Прощай, Гари Купер Гари Ромен
— Что нас мучает, ребятки?
— Ничего, — сказал Поль. — Это — неизлечимо. Барон возвращался, поддерживаемый шофером. Тот, казалось, еще больше посерел.
— Ну вот, — сказал Поль. — Поехали. Замечательный «роллс». А не сбросить ли нам его в озеро?
— Месье!
— Шофер, рулите в озеро.
— Но, месье…
— Не бойтесь, мы вас выпустим. Так, «роллс», в озеро марш! Как реклама нам внушила, «Ролле» — прекрасная машина, Шик, блеск, красота, Три цилиндра, два болта, Мягко стелет, тихо прет, Все удобства и комфорт. Мы решили покутить, Тачку в озеро спустить. Нечего на нас давить, Мы хотим красиво жить.
— Превосходно, — заметила Джесс. — Достойная настенная мазня. Может, на этом и остановимся, а, друзья?
— Кака, — заявил барон.
— Шофер, вы слышали? Дайте господину облегчиться.
— Месье, — возмутился шофер, — я служу тридцать пять лет, и никогда еще…
— Вот как раз и начнете. Помогите этому господину.
— Поль, хватит, — сказала Джесс.
— Спасибо, мадемуазель, — сказал шофер, — от всего сердца: спасибо.
— Кака, — повторил барон.
— Давай, старина, давай прямо здесь. Развенчаем культ «роллса».
— Ну? И скоро это кончится, ваш happening? — спросила Джесс.
— Ночной клуб, разнузданные клиенты, идеологический джаз, который уже ничего не несет, какой-нибудь Боб Дилан, вцепившийся в свою гитару, и…
Бизнесмен вонял в углу:
Вот бы им одну войну!
Оркестрик на террасе
Прошелся по классам -
Буржуазия, пролетариат…
А в Китае, говорят,
Испытали атомную бомбу.
— А ты не заходил в «Крзйзи хорс салун»? — спросила Джесс. — Кажется, это — лучшее, что можно найти в этом роде. У меня такое впечатление, что твой номер сейчас как раз в тему. Поль, твое упадничество — сплошное притворство. Плод, может, и созрел, только червяка там нет и в помине.
— Я неудачник, что ж поделаешь. Он достал бутылку виски из бара красного дерева и стал ждать барона, которого вел, поддерживая, шофер. У шофера был такой вид, будто он идет по минному полю.
— Мне проще, П… П… По… Поль…
— Я не Пополь, сколько раз тебе повторять!
— Я и не говорю По… Поль, я за… заикаюсь. Я могу согласиться с логикой, но не с той, в которой мне нет места.
— А, фашизм! Джесс знала одного переводчика в ООН, который совершенно невообразимо заикался в повседневной жизни, но говорил безупречно, когда переводил слова оратора. Этот человек испытывал психологические трудности, только когда говорил от своего собственного имени. Стоило ему начать передавать мысль другого, как он сразу обретал спокойствие и уверенность в себе. Ему нравилось пропускать мысль через себя.
— Что с тобой, Джесс?
— Ничего. Сегодня ночью со мной случилась неприятность.
— Что? Что произошло?
— Я переспала с одним парнем. Надо признать, что они там, в компании «Роллс-Ройс», умели делать бесшумные машины. Поль побледнел как мертвец; у него был такой оскорбленный вид, что она уже готова была признаться Бог знает в каком распутстве. Жан отвернулся от нее.
— Ну?.. Как насчет предрассудков?
— Черт возьми, — огрызнулся Жан, — я не знаю этого парня, но ты правда могла бы выбрать кого-нибудь другого.
Он больше не заикался. Выздоровел. Шоковая терапия.
— Я два года прошу тебя об этом, — начал Поль.
— Не делай такое лицо, ты становишься похож на своего отца, когда он приходит за тобой в участок.
— И давно ты его знаешь?
— Co вчерашнего дня.
— Шофер!
— Да, месье?
— Сто шестьдесят в час. Впилитесь в дерево. Это приказ. Вы имеете право выпрыгнуть на ходу.
— Прекрасно, месье, только я не стану прыгать. Они посмотрели на него с удивлением.
— Да? И почему же?
— Я больше так не могу, месье.
— Отвезите нас в Женеву, — сказала Джесс.
— Спасибо, мадемуазель. Барон покачивался за задним стеклом, являя собой фетиш автомобилиста.
— Мне надоело, — сказала Джесс. — Уже наигрались, в тридцатые годы. Дадаизм, нетнеизм… К черту! Вас в конце концов загребут в Интернациональные бригады. Сейчас время летит так быстро. Казалось бы, только что был тридцать шестой… Всем пока. Я выхожу. Она подошла к яхте, но… это было невозможно, нет, правда, не стоило об этом и думать. Дневной свет над серой водой тонул в тумане на том конце озера, откуда тянулась струйка дыма, оставляя за собой сиреневатый след, а солнце желтело где-то во влажной взвеси неба, в котором метались невидимые чайки, резко и глупо крича. Она спустилась к озеру. Нет, это невероятно, как его американская внешность резала глаз. Ему никогда в жизни не следовало бы приезжать в Европу. Он даже не поднял головы, когда она вошла в каюту. Он сидел на койке и натирал мазью свои лыжи. ««Розбад», санки, которые так нравились Гражданину Кейну,[39] когда он был ребенком, их у него отобрали, и он их потом всю жизнь искал. Вот что он мне напоминает своими лыжами». Она вдруг с ужасом обнаружила, что забыла снять очки, хотя надевала их только когда читала. «Вот и торчи на этих пришвартованных яхтах в порту», — думал он. Она ждала. Следовало хоть что-нибудь сказать. Из гостеприимства.
— Ну как дела, Джесс?
— Нормально, Ленни. Я тут проходила мимо и… Разумеется. Она, вероятно, проскакала километров двадцать галопом. Эти кобылки — стоит их один раз пришпорить — понесут, не остановишь. Она присела на другую койку. Понятное дело. Однако он очень удивился: она молчала. Никакой психологии, ничего. Выждав немного, он в сомнении поднял голову, она улыбнулась, и он улыбнулся ей в ответ. Впервые он встречал девушку, с которой они сходились во всем. Она пошла приготовить яичницу с ветчиной и кофе, и после, когда они еще раз были вместе, а потом она ушла, он сказал себе, что с двенадцатью штуками баксов — шесть для нее и шесть для него — никто не посмеет сказать, что он плохо с ней обошелся или что он ее использовал. Ему и правда крупно повезло встретить девушку, которая так хорошо все понимала и, ко всему прочему, еще и обладала неприкосновенностью. Короче, появилась реальная угроза его отчуждению, так что он решил все бросить, сесть на дневной в два сорок на Берн, а там — электричкой до Веллена, пусть даже в шале никого не будет, пусть ему придется помирать с голоду! Он не мог так поступать с этой девчонкой, и что еще серьезнее, он не хотел больше с ней встречаться: это было смертельно опасно для его отчуждения. Не мог же он допустить, чтобы его лишили самого дорогого. Даже деньги его пугали. Деньги — это ловушка. Сначала ты их получаешь, а потом они — тебя, со всеми потрохами. Он оделся и собирался уже подняться, когда услышал чьи-то шаги по трапу. Он поставил лыжи и стал ждать. Ангел приперся, кому ж еще. И не один. Он притащил с собой какого-то белобрысого, стриженного бобриком парня, который как две капли воды походил на того типа, которого вам меньше всего хочется видеть, где бы и когда бы то ни было. Невероятно, как таких еще пускают свободно ходить по улице. Во-первых, он был весь перебит, а если что еще и оставалось не раздавленным, то торчало как-то совсем не на своем месте. Чудовищно, чего только не насмотришься в жизни.
— Ты что, Ангел, совсем умом тронулся? Привести сюда такую рожу! Сразу бы уж тогда полицию звал.
— Она согласилась повторить?
— Конечно. Мы как раз только что повторили.
— Ленни, я тебе уже говорил: желай я поразвлечься, я бы в Швейцарию не поехал. Так она согласилась?
Ему лишь стоило сказать: «Нет, она не согласилась». Даже следовало это сказать. Она отказалась еще раз в это ввязываться, вот, так что платите мне за первую ходку, и я сматываюсь. Но что-то в нем переменилось. Что-то сломалось. Это все из-за высоты, из-за недостаточной высоты над уровнем… Он не знал ни что вдруг его взяло, ни откуда свалилась на него подобная глупость. Верно, от его «предков первопроходцев», от тех предков, за которых отец драл ему уши в детстве. Эти предки-пионеры, ну чем тут гордиться, Господи, помилуй, — сначала эти идиоты выгнали индейцев — мало показалось, решили еще и Америку построить. Или же здесь все дело было в психологии: он просто впал в детство, такое с ним уже случалось, когда он вздумал написать письмо Гари Куперу, рассказав ему, что он тоже хочет стать ковбоем, У Буга для этого было специальное слово, он как-то назвал им одного парня, которого только что наградили медалью за героизм в Белом Доме: «незрелость» или что-то в этом роде. Словом, он сделал такую глупость, за которую только и оставалось, что наградить медалью.
— Девчонка сказала «да». Впрочем, это неважно. Потому что «нет» говорю я. Он тут же понял, что сделал глупость, потому что эти ходячие отбросы, кажется, удивились. Вот чего не стоит делать никогда, так это удивлять таких типов, как Ангел. Когда вы их удивляете, они начинают думать, что вы можете их удивить. А они этого не любят.
— Что ж, ладно. — Ленни взял свои лыжи. — Все, привет.
— Что ж, ладно. Потому что если это ты говоришь «нет», это не так уж важно. Потому что ты скажешь «да». Как, мистер Джонс, он нам скажет «да»? Ленни очнулся. Да, он очнулся, по-другому это не назовешь. Ему приснился сон, ему приснилось, что он был не он, а кто-то другой. Кто-то, кто идет на смерть ради чего-то, против чего-то. Герой, одним словом. Вот и таскай фотокарточку у себя в кармане — получишь интересное кино. Эту фотографию Купера, выбросить ее в первый же мусорный бачок! А девчонку бросить к черту вместе со всем прочим, не станет же он жертвовать своими принципами ради какой-то юбки. Она была опасная, эта тихоня. Она могла стереть в порошок весь ваш стоицизм, и останется вам: «Не спрашивайте, что ваша страна может сделать для вас, спросите, что вы можете сделать для своей страны». Чуть не попался! Он рассмеялся:
— Ты слышал об «американской мечте», Анжи? Честность, хороший всегда в конце выигрывает, ты любишь своего ближнего? Все эти… как же их? «Антиконформистские» штучки. Ну, ты знаешь, Анжи, о чем мы говорим! Ты это видел в кино, в цвете.
— Так да или нет, Ленни? Тебя никто не заставляет. Хочешь загнуться — пожалуйста.
— Я же тебе говорю. Я спал, когда вы пришли, замечтался. Я был где-то в другом месте.
— Ну, теперь-то получше стало? Проснулся?
— Я проснулся, Анжи. Даже странно, как трудно избавиться от всех этих фокусов, которые ты видел в кино, когда был ребенком.
Глава IX
«Красная шапочка» считалась лучшим рестораном в городе, здесь бывали завсегдатаи еще 1928 года — вот такие дела. Стоит войти, как сразу погружаешься в атмосферу уверенности, что «мушкетеры» сохранят Кубок Дэвиса для Франции, а картины Ван Донгена дышали со стен спокойствием тех добрых времен, когда далеко еще было до всяких инфляции, девальваций и войн. Непередаваемая атмосфера защищенности, слегка потревоженная волнениями в Германии и на Балканах, — немного раздражения, чтобы не забывать, что мы все-таки живые. Солнце никогда не заходило над Британской империей, а самым читаемым автором был Питтигрилльи,[40] который в своем «Кокаине» живописал историю безутешной, но ветреной вдовы, хранившей у себя на секретере урну с прахом любовника и сушившей чернила посланий к новой любви своей жизни, посыпая их пеплом прежней. Сегодня эту историю рассказывали иначе: женщина приносила прах своего любовника и ссыпала его в песочницу, приговаривая: «А теперь поработай, голубчик». История успела зарасти паутиной. Мадемуазель Эльза у Шницлера[41] покончила с собой, потому что ей пришлось предстать в одеянии Евы перед банкирами, чтобы спасти отца от разорения. Сегодня она просто-напросто переспала бы с ними, не раздеваясь. Туберкулез не был еще болезнью недоедания, но признаком душевного томления. Уже лечили сифилис, но еще не вылечивали; сегодня его вылечивали в два счета, но никто его не лечил, статистика шибала ужасающими цифрами. Демографии тогда не существовало, американские негры были просто хорошими джазовыми музыкантами, они были веселы, счастливы и беззаботны и отвечали вам: «Yeah, boss».[42] В Берлине декадентство цвело столь пышным цветом, что мужчина и женщина могли заниматься любовью, даже не разбираясь, кто у них в партнерах, мужчина или женщина. Социум плавал где-то между «Кабинетом доктора Калигари»[43] и «Завещанием доктора Мабузе»,[44] но всем казалось, что это всего лишь кино. В Аушвице в «Бристоле» подавали отменные закуски. Детей еще пугали тем, что от мастурбации сходят с ума или умирают, они все равно мастурбировали, но удовольствие было испорчено. Де Голль читал Морраса[45] и готовил «блицкриг» немецких генералов против Франции. Грузинские князья брали в приданое самые большие состояния Соединенных Штатов. Пикассо еще наводил на всех ужас. Путеводитель «Мишлен» рекомендовал уютное кафе, две звездочки, в Орадуре,[46] рядом с церковью. Война в Испании не зажгла еще воображение своими чудесными пейзажами и атмосферой трагической фиесты, пока еще мир не знал расстрелянного поэта, Гарсиа Лорки, который еще здравствовал. О золотой английской молодежи, героях будущей «Битвы за Англию»,[47] говорили, что она совершенно испорчена. Народ не был еще чем-то стоящим с точки зрения буржуазной интеллигенции. Морис Декобра приходил первым на своей «Мадонне спальных вагонов», подгоняемый Пьером Фронде на его «испано-сюизе». Да, здесь все жило прошлым, в этой «Красной шапочке», и каждый раз, когда Джесс приходила сюда, готовя свой доклад по истории о довоенном времени, у нее складывалось впечатление, что она встречает здесь призраков, которые не собирались уступать реальности ни пяди своих владений и стойко держались, сменив за эти годы разве что портного. Норковые манто говорили об удалении матки и о калориях, пугая наштукатуренными лицами без морщин и подведенными дугой бровями — маски, хранящие след былой роскоши от лучших косметологов: Елены Рубинштейн или Элизабет Арден. Кого тут только не было: и представители Общего рынка, и швейцарские банкиры, и американские дипломаты, и даже несколько девиц по вызову, лучшие из Женевы и Милана. Меню были размером с большой ватманский лист, не меньше, чтобы дамам, рассматривая их без очков, не пришлось ненароком разоблачить себя. Цены были заоблачные, но в меню не фигурировали, оставляя место для названий блюд, каллиграфически выведенных знаменитым Ансельмом, обладателем красивейшего почерка в Европе. Дипломаты народных демократий никогда сюда не заглядывали: должно быть, картина того, чего им еще предстояло достичь, грозила им полной деморализацией. Джесс, которая сгорала от ненависти к своему костюму от Шанель двухлетней давности, поздоровалась с некоторыми из присутствующих, которые неизбежно попадались везде и всюду, и быстрым шагом, чтобы избежать этих обычных пустых разговоров, элегантно придерживая сумочку у запястья, направилась следом за метрдотелем-итальянцем, о котором рассказывали, что он служил у Муссолини, или Муссолини у него, сейчас это не имело уже никакого исторического значения.
— Как поживаете, мадемуазель Донахью? Что-то мы вас теперь редко видим.
— Мы совершенно на мели, Альберто. Вы должны были бы это знать. Это было большим шиком — сказать нечто подобное в таком месте: нужно было заслужить возможность позволить себе это. Вот что значит уровень. Метрдотель вежливо улыбнулся. Он вынужден был ответить, иначе ему пришлось бы показать, что он поверил, что это правда. К тому же он прекрасно знал, что это правда. Но на этот раз Альберто ее удивил. Он окинул публику сердечным взглядом, в котором читались все законы земного притяжения.
— Мадемуазель Донахью, все здешние посетители буквально раздавлены долгами… которые неизмеримо больше ваших. И знаете… — Он улыбнулся ей. — Боюсь, мадемуазель Донахью, как бы им всем не пришлось платить. Помните маленького Тапу-Хана, мадемуазель Донахью? Сказочные дворцы из «Тысячи и одной ночи», многомиллиардное состояние… Так вот, он расплатился сполна, бедняга. Даже тело его не смогли опознать. Сюда, пожалуйста, Отец поднялся ей навстречу: несомненно, самый красивый мужчина из всех здесь присутствующих. Впрочем, как и везде.
— Я уже начал сомневаться, нашла ли ты мою записку.
— Что нового? Он аккуратно сложил «Журналь де Женев» и снял очки.
— Совершенно ничего плохого, дорогая. Сюзанна Ленглен[48] выиграла финал Уимблдона, а Бриан[49] выступил с прекрасной речью в Лиге Наций.
— О Муссолини можно говорить все что угодно, но народ его просто обожает, в конечном счете только это и имеет значение — народная любовь.
— Во всяком случае, германский милитаризм больше уже не поднимется.
— Эдуар Эррио[50] прав. Настоящая угроза миру — это американский изоляционизм. То, как США отворачиваются от мировых проблем, это самый обыкновенный эгоизм. Именно поэтому весь мир настроен против них.
— Троцкий — полный хозяин в Москве. Все посольства выражают это мнение. У Сталина никаких шансов. И это жаль. Троцкий — опасный интеллектуал, а Сталин — грузинский крестьянин, осторожный и хитрый. При нем по крайней мере будет верное направление… Ну, а если серьезно?.. Мне предложили новое место. Это было настолько поразительно, что они оба рассмеялись. За соседним столиком бывший посол Бразилии при Жетулиу Варгасе[51] говорил тому вечному женевскому румыну, который вообще-то каждый раз был новым, но его все равно все узнавали:
— Нет, мой дорогой, вам никогда не удастся меня переубедить. Германия не была готова в тридцать восьмом. У меня были на этот счет сведения из первых рук, и я передал их своему правительству.
Раздался треск, за которым последовало шипение сладкого ликера: Альберто исполнял свой номер с блинами «Сюзетт».
— Какое место? — … Я согласился.
— Тебе не кажется, что это слишком… смело? Я хочу сказать, ты ведь только что поправился. Какое место?
— Импорт-экспорт, конечно. Просто торговля. Для инициативных. Оплата всех расходов.
— И что же ты будешь продавать?
— Замороженные овощи. Она посмотрела на него с недоверием:
— Овощи…
— Да, замороженные овощи. Большие партии салатного цикория. Зеленый горошек, естественно. Еще, полагаю, морковь… Ах да, и испанский козелец.
— Козелец? Он взял салфетку и вытер лоб.
— Честно говоря, я немного робею. Никогда еще не приходилось иметь дело с замороженными овощами. Конечно, я умею делать салат с цикорием. У меня даже есть один очень хороший рецепт. Что меня больше всего беспокоит, так это разморозка. Что я должен делать, по-твоему? Вынуть из упаковки и положить в печь, так? Ей было совсем не смешно.
— Ты конечно же откажешься. В темных глазах пропал насмешливый блеск.
— Не может быть и речи, Джесс. Я должен смотреть в лицо реальности, даже если она оборачивается замороженными овощами. И ты сможешь окончить здесь свою учебу.
— Ты откажешься. Он, казалось, смутился. Может быть, она произнесла это слишком жестко. У нее был сейчас такой же голос, как у ее матери.
— Прости.
— Джесси, ты стала снобом, так? Я могу быть хорошим торговцем овощами. Во всяком случае, когда оттаю.
— Это швейцарская фирма?
— Очень. «Каспер и Бенн». Она застыла.
— Они производят напалм. Он, казалось, был искренне удивлен:
— Что ты говоришь? — «Каспер и Бенн» производят напалм. Это швейцарская вывеска. Мы используем ее во Вьетнаме. Твои замороженные овощи — это напалм.
— Джесс, уверяю тебя, напалм, который мы используем во Вьетнаме, чисто американского производства. На сто процентов. Можешь спать спокойно. Позже, гораздо позже, она будет спрашивать себя, почему он выдал именно это название — «Каспер и Бенн». Должно быть, прижатый ее вопросами, он сказал первое, что пришло в голову. Он не умел врать правдоподобно.
— Аллан… Она всегда звала его «Аллан», почти не называя его «отец». — … Аллан, что это еще за истории?
— Наверное, я перепутал название. У меня столько предложений… Постой… Он порылся в кармане.
— Мне дали визитку. Вот. «Карл Блюхе» и номер телефона. Это директор их здешнего филиала.
— Торговля оружием, да?
— Вовсе нет. Замороженные овощи. Совершенно замороженные. Не взорвутся.
— Как бы там ни было, надо отказаться. Это занятие недостойно тебя. Да, да, знаю, снобизм… Я не хочу, чтобы ты кончил зеленым горошком. У тебя есть время, поищи чего-нибудь… Я, кстати, тоже нашла работу. Он удивленно вскинул брови:
— Мой ход. Какую? Контрабанда золота и валюты из Франции в Швейцарию. У них во Франции есть что-то вроде контроля над валютными операциями и оттока капитала. Капиталы, они картезианские. Я мыслю — значит я утекаю. Она пожала плечами, теребя виноградную гроздь:
— Импорт-экспорт, конечно. Меня Бекендорф порекомендовал. Платят прилично. Работа сдельная. Мы должны прямо сейчас вернуть номерные знаки в Протокольный отдел?
— Нет, не раньше, чем поступит официальное уведомление. На это уйдут целые недели! «Пять, десять заездов, — думала она, — столько, за сколько они заплатят. Хватит тихого и молчаливого бунта. Немного конформизма. Сыграем по их правилам, в их игру. У нас — всего несколько дней, чтобы оплатить счета, некогда менять мир. К тому же мир возмущает меня только потому, что возмущение позволяет мне быть частью этого мира, не чувствуя себя скомпрометированной. Когда чувствуешь себя совершенно неспособным жить в каком-либо другом обществе, нежели это, которое выработало твои потребности и потому лишь оно одно может их удовлетворить, хорошо бы для начала суметь отказаться от себя самого, что, кажется, мне не подходит. «Экспресс», «Elle», «Новый обозреватель», потребительское общество и дизайн интерьеров, самый высокий уровень жизни и материального благосостояния» бесимся с жиру и едем в Гавану очистить совесть. Протест как вид искусства. Некоторые идеи не могут без сложностей. Посмотрим на вещи прямо. Я — обыкновенный американский буржуа, мелкая обывательница с сильной склонностью к матриархату и совершенно неспособная облиться бензином и поджечь себя на центральной площади, как сделали недавно два американских студента, и которая подумает прежде, какое платье ей следовало бы надеть для самопожертвования. В двадцать лет это, может быть, не так важно, но по крайней мере стоило бы попытаться открыть глаза и перестать притворяться. Я даже не уверена, влюблена ли я в этого парня: скорее всего, просто переспала с ним, и мое американское пуританство ищет себе оправдания. И даже хуже. Он — несчастный, которого я пытаюсь использовать, чтобы вытащить Аллана и Джесс Донахью, парочку банкротов, отца и дочь. Какая прелесть! Ну, давай еще разревись. Нашла место. При полном аншлаге. К тому же заниматься самокритикой в «Красной шапочке» это как раз по мне. Только меня уже слишком много, слишком». Он взял ее за руку.
— Аллан, Аллан, что же делать, когда все настоящие проблемы — чужие?
— Мой ответ давно известен, девочка. Я только что прошел курс дезинтоксикации.
— Интересно, существует ли трагедия ничтожности?
— Как-то на днях ты вспоминала Чехова…
— Мы в ловушке, в плену у системы, и совершенно неспособны существовать вне того, что нас как раз и угнетает… Ты ведь не станешь мне говорить, что есть социальное предназначение? Тогда что? Вал информации, драма информатики? Знаешь, когда целый мир превращают в свое внутреннее переживание, это начинает напоминать ложную беременность… Что может быть унизительнее, чем сознавать, что Вьетнам и положение негров, бомбы и остальные ужасы, что обо всем этом вы думаете лишь для того, чтобы отвлечься? Прямо мисс Блэндиш[52] со своими орхидеями. Аллан, иногда харакири затягиваются до бесконечности. Она отняла руку. На них смотрели. Не следовало забывать, что здесь они лет на тридцать переместились в прошлое и эдипов комплекс не приобрел пока неоспоримой ценности для отца семейства. Все постоянно говорили ей на коктейлях: «Джесс, вы влюблены в своего отца, это бросается в глаза». Произносилось это непринужденным тоном, который давным-давно был введен в обращение Ноэлом Коуардом,[53] с целью свести враждебную реальность к пустякам. Большая разница между американцами и англичанами состоит в том, что для американца его чувство собственной ничтожности является источником постоянной тревоги, а для англичанина — источником интеллектуального комфорта. Но это ничего не меняло. Очень красивый мужчина с проседью на висках и с темными смеющимися глазами смотрел на нее и прекрасно понимал, что она говорила сама с собой и с ним делиться не собирается.
— Что с тобой, Джесс? Что с тобой на самом деле?
— Ничего. Пустяки. Я переспала с одним парнем. Он положил нож и вилку. Мир взорвался, не иначе.
— И кто он?
— Горнолыжник летом. Ski bum, неприкаянный.
— А, один из этих?
— Да, один из этих. Американец. Красив как бог, чтобы не выходить из границ банальности. Бродяга. Я здесь ни при чем. Так вышло.
— Да, конечно, выходит как выходит.
— Да, действительно… как выходит.
— И ты… давно его знаешь?
— Двадцать четыре часа. Ну, не смотри так. В конце концов, всегда бывает момент, когда знаешь человека двадцать четыре часа, иначе никак.
— У него есть семья?
— Не знаю. Я абсолютно ничего не знаю.
— Ты хотя бы спросила, как его зовут?
— Знаешь что… Ленни.
— Ленни. Ленни, и всё? Она тряхнула головой.
— Так, кажется, это — серьезно.
— Прошу тебя…
— Я не шучу, Джесс. Если ты не подумала даже спросить его фамилию, значит, это в самом деле было что-то из ряда вон выходящее. Не из-за чего было плакать, нет, правда, не из-за чего, настоящие причины были у других. Стоило только послушать радио. Она попыталась ему улыбнуться, уткнувшись носом в свой платок.
— Надеюсь, между нами не все кончено…
— Напротив, я сожалею лишь об одном, Джесси… Он наклонился и поцеловал ей руку.
— О чем же?
— Я сожалею, что не встретил тебя раньше него. Вот и все. Ее охватил такой порыв любви и нежности, что она удивилась, внезапно обнаружив, что думает о Ленни со злобой, как будто он ей мешает.
— Ты, наверное, должна мне представить этого молодого человека, Джесс.
— Внешняя Монголия.
— Что?
— Если я предложу представить его моему папочке, он, пожалуй, слиняет во Внешнюю Монголию. Он думает, что такая страна существует.
— Внешняя Монголия? Но никуда не надо ехать: это же здесь. Оркестр играл «Ich kЁusse Ihre Hand, Madame».[54] Кто-то вспоминал о короле Кароле и госпоже Лупеску, под фотографией короля Албании Зогу, при входе в зал заседаний «Лиги Наций» где его встречает Титу-леску. Бессменный румын говорил, что лучшего ресторана Парижа больше не существует и что есть что-то вечное и внушающее доверие в шипении блинов «Сюзетт».
— Аллан, что это за проныра, немецкий авантюрист, о котором сейчас так много говорят?
— Адольф Гитлер. Еще тот комик. Последнее средство, которое германские промышленники вытащили на свет Божий, чтобы попугать красных агитаторов. Через полгода о нем и думать забудут. Во всех посольствах так говорят.
— В любом случае Аристид Бриан прав. Современное оружие массового уничтожения сделало войну невозможной.
— К тому же народ отказался бы идти.
— Следует также признать, что писатели сыграли в этом не последнюю роль. «Огонь», «На Западном фронте без перемен», «Четыре пехотинца» развенчали войну раз и навсегда. Тем самым литература выполнила огромную историческую миссию. В золотой книге «Красной шапочки» эта старая кляча, маркиза де Суонси, написала когда-то: «Мы будем приходить сюда как можно чаще. Замечательно открыть для себя, что в мире есть еще что-то, кроме войн и голода».
Глава X
В стекло иллюминатора было видно, как метались чайки в молочно-сером тумане утра, которое все никак не хотело наступать, и слышались их пронзительные глупые крики: кажется всегда, что у них, у чаек, тяжело на сердце, тогда как крики эти вовсе ничего не значат, а эти ваши впечатления создаются исключительно вашей же психологией. Повсюду вам видится то, что на самом деле не существует, это все происходит внутри вас, вы становитесь чем-то вроде чревовещателя, который заставляет говорить окружающие предметы, чаек, небо, ветер, словом — всё. Вы слышите, как кричит осел, он совершенно счастлив, как могут быть счастливы только ослы, но вы почему-то говорите себе: «Боже, какой он грустный», они разбивают вам сердце, эти ослиные крики, но лишь потому, что настоящий осел — это вы. Теперь же вы цепляетесь к чайкам. Единственное, что означают их душераздирающие крики, это то, что где-то открылся сток отбросов, они просто сообщают друг другу хорошую новость. Все это лишь обман зрения. То есть не зрения, в общем, вы понимаете, что я хочу сказать. Вы поднимаетесь на вершину Шайдегга, ночью, смотрите на звезды и чувствуете себя на седьмом небе, совсем рядом к чему-то или кому-то; но звезды, они даже не здесь, это какие-то почтовые открытки, которые приходят к вам неизвестно откуда, свет пришпилил их миллионы лет назад, и для вас они существуют только благодаря научному прогрессу. Вы восхищаетесь, стоя на своих лыжах, опершись на палки, но там, наверху, ничего нет, это все опять-таки внутри вас. Наука — опасная игрушка. Она заряжается всем, чем попало. Пиф-паф! И ничего не осталось. Тогда вы будите своего чревовещателя и заставляете все вокруг говорить: тишину, небо, чаек. Он лежал, растянувшись на койке, скрестив руки на затылке. Койка была очень узкая, места хватало едва на одного — очень удобно. Девчонка прижалась к нему вплотную. Хорошая койка. Девчонка была совершенно голая и совершенно отсутствующая — она была там, где хорошо, — так всегда происходит, когда по-настоящему занимаешься любовью. Они были так близки друг к другу, что уже не различали, кто — где. Их было двое, то есть каждый был другим: ее груди были твоими, а твой живот — ее. Каждый был на месте другого. И вдвойне хорошо было оттого, что она молчала, эта девчонка умела с тобой разговаривать. Очень трудно бывает вместе молчать, надо, чтобы у вас и правда было что сказать друг другу. Тогда все говорится само собой, без вашего участия. Когда дышишь словами себе в лицо, получается как с чайками: все это означает лишь, что где-то есть сток, спасибо за информацию. Впервые девушка так замечательно говорила с ним, не раскрывая рта, он понимал всё. Он гладил ее волосы, тихонько, чтобы передать, что он все слышит, все понимает. И ее волосы — это невероятно — были чем-то таким естественным, сами по себе, как будто и не на человеческой голове.
Она еще сильнее прижалась к нему, прильнув щекой к его плечу: от этого вам хочется послать все к черту, все остальное, я хочу сказать, ничего лучше и не придумаешь. Я этого не забуду, Джесс. Даже зимой, когда повсюду будет снег, настоящий, я не забуду. Жаль, что мы не встретились где-нибудь в другом месте, я и ты. Где-то совсем далеко отсюда, ты понимаешь? Где все могло бы сложиться иначе. Не так, как здесь.
— Как они кричат, эти чайки, — сказала она.
— Когда я был маленьким, у нас был осел, который кричал точно так же. Грустно, я хочу сказать. В конце концов я понял, что это я сам грустно кричал, а не он.
— Ты любишь животных?
— Люблю — это сильно сказано. Но что-то похожее, да.
— Как это «что-то похожее»?
— Как будто это ты, а не кто-то другой. Особенно собаки: глядя на них, думаешь, что это на всю жизнь. Но только не кошки. Был у меня один котяра, форменная свинья. Каждый раз, как ты пытался его погладить, он начинал царапаться. Он не любил, чтобы подходили слишком близко.
— Его случайно не Ленни звали, кота твоего?
— Я так никогда и не узнал, как его звали. А между прочим, он у меня появился, когда еще на лапах не держался. Я пробовал звать его Чарли, и Питером, и Бадом, но он никогда не откликался. Он выгибал спину, хвост трубой, и удирал, только его и видели. Ты никогда не знаешь их настоящего имени. Просто так они не даются.
— Ленни?
— Да?
— Кто тебе это сделал?
— Что? Как? Я не понимаю, что ты хочешь сказать.
— Целая часть тебя была убита. Черт, а нам так хорошо было вместе.
— Никто ничего мне не делал, Джесс. Я никого никогда так близко не подпускал. И я никогда нигде долго не задерживаюсь. Если только вокруг никого нет.
— Понятно.
— Я знаю одного парня в Церматте, который говорит: «Здесь все не так. Нужно изменить мир. Нужно собраться всем вместе и изменить мир». Но если бы мы могли собраться все вместе, то и мир не нужно было бы менять. Он стал бы тогда совершенно другим. Когда ты один, ты можешь что-то сделать. Ты можешь изменить свой собственный мир, но не мир других.
За всем этим проходила невидимая граница. Разжечь огонь, оседлать своего коня, забить свою дичь, построить свой дом. Нечего уже было решать. Все решения были приняты раньше. Не было ничего своего. Вы занимали какое-то место и входили в оборот. Ваша жизнь становилась просто жетоном, вы были жетоном, который катился в разменный автомат. Ну, давайте, вставьте монетку. Insert one.
Он был так красив. Тонкие черты, блестящие волосы, сильный подбородок и темно-зеленые глаза в обрамлении длинных ресниц, похожие на загадочные пруды. А когда он улыбался, это было таким откровением, будто его чертов кот сам говорил вам свое имя.
— Нужно, чтобы дальше что-то было. Как в горах. Ты смотришь вдаль, а видишь что-то другое. Здесь же ты смотришь вдаль: ничего нет. Вечно один и тот же мир, даже если он говорит тебе, что он другой.
— Нет другого мира.
— Именно, другого мира нет… — Он засомневался. — Нет. Все-таки есть один парень, которому это удалось. Чарли Паркер. Однажды он сказал себе: «Я построю другой мир», взял трубу и стал играть.
Она сдерживалась, стараясь не погладить его по волосам. По-матерински. У нее была предрасположенность к матриархату, она это прекрасно знала.
— Ленни, у тебя есть семья?
— Нет, спасибо.
— Никого-никого?
— Я бы так не сказал. Уверен, если бы я нанял частного детектива, он в конце концов все-таки отыскал бы где-нибудь мою мамочку. Отец погиб в одной из тех стран, которые даже не существуют. То есть я имею в виду, что они появляются, только когда там погибают люди. География, одним словом. Мой отец погиб за географию. — Он рассмеялся. — Возьми, к примеру, Вьетнам. Раньше мы даже не знали, что есть такой. А теперь Америка в нем утонула. А Корея? В один прекрасный день получаешь какую-нибудь вшивую бумажку: ваш отец или сын погиб в Корее. Бежишь смотреть карту… В Америке именно так изучают географию. Раньше она никому и не нужна была. Когда они каждый день с экрана телевизора начинают клеить тебе новую марку какой-нибудь страны, это значит, что не нужно покупать, ни в коем случае, и лучше даже слинять куда подальше оттуда. Но мой отец был в армии. Сам полез на рожон.
— Его убили во Вьетнаме?
— Нет, он нашел кое-что получше. Говорю тебе, раньше этого даже не существовало. Хаос. Таос. Что-то в этом роде.
— Лаос?
— Точно. Ты знаешь?
— Нет.
— Я тоже не знал. А теперь вот знаю. Да, Лаос. Как-то я пытался сам вспомнить и не смог. А у тебя, думаю, есть отец.
— Да.
— И… как?
— Ничего. Он замолчал, уставившись в потолок.
— Он подорвался на мине. Все эти страны заминированы. — Она крепко обняла его, и он напрягся. — Поделим пополам. Шесть тысяч — тебе, шесть — мне. Потом разбежимся в разные стороны. Не беспокойся. Я не из тех, что липнут как банный лист. Ты больше меня не увидишь.
— Я еще не совсем готова, Ленни.
— Насчет этого дела?
— Нет. Больше тебя не увидеть. Он тихонько рассмеялся.
— Что ты смеешься?
— Я не могу.
— Что?
— Бывают моменты, когда я хочу сказать: «Джесс, я люблю тебя», но я не могу. Мне начинает казаться, что они все здесь и врут, кто во что горазд. Как будто раздаешь обещания избирателям.
— О, нет, только не говори мне «я тебя люблю», Ленни.
— Не бойся. Странная ловушка, эти слова. Всегда как будто кто-то другой говорит, даже когда это ты сам.
— Знаешь, есть даже такая теория, по которой мы все не можем говорить то, что сами думаем, кажется, что все уже продумано за нас. Он приложил палец к губам: «Тсс!»
— Только этого не хватало. Они всегда стараются заполучить тебя целиком. Думают за меня, каково? Хорошо еще, что я умею защищаться. У меня получается не думать вообще. Я не даюсь.
— Это нигилизм, Ленни.
— А это еще что такое? Нет, не говори, ничего не хочу знать. У меня нет ни малейшего желания, как же это?.. Чтобы за меня думали, вот. — Он откинул голову назад, широко раскрыв неподвижные глаза. — Пропала американская мечта хорошая жизнь Бог семья свобода индивидуализм. Голосовать против возмещения, и лучше целинными землями Запада. Революционерам — воздержаться.
— Что ты говоришь?
— Ничего. Пересказываю небольшое объявление из «Геральд Трибюн». Я люблю тебя, Ленни.
— Я тоже тебя люблю, Джесс. Я никогда еще ни одну женщину не любил так, как тебя, Джесс.