Княжья доля Елманов Валерий
По первости думал боярин, что ведьмачка князя околдовала, но потом понял — глубже искать надо. Предполагал он еще, что Купава — ишь старая любовь вернулась — нашептывает по ночам тихонько скверну разную Константину на ухо. Она, известное дело, холопка, вот и печется о подлых смердах. Но потом понял Онуфрий, что и не в ней дело, ох, не в ней, иначе зачем бы князь Ратьшу вызвал. Хорошо еще, что тот с приездом задерживается по причине болезни. Вот бы Господь смилостивился, да и вовсе старого ворчуна к себе прибрал.
А может, из бояр кто тайные козни учиняет? Он подозрительно оглядел всех присутствующих — кто именно? Завид? Он ведь в точности своему имени соответствует. Для него и лошаденка чужая завсегда выносливее, и терем другого боярина красивее, и угодья у него самого хуже, чем у всех прочих. Да нет, иначе князь сегодня не взыскал бы с него аж тридцать гривен. Искать надо среди тех, кого Константин на суде своем не помянул. Тогда один Куней и остается. Неужто он?
— А ты уверен в этом? — где-то вдалеке послышался голос князя. Онуфрий чуть нахмурился, затем облегченно вздохнул, вспомнил, о чем шла у них речь, и степенно отвечал:
— Иначе и быть не может.
— Ну, тогда назови своего пращура в шестом колене, — не отставал князь.
Боярин усмехнулся, мол, запросто, потом озадаченно почесал в затылке, крякнул огорченно и виновато развел руками:
— Воля твоя, княже, ан запамятовал я.
— Вот, — назидательно поднял вверх указательный палец Константин. — Так и ты. Внуки еще вспомянут о деде, а уж после все — как и не жил ты, боярин, на белом свете, меды сладкие не пил, по земле не ходил, на пирах у меня не сиживал. А его слава, его песни, — он показал на гусляра, — не только внуков наших, века переживет, потому как народ петь их будет да его самого добрым словом поминать.
— Ну и возвысил ты его, княже, без меры, — не удержался, возразил обидчиво Онуфрий.
— И в меру, и по заслугам, — не согласился Константин. — Ибо он правду поет. И о тебе, и обо мне. И когда потомки твои уже забудут, что ты был и жил, другой гусляр им напомнит, споет что-нибудь о твоих деяниях.
— Это о каких же? — нахмурился боярин.
— А какие были у тебя в жизни, о таких и споет, — насмешливо заметил Константин.
— Это как же, что сам захочет? — возмутился боярин.
— Именно так, — подтвердил князь. — И слова его тебе не остановить, не пресечь. Коли что легло в строку песенную — все. Это как печать будет, на всю жизнь и даже после смерти. Кому золотая, кому серебряная, кому из деревяшки простой, а кому… каинова, — веско подытожил Константин, вспомнив слова Доброгневы, и внимательно посмотрел в глаза боярину. И сразу же, судя по тому, как они тревожно забегали, заметались, понял — права была ведьмачка, ох как права, но дальше эту тему развивать не стал, решив не торопить событий.
«Разве что сам князь Глеб выдал, — растерянно подумал Онуфрий. — Ишь как зыркает Константин — то ли знает все, то ли чует просто. Да нет, не должно. Не будет Глеб своего верного слугу выдавать. Ему это ни к чему. Нужен я ему, и еще долго у него во мне нуждишка будет — уж я постараюсь. Тогда кто-то из бояр, но кто? Куней не мог — он всегда подпевал мне в голос. Знает, пока едины мы — силой останемся. А может, князь хитро сделал? Легонько наказал своего наушника, дабы у меня и помыслов про него не было. Тогда кто же? Сегодня, пожалуй, легче всех Житобуд отделался, да и то придрался к нему князь. Оно ведь и впрямь никогда такого не бывало, чтоб у боярского смерда по его смерти все князю отходило. Наверное, хоть как-то да надо было его ущемить, дабы видимость соблюсти. Ну точно, он. Ай да Житобуд. Хитер, бес, но ведь и я не промах», — помыслил он с удовлетворением.
— А что, княже, не повелишь ли гусляру, коль решил его в почете держать, что-нибудь веселое спеть, а то вон лики у всех хмурые больно. Будто не пируем, а на тризне[61] сидим.
— Так оно и есть, — мрачно откликнулся Завид. — Тризна она и есть по моим трем десяткам гривен, да еще сколько за лечение с меня возьмут — не ведаю. Сплошной разор. Тебе, княже, легко речь вести, сундуки-то, поди, в скотницах от злата ломятся.
— Ну да ладно, — поднялся со своего стольца князь и, окинув лукавым взглядом сумрачных бояр, провозгласил: — Ныне обещался я свому слуге верному восполнить утрату, а княжье слово верное.
Завид встрепенулся, да и остальные бояре, включая Онуфрия, насторожились — как бы милость княжья мимо не прошла, золотым дождем на одного Завида излившись.
— И вот тебе мое слово, Завид. Решил я, гривны твои взяв левой рукой, правой еще больше тебя наделить. Кто, как не ты, вместе еще с батюшкой моим в походы хаживал? — рискнул предположить Константин. Судя по возрасту Завида, такое вполне могло иметь место.
— Известно, — подтвердил тот, светлея лицом.
— Кто живота не щадил за князя своего на сечи лютой?
— Бывало такое, — аж подбоченился Завид.
— Тут подарок богатый нужен, — огляделся князь, задумчиво глядя на пустые бревенчатые стены, и, не найдя ничего ценного, бесшабашно махнул рукой: — А-а, знай мою доброту. Всю скотницу княжью тебе ныне…
Он не успел договорить. Прямо на глазах стремительно багровея лицом, боярин всхрапнул и рухнул, угодив бородой в стоящее перед ним блюдо с заливною рыбой.
Поднялась суматоха. Все разом повыскакивали с мест и кинулись к Завиду. Кое-как слуги отволокли грузного боярина во двор, на свежий воздух, куда высыпали и переполошенные гости.
— С радости это у него, — перешептывались бояре. — Ишь дураку счастье привалило, а он, вместо того чтоб в ноги князю кинуться, мешком свалился.
— Да с какой радости, — перебил их Житобуд.
Живот страшно мешал ему, но он, невзирая на все неудобства, старательно прислушивался к нечленораздельному бульканию Завида и, наконец облегченно разогнувшись, сокрушенно заявил Константину:
— Не берет он, княже, подарок твой. Говорит, недостоин, дескать, такой милости.
Услыхав такие кощунственные слова, Завид, хоть и находился в полубессознательном состоянии, однако напрягся, из последних сил приподнялся на руки и хрипло, с тоской в голосе, выдохнул:
— Княже… Не…
Он хотел сказать: «Не верь подлому Житобуду», но силы кончились, и он вновь откинулся навзничь, на этот раз отключившись полностью от всего происходящего.
Боярин Житобуд, оторопевший и никак не ожидавший такой прыти от полумертвого Завида, облегченно перевел дух и огорченно развел руками.
— А я что говорил, княже? Не захотел Завид дара твоего принять. Ну да ты не печалуйся. Или у тебя и без него слуг верных нет?!. Меня тоже взять — я и с батюшкой твоим на сечу ходил, а один раз, — вдохновенно врал он, на ходу изощряясь в выдумке, — от верной смерти князя Володимера Глебовича спас. Щитом закрыл. Чуть вороги мне руку вместе с щитом не срубили, однако ж удержал, оборонил родителя твоего, царствие ему небесное. По сию пору к непогоде плечо ноет — память осталась с того боя.
Что он брешет, Константин понял сразу, но решил не прерывать игру. Если уж рыба так охотно идет на крючок, пытаясь по своей дури и жадности хапнуть жирного червя, — значит, так тому и быть.
— Ну, тут подумать надо, — протянул он в нерешительности и осторожно стал подниматься вверх по ступенькам на высокое крыльцо. Метнувшись к князю и растолкав всех прочих бояр, успевших лишь подивиться такой прыти и стремительности тучного и немолодого Житобуда, боярин подставил князю свое плечо для опоры и бережно приобнял его за талию рукой, будто красну девицу.
— Или недостоин? — сопя и пыхтя, канючил он, бредя в обнимку с князем в гридницу. — Или в опале я? Или хоть слово худое молвил когда-нибудь?
— Да нет, — все так же нерешительно отвечал князь и, пробравшись на свое место, вдруг махнул рукой: — Ну да ладно. Быть посему. Да только слыхал я, что у тебя и у самого богатств не счесть. Будто скотница вся битком златом-серебром забита, да жемчугами, да яхонтами, да каменьями драгоценными. Тогда зачем тебе мои богатства? Глянешь на них, да и брать не станешь — побрезгуешь.
— Да плюнь ты в глаза, княже, тому, кто тебе невидаль такую рассказал. Вот хочешь, перекрещусь, — и он размашисто осенил себя крестом, — что в скотнице моей мыши и те не живут — с голоду сдохли.
— Это понятно, — кивнул головой Константин. — Мыши золото не едят, да и камни, какой бы красоты они ни были, тоже им не по зубам. Да неужто и впрямь нет у тебя ни злата, ни серебра?
Совсем отрицать такое было бы глупо, и Житобуд, потупившись, молвил тихо:
— Ежели и есть чуток, так и то в ларе на днище самом горсткой жалкой сложены.
— Ну, тогда быть посему. — Константин решительно махнул рукой и приказал слуге привести Зворыку.
— Только вот что, — обращаясь вновь к Житобуду, заметил он. — Тогда уж мену давай совершим, а то я вовсе без ничего останусь. Я тебе не глядя всю свою скотницу с ларями да сундуками отдаю и всем, что в них есть, а ты мне, стало быть, свою. Сколько у меня, — строго спросил он примчавшегося Зворыку, — добра в скотнице припасено, сколько ларей да сундуков там?
— Четыре ларя у стен стоят, а сундуков аж с дюжину будет, — развел руками предупрежденный заранее Зворыка. Константин поговорил с ним еще до начала пира.
— Немедля вынести со всем добром и на телегах к боярину Житобуду отвезти. А у него тоже сундуки из скотниц все повынимаешь, да ко мне перевезешь. А чтоб не думал боярин про обман какой, ты и его людишек с собой в подмогу возьми, когда выносить будешь, да сделай так, чтобы увидели они, что ничего князь себе не оставил, все верному слуге отдал.
— Погоди, стой, — опамятовался Житобуд, но окликал он Зворыку напрасно. Тот уже метнулся вниз исполнять княжью волю.
— Так посчитать бы надо, — растерянно оборотился он к князю.
— А чего считать? — удивился Константин. — Я же все отдаю, что есть. Мена так мена. Или ты думаешь, — лицо его посуровело, голос стал строгим, — что у князя в скотнице поменьше твоего буде? Или ты вовсе обманывал меня тут, на бедность плачась?
«И впрямь, — мелькнула в боярской голове мысль. — Неужели у князя в скотницах добра поменьше моего? К тому же одних ларей четыре. Ну, они ладно — они и пустые там могли стоять, но зачем тогда аж дюжину сундуков в скотницу вносить?»
У самого Житобуда новый сундук вносили в хранилище только тогда, когда его предшественник, доверху набитый добром, плотно закрывался на веки вечные лично боярином, потому что не мог уже вместить в себя ни единой гривны, а вынимать их оттуда хозяину и в голову не могло прийти.
Конечно, и у самого боярина далеко не все они были забиты исключительно златом-серебром. Увы. Монет, да камней дорогих, да украшений разных всего-то на два сундучка и хватило. Правда, полнехоньких, чуть ли не с верхом. В прошлом году как раз третий пришлось для них же заводить.
Остальные же шесть были отведены преимущественно под меха да ткани. Каких только шкурок не лежало там. И куньи, и заячьи, и бобровые, и волчьи, и медвежьи, и рысьи. Попадался и соболек с благородной сединой, и лиса-чернобурка, и росомаха.
Отдельно хранились готовые шапки и шубы, хоть и немного их было. Одежда стоила немногим дороже мехов, из которых шилась, поэтому и швейное дело у Житобуда не в чести было. Те же вещи, что лежали у него, достались боярину либо в качестве заклада за взятые гривны, либо изъяты были за неуплату резы.
Однако же и одежда — во всем порядок надо блюсти — тоже была аккуратнейшим образом рассортирована. Кожуха[62] на беличьих черевах[63] отдельно, а на хребтовых[64], хотя тоже беличьих, — отдельно. Шапки горлатные[65] в одном ларе, а хвостовые — в другом.
Посуда же серебряная да золотая — та и вовсе наособицу. Причем часть ее и вовсе не в скотнице хранилась, а в сундуке, который в опочивальне стоял. Ее чаще доставать приходилось, поэтому и распорядился Житобуд поближе держать одну ендову, братину узорчатую, пяток чаш и кубков, с лалами и яхонтами, в стенки вделанными, да тройку подносов чеканных.
Еще пара сундуков были отведены под ткани — шелковую паволоку[66], богато изукрашенную, золотный аксамит[67] с блестящими, ослепляющими непривычный глаз узорами — это от южных купчишек, со стороны Царьграда едущих. С севера же, из Новгорода Великого, шло суконце поскромнее, не столь нарядное, но тоже весьма добротное.
О княжеской же казне боярин понятия не имел, но был уверен — если Константин их так часто и так щедро одаривает, то неужто в скотницах своих намного больше добра не держит. «Да пусть даже всего на сотню-другую гривенок у него и поболее, — подумал Житобуд. — Все прибыток, да еще какой», — и он, облегченно вздохнув, низко поклонился князю и степенно ответил ему:
— Ни на куну не солгал, княже, и на мену такую согласен. А за доброту Бог тебе отплатит сторицей. — И низко, насколько позволял стол, поклонился Константину, едва не уткнувшись носом в блюдо с грибами и радуясь в душе, какой он, Житобуд, хитрый и как ловко сумел использовать вовремя приключившуюся внезапную болезнь Завида.
— Только, — тут Житобуд смущенно осклабился, и его колючие глазки-буравчики настороженно впились в князя, — опаска меня берет, княже. Боязно, что как узришь ты доподлинно все убожество слуги своего верного, так и на попятную решишь пойти. Дескать, отдай, боярин, мое добро, я шутейно все это затеял, для веселья, не более.
— Вон что, — протянул Константин задумчиво. — А ведь верно ты говоришь, боярин. Мне и сейчас-то уже не по себе. Сижу вот и думаю, не велика ли щедрость моя, не вернуть ли Зворыку.
— Повелишь сбегать, княже, — сунулся было один из слуг, но Житобуд замахал на него руками.
— Изыди, сатана! Князь в раздумьях, а ты сбегать! — и просительно обратился к Константину: — Видишь, как оно мыслится тебе. Может, для крепости вящей грамотку какую-нибудь составим, а?
— Ну ладно, — махнул рукой Константин. — Быть посему. Готовь грамотку, вирник. Видишь, и тут тебе дело досталось, — улыбнулся он сочувственно, на что старый судья лишь радостно махнул рукой, желая хоть чем-то услужить князю за честь, ему оказанную. Чуть ли не в первый раз довелось побывать старику на княжьем пиру.
— Только две грамоты надлежит составить. Ведь не дар это, а мена, — возразил он лишь раз, на что Константин благодушно отвечал:
— А хоть три, — и весело засмеялся.
Бояре угодливо подхватили, подавая в свою очередь соответствующие реплики:
— Четыре отписывай, вирник, чего там.
— У него рука быстрая. Пущай сразу пять заготавливает.
— Или шесть.
— Да на кажного, на кажного чтоб хватило.
Новый взрыв неприятного холуйского раболепного хохота раздался после удачливо поданной боярином Кунеем мысли:
— И на гусляра не забудь.
После этого реплики посыпались с новой силой, а вирник, никого не слушая и не обращая ни малейшего внимания на происходящее, продолжал старательно строчить пером по пергаменту и наконец протянул Константину оба свитка:
— Готово, княже.
— Ишь, — похвалил Константин старого судью, просмотрев документы, — ни единой помарки, и даже бояр моих упомянул как видоков.
Снова раздался хохот, который затих лишь после того, как все расписались и Константин передал один из листов Житобуду, свой небрежно бросив судье с наказом отдать Зворыке после его прибытия, и поднялся с места.
— Ну а мену обмыть надо, чтобы я вдруг назад не повернул, даже ежели княгиня моя в слезы ударится, — веско заметил князь. И не успел он еще взмахнуть рукой, как расторопные слуги уже вливали из огромной ендовы[68] хмельной сладкий мед прямо в большой кубок, который передали боярину Житобуду.
Приутихшие было бояре — ничего себе, щедрость у князя, всю скотницу отдал, хотя и в обмен, — разом зашевелились, заерзали на своих местах, будто изрядно вытершийся от долгого употребления полавошник[69] внезапно стал слишком жестким. Неловкую тишину прервал робкий голос боярина Кунея:
— А мы-то как же, княже? Неужели мы хуже чем? Или не служим верой и правдой, живота не щадя?
И тут загомонили разом все. Молчал только вирник, диву даваясь, до какой жадности и бесстыдства могут дойти передние мужи[70] княжьи, коим надлежит быть… Впрочем, на вопрос о том, какими им надлежит быть, старый судья даже сам себе не смог ответить. Он лишь представлял такое, да и то очень смутно, потому что не видал таковых никогда в реальной жизни. От этой крамольной, хоть и верной, мысли вдруг отчего-то стало так муторно, что он даже потянулся расстегнуть верхнюю пуговку единственного приличного наряда, подходящего для появления у князя, который имел в наличии. Правда, потом он отдернул руку, поняв, что дело тут совсем в другом, а не в ферязи[71], которая никоим образом не стесняла его дыхания да и не могла этого сделать по той простой причине, что была вообще без ворота. Он с тоской оглянулся на небольшие оконца, но те, хоть и были распахнуты настежь, прохлады не добавляли.
На улице тоже царила жарища, и вирник устало посетовал в душе на то, что гридница обернута окнами именно к богато парившему летнему солнцу, а не на теневую сторону. И тут он заметил княжий взгляд, устремленный прямо на него. «Может, окликнул меня, — растерялся вирник. — А я-то, дурень старый, по сторонам верчусь. Если так, то ответить надо. А может, и не звал меня князь. И что же тут делать, как быть?» — лихорадочно заметался он в поисках единственно правильной мысли.
— Ныне я дарую чашу свою вирнику Сильвестру, — негромко произнес тем временем князь, и бойкие слуги немедленно приняли от князя серебряный кубок и, донеся до судьи, с поклоном вручили ему. Тот принял дрожащими руками драгоценный дар, а князю тут же поднесли другой, который он залпом осушил, громко пожелав: — Здрав будь, слуга мой верный. Один ты у меня не просил никогда и ничего, потому ценю и ныне за тебя пью.
— Служил я тебе верой и правдой, — охрипшим от волнения голосом ответил вирник. — А теперь, после чести такой, с Божьей помочью вдвойне, втройне отслужу и… — он замялся, не зная, что еще бы такое сказать, приличествующее случаю, но не нашел нужных слов, а лишь низко поклонился, едва не расплескав дрожащей рукой содержимое кубка, и провозгласил в свою очередь: — Ан и ты здрав будь, княже, на долгие лета. — И медленно, смакуя каждый миг торжества, небольшими глоточками опорожнил посудину.
— Ну а вы что же? — повернулся Константин к боярам. — Неужели зазорно за блюстителя покона княжьего и Правды Русской выпить?
Те тут же, будто опомнившись, принялись желать и князю, и вирнику всевозможных благ и опустошать свои кубки.
— Лепо, — одобрил Константин, вовремя вспомнив нужное слово, и повернулся к гусляру, который сидел у самого края стола и внимательно наблюдал за всем происходящим. — А другое мое слово в твою честь будет.
И вновь проворные слуги быстро наполняли пустые кубки.
— Как там его кличут-то по-христиански, а то я запамятовал? — вполголоса переспросил Константин у Онуфрия и, получив в ответ лишь недоуменное пожатие плечами, так же торжественно, как несколько часов назад со своего судного кресла на площади, провозгласил: — Во твое здравие, смелый гусляр Стожар, за песни твои правдивые, за душу твою отчаянную, за сердце твое честное. Да еще за радость, что людям несешь, за то, что думать их заставляешь. Будь здрав! — И Константин призывно приподнял свой кубок, весело подмигнул ошалевшему от такой небывалой чести певцу и вновь лихо осушил посудину до дна, тут же решив про себя, что она будет последней — его уже повело. Бояре неохотно последовали княжескому примеру.
— Невдомек мне, княже, — начал было гусляр настороженно, но потом осекся, простодушно улыбнулся. — Прости, что я долгой речи не веду — не приучен к тому, княже. Одно скажу, за честь такую благодарствую, а за слово доброе, от души сказанное и за самое живое задевшее, низкий тебе поклон. — И он, выйдя из-за стола, низко, до самого пола, почти коснувшись желтых половиц рукой, склонился перед Константином.
— Ишь впервой такое вижу, — перегнувшись к Онуфрию, шепнул Куней. — Никогда не было, чтобы Стожар пред князьями так спину сгибал.
— И ведь не юродствует, — так же тихо ответил Онуфрий. — Но ты и другое поимей в виду. Какой еще князь в его честь здравицу рек? То-то.
А потом пошло веселье. Откуда-то нашлись у гусляра столь потешные песни, что вся честная компания вскоре только успевала хохотать да дружно приговаривать после каждого исполнения:
— Ай да Стожар, ай да гусляр! Ай да распотешил, ай да уважил князя.
И остаток вечера прошел как нельзя лучше, а на выходе из княжьего терема их уже ждала приятная вечерняя прохлада и маленькие желтые крапинки на дочерна загоревшем за долгий летний денек ночном небосводе.
Расходились степенно, как подобает передним княжьим мужам, и лишь Житобуд, суетливо отвесив князю низкий поклон, торопливо удалился восвояси, в свой терем, дабы тут же счесть, сколько же прибытка принес ему этот день.
Последними покидали гостеприимного князя Куней и Онуфрий. Чуть сзади скакали верные конюшие, а впереди рысил слуга с зажженным факелом. Они уже почти доехали до кунеевского терема и собрались было распрощаться, успев осудить князя за непотребное якшанье со всяким сбродом и в то же время одобрив его мудрость — лаской-то вишь и Стожара из своей чашки есть заставил, — как услышали протяжный вой, не то звериный, не то человеческий, донесшийся откуда-то со стороны дома Житобуда. Лошади тревожно всхрапнули, а бояре переглянулись.
— Это кто ж такой может быть, чтоб глотку драть на ночь глядя? — недоуменно спросил Куней.
— А это, наверное, Житобуд не нарадуется злату княжескому, — осенило Онуфрия.
— Ох и свезло же резоимцу, — покачал головой Куней.
— И не говори, — буркнул сокрушенно Онуфрий, поворачивая коня к своему терему. — Теперь ему сам черт не брат, с такою-то казной.
— А гривны, они одна к другой завсегда липнут, — философски заметил Куней, безумно завидуя счастливчику Житобуду.
И коли гривен в скотнице нехватка бысть, не чурашася князь оный ничем. Даже у верных слуг своих не гнушался он выгребати все до единой куны, отчего боярин Житобуд ума лишился прямо на пиру княжьем, а боярин Завид заболевши от горя велика и помре. И злато оное, неправедно добытое, князь Константин руцею щедрою на забавы свои кидаша без счета, кои ему не иначе как лукавый нашептывал, незримо ошую его стоящий. Церкви же ни единой куны не даша, ибо глух он бысть к молитве, а во храмы ходиша с неохотой превеликой и редко.
Из Суздальско-Филаретовской летописи 1236 года.Издание Российской академии наук. СПб., 1817
И глаголил княже Константине, взираючи, како бояре мздоимцы всю казну княжью развороваша, аки тати нощные: «А вот, братья, моя скотница и мену желаю зделати на скотницу боярску. И не ведая, сколь в ней, даю всю не глядючи и мне тож отдай всю, без счета». И возжелаша жадный боярин Житобуд отдати свое, а взяти княжое. Опосля же сочтя, сколь он от оной мены утеряша, упаде в беспамятстве и помре. А гривны боярские князь не на меды хмельные отдаша, не на гульбу пышную, а на дела богоугодные, на сирых и обездоленных, дабы призрети их в домах странноприимных, а деток-сирот обути, одети, накормити и грамоте научити.
Из Владимирско-Пименовской летописи 1256 года.Издание Российской академии наук. СПб., 1760
Ловкий трюк, который якобы проделал князь Константин с одним из своих бояр — по одним данным, это был Завид, по другим — Житобуд, по всей видимости, также можно смело отнести к числу красивых легенд.
Во-первых, с трудом верится, что княжеская казна была настолько бедна по сравнению с боярской, чтобы от этого можно было сойти с ума. Во-вторых, любой из передних княжих мужей хотя бы приблизительно знал, в каком состоянии она находится у Константина, а посему вряд ли бы пошел на такую невыгодную сделку. Скорее всего, этот боярин, а свою нелюбовь ко всему их сословию князь не раз доказывал на деле, попал по какой-то причине в опалу и подвергся обычной конфискации имущества, и его скоропостижная смерть также была вызвана как раз опалой.
В пользу этого предположения достаточно красноречиво говорит и то, что в последующем, за исключением воеводы Ратьши, при наложении опалы на того или иного боярина неизменно включался механизм частичной или полной конфискации имущества, включая не только недвижимое, но и финансовое.
Словом, только по одной веселой полушутливой песне гусляра Стожара, дошедшей до нас из глубины веков, да по смутным описаниям этого случая в двух летописях, к тому же изрядно противоречащих друг другу, конкретных выводов делать, разумеется, нельзя. Тем более, как уже указывалось ранее, данный гусляр был в очень хороших отношениях с князем Константином. Ни разу, при всем своем неуживчивом и свободолюбивом нраве, а также любви к правде, за что его неоднократно подвергали различным наказаниям при других княжеских дворах, Стожар не сочинил что-либо порочащее Константина.
Албул О. А. Наиболее полная история российской государственности.Т.2. С.90. СПб., 1830
Вместо эпилога
Л. Ядринцев
- …Я смирился бы с чехардой
- Неразумности наших дел…
— Деньжат полторы недели назад срубил по-легкому, — загнул на руке первый палец Константин, послушно лежа в своей опочивальне после сытного обеда, как это и полагалось каждому русскому князю, да и вообще любому русскому человеку, уважающему старинные прадедовские обычаи.
Без дела валяться просто так ему не хотелось, а организм к средневековью не настолько привык, чтобы отключаться на пару часов средь бела дня, и тогда он ввел себе за правило в это время подводить какие-то итоги, вспоминая, что сделано, а что упущено. Одним словом, это были часы, посвященные совещанию ожского князя с самим собой, на котором он подвергал ревизии собственную деятельность и планировал дальнейшую работу.
А иногда, вот как сегодня, будучи отчего-то слишком недовольным самим собой, он пытался осмыслить сразу весь недолгий период невольного княжения. Побуждало его к этому некое непонятное чувство вины — неведомо перед кем и неизвестно отчего. Именно тогда он и начинал перебирать в памяти полностью все то хорошее, что ему уже удалось сделать за все время пребывания в этом теле.
— Глебу в сборах великого всерязанского хурала подсобил, — загнул он второй палец. — Отношения с братанами наладил такие, что, мама, не горюй. С Ратьшей помирился. Из дружины с его помощью курощупов уже начал выгонять. Авторитет княжеской власти среди местного населения тоже поднял, — принялся он за пальцы другой руки. — Хороших людей от боярского произвола защитил, Купаву от верной смерти спас, дом для инвалидов и сирот строю. Опять же соратников нашел классных и задач им по уму нарезал… И вообще все у меня нормально идет.
Но особой радости на душе почему-то не было. Вроде бы и впрямь дела шли неплохо, однако в душе Константин чувствовал, что это все не то. Само по себе все перечисленное звучало хорошо, красиво и даже увесисто — вон сколько дел добрых сотворить удалось. Но ведь не затем же его сюда послали, явно не затем. Тот же его праведный и справедливый суд неведомым Высшим Силам как зайцу стоп-сигнал. Да и все прочие положительные моменты из той же серии яйца выеденного не стоят. В масштабах вселенной, пожалуй, и величины такой мизерной не найдется для оценки их ничтожности.
«Но ведь зачем-то они меня сюда прислали. И сейчас, поди, наблюдают все время, ждут от меня чего-то. А чего? Какую такую сверхзадачу я должен решить? — напряженно размышлял он. — Что же такое сверхъестественное я должен сотворить в этом времени? Или и впрямь мое желание насчет Калки, татар и Батыя случайно с этой сверхзадачей совпало? Это, конечно, было бы здорово, только навряд ли. Уж больно рядом отгадка лежит, прямо на поверхности, будто для особо тупых. А ларчик просто только в баснях Крылова Ивана Андреевича открывается».
Он тяжело вздохнул, глянул на слегка опустившееся солнышко и, так и не придя ни к какому выводу, встал с постели.
— Кажись, пора, — ворчливо объявил он сам себе. — И так уже все бока пролежал.
Не глядя накинув на плечи какую-то одежонку поверх нижней рубахи, он медленно стал спускаться навстречу пробуждающемуся после полуденной дремы Ожску, и городок радостными улыбками пока еще немногочисленных — не все поднялись — дворовых людей встречал своего князя. За то недолгое время, в течение которого их князь так неожиданно образумился, все от мала до велика успели позабыть его дикие страшные выходки, былую жестокость и все то зло, которое он успел сотворить ранее.
Ныне его искренне любили и за то, что наказывать стал только за дело, а не по прихоти случайной, и за то, что не только сам отказался от произвола, но и прочим воспретил, включая даже сумасбродную княгиню, и за то, как он уважительно с Купавой обошелся.
Да и как его не любить, когда один только его мудрый суд, действительно основанный строго на положениях Русской Правды, чего стоил. Мало того что потачки боярам никакой не было, так ведь и самого себя порой ущемлял, собственных тиунов безжалостно наказывая, ежели те чрезмерно народ обдирали. Уже после первого суда рассказы о нем в считанные дни облетели все Рязанское княжество. А на третий по счету княжий суд, который он вел, не только из окрестных сел людишки подвалили, а даже купцы со стольной Рязани. Ну а чтоб любопытство их всем прочим в глаза не било, изрядно товару с собой прихватили, отчего не только торгашам, но и всему народу ожскому опять-таки прибыток немалый.
А ныне и вовсе чего удумал — дом для нищих да убогих выстроить, чтоб, значится, и их своей княжеской лаской да заботой обогреть. Так что люди шапки за пять-шесть шагов сдергивали при встрече, а уж поклон и впрямь до самой земли отвешивали, пока спина гнется. И не потому кланялись, что князь и положено так, а от души, искренне. Да и самим лестно пару-тройку теплых слов в ответ услыхать. Это ведь раньше он в упор встречных-поперечных не видел, а ныне совсем иное дело.
Наблюдать такое всенародное обожание Константину, что и говорить, было приятно. «В конце-то концов, может, там, наверху, они и хотят от меня увидеть, как я себя веду в обычной будничной обстановке. А я, как дурак, мучаюсь тут, в догадках теряюсь», — убеждал он сам себя и все больше и больше уверялся в этом.
Вот только иногда, в минуты, предназначенные для послеобеденного отдыха, на Константина снова что-то накатывало, и он вновь отчетливо начинал сознавать, как мелко и ничтожно все, чем он до сих пор тут занимался. Но уже спустя какой-то час-полтора он сызнова успокаивался, успевая убедить себя в обратном. Так было и спокойнее, и проще.