Прощай, Гари Купер Гари Ромен
— Она вскрикнула, забила крыльями, и — всё.
— Знаете, кажется, они провели новый закон в Конгрессе, — сказал Ленни. — Теперь черные у нас будут иметь такие же права, как и белые. Как и здесь. Как и везде.
— Может, мне лучше вернуться в Чикаго? — не унималась негритянка. — Там я хотя бы знаю, о чем речь. Я знаю, что это из-за цвета моей кожи.
— Он под кроватью, — сказал Ангел. Ленни достал чемодан.
— Здесь цвет вашей кожи ничего не значит. Вот и не понимаешь. Не знаешь, что и думать. Понимаете, что я хочу сказать? Она стала смеяться. Пронзительный смех, с застывшим взглядом. «Героин», — подумал Ленни.
— И еще эта чайка, — сказала она. — Разбилась прямо у моих ног, вот так, ка-ак шлепнется! Бум! Бум!
— Ну, пока, — сказал Ленни.
— Завтра увидимся, — сказал Ангел. — Смотри, без глупостей. Или окажешься сам знаешь где.
— Да? И где же?
— На Мадагаскаре.
— Бум! Вот так, — всхлипывала девушка. — Бум!
— Ну, давайте, бум тра-ля-ля! — сказал Ленни. Он поднялся по трапу. Постоял подышал немного с закрытыми глазами. Ну и дурочка все-таки. Разве можно так убиваться. Однако она была права. Цвет кожи тут был ни при чем. Здесь что-то другое. Да, но что? Наверное, просто кожа, и все. Когда не по себе в собственной шкуре.
Глава VI
Как только они сели в машину, она сразу включила радио, в любом случае им не о чем было говорить. Он глядел хмуро, обескураженно, как ковбой, на которого накинули лассо. Зачем она его пригласила! Это было так унизительно, чудовищно. Он не раскрывал рта, смотрел прямо перед собой. Ей так и хотелось сказать ему: «Послушайте, старина, Джеймс Дин[35] — это устарело, придумайте-ка что-нибудь другое». Пару раз она перехватила его взгляд в зеркале заднего вида: он вынужден был ей улыбнуться, но тут же заперся в себе на два оборота. Глаза у него были совсем зеленые, возможно, они достались ему от матери, хотя по его виду не скажешь, чтобы ему была большая разница, кто там его мать. Как они быстро уходят, наши матери, они скоро все исчезнут во мраке времени. Верно, никакие серьезные мысли не отягощали эту красивую голову. Он, казалось, слегка удивился, когда полиция по обе стороны швейцарско-французской границы пропустила их, не требуя документов.
— Они всегда вас свободно пропускают?
— Международное право. Дипломатическая неприкосновенность.
— И даже в багажник не заглядывают?
— Не имеют права.
— Вот это да! Он повторил: «Бот это да!» Она сделала круг через поля. Так, низачем. Стояла хорошая погода. Было такое впечатление, что он — педик. И чем дальше, тем больше. Но нет, это была просто-напросто мужественность. Мужская застенчивость, если хотите. У некоторых это доходит до того, что они сидят зажав колени и ждут, пока девушка сделает первый шаг. Он, должно быть, наслушался про матриархат. Да чего же он ждет, Господи Боже, чтобы я сама стала шуровать в его курятнике?
— Вам нравится джаз?
— Слушайте, вам совсем не обязательно со мной говорить. Все в порядке. Я знаю, что это заметно.
— Что вы еще выдумали?
— Я бросил школу в тринадцать лет. Так, о чем вы хотите, чтобы мы с вами говорили. Нам нечего сказать друг другу. И это очень удобно. Я люблю комфорт.
— Вы пытаетесь во что бы то ни стало сойти за дебила?
— Я просто пытаюсь, вот и все. Чем ты тупее, тем легче тебе пройти мимо. Я не утверждаю, что я полный идиот. У меня есть склонность, вот и все. Я защищаюсь. Но с такой девушкой, как вы, я не знаю, за что взяться.
— Я нахожу, что вы очень умны. Чем они красивее, тем чаще им надо говорить, что они умные. Вы повторяете им это несколько раз, и они падают в ваши объятья. Она рассмеялась.
— Что смешного?
— Вам уже говорили, что вы — настоящий донжуан? Все это начинало его доставать. Эта мамзель совсем его замотала: они в третий раз проезжали через одно и то же место, он уже узнавал тот амбар, вон там. Груша с аттестатом зрелости, только и ждет, чтобы ее сорвали. И ко всему прочему вам хочется ее защитить. Только этого ему не хватало: взять кого-нибудь под свою защиту. Он готов был все бросить, сбагрить Ангелу его чертов чемодан и попытаться выкрутиться как-то иначе. Он уже чувствовал сигнал тревоги, который был ему прекрасно известен: такое впечатление, что у тебя все руки в клею.
— Остановите, я выйду.
— Почему? Что я сделала?
— Я не люблю психологию, вот почему. Она не остановилась. Он не стал настаивать. Он больше ничего не мог поделать. Это было похоже на то, что есть у них в Греции, «судьба» называется. Они свернули с дороги и ехали сейчас среди яблоневых и вишневых деревьев. Деревья были розовыми и белыми. И вкусно пахли. Дом тоже был ничего, старинной постройки. На столе лежала записка от отца: он сообщал, что к ужину не вернется. На кухне ждал озерный голец, и она поставила его подогреть. Она наскоро подкрасилась в ванной и вернулась в гостиную.
— Кто это? Он разглядывал портрет, висевший на стене.
— Никола Ставров. Болгарин. Его повесили. Друг моего отца.
— За что они его повесили?
— За прогресс.
— Странный мир. Хорошо, что я к нему не принадлежу.
— У вас нет семьи?
— Не знаю, не задумывался. Так почему его повесили, вашего друга? Я что-то не очень понял.
— Он был демократ.
— Его республиканцы повесили? Она рассмеялась. Кто бы сказал, что когда-нибудь она будет смеяться из-за смерти Ставрова!
— Да нет, коммунисты.
— А. Впрочем, все одно — политика. Знаете что?
— Что, Ленни?
— Когда-нибудь я тоже займусь политикой. Вместе с друзьями. Возьмем не Вьетнам или Корею — это слишком жирно, а, скажем, банк, для начала. Она как-то растерялась. Голос у него был спокойный, не злобный. В зеленых глазах — ни следа возмущения, только взгляд немного пристальнее, вот и все. И тем не менее трудно было не почувствовать за этим красивым непроницаемым лицом что-то похожее на дикую, непримиримую враждебность, полный отказ от повиновения, который превращался в настоящий смысл жизни, в благородную страсть. Она внимательно посмотрела на него. Он, казалось, приобрел иную значимость, будто в самом деле вышел из другого мира. Эти его светлые локоны падшего ангела, которому за неимением крыльев достались лыжи. Какое-то достоинство отказа, может быть, чисто инстинктивное, слепое, неосознанное, как инстинкт самосохранения чести, сброшенной в сточную канаву. Но нет, она размечталась, думая о ком-то другом. Это невозможно. Он был красив, но и только. Так просто было наделить это юное мужественное лицо всяческими другими достоинствами. Внутренний мир людей редко совпадает с их внешним обликом. Вспомнить хотя бы ее отца. Нет, лучше было его не вспоминать. Не сейчас. Она нервно перебирала крошки на столе, потом резко поднялась:
— Я сделаю вам кофе?
— Нет, спасибо. Я вас ничем не обидел?
— Нет. Как?
— Ну, я не знаю. Вы как-то странно стали на меня смотреть. Я хочу сказать, этот человек, на портрете, он ведь ваш друг. Он, конечно, очень хороший человек, раз его повесили. Я не хотел вас обидеть.
Она почувствовала, как внезапная волна теплой нежности подступила к ее сердцу, и отвернулась, словно испугавшись, что это станет заметно.
— Вы меня не обидели, Ленни. Кофе?
— Нет, спасибо. Честно говоря, у меня сейчас только одно желание… Она чуть не уронила чашку.
— Какое же?
— Настоящая горячая ванна. С паром. Знаете, после которой будто заново родился.
— Идемте, я покажу вам вашу комнату.
Она взяла его чемодан. Пустой. «Спорим, у него там одна рубашка. Я расстелю ему постель. О, он не осмелится. Что я распереживалась. Мне, можно сказать, повезло. Ненавижу подниматься по лестнице впереди парня. Нет, нужно сбросить три килограмма, обязательно! Они вечно откладываются на бедрах. Он, наверное, слышит, как бьется мое сердце: это же барабан! Просто невозможное дело с этими сердцами. Глупые донельзя. Воображают себе Бог знает что. Паникеры несчастные. Сейчас глотнем свежего воздуха, успокоимся. Он поймет, что он ошибается. Я скажу «нет», вежливо, но строго, чтобы его не задеть. Ненавижу эту сексуальность, одни дурацкие мысли в голове, и больше ничего. К тому же я его сковываю. Интеллектуалка несчастная. Он, наверное, бежит этого, как огня. Что он себе вообразил? Что я в постели о литературе говорю? Так он ошибается. Боже мой, скажите же ему, что он ошибается. В постели надо жить и дать жить другому, вот. Нет, я озабоченная дура. Пытаетесь помочь парню и превращаетесь в какую-то нимфоманку. Да он даже и не думает об этом. Слишком скромный. Думает, я отправлю его подальше. Господи, уже не знаю, куда себя девать.»
Она открыла дверь.
— Ванная — в конце комнаты. Спокойной ночи. Завтрак в шесть. Она побежала к лестнице.
— Постойте… Она остановилась. Чуть жива. Схватившись за перила. Глаза закрыты. «Только бы отец сейчас не вернулся. Я никогда больше не смогу. Фригидная на всю оставшуюся жизнь.»
— Вы не сердитесь?
— Спокойной ночи. Она не двигалась с места. «Идиотка, дура набитая, трусиха несчастная… Чертов пуританский протестантизм… Да нет, мы же все в нашей семье католики. Я уже ничего не знаю.» Он стоял на пороге распахнутой двери, снимал рубашку. «Девственница, точно, к бабке не ходи. Я бы постарался, если бы ты решилась, но ты сейчас не в форме. Зажатая. Только больно будет, и все. Нет, вы посмотрите. Застыла вся. Дрянь бы вышла, а не дело, свинство одно. Иди, ложись-ка ты спать, как послушная девочка. Поплачь немножко, это успокаивает. Потом разберемся, с чувством, с толком. Не горит. Господи Иисусе, она уже плачет. Ну, и что теперь? Идти, нет? Черт, не знаю, что делать. Ладно, попробую. Тяжело, неуклюже, как настоящий тюфяк, ты отправишь меня прогуляться, и тебе станет легче. Я помогу тебе послать меня подальше. Вот. Руку на грудь, другую — в промежность, запросто, сейчас все решим. Да, оттолкни мою руку. Ну что, теперь тебе лучше? Расслабилась?» Она оттолкнула его:
— Нет, Ленни. Прошу вас.
— Почему нет? Она взглянула на него. Он уверенно улыбался. Конечно, они все говорят ему «да».
— Почему нет, Джесс? В доме мы одни.
— Это не повод.
— Ну же, будьте так любезны…
— При чем здесь любезность, Ленни?
— Почему нет?
— А потом?
— Что потом? Нет никаких «потом». Потом я ухожу. Как воспитанный. Вежливо прощаемся. Никто ни о чем не жалеет. У этого нет продолжения, иначе незачем портить себе кровь.
— Сожалею. Не по адресу, Ленни. Не ко мне.
— Боже мой! Что же вы плачете?
— Что? Почему? Не знаю. Уходите.
— Ладно. Я возьму чемодан.
— Да нет же. Останьтесь. Я хочу сказать, закройте дверь и идите спать.
— О'кей. Я мог бы жениться на вас прямо сейчас, но не стану подкладывать вам такую свинью.
Она уже снова улыбалась. Дышала ровно. Успокоилась. Теперь она была готова. Совершенно расслабилась. В этом весь секрет. Раскрепощение. Любой горнолыжник вам это подтвердит.
— Спокойной ночи, Джесс.
— Спокойной ночи, Ленни.
— Спокойной ночи.
— Да. Спокойной ночи, Ленни. До завтра.
— Да, Джесс, до завтра. Хороших снов.
— И вам тоже, Ленни. Не хотите воды со льдом? Черт возьми, она свалит когда-нибудь или нет? Он уже устал улыбаться.
— Нет, спасибо, не надо. Пойду ложиться.
— Да, Ленни. Если вам что-нибудь понадобится…
— Да, да, спасибо. Ну, спокойной ночи. Она не уходила. Хорошо, поможем ей еще раз. Он рассмеялся. Она тотчас напряглась.
— Что смешного? Вы надо мной смеетесь?
— Да нет же, я о вас вовсе не думал.
— Спасибо.
— Я подумал, что никогда ничему не научусь. Я не создан для этого. Напрасны любые уроки, не в коня корм.
— Что вы хотите этим сказать, Ленни?
— Вы знаете, что значит джентльмен?
— Конечно.
— У меня есть друг, Буг Моран, — вам стоило бы с ним познакомиться как-нибудь — так вот, он говорит, что джентльмен — это такой человек, который не сворачивает с дороги, чтобы всадить нож в спину парню, которого он даже не знает. Буг говорит, что он, естественно, ошибается. Что всегда следует беспокоиться о других. Ну, спокойной ночи. Он отступил в комнату и закрыл дверь. Он подошел к окну и стал раздеваться, глядя на небо. Пустое. Ничего и еще немножко. Сколько их там, наверху! Брр. Зря монетки тратите. Им плевать на тебя, малыш Ленни, они все там джентльмены. Они не интересуются вами. Вот бы сейчас в снега. На Шайдег. Поближе к ничему. А чтобы подобраться еще ближе, пришлось бы загнуться. Нужно было бы лишь замерзнуть, как Куки Уоллес. Но Куки не любил лыжи по-настоящему, он, бедный, и понятия не имел, что может подарить жизнь. Он не должен был допускать ее до чемодана. Она, конечно, заметила, что в нем пусто. И что дальше?
Над кроватью висели часы с кукушкой. Он взял свой башмак и стал ждать. Его достали эти ходики. Вечно он на них попадал. Но ждать оставалось еще минут двадцать. Он отложил охоту до завтра и скользнул под одеяло. Он с наслаждением потянулся. Home, sweet home.[36] И выключил свет.
Глава VII
Шел дождь. Выбивал мелодию на крышах. Нет на свете мелодии приятнее, если вы слушаете ее вдвоем, в ночи, и чувствуете себя вполне уверенно в его руках; чем сильнее дует ветер и хлещет дождь снаружи, тем надежнее и крепче кажутся его объятья. По крайней мере, мне так представляется. Всю жизнь я в одиночестве слушала, как дождь стучит по крыше. Дождю это не нравится, он нервно выстукивает свое неудовольствие. А этот небось дрыхнет себе в обнимку со своими лыжами. Он, наверное, думает, что я фригидная. Вольф пишет, что семьдесят пять процентов женщин отчасти фригидны: интересно, что он подразумевает под этим «отчасти», непонятно. Все эти истории с диафрагмой надоели мне, дальше некуда. У меня уже три года стоит одна, на полочке в ванной, и что? И ничего. Как, интересно, поставить диафрагму, если вы еще, в общем, невинны: ненавижу это слово, отдает какой-то испанской инквизицией. Все, чего я хочу, это лежать в его объятьях, в темноте, и слушать дождь. Мы растрачиваем зря этот прекрасный дождь, оба. Она включила радио. Еще одно селение разнесли во Вьетнаме, радиоактивность в штатах Юта и Невада выросла вдвое, в Конго творилось полнейшее безобразие. Но это не помогало. Впервые ужасы мира, настоящего мира других людей, ничем не могли ей помочь. Страшно чувствовать, как у тебя внизу живота все изменилось и стало таким чувствительным, что ты даже не можешь свести колени. Жжет. Прямо — кошка на раскаленной крыше. Вот до чего ты докатилась, Джесс Донахью, к двадцати одному году. Наступила краткая пауза, и когда она уже протянула руку, чтобы выключить радио, диктор загробным голосом объявил о кончине папы Иоанна XXIII.
Эта новость была для нее столь неожиданной, что на какое-то мгновение она застыла, ничего не понимая, никак не реагируя, будто сила удара убила в ней всякую чувствительность. Потом она выплыла на поверхность действительности, и необъятность этой личной утраты, которую каждый живой человек должен воспринимать именно как личную, одним махом смела все ее внутренние переживания, всю нелепость ее жалкого «я». Она выпрыгнула из постели. Она должна была сообщить ему, он должен был это знать: мир только что лишился своего единственного света. Она взлетела вверх по лестнице, без стука распахнула дверь, влетела к нему в комнату, зажгла свет и остановилась с умоляющим взглядом, вся в слезах. Он от неожиданности подскочил, протер глаза, сел на кровати — голый торс, рот открыт, взгляд удивленно устремлен на нее.
— Ленни… Папа… — «Папа, — медленно начал соображать он. — Так, я схожу с ума.» Папа, Иоанн Двадцать Третий… Она рыдала. Если он чего и боялся на свете, так это сумасшедших. Сумасшедшие набиты психологией. Из углей прет. Он постарался взять себя в руки. Так, у нас гости. Папа. Надо надеть портки.
— Папа Иоанн умер. Титаническим усилием воли он все-таки сжал губы, не дав им расползтись в этой чертовой улыбке. Папа Римский умер, а? В жизни не слышал еще такого изысканного предлога! Это, можно сказать, торжественнейший момент, потому что я точно уже никогда не услышу такого оправдания, никогда! Потрясающе: скажу Бугу — не поверит. Она присела на край кровати и так умоляюще смотрела на него, она была такая растерянная, ее плечи вздрагивали в таких надрывных всхлипываниях, и рука, когда он взял ее в свои ладони, была такая ледяная, что ему вовсе расхотелось смеяться; напротив, это было что-то совершенно противоположное, хотя он и не мог толком сказать, что это было, там, напротив, на другом краю. «Жаль все-таки, что это я, — подумал он. — Правда, не повезло девчонке.» Что сказать, Папа Римский ему скорее нравился. Ему нравились многие люди, с которыми он никогда не встречался. Это — лучшие.
— Он был такой участливый, такой добрый человек… Ленни обнял ее, погладил по щеке. Она не отстранилась. Он спустился ниже талии. Она, казалось, даже не заметила.
— Думаю, что это был самый великий папа нашего времени.
— Это точно.
— Единственный, о котором в самом деле можно сказать «святой». «А что, если нам сменить пластинку? — подумал он. — А то мне уже как-то не по себе. Надо ведь и честь знать.»
— Вы — католик, Ленни? «О, Господи, — подумал он, убирая руку. — Она, пожалуй, до этого еще и документы у меня потребует, Католик ли я? Верно, я должен быть кем-то в этом роде. Только откуда мне знать, куда меня носили, когда мне был всего месяц? Я не знаю, кто я. Я есть — и все, и то это уже слишком сложно. Я есть. Нечто вроде happening.[37] Но мне всегда все это казалось отвратительным, так что, может быть, и хорошо, что я — католик. Потому что «я есть» это самое паршивое. Идиотское «событие». Иногда спирали теряются».
— Нет, Ленни, нет… Не надо…
— Я ничего вам не сделаю, Джесс, клянусь… Так всегда говорят в подобных случаях. Правила хорошего тона.
— Прошу вас, Ленни… Да, да, конечно…
— Нет! Конечно, нет. Да где же это, Господи? А, вот.
— О!.. Вошли. Потом, после, он растянулся на спине, она прильнула к нему щекой, и он почувствовал такое спокойствие, нет, не счастье, не мечтайте, — спокойствие. Он гладил ей волосы, чтобы не терять с ней связь. «В жизни еще не был так влюблен. Это, пожалуй, могло бы продлиться целую неделю. Жаль, что между нами этот чемодан затесался. И еще жаль, что умер старик. Папа. Честно говоря, все эти папы мне по барабану, но этот, правда, был стоящий, в деле демографии. Должно быть, я католик, точно не знаю, надо провериться.» Она теперь не шевелилась, в глазах было какое-то отсутствующее выражение, как при приближении сна. Природа. Во всем есть свои «за» и «против». Ее глаза были где-то совсем далеко. В первый раз, если он удачный, это их полностью опустошает. Некоторым нужны целые недели, чтобы сорваться, другим же и вовсе не удается, и они становятся нимфоманками. Сам-то Ленни никогда не встречал нимфоманок, но, кажется, они и правда существуют. А должно быть, это красивая смерть. Он знал одного парня в Давосе, которому пришлось выпрыгнуть из окна третьего этажа: тот был несказанно счастлив, что отделался сломанной ногой.
Посреди ночи он проснулся, весь в поту: ему снилось, что ему на шею надели веревку, но это всего-навсего были ее руки.
— Ленни…
— Что?
— Сколько ты еще здесь пробудешь?
— Не беспокойся. Я нигде не задерживаюсь. Можешь не волноваться. Спи спокойно.
— Но я не хочу, чтобы ты уходил.
— Спасибо, конечно. Но мне на одном месте нельзя. Она взяла его руку. Он никак не мог уснуть, что-то его изводило, он все не мог понять, что именно. Потом он вдруг сообразил, что это ее рука в его ладони. Он сжимал ее слишком сильно. «Внешняя Монголия», — подумал он. Но он сжал ей руку еще сильнее и все слушал, как стучит дождь по крыше, и все было так спокойно, без конца, без начала, где-то далеко, он не знал где, но не здесь, и как будто сам собой появился ответ, очень простой ответ на очень сложный вопрос.
Проснувшись, она сразу стала искать его руку и не нашла. Он ушел. Будильник звенел бесконечно долго, подводя своим холодным металлическим голосом безжалостный счет реальности. Она кинулась в ванную, заглянула в гостиную: никого. До сих пор она даже не замечала, как пусто в этом доме. Она вернулась в комнату и наскоро застелила постель: она не могла выносить неприкрытый, измятый цинизм подушек и простыней, это неправда, они лгут, это всего лишь жалкая, презренная видимость, которая ничего не доказывала: только поверь своим глазам — они всё сведут к испачканному белью. Она всплакнула немножко, но это только из-за простыней. На рассвете они выглядели особенно гадко. На журнальном столике лежала записка от отца: «Дорогая, я лег спать, приходи завтра пообедать со мной в «Красную шапочку», у меня для тебя новость. Хорошая, для разнообразия… Что это за лыжи у входа?» Она сунула записку в сумку и вскочила в «триумф». Сад в своей девственной белизне, казалось, смеялся над ней: «Ха-ха-ха!» Как в мультфильме, деревья в цвету стыдливо опускали макушки и сыпали лепестки как слезы. Она проехала по дороге метров сто и заметила его: он торчал на перекрестке, сидя на чемодане, с лыжами на плече. Она решила не останавливаться, проехать мимо, даже не взглянув на него, с высоко поднятой головой: пусть знает! Но, поравнявшись с ним, дала по тормозам и остановилась.
Он не двинулся с места. Как там это называется-то, где все в конце умирают с выколотыми глазами, после того как пытались переспать с собственной матерью? В Греции это на каждом шагу. «Судьба», что ли? С утра пораньше он по-тихому смотал, как настоящий джентльмен, он не хотел использовать ее, после того что между ними было. Так нет. Сначала Ангел приперся, а теперь вот еще и она со своей тачкой «КК» и неприкосновенностью. Жаль. Счастье, его надо есть на месте, на вынос не дают. А когда хочешь его сохранить любой ценой, оно тут же превращается в дерьмо. Посмотрите хотя бы на Америку. Там полно счастья. Девать некуда, по швам уже трещит. Оттого и лопается.
— Почему ты уехал?
— Так.
— Как это — «так»? Что это значит? Ну вот, уже объяснения.
— Никогда не нужно настаивать, Джесс, это уже невежливо.
— Ты думаешь, что взять и уйти вот так, спасибо и до свиданья, — это значит: уметь жить? Точно. Только этого и не хватало.
— Джесс, если бы я умел жить, я бы давным-давно уже был во Вьетнаме или продавал бы где-нибудь машины. Люди, которые умеют жить, это те, кого научили жить. Вот, например, в СССР они умеют жить. И в США — тоже. И в Китае. Сейчас нас везде учат жить. Но только не меня, уволь. Заявляю тебе со всей откровенностью: Ленни никто не научит жизни. Он лучше сдохнет.
Он был возмущен. Всего сутки, как они познакомились, — и уже психология. Просто стриптиз. Если бы мне захотелось стриптиза, я пошел бы в «Батаклан».
— Тебе даже пойти некуда.
— Вот здесь ты ошибаешься. Мне есть куда пойти. Но мне негде остаться. Это вовсе не одно и то же, Джесс. Пойми.
— Ну, а сейчас куда ты собираешься?
— В Женеву.
— Садись. Он украдкой взглянул на оливковый «бьюик», стоявший у обочины; за рулем был Ангел. Полное доверие, как же! Ну хорошо. Сначала лыжи. Теперь чемодан… Она смотрела на него. Он не мог поднять эту бандуру, пришлось толкать по земле до самого багажника.
— Вам помочь? Он не ответил. Он не должен был допускать ее вчера до чемодана. Теперь ей все было понятно. Всё. Ну и что? Так, по крайней мере, все ясно. Ему наконец удалось затащить чемодан в багажник. Она отвела глаза и смотрела сейчас прямо перед собой. Бледная. Как статуя. Он сел рядом. Она все выложит полиции на пограничном пропускном пункте, он в этом не сомневался. Ну и хорошо. Будем квиты.
— Причина в этом, Ленни?
— В чем?
— Чемодан? Что там внутри? Героин? Оружие? Золото? Да, золото. Золото очень тяжелое.
— И что дальше? Какая разница? Ты понимаешь, что это такое, горнолыжник летом? Попробуй сама. Потом скажешь. Летом я становлюсь конформистом.
— Ты мог бы просто попросить меня. Я бы тебе помогла. Незачем было спать со мной только из-за этого.
— Это здесь совсем ни при чем, Джесс. Честно.
— Честно. Хорошее слово. Она сбросила скорость. Они подъезжали к границе. С французской стороны. Госконтроль валюты, кажется так. Ей стоило только сказать им… Он скрестил руки на груди и улыбнулся. Он чувствовал себя прекрасно. Ей стоило только выдать его, и они были бы квиты. И так было бы лучше для его принципов. Для его морали. Бывали моменты, когда он начинал киснуть, когда его забирало сомнение, и он терял веру в низость этого мира. Год тюряги — не слишком дорогая плата за свою веру. Есть такие, кто погибает за свои идеи, за то, чтобы в них не разувериться. Ну же, Джесс, давай, скажи им. Так будет лучше для моего отчуждения. Отчуждение должно поддерживаться. Тобой самим и окружающими. Давай.
Но она не собиралась ему помогать. Она не собиралась его выдавать. Эта была правильной девочкой. Он в самом деле круто промахнулся. Он даже не знал, как туда попасть, в эту Внешнюю Монголию. На границе их встречали, как дорогой подарок: французский пост, швейцарский, приветливые улыбки. Просто противно. У него даже слезы навернулись. Теперь ничему и никому нельзя было доверять.
Она стиснула зубы. «Бьюик» все так же висел на хвосте. Да что он себе вообразил, этот Ангел? Думает, он испарится с шестьюдесятью килограммами золота? Вечно какое-нибудь дерьмо к заднице прилипнет.
— Вы работаете на этого типа?
— Какого типа?
— Того, в «форде».
— Джесс…
— Да? Вы еще что-то хотите мне сказать?
— Джесс, я не знал, что мне попадетесь именно вы. Когда соглашался на эту работу… Я не мог этого знать. Я вас не знал.
— Теперь узнали. Так, кажется, в Библии говорится? Где вас высадить?
— Поэтому я и ушел ночью. Я не хотел этого делать. Вы мне не верите?
— Теперь это, правда, не имеет ни малейшего значения.
— Высадите меня на пристани. Там есть одна черная яхта, «Кипрус». Она самая большая, не ошибетесь. Я пробуду там несколько дней. Можете зайти, если захотите.
— Обязательно приду, Ленни. Со своей табличкой «КК» я еще могу вам пригодиться.
— Незачем топтать меня, Джесс. Это утомительно. Он сказал ей правду, и она ему не поверила. К счастью. Марка не пострадала. Но он против собственной воли продолжал оправдываться:
— Они ждали меня на дороге, с товаром. Я сказал им, что выхожу из игры. Они сказали: либо так, либо — в тазу с цементом. У меня не было выбора.
— Вы так дорожите жизнью, Ленни?
— Нет, даже совсем не дорожу. Но я предпочитаю знать, куда отправляюсь. А смерть — это пока еще темная тропка. Как рак. Не до конца исследовано. Я лучше бы подождал. Она сдерживалась, чтобы не улыбнуться.
— Я знаю одного парня, Зис зовут, он китайский поэт, из Бронкса. Он сочиняет стишки, знаете, те, что кладут в рисовые пирожки в китайских ресторанах. В Китае это называется fortune cookies. Зис написал про это замечательный стишок, про смерть то есть. Я всегда ношу его с собой. Когда мне хочется повеситься, я просто достаю его и читаю. Он достал из кармана затасканный бумажник, перерыл свои бумажки — удостоверение личности, пластинки слюды — и вытащил маленький клочок.
— Вот, возьмите. Читайте. Это — моя библия. Еще никто не сказал лучше. Ей пришлось надеть очки, чтобы разобрать мелкие каракули:
Хайдеггер учил:
на свете Нет фигни глупее смерти.
Понять урок его несложно:
Мрите, только осторожно.
Она рассмеялась и вернула ему листок.
— Замечательно, правда? Этим все сказано. Вы должны как-нибудь познакомиться с Зисом. Стоящий человек. Все китайские рестораны за ним гоняются.
— Вы должны вернуться в Штаты, Ленни. Наш фольклор без вас сильно обеднел.
— Когда-нибудь я вернусь, Джесс, после того как они снимут эти плакаты… ну, вы знаете. Это здесь. Яхта и правда была большая и вся черная. Джесс затормозила.
— Прощайте, Ленни.
— Прощайте, Джесс.
— Смотрите, не потеряйте ваш стишок. А то вас ждет таз с цементом. Было бы жаль…
— Очень мило с вашей стороны, Джесс. — … Внешняя Монголия много бы потеряла. Пока. Она отъехала. Он со своими лыжами и чемоданом немного постоял, глядя на красную точку удалявшегося «триумфа». Он улыбался. В конце концов, он не так уж плохо отделался. Всё. Если и было что-то, чем он дорожил, так это — ничто.
Глава VIII
Было всего семь часов, и она бесцельно катила по Женеве. ОЗЖ было открыто круглые сутки, но они там ничем не могли ей помочь. «Триумф» был просто обыкновенной машиной. Папа Иоанн XXIII скончался. Ее отец, конечно, все поймет, но дело в том, что он был способен понять что угодно. И еще он нуждался в своей дочери, этой примерной девочке со строгими принципами, у которой голова крепко сидела на плечах; правда, незачем было лишать его иллюзий. Церкви здесь были на всех углах, только к чему… лучше пойти выпить кофе со сливками: точно так же успокаивает. В университете по расписанию стоял курс поэзии, но у нее было смутное впечатление, что поэзии уже предостаточно. Она даже не успела помыться. Ее все еще переполняла поэзия. Она остановила машину у пристани и вышла. Утренний свет был мягок и прозрачен, воды озера — тихие, лебеди спокойно спали, засунув голову под крыло, чайки только начинали просыпаться, их крики звучали пока слабо и робко, как пастушья свирель на заре. Разбитое сердце, озеро, чайки — чего лучше для плохой литературы. К тому же со времен Чехова чайки превратились в такое затасканное клише, что иногда удивляешься, как они вообще еще могут летать. Лорд Байрон подгребал к ней с широко открытым клювом, но так как ей нечем было его угостить, он тут же отвалил, как последний хам. Я не думаю, чтобы Мэрилин в самом деле покончила с собой. Она принимала по двадцать таблеток снотворного, чтобы просто уснуть. Потом этот звонок, она просыпается, не может больше заснуть, глотает не задумываясь еще двадцать, и вот результат. Размышлять о самоубийстве на берегу озера, любуясь чайками, да, докатились!
— Привет, Джесс, мы тебя в… везде искали. Жан кричал ей с моста, держа в руке красно-желто-фиолетовое знамя. В центре на полотнище располагался окровавленный меч.
— Что это за флаг?
— Не знаю. Наверное, еще кто-то стал независимым. Я его стибрил в сортире гостиницы «Б… Берг».
— Они теперь сортиры флагами украшают?
— Д… Джесс, швейцарские гостиницы уже не знают, что с этим делать. Идем. Мы устроили охоту с… с рогом. Идем, п… посмотришь на трофеи. Это был серебристый «роллс» с седеющим шофером в серой униформе, из разряда: скромность и незаметность прежде всего. Вид у шофера был какой-то раздосадованный. Поль расположился на серых кожаных подушках заднего сиденья в весьма непринужденной позе, как хозяин. Галстук на сторону, рубашка помята, лицо — еще больше. Да, быть Че Геварой в Швейцарии, конечно, дело не из легких, но сюрреализм и дадаизм, хэппенинг и психодрама, «десакрализация», «разоблачение» и «развенчание» мифов и культов, все это превращалось у него в способ выражения чисто артистический, в жестикуляции в духе Джексона Поллока, только бесталанного. Бунт юных буржуа против буржуазии был обречен обратиться грубой шуткой или фашизмом, потому как единственная разница между этими двумя проявлениями состоит в нескольких миллионах трупов. Как-то невыносимо противно смотреть на студентов, вышагивающих с распростертыми объятьями навстречу бастующим рабочим, они похожи на разгоряченных самок перед настоящими самцами. В Америке было двадцать два миллиона негров и ни сантиметра настенных надписей. Вот почему сто восемьдесят миллионов белых американцев умирали со страху, а в Европе настенная живопись мирно перекочевывала в шикарные альбомы, пылившиеся потом по гостиным. В «роллсе» находился еще один пассажир, причем до того набравшийся, что оставалось лишь молча восхищаться: вот что значит настоящее искусство. На нем была клетчатая пара, галстук-бабочка, замшевый жилет канареечно-желтого цвета и серый котелок, в каких обыкновенно ездят на скачки. На шее у него висел бинокль, словом, можно было подумать, что он только что с ипподрома, где проигрался в пух, поставив все на одну кобылку: лишь одна большая любовь могла довести его до такого состояния. Его синие остекленевшие глаза слегка вылезали из орбит, выталкиваемые изнутри алкоголем, переполнившим уже всякую меру. Держался он очень прямо, постепенно застывая в этой позе, скрестив руки в перчатках на набалдашнике своей трости.
— Что это такое?
— Это? Это — барон. Мы сняли его с урны перед баром, где он дожидался часа открытия. Он уже начинал трезветь, от подобной картины всегда сердце разрывается. К счастью, в «роллсе» есть бар. Мы спасли ему жизнь. Как гласит плакат дорожной безопасности: «Научитесь действию, которое спасает». Не могли же мы позволить человеку протрезветь и оказаться в Швейцарии. Заметь, я даже не уверен, что до такого состояния его довел алкоголь. Скорее швейцарский нейтралитет. Или дипломатическая неприкосновенность. Как твой отец?
— Откуда взялся «роллс»?
— Это военный захват. «Ролле» в нашем распоряжении на двадцать четыре часа. Один тунисец, весь такой хорошенький, изящный, выходил из «Международного Кредит-банка». Я его снял своим «Полароидом», и он оказался очень сговорчивым. И очень понятливым. Мы берем его «ролле» с шофером на двадцать четыре часа, а потом все возвращаем, в том числе и негативы.
— Не слишком ли вы заигрались, ребятки? Как же это называется-то, забыла? Шантаж, что-то в этом роде.
— Обыкновенная студенческая шутка, Джесс, дорогуша. Без всяких ухищрений. Мы не собираемся менять мир, просто взорвать его к чертям, и все. Вот это дело для папенькиных сынков. Пролетариат займется всем остальным. Знаешь, какое самое заветное желание каждого уважающего себя папенькиного сынка?
— Знаю: чтобы его отчислили, — сказала Джесс.
— Точно. Южноамериканские банды — не место для наших мальчиков. Их место здесь, в своей семье…
Жан обратил к ним свою морду очень юного и очень грустного коня:
— Старик, на свете ведь есть еще и буржуазный невроз, т… только ты не обижайся. Я, например, слабо п… представляю С… Скотта Фицджеральда в роли революционера.
— Я, кажется, сказал: обычная студенческая шутка. Чего ты привязался?
— Не говоря уже о том, что Weltschmerz, Sehnsucht, зло века, все это накладывает свой отпечаток, как культурная революция. Может быть, я рассуждаю слишком по-американски, я не знаю. Однако не только золотая молодежь играет в русскую рулетку. У каждого негра, там, у нас, есть свой смысл жизни.
Барон икнул.
— Смотри-ка, а он, оказывается, живой, — сказала Джесс.
— Шофер, поехали, — сказал Поль.
— Куда вас отвезти, месье?
— Не задавайте глупых вопросов. Поехали. Мы молоды. У нас еще есть шанс куда-то прибыть в конце концов.
— Хорошо, месье. Самый высокий уровень жизни в мире дефилировал за окнами в безупречном порядке.
— Мне как-то очень неуютно сидеть в «роллсе» с утра пораньше, — сказала Джесс. — Слишком парадно. В университете в девять часов — курс русской поэзии.
— Русским стоило бы п… подождать со своей п… поэзией, — сказал Жан. — Тут еще одного т… товарища сняли с Берлинской стены. Почему бы Евт… тушенко не сочинить нам об этом с… стишок?
— Пипи, — сказал барон.
— Развезло, — сказал Поль. — Шофер!
— Да, месье?
— Остановите. Дайте господину отлить. Они остановились. В разговоре ясно слышались нотки бессонницы, окурков и опрокинутых пустых стаканов. Katzenjammer.[38] Башка трещит, как после праздника длиной в двадцать пять лет. Завтра газеты запестрят заголовками: «Трагедия пресыщенности», «Швейцарию взрывают». Двух тысяч бунтарей в Нидерландах уже недостаточно, Франция и Германия также достигали теперь той степени показного благосостояния, которое превращало западный социум в настоящее провокационное общество.