли. Лучший известный мне способ разобраться с тем, что творится в голове, – это услышать и оценить со стороны то, что, как мне кажется, я думаю. Потому что, как бы ни было все понятно вам самому, пока вы все не проговорите и сами себя не услышите, вы ни в чем не можете быть уверены. Вы сами зритель на своей премьере.

А впереди маячили новые катастрофы – или то, что принято так называть. В конце августа мне предстояло вернуться на место своих «преступлений» – в отель «Фронтир» в Вегасе. Я дал довольно наглое интервью газете «Лос-Анджелес геральд-экзаменер»: «Цензура все чаще сует нос в мою работу [прошлогодняя история со словом «задница»], и это выталкивает меня на новый уровень, уводя от пустой болтовни. Пора проверить, готова ли к этому моя публика… Мне всегда казалось, что комик – это потенциальный социальный критик, философ или евангелист».

Проверку готовности моей аудитории я отложил на пару недель (у меня были концерты вместе со Supremes[170]), но вот наступил день Х, когда я обыграл двусмысленность замечательного словечка «хрень», приплетя сюда и свой прошлый конфликт с «Фронтиром». На этот раз доконали меня не мудаки спортсмены, а мудаки бизнесмены – торговые представители «Крайслера».

«Ни хрена я такого не говорю, – сказал я. – Это Бадди Хэкетт несет какую-то хрень, Редд Фокс мелет хрень. А я вообще ни хрена не говорю. Ну да, я покуриваю всякую хрень, но хрен я вам скажу об этом». И переключился на другую тему. Едва я покинул сцену, меня уведомили, что я освобожден от своих обязанностей. Представитель отеля наговорил потом газетчикам, что я «был явно недоволен [sic] реакцией аудитории и начал обзывать их словом из пяти букв… По нашим оценкам, как минимум 70 % сказанного звучало оскорбительно». Они расторгли контракт на пять дней раньше, заплатив мне с учетом моих средних заработков (в то время я получал $12 500 в неделю), и навсегда внесли меня в черный список. Таковы были обозримые перспективы у Джорджа Карлина в Лас-Вегасе.

Однако то, что в общепринятом смысле выглядело как третья серьезная профессиональная катастрофа, на самом деле стало еще одним переломным моментом. Этот случай подсказал мне идею нового монолога под названием «Хренотень». Он открывал сторону «FM» на моей следующей пластинке[171] и стал в некотором роде ее визитной карточкой.

В прошлом году в Лас-Вегасе меня уволили за то, что я сказал «хрень». В городе, где игру по-крупному называют «обсираловкой»[172]. Вот вам двойные стандарты. Представляю, сколько раз бывало, что просадившие всё техасцы ругались посреди казино: «На хрен! Я все просрал!» Но таких они свободно пускают. А меня какого-то хрена взяли и уволили.

Слово «хрень» грозит вам такими же проблемами, как если бы вы закурили тут какую-нибудь хрень. Хотя «хрень» – чудесное слово, симпатичное, располагающее слово. И очень удобное. Средний класс им брезгует. Оно вызывает у него дискомфорт. На кухне, когда кто-нибудь нечаянно роняет кастрюлю, раздается: «Хренак! Трындец лапше! – Джонни, я все слышу. Так говорить некрасиво». Некоторые предпочитают «хренушки». Но меня не проведешь. Это та же хрень, только с уменьшительным суффиксом.

И это всегда образное выражение. «Ты уберешь эту хрень отсюда, а? Переставь это на хрен. Не хочу эту хрень слушать. Не подсовывай мне эту хреновину. Почему я должен терпеть эту хрень? Хрен знает что такое. Это тебе не хрен собачий!» Это всегда иносказание. Никто не скажет, переев хрена, что он охренел. Или если хрен хорошо уродился, что урожай хреновый.

Можно четко проследить эволюцию от «Хренотени» до «Семи слов». Все началось с желания поговорить о языковых нормах и том, как мало в них логики. И таким образом, честно рассказывая обо всем, что со мной происходило, я нащупал новый комический формат, более адекватный и естественный.

Волосы и борода, которые сработали как фитиль, четко сигнализируя о начале нового этапа, когда я определился, по какую сторону Культуркампфа[173] нахожусь, становились все длиннее. По мере роста волос накапливался и материал. Я написал стихотворение «Волосы», в котором попытался донести до «правильных» людей возраста моих родителей: «Если вам нет дела до того, что я пишу, то почему вас так волнует, что у меня на голове?» Оно тоже вышло на стороне «FM» моей новой пластинки.

  • Я вижу, как люди пялятся на мои волосы.
  • Справедливости ради, действительно,
  • Некоторым больно на меня смотреть,
  • Но мне наплевать.
  • Да и они не отличаются чуткостью
  • И тоже со мной не церемонятся.
  • По сути, это обычные обыватели.
  • Стоит мне распустить волосы,
  • Как раздается: «Держись от него подальше!»
  • И они упиваются собой.
  • Я говорю: «Это несправедливо!»
  • Голая голова – она словно потерянная,
  • Давайте, как медведи,
  • Жить в гармонии со своими волосами,
  • Давайте ухаживать за ними,
  • И пусть они растут и тут и там…
  • И даже ТАМ, у кого хватит смелости!

Потом я взялся за бороду:

  • Вот она, моя борода.
  • Странно ведь, да?
  • Бояться ее не на-да!
  • Это просто борода!

Слово «борода» многих приводит в ступор. Звучит как-то не по-американски. БА-РА-ДА! Ну вот у Ленина была борода! А у Габби Хейза[174] были… бакенбарды!

Волосы сыграли свою роль еще в одной, уже последней, катастрофе. Номер «Дейли вэраети» за понедельник, 30 ноября 1970 года, так сформулировал суть произошедшего:

В Лейк-Джениве (Висконсин) концерт Джорджа Карлина отменили, попросив его покинуть клуб «Плейбой». Когда в субботу вечером он вышел на сцену во второй раз, зал просто озверел. По словам руководства, они опасались за его безопасность. Зрителей привели в ярость его хохмы о меркантильности американского общества, о цензуре в прессе, о бедности, о Никсоне-Агню[175] и войне во Вьетнаме. По словам менеджера клуба, Карлин «откровенно дразнил публику, оскорбляя ее словесно и самим выбором тем…» В ответ на его высказывания о бедности какая-то женщина выкрикнула: «Что вы знаете о бедности! В нашей стране нет бедных!» На рассказ о том, как убежать из Вьетнама через Камбоджу, ему бросили: «Откуда ты знаешь? В тебя хоть раз стреляли?» Менеджер говорит, что комику грозила опасность, «малейшая оплошность – и на него бы набросились».

Концерт в Лейк-Джениве меня напугал. Когда какой-то мужик из зала стал кричать, что в меня не стреляли, в голове пронеслась одна мысль: «У него есть оружие?» Люди выкрикивали: «Где старый Джордж Карлин?» А потом уже все были на ушах, наверное, все двести человек – этих примитивных висконсинских придурков, пришедших скоротать субботний вечер. Все на взводе, они вскакивали, выбегали, тыкали в меня пальцами – это было как в кино. Я отработал положенное время, за которое, по моим прикидкам, они заплатили, и c напускной бравадой прошествовал к выходу через зал, хотя мог ретироваться за кулисы.

Клуб «Плейбой» в Лейк-Джениве – место изолированное. Мне пришлось бы ночевать в отельном номере на территории комплекса бок о бок со многими из моих возмущенных, враждебно настроенных зрителей. Телеграмма, присланная мне руководством, не только отменяла мои выступления, но и уведомляла: «Мы не можем гарантировать вашу безопасность, если вы останетесь на территории. Просим вас покинуть отель». Наверное, кто-то интересовался на стойке регистрации, в каком номере я живу. Тогда я подумал: «Окей, отсюда до Чикаго и особняка Хью Хефнера всего километров 150. Хеф наверняка дома. Это вопрос свободы слова. Хеф говорит, что ему не все равно. Хеф поддержит меня, и я получу свои гребаные деньги». Я приезжаю в Чикаго, отправляюсь в его особняк, Хеф играет в пинбол с Биллом Косби. Я рассказываю Хефу, что произошло. И он отвечает: «Джордж, есть два Хефа. Одному из них, будь он в зале, это понравилось бы. А другой Хеф [и тут он перефразировал Ленни] сказал бы: „Тебе придется иметь дело с этими засранцами“».

Так закончилась и эта сказка.

Я начал выступать в фолк-клубе «Айс-хаус» в Пасадене. В первый же вечер я оставил свой «Транс-Эм» на обочине дороги, а не на парковке. Когда я вышел, оказалось, что машину кто-то зацепил и просто разнес все на хрен со стороны водителя. Помню, я тогда подумал: «Это цена, которую я плачу. Это знак: материальный объект, символ всего того, от чего я в свете новой философии хочу отказаться, – он остался в прошлом. Все это уже не важно. Значит, так должно быть. Я должен пройти это до конца».

Обратной стороной этой эпохи откровений стало понимание: иметь принципы – дорогое удовольствие. Что бы ни творилось у меня в голове весь 1970 год, мы с Брендой готовились купить дом в Калабасасе. Наш первый дом на окраине Лос-Анджелеса. Мы занимались оформлением сделки; фактически, когда «Фронтир» расторг со мной контракт, мы уже подписали договор о депонировании. По иронии, мы с менеджером прикинули, что по истечении контракта с «Фронтиром» в конце года мы могли бы спокойно вести переговоры с любым отелем в Лас-Вегасе и получать гораздо более выгодные предложения. И дом не стал бы таким уж тяжким финансовым бременем.

И вот все рассыпалось. Дом, о котором мы мечтали, исчез как дым. Бренда очень переживала. Нам пришлось съехать из дома в Беверли-Хиллз, который мы снимали у одного из боссов «Си-би-эс», и вернуться в жилой комплекс, где мы поселились, когда только приехали в Лос-Анджелес. Мы возвращались на покинутые позиции. Оттуда мы переехали в Венис[176], которая тогда, задолго до реконструкции и благоустройства, была довольно захудалым районом, облюбованным хиппи. Мы сняли маленькую квартирку на Пасифик-авеню – это был осознанный выбор, способ приобщиться к контркультуре.

Я думаю, что Бренда боялась меня нового, боялась того, во что я верил и куда меня тянуло. Я помню ее сопротивление – через язык тела, выражение лица или какие-то колкости в ответ на обычное замечание о том, что шло по телевизору. Ей было страшно, ее мучили мрачные предчувствия. Злясь на нее, я упрекал ее за приверженность ценностям Среднего Запада и среднего класса, за протестантизм и консерватизм. За то, что эти ценности сковывают и ограничивают ее.

К тому же я всегда курил траву. А это только отдаляло ее. Она никогда не курила, пару раз пробовала, но ей не понравилось. А трава – это отдельная тусовка. Когда обкуренные хихикают, сгрудившись в углу, а вы сидите в другом углу, потягивая свой «Катти мист», это реально напрягает.

Дело было не столько в политике, сколько в поведенческом конфликте. То, о чем я говорил, в ее понимании ассоциировалось с ненадежными и опасными людьми. В то время между нами не было той пропасти, которая пролегла позднее, но приличного размера трещина точно наметилась.

Я чувствовал себя в ловушке: у меня были обязательства перед Брендой и Келли, и они противоречили моим обязательствам перед самим собой. Я никогда не думал: «Боже, как бы избавиться от этой женщины!» Мысли были другие: «Если бы мне удалось заставить ее бросить пить, все изменилось бы». Я рассуждал как эгоист – я-то не собирался отказываться ни от марихуаны, ни от алкоголя.

И в это самое время, когда я уверенно обрастал волосами и бородой, а наш разрыв казался уже неизбежным, Бренда узнала, что снова беременна. Мы тогда были на мели. И я сказал: «Мы не можем позволить себе этого». Бренда с большой неохотой согласилась. Это было в 1970 году, задолго до «Роу против Уэйда»[177].

У нас в банке лежало долларов семьсот. Я их снял и отвез Бренду на парковку у соседнего Бербанка. Ее встретила женщина, завязала ей глаза и отвезла в какой-то жилой дом. Бренда сказала, что это была просто комната, где стоял стол и ведро. Ей сделали аборт. Затем снова завязали глаза, привезли на парковку, и я забрал ее домой. Мне трудно даже представить, через что ей пришлось пройти.

Вдобавок ко всему, я был настолько зациклен на том, что со мной происходит и куда это меня заведет, что мне и в голову не приходило сесть и поговорить с ней, объяснить, какие физические и психологические перемены я переживал. В конце концов она сама спросила меня, что, черт возьми, происходит. Я ответил: «Я хочу, наконец, стать тем, кем на самом деле всегда себя ощущал». Она посмотрела на меня так, будто видит впервые. Как будто перестала понимать, кто перед ней.

Но я уже не мог свернуть с этого пути. Я ревностно приступил к созданию нового сценического формата, который позволил бы откровенно говорить о своих мыслях и чувствах, обращаясь к аудитории напрямую. Чтобы добиться иронического эффекта, я пересматривал свои убеждения и систему ценностей. Вспоминал, как в детстве мы относились к неудачникам, и заново открывал действенность философии «мы против них», с которой вырос. На улицах в районе Колумбийского университета ощущение «мы против них» никогда не подводило меня, как и потом, в годы службы в авиации, когда я отвергал все, что мне пытались навязать. Но оно почти сошло на нет, когда я окунулся в атмосферу ночных клубов и удушающей телевизионной болтовни. Единственное, что как-то его поддерживало, – это марихуана, помогавшая сохранять внутри некое пространство для игры, откуда мой внутренний бунтарь мог наблюдать за обществом и сопротивляться ему. И теперь мне нужно было перенаправить эту энергию вовне, в реальный мир, заново осмыслить, почему «они» были нашими врагами.

Я придумал, как подать это поинтересней. Главное, рассуждал я, просто говорить правду о том, откуда я такой взялся, как формировался, что подтолкнуло меня к роли шута, как я стал тем, кем стал. В этом было много автобиографического, что отражало новый подход – от первого лица: «А вы тоже замечали?..», «А знаете, что я думаю?..», «А вы помните, как?..».

Я больше не буду браться за темы, которых от меня ждут, и работать над ними по чужой указке. Я стану сам принимать решения. И говорить буду о том, что лично пережил. Только слушая себя, я избавился от фальши и стал тем, кем хотел быть. Что-то в этом роде, видимо, происходило и с теми, кто приходил на мои квартирники. И хотя я снова, как в старые времена, сидел без гроша, когда они смеялись, я был счастлив. Это был вотум доверия за все, через что я прошел. Голос в защиту того, что я чувствовал, а теперь научился не только ощущать, но и осмыслять. Это значило, что я прав. И укрепило мою решимость довести дело до конца.

Появилось и средство – мой новый альбом «FM & AM», идея которого заключалась в том, что существовал старый Джордж Карлин – AM, которым я больше не был, но из которого вырос новый Джордж Карлин – FM. FM-радио представляло у меня андеграунд и контркультуру, а AM – все старомодное и обывательское. Не то чтобы материал на стороне AM был таким уж старомодным и обывательским, наоборот, жалко, если бы такое добро пропало. Просто он давал понимание, каким я когда-то был, и задавал вектор на будущее.

Конечно, я чувствовал, что нужно все объяснить – убедить, что я не просто изменился, но изменился глубоко, по-настоящему. Я знал, что продвинутая часть аудитории воспримет это с подозрением: «Может, он просто поймал фишку и хочет заработать?» (Ходила такая избитая фраза «снять сливки с контркультуры».) Подчеркивая контракт между AM и FM, я говорил тем самым: «Не верите? Слушайте мои тексты – они развеют все сомнения».

Хороший прием у публики – далеко не все, чего я ожидал от этого альбома.

И когда в июне 1971 года подошло время записывать «FM & AM», а вся моя уверенность куда-то испарилась, мне стало не по себе. Дело было в Вашингтоне, округ Колумбия, в клубе «Селлар дор»: я выступал в первом отделении перед The Dillards[178]. Запись велась два вечера подряд, но я был уверен, что у меня ничего не получилось. Меня накрыло уныние, еще бы: столько бороться, жертвовать, рисковать – и профукать идеальную возможность открыто заявить свою позицию.

До утра я бродил по Джорджтауну, утирая слезы. У меня был такой шанс… Передвижная студия звукозаписи уехала и больше не вернется. А альбом выйдет не раньше чем через полгода. Наступали мрачные, невеселые времена.

К тому же путь, который я выбрал, грозил финансовой катастрофой. Тогда, в июне 1971 года, я понятия не имел, к чему это приведет и где я в конечном итоге окажусь. Никаких гарантий от слова совсем.

Но где-то глубоко под землей уже проснулся вулкан.

11

Маналох, монолох, монолог

Я очень люблю слова.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Два брата. Разбойники, смертники.Хантеры.Они могут получить от общины в оплату за свои услуги все, ч...
В темном и пустом незнакомом городе приходит в себя девушка. Она не знает своего имени и ничего не п...
Самые интересные романы о сталинском спецназе – СМЕРШе. Май 1945 года. Окруженная в Прибалтике курля...
Впервые на русском здорового феминизма – «Покровители», «Госпиталь брошенных детей». В ее книгах гла...
Я никогда не думала, что одна ночь может изменить всё, перевернуть мою вселенную с ног на голову, по...
Аннотация: Существуют ли идеальные браки? Лара думала, что живет именно в таком, пока на ее телефон ...