Сохраняя веру Пиколт Джоди
– Хм… – Приезжий священник трет руками лицо. – Я и сам себя об этом спрашиваю. Знаете, что я делал всю вторую половину дня?
– Обеспечивали мне заоблачный телефонный счет?
– Да, но епархия его оплатит. Еще я читал книгу одного психиатра о восприятии Бога маленькими детьми. Существует мнение, что наше представление о Боге уходит корнями в первые месяцы жизни. Младенец смотрит на мать и знает: можно спокойно закрыть глаза и представлять ее, потому что, когда он откроет глаза, она по-прежнему будет рядом. – Отец Макреди медленно кивает, пока не совсем понимая, к чему гость клонит, а тот продолжает: – Потом, в возрасте шести-семи лет, ребенок слышит о Боге по телевизору, видит изображения ангелов. Он еще толком не знает, кто такой Бог, но из контекста понимает, что это кто-то большой, сильный и все видящий. Среди тех, кто есть рядом, этими свойствами обладают мама и папа. Из их образов и складывается образ Бога. Если малыша часто целуют и обнимают, Господь, вероятно, будет представляться ему ласковым. Если родители строгие, то и Бог в сознании ребенка может быть суровым. – Отец Рампини еще раз наполняет свой бокал. – А иногда дети приписывают Богу то, что хотели бы видеть в родителях: безусловную любовь, способность от всего защитить и так далее. – Семинарский священник потирает пятнышко конденсата на скатерти. – Так вот, если посмотреть на Веру Уайт, то ее мама сама признается, что не всегда являла собой идеальный образец родительской преданности. Раньше девочке не хватало маминого внимания, а потом случилось чудо из чудес: только мама у нее и осталась. Ну и кем же она должна представлять себе Бога при таких обстоятельствах?
– Любящей матерью, – бормочет отец Макреди и, взяв бутылку, пьет прямо из горлышка, затем вытирает рот тыльной стороной руки. – Я думал, вы уже отправили отчет епископу.
– Отправил, – кривится Рампини. – Только есть еще… кое-что. – Он откидывается на спинку стула и обводит взглядом обшарпанные стены кухни. – Все-таки почему она видит женщину? Почему? Если бы я в этом разобрался, чаши весов, возможно, расположились бы по-другому. Та чушь, которую я сейчас говорил, – это все психология, не теология. Я могу это читать, но не могу принять сердцем.
– Вероятно, дело не в том, что она видит, – медленно произносит отец Макреди, – а в том, как она интерпретирует увиденное.
– А я разве не о том же говорю?
– Не совсем. Вы когда-нибудь видели картинку, на которую посмотришь так – видишь бутылку, а посмотришь иначе – видишь двух целующихся человек?
Рампини отодвигает от коллеги бутылку:
– По-моему, вам хватит.
– Я как стеклышко. Я говорю про этот… как его… оптический обман! Может быть, Веру просто подводит ее, так сказать, система координат? – Встретив непонимающий взгляд Рампини, Макреди поясняет: – Представьте себе, что вы маленькая девочка, ничего не знающая о религии. Ни о какой религии. На дворе девяностые годы двадцатого века, и живете вы в консервативном городишке, где все люди выглядят примерно одинаково. И вдруг, откуда ни возьмись, перед вами появляется некто. Этот человек высокий, у него длинные темные волосы, на нем платье и сандалии, как у вашей мамы. За кого вы примете эту фигуру?
– За женщину, – тихо говорит Рампини. – Но это Христос. Наверное, юный, еще без бороды. И в традиционной одежде.
– Вряд ли от семилетней девочки из Нью-Ханаана следует ожидать знания того, как одевались мужчины в Галилее две тысячи лет назад.
По лицу Макреди расплывается такая широкая улыбка, что ему самому кажется, будто лицо того и гляди треснет пополам. В следующую секунду его рывком ставят на ноги и крепко стискивают: это медвежьи объятия отца Рампини.
– А знаете, что это значит? Знаете?
– Это значит, что вы опять будете звонить с моего телефона по междугородке, – смеется отец Макреди. – Валяйте! Звякните епископу Эндрюсу за мой счет.
Они вместе идут в гостевую комнату, Рампини шарит по заваленному книгами столу в поисках телефонного справочника.
– Конечно, – говорит он себе под нос, – на епископской конференции мне скажут, что Христос, как бы Он ни был одет, должен скоро заявить о Себе как о Господе. Но на конференцию я все-таки пойду. Ага, нашел. Дайте, пожалуйста, телефон.
Отец Макреди не слушает. В одной руке у него телефонная трубка, а в другой – католический календарь отца Рампини. Он отрывает сегодняшнюю страницу и молча показывает гостю завтрашнюю:
Святая Елизавета из Шёнау. Скончалась в 1146 г.
Однажды святая Елизавета увидела молодую женщину, сидящую на солнце, и спросила ангела, что значит это видение. Ангел ответил: «Сия женщина – священная человеческая природа Господа нашего Иисуса Христа».
Отец Рампини набирает номер и через секунду говорит в трубку:
– Знаю. Разбудите его.
Глава 11
Итак кому уподобите вы Бога?
И какое подобие найдете Ему?
Ис. 40: 18
Когда мне было столько лет, сколько сейчас Вере, я узнала, что попаду в ад. В тот год в классе позади меня сидела Урсула Падревски, высокая для своего возраста девочка с длинными косами, которые мама укладывала у нее на голове колечками, напоминающими гремучих змей. Отец ее служил помощником приходского священника в епископальной церкви. Однажды на игровой площадке Урсула стала брать у всех девочек кукол и макать их головой в лужу. Когда очередь дошла до меня, она, уперев руки в бока, сказала, что мою Барби нужно крестить.
– Чего с ней надо сделать? – переспросила я.
Урсула очень удивилась, что я не знаю этого слова, и объяснила:
– Крещение – это когда тебя макают в воду во имя Бога.
– Меня Бог никуда не макал, – сказала я.
Урсула сделала шаг назад:
– Это делают в церкви, когда ребенок еще совсем маленький. Ну а если ты некрещеная, тогда ты попадешь в ад и будешь гореть в огне.
Я сообразила, что моя семья в церковь не ходит, следовательно, меня, скорее всего, не крестили. Представив себе, как земля разверзается и языки пламени лижут мое лицо, я так завопила, что дежурная учительница тут же подскочила ко мне и уволокла меня в медкабинет, но и там я продолжала реветь, никому не объясняя, в чем дело.
Вызвали маму. Через десять минут она примчалась, поскальзываясь на истертом линолеуме, и сразу принялась меня ощупывать, уверенная в том, что я что-то сломала.
– Мэрайя, почему ты плачешь? – спросила она, жестом попросив медсестру выйти.
– Мамочка, – задыхаясь, пролепетала я, – я крещеная?
– Евреи не крестятся.
Слезы опять брызнули у меня из глаз.
– Я попаду в ад!
Обняв меня, мама забормотала что-то о религиозной пропаганде в государственных школах и о преподобном Луисе Падревски. Потом попыталась объяснить мне, что евреи – избранный народ, что бояться мне совершенно нечего и что никакой огненной ямы не существует.
И все-таки я понимала: мы, может, и евреи, но не такие, как Джошуа Симкис и его родители, которые стараются соблюдать все еврейские законы. Джошуа, третьеклассник, никогда не пил молоко, если в столовой давали гамбургеры, и носил связанную крючком ермолку, прикалывая ее к волосам невидимкой. А мы – мы в церковь не ходили, но не ходили и в синагогу. Я не была крещена, но и избранной себя не чувствовала.
Когда мама наконец более или менее успокоила меня и повела к машине, я тщательно обходила все трещины на асфальте, боясь, что оттуда вырвется пламя. А поздно ночью, после того как родители легли спать, я набрала воды в ванну и макнула в нее Барби. Потом сама окунула голову и произнесла молитву, которую читала перед сном Лора Инглз в сериале «Маленький домик в прериях». Так, на всякий случай.
30 октября 1999 года
Утром мне звонит Джоан.
– Решила удостовериться, что вы живы, – шутит она, но ни одна из нас не смеется. – Сегодня днем я могла бы к вам заехать, чтобы обсудить нашу стратегию защиты.
Это словосочетание заставляет меня вспомнить вчерашние слова Иэна: «Нанеси ответный удар». Самооборона по определению всегда сопряжена с совершением рискованных шагов.
– Джоан, вы вчера, случайно, не смотрели «Голливуд сегодня вечером!»?
– Я с большей охотой восковую эпиляцию потерплю, чем эту передачу.
Уже не в первый раз я спрашиваю себя, кто же составляет многотысячную аудиторию Петры Саганофф.
– Там показывали Колина. И Малкольма Меца. Они давали интервью перед зданием суда. Колин рассказывал, какой опасности я подвергаю Веру, и чуть не плакал.
– Вы не должны беспокоиться о том, как ваша ситуация освещается в СМИ. Решение, слава богу, принимает судья, а он…
– Мне кажется, я должна разрешить Петре Саганофф прийти к нам и поснимать Веру.
– Что вы должны? – На несколько секунд Джоан удивленно замолкает, и я почти физически ощущаю овладевшее ею напряжение. – Как ваш юрист, я вам категорически не рекомендую так поступать.
– Я понимаю, Джоан: к слушанию это прямого отношения не имеет. Но судья должен увидеть, что Вера – нормальная девочка, которая играет в куклы и лего. И другие люди – те, кто принимает ее за какую-то там святую, – тоже пусть это увидят. Я не хочу, чтобы казалось, будто мне есть что скрывать.
– Мэрайя, вы путаете телестудию с залом суда, а этого делать нельзя.
– Нельзя просто сидеть и смотреть, как Колин забирает у меня дочь. Я не позволю ему навязывать людям ложное представление о нас. Мы и сами можем за себя говорить. – Подумав, я добавляю: – Однажды мой бывший муж уже заставил меня пережить нечто подобное. Второй раз я это терпеть не намерена.
Слышно, как Джоан постукивает чем-то – пальцем? карандашом? – по телефону.
– Прежде всего никаких интервью. – Она начинает диктовать условия. – Ни с вами, ни с Верой. Максимум пятнадцатиминутный сюжет. В каких комнатах они будут снимать, нужно заранее прописать в договоре. И не подписывайте ни единой бумажки, не показав ее мне.
– Хорошо.
– Теперь из-за вас придется смотреть эту идиотскую передачу.
– Мне жаль.
– Мне тоже.
Лейси Родригес предпочитает начинать любое дело с начала. А шумиха вокруг Веры Уайт началась, кажется, с воскрешения бабушки. Достав из своей вместительной сумки блокнот, она улыбается доктору Питеру Уиверу, кардиологу, который обследовал Милли Эпштейн. Мужчина он привлекательный, но скучный.
– Я понимаю, миз Родригес, – говорит он, распластав ладони по столу. – Вы просто делаете свою работу. Но и вы меня поймите: я не вправе разглашать информацию о пациентах.
Лейси включает самую яркую из своих улыбок:
– А я вас и не прошу. Честно говоря, адвокат, с которым я работаю, интересуется не столько самой миссис Эпштейн, сколько ее дочерью и внучкой.
– Я их совсем не знаю, – отвечает врач, моргая. – До меня, естественно, дошли слухи, которые циркулируют по всему городу, но никаких медицинских подтверждений факта исцеления у меня нет. Само то, что миссис Эпштейн вернулась к жизни, – для меня загадка. Я не берусь выдвигать гипотезы относительно того, как это произошло.
– Понимаю, – произносит Лейси, делая вид, что записывает за доктором Уивером каждое слово, хотя на самом деле он пока не сказал ничего ценного.
– Я видел миссис Уайт только у постели ее матери и потом, когда они вместе приходили на обследование.
– Миссис Уайт не показалась вам… хрупкой? Или нервной?
– В такой ситуации любой человек нервничал бы. Могу только сказать, что в целом она произвела на меня впечатление женщины, очень оберегающей свою мать. – Доктор качает головой, перематывая ленту воспоминаний. – И дочь.
– Не могли бы вы пояснить на примере?
– Когда мы делали миссис Эпштейн кардиограмму с нагрузкой, оператор, который это снимал, захватил в кадр девочку, сидевшую на заднем плане, и…
– Извините, как вы сказали? Вы снимали процедуру обследования на видеокамеру?
– Не мы, а Иэн Флетчер, телеведущий. С письменного согласия миссис Эпштейн и руководства больницы. Этот материал наверняка уже был в эфире. Так вот, я это к тому говорю, что миссис Уайт явно не хотела, чтобы ее дочку снимали. И даже всячески препятствовала этому. Набросилась на оператора с криками, толкнула его… В общем, продемонстрировала мощный материнский инстинкт в действии. – Врач улыбается, словно бы извиняясь. – Как видите, я не могу вам сообщить ничего такого, что было бы для вас полезно.
Ошибаетесь, думает Лейси, улыбаясь в ответ.
2 ноября 1999 года
Кензи ван дер Ховен – потомственный юрист. Ее прадедушка основал одну из старейших бостонских адвокатских контор «Ван дер Ховен и Вайсс», где работали и отец, и мать Кензи, и пятеро старших братьев. Родители были почти уверены, что шестой ребенок тоже окажется мальчиком, и заранее придумали, как его назовут.
К большому замешательству школьных учителей, девочка росла под мужским именем Кеннет. Сама она предпочитала уменьшительный вариант, но родители ее в этом не поддерживали. По давней семейной традиции она продолжила образование на юридическом факультете Гарвардского университета, окончила его и выступила в качестве адвоката на пяти процессах. А потом поняла, что не хочет быть такой, какой ее желают видеть другие. Официально переименовала себя в Кензи и сменила специализацию: стала исполнять обязанности опекуна детей, чьи родители судятся.
Работать с судьей Ротботтэмом ей уже доводилось не раз. Она считает судью справедливым, хотя и знает о его пристрастии к бродвейским мюзиклам с участием Ширли Джонс. Вчера он позвонил Кензи по поводу Уайтов, и она сразу же согласилась взяться за это дело.
– Должен вас предупредить, – сказал Ротботтэм, – это будет что-то с чем-то.
Сейчас, обводя взглядом толпу перед белым фермерским домом, Кензи понимает, о чем судья говорил. До сих пор она не связывала фамилию Уайт со всплеском религиозной жизни в Нью-Ханаане. В большинстве газетных статей Вера фигурировала просто как «ребенок»: так создавалась иллюзия неприкосновенности частной жизни несовершеннолетней. Ну а теперь Кензи видит… нечто неописуемое! Люди небольшими группками ютятся в палатках, готовят еду на спиртовках. Есть здесь и инвалиды в колясках: у одних скрючены ноги, у других отсутствующий неосмысленный взгляд, за некоторыми несут капельницу. Монашки, в черных одеяниях похожие на пингвинов, семенят по опавшим листьям, читая молитвы и помогая больным. А журналисты держатся особняком: кучкуются возле микроавтобусов со своими операторами. Эффектные наряды телерепортеров выглядят в толпе верующих как цветы на промерзшей ноябрьской земле.
И с какого, черт возьми, бока подступиться к этому делу?!
Кензи начинает пробираться сквозь гущу людских тел, решая добраться до входной двери, чтобы увидеть Мэрайю Уайт. Через пять минут, спотыкаясь о спальные мешки и путаясь в проводах, Кензи останавливается. Где-то здесь должен быть полицейский; она увидела его машину на краю частной территории. При работе с подопечными Кензи и раньше приходилось обращаться за помощью к представителям органов правопорядка, но не для контроля толпы.
– Это какое-то светопреставление, правда? – смеется Кензи, поворачиваясь к женщине, стоящей рядом. – Вы здесь, наверное, уже давно, раз заняли такое удобное местечко. Ждете Веру?
– Я нет английский, – произносит женщина, растягивая тонкие губы. – Sprechen Sie Deutsch?
Отлично! Из нескольких сот людей я умудрилась выбрать того, кто меня не понимает, думает Кензи и прикрывает глаза, мысленно прикидывая: суд состоится через пять недель. За это время нужно опросить всех, кто общался с Верой как минимум с августа, разобраться в истории воскрешения бабушки, а также завоевать доверие самой девочки.
Чтобы справиться с такой работой за такой срок, по-видимому, нужно чудо.
Убирая в шкаф Верины туфли, я замечаю, что кто-то фотографирует меня через боковое окно у парадной двери. Я распахиваю ее:
– Извините, не могли бы вы…
Мужчина щелкает мне в лицо своей «лейкой» и, сказав спасибо, убегает.
– Боже, – бормочу я, застыв на пороге.
Мамина машина ползет по подъездной дорожке. В полумиле от дома люди облепляют автомобиль так, что двигаться дальше невозможно. Мама останавливается. Она ездила к себе домой за вещами и теперь возвращается с чемоданом. Решила на время переехать к нам. Это лучше, чем каждый день мотаться туда-сюда, отбиваясь от репортеров. Когда она выходит из машины, человек с «лейкой» и ее фотографирует крупным планом. Сумасшедшие почитатели скандируют имя Веры. Сегодня они все почему-то стоят ближе к дому, чем положено.
Мама, спотыкаясь, взбегает на крыльцо и, обернувшись, машет руками:
– Убирайтесь! Брысь! – Размашисто прошествовав мимо меня, она захлопывает дверь и закрывает ее на задвижку. – Ну что за люди! Неужели им больше нечем заняться?!
Я осторожно выглядываю в боковое окно у парадной двери:
– Почему сегодня они подобрались так близко?
– В городе авария. Лесовоз опрокинулся на съезде с магистрали. Я видела, когда ехала мимо. Полицейского, который стоял возле нас, направили туда.
– Замечательно, – бормочу я. – Спасибо, что хоть дверь не высадили.
– То ли еще будет! – фыркает мама.
В подтверждение ее слов раздается звонок. На пороге в сопровождении оператора стоит Петра Саганофф с еще более нахальной физиономией, нежели я могла себе представить. Прежде чем я успеваю захлопнуть дверь у нее перед носом, она выставляет вперед ногу в красной туфле-лодочке.
– Миссис Уайт, – говорит она при включенной камере, – можете ли вы чем-нибудь ответить на заявление вашего бывшего мужа относительно того, что, живя с вами, Вера подвергается опасности?
От негодования у меня перехватывает дыхание. Иэн предлагал мне самой пригласить эту суку в дом, и я почти согласилась, пусть и с неохотой. Как бы то ни было, сейчас я ее точно не впущу. Если она и войдет, то только на моих условиях. Джоан твердо дала мне такую установку. Я оборачиваюсь, ища взглядом маму, на чью поддержку всегда можно рассчитывать, когда надо поставить кого-нибудь на место. Но сейчас ее, как назло, нет.
– Вы находитесь на частной территории, – говорю я.
– Миссис Уайт… – снова начинает Саганофф, но тут появляется мама с винтовкой времен Войны за независимость США, которая висит у нас в гостиной над камином.
– Мэрайя, – небрежным взмахом винтовки мама указывает на непрошеную гостью, – кто это?
К моему удовольствию, оператор бледнеет, а журналистка делает шаг назад.
– А-а, – говорит мама кисло, – это она? Что ты говорила миз Саганофф про частную территорию?
Я закрываю дверь и запираю замок.
– Ма, – произношу я со стоном, – ну к чему такие выходки? Она же отнесет видеозапись судье и скажет, что сумасшедшая мать ребенка угрожала ей пушкой.
– Сумасшедшая мать ребенка этого не делала. Это сделала сумасшедшая бабушка. А если Саганофф явится к судье, тот наверняка спросит, почему она вторглась на территорию, вход на которую воспрещен и охраняется полицией. – Мама похлопывает меня по плечу. – Я просто хотела слегка припугнуть эту фифу.
– Пороховой винтовкой, которая лет двести не стреляла? – спрашиваю я, состроив гримасу.
– Ну и что? Саганофф об этом не знает.
Раздается новый звонок.
– Не открывай, – говорит моя мать.
Пришедший, кем бы он ни был, очень настойчив: звонит и звонит.
– Мам! – кричит Вера, выбегая в прихожую. – Там кто-то делает с замком то, что ты мне говоришь не делать…
– О боже!
Попросив маму позвонить в полицию и потребовать, чтобы нам вернули полицейского, я отправляю Веру играть в комнату, где ее не увидят, и так распахиваю дверь, что ручка ударяется о стену. Передо мной женщина в строгом костюме с блокнотом и диктофоном в руках. Из какого она издания, мне неизвестно, но журналистов я повидала достаточно, чтобы сразу распознавать их породу.
– Вы совсем людей не уважаете! Вам бы понравилось, если бы я явилась к вам в дом без приглашения, когда вы… принимаете ванну или празднуете день рождения ребенка? О господи, да зачем я вообще разговариваю с вами! – С этими словами я захлопываю дверь.
Женщина звонит снова. Я считаю до десяти, делаю три глубоких вдоха и, приоткрыв щелку, вру:
– Через шестьдесят секунд здесь будут копы, и вы отправитесь в тюрьму за незаконное проникновение на частную территорию.
– Сомневаюсь, – возражает женщина и, взяв блокнот с диктофоном в одну руку, протягивает мне вторую. – Я Кензи ван дер Ховен. На время тяжбы суд назначил меня опекуном вашей дочери.
Я закрываю глаза, мечтая о том, чтобы, когда их открою, этот эпизод оказался сном и обруганная мной Кензи ван дер Ховен не стояла перед моей дверью.
– Миссис Уайт, я бы хотела с вами поговорить.
– Зовите меня Мэрайей, – слабо улыбаюсь я и со всей любезностью, на какую только способна, приглашаю ее войти.
– Вера здесь. – Я провожаю назначенного судом опекуна в гостиную, где моя дочь смотрит телевизор в награду за то, что сделала задание по математике, которое я сама ей дала.
Мама сидит рядом на диване, рассеянно поглаживая Верины волосы.
– Вера, – бодро начинаю я, – это миз ван дер Ховен, она проведет с нами некоторое время. Миз ван дер Ховен, это моя мать Милли Эпштейн.
– Очень приятно. Можно просто Кензи.
– А это, – добавляю я, – Вера.
Кензи ван дер Ховен зарабатывает в моих глазах несколько очков, когда опускается на корточки рядом с Верой и тоже смотрит на экран:
– Мне нравится Артур. А еще больше – Дора Уинифред.
Вера осторожно прячет под себя заклеенные пластырем ручки.
– Мне она тоже нравится.
– А ты видела серию, где они на пляже?
– Да! – Вера внезапно оживляется. – Ей еще показалось, что в воде акула!
Обе смеются.
– Было приятно познакомиться, Вера. – Кензи встает. – Может, мы с тобой еще поболтаем попозже.
– Может быть, – отвечает Вера.
Я провожаю Кензи на кухню и предлагаю ей кофе. Она отказывается.
– Обычно Вера не смотрит телевизор помногу. Максимум два часа в день, канал «Дисней» или Пи-би-эс.
– Мэрайя, я хотела бы сразу прояснить: я вам не враг. Моя задача – просто удостовериться в том, что Вера попадет туда, где ей будет лучше.
– Я знаю. И кстати, обычно я… не так встречаю гостей. Просто сегодня нет полицейского, который нас охраняет, и…
– Вы проявляете осторожность. Это понятно. – Кензи внимательно смотрит на меня и показывает мне диктофон. – Вы не возражаете? Я должна подготовить отчет, а для этого разговор лучше записать, чтобы ничего не забыть.
– Пожалуйста. – Я сажусь напротив нее за кухонный стол.
– Что, на ваш взгляд, судья должен знать?
Я отвечаю не сразу. Несколько лет назад мне хотелось сказать очень многое, но никто не желал слушать.
– А он меня выслушает?
– Надеюсь, что да, Мэрайя. Я уже довольно давно знаю судью Ротботтэма. Он всегда рассматривает дела справедливо.
Ковыряя кутикулу на ногте, я осторожно говорю:
– Просто мой предыдущий опыт общения с судебной системой был не очень удачным. Мне нелегко рассказывать вам об этом, ведь вы часть этой системы, а обидеть вас я бы не хотела. И все-таки нынешняя ситуация мне уже знакома: слово Колина против моего. Он не только действует быстро, но и быстро соображает. Семь лет назад ему удалось всех убедить, будто он знает, что лучше для меня. Теперь он якобы знает, что лучше для Веры.
– А на самом деле это знаете вы?
– Нет, – возражаю я, – Вера знает.
Кензи делает пометку в своем блокноте:
– Вы позволяете Вере принимать решения самостоятельно?
Я сразу понимаю, что сказала не то.
– Нет, конечно, ей же семь лет. Как бы ей этого ни хотелось, она не завтракает конфетами и не выходит на улицу в балетной пачке, когда идет снег. Она еще слишком маленькая, чтобы все знать, но уже достаточно взрослая, чтобы иметь определенное чутье. – Опустив глаза, я продолжаю: – Меня тревожит то, что Колин убежден, будто знает Веру лучше, чем она сама. Я боюсь, он сможет убедить ее в своей правоте, и никто его не остановит.
– Я здесь именно затем, чтобы остановить того, кого нужно остановить, – твердо говорит Кензи.
– Ой! Не подумайте, будто я пытаюсь вам объяснить, как вы должны делать вашу работу…
– Не волнуйтесь, Мэрайя, я не собираюсь использовать каждое ваше слово против вас. – (Потупившись, я киваю, хотя не очень-то верю ей.) – Итак, чего вы хотите?
Впервые за много лет кто-то об этом спрашивает. А ответ все тот же: я хочу получить второй шанс. Только в данном случае это шанс стать для Веры хорошей матерью. Ни с того ни с сего мне вспоминается то, что сказал равви Вайсман, когда мы пришли нему в синагогу: «Вы можете быть агностиком, можете не исповедовать иудаизм, но еврейкой вы остаетесь». То же и с материнством: можно быть мамой, неуверенной в себе или поглощенной собой, но ты все равно мама.
Я смотрю на Кензи ван дер Ховен. Стоит ли мне сейчас изображать мать-героиню? Сказать то, что эта женщина, несомненно, хочет от меня услышать, или ответить правду?
– До рождения Веры я попыталась покончить с собой. Это произошло после того, как я застала мужа в постели с другой. Тогда я могла думать только об одном: я недостаточно хорошая жена, я недостаточно красивая… В общем, все во мне не так. Колин отправил меня в психиатрическую больницу Гринхейвен, сказав судье, что это единственный способ удержать меня от новой попытки самоубийства. А я была уже беременна, о чем он не знал. Он отнял у меня четыре месяца жизни, дом и уверенность в себе, но Вера осталась со мной. – Я делаю глубокий вдох. – О суициде я больше не думаю. И Колину я больше не жена. И определенно я не та женщина, которая была настолько им одурманена, что позволила себя запереть. Но я Верина мама. Уже семь лет. А разве можно оставаться матерью, если ребенка у тебя отняли?
Из всего моего монолога Кензи не записала ни слова, и я не знаю, хорошо это или плохо. Ее лицо ничего не выражает.
– Спасибо, Мэрайя. – Она закрывает блокнот. – Думаю, сейчас подходящее время, чтобы поговорить с Верой.
Когда опекун по назначению суда направляется в гостиную, моя мама входит ко мне на кухню. Кензи садится рядом с Верой и что-то говорит ей. Вера смеется. Я стараюсь в ту сторону не смотреть.
– Ну?
В ответ на мамин вопрос я пожимаю плечами:
– Что я могу тебе сказать?
– Можешь сказать, например, что ты наговорила этой женщине. На основании твоих слов у нее, наверное, сложилось какое-то представление о тебе.
Сложилось, конечно, но какое – маме лучше не знать. Да, история с психушкой рано или поздно обязательно всплыла бы и так. Но вероятно, до тех пор Кензи успела бы разглядеть во мне что-нибудь ценное, и эти положительные качества уравновесили бы пятно в моей биографии. Правда не всегда дает свободу. Иногда люди предпочитают верить в симпатичную, презентабельно упакованную ложь. Своими излияниями я, возможно, вызвала у Кензи ван дер Ховен жалость, но из жалости она мне Веру не оставит.
– Ма, я могу потерять ее. – Я закрываю лицо руками и ощущаю, как мама гладит меня по спине.
А затем я оказываюсь в ее объятиях. Прислонившись щекой к знакомой груди, я чувствую биение сердца – невероятно доброго и сильного. И сама чувствую прилив сил. Как будто один человек может подарить другому запас жизнестойкости.
– Ну кто тебе такое сказал? – тихо произносит мама, целуя меня в макушку.
Как опекун по назначению суда, Кензи твердо придерживается одного правила: ничего не ожидать. Тогда не будет разочарования. Редкий ребенок раскрывается во время первой же беседы. Бывают и такие дети, из которых в течение нескольких дней даже слова «здравствуйте» не вытянешь. Как правило, подопечные Кензи соглашаются видеть в ней друга только тогда, когда лично убедятся в том, что у нее добрые намерения.
Ну а если ребенок верит, будто с ним разговаривает Бог, то и в искренность Кензи, наверное, тоже поверит.
Как здравомыслящий человек, Кензи понимает: мистический ореол, созданный вокруг имени малышки Уайт, скорее всего, совершенно ложный. Семилетние дети любят динозавров и китов, потому что те, в отличие от детей, большие и сильные. Игры в Бога имеют те же психологические корни.
Вера сидит рядом с Кензи, как ягненок, приведенный на заклание: головка опущена, ручки тщательно спрятаны. Видимо, девочку уже не раз опрашивали, изучали, рассматривали.
– Вера, ты знаешь, зачем я пришла?
– Да. А вы сами разве не знаете?
– Вообще-то, – улыбается Кензи, – мне объяснили.
Вера решительно поворачивается к ней:
– Вы, наверное, хотите о чем-то меня спросить.
– Да. Но и у тебя, думаю, тоже есть ко мне вопросы.
Верины глазки расширяются.
– Я могу спрашивать? – (Кензи кивает.) – Я останусь жить здесь?
– А ты бы хотела?
– Вы сказали, что я могу задавать вопросы, а задаете их сами.
– Ты права, извини. Просто я не знаю ответа. Он зависит от многих вещей, в том числе и от того, чего хочешь ты.
– Я не хочу огорчать маму, – произносит Вера так тихо, что Кензи приходится к ней наклониться. – И папу тоже не хочу. – Она отворачивается. – Я хочу…
Кензи, затаив дыхание, ждет продолжения фразы, но девочка только молча сжимает руки в кулачки и прячет их под мышки. Кензи смотрит на ее тонкие запястья и думает: позвать Мэрайю – вдруг Вере больно? – или просто прийти в другой раз. О стигматах, фальшивых или настоящих, Кензи ничего не знает. Но одно она знает очень хорошо: каково быть маленькой девочкой, непохожей на других.
– Что-то мне расхотелось разговаривать, – говорит Кензи непринужденным тоном.
Вера вскакивает с дивана:
– Значит, я могу пойти к себе?
– Думаю, да. Если не хочешь погулять.
– Погулять? – переспрашивает Вера дрогнувшим от восторга голоском.
– Погода сегодня замечательная. Когда делаешь глубокий вдох, морозец слегка щекочет горло. – Кензи наклоняет голову набок. – Твою маму я предупрежу. Ну? Что скажешь?
