Лекарство против страха Вайнер Аркадий
— Кто его знает! Передать чего?
— Попросите его позвонить капитану милиции Тихонову. — Я старался придать голосу медовую вежливость, чтобы не злить старуху, а то еще, чего доброго, не передаст.
— Скажу, — коротко ответила старуха и бросила трубку на рычаг.
Потом я позвонил в ГАИ, и у Дугина голос тоже был сердитый:
— Это ты, Тихонов? Замучил ты меня совсем со своим поручением. У меня тут дел полно, и в картотеке для тебя пришлось копаться.
— А выбрал номера-то?
— Выбрал. Только те, которые установлены на «Жигулях».
— Спасибо, Сашок, они мне как раз и нужны.
— Записывай, я тебе продиктую. Серия МКЛ — Дадашев. Записал?
— Записал. Дальше…
— Серия МКП — Садовников…
— Дальше.
— Серия МКУ — Шнеер…
— Дальше.
— Серия МКЭ — Панафидин…
— Как-как? Как ты сказал?
— Панафидин Александр Николаевич, проживает в Мерзляковском переулке, дом…
— Стоп, Сашок. Хватит, мне другие не нужны.
— Больше вопросов не имеется? — переспросил Дугин.
— Спасибо тебе, старик, ты меня здорово выручил.
— Большой привет, — сказал Дугин и отключился.
Уж чего-чего, но такого поворота событий я не ожидал никак. Письмо вывело меня прямо на Панафидина. Что же это? Кто-то захотел помочь мне? Или захотел помочь правосудию? Или, может быть, цель письма — помешать мне? И отвратить правосудие? Или совсем здесь правосудие ни при чем и кто-то хочет воспользоваться сложившейся ситуацией и наклепать на Панафидина?
А если письмо — правда, значит, метапроптизол есть и Панафидин со мной дурака валял? Но почему же он скрывает, что получил метапроптизол? И кто человек, знающий его тайну? Враг? Соперник? Или лицемерный друг, желающий подкопаться под него? Кто же он?
А может быть, это не навод, а навет?
Вдруг кто-то сознательно клевещет на Панафидина? Или хотят вывести из игры меня персонально: ведь если я брошусь обыскивать машину Панафидина и ничего не найду, это может вызвать серьезный скандал.
Как же быть, что предпринять? Ведь второго такого случая может и не быть…
Я метался по кабинету, не в силах решиться на что-то определенное. Из головы напрочь вылетели Пачкалина, Рамазанова, их возлюбленные расхитители, все эти разгонщики… Метапроптизол, если в письме написана правда, был почти рядом. Но как его взять?
А может быть, ничего нет? Мистификация? Нелепый, злобный розыгрыш? Но эти люди не похожи на шутников: когда они отравили Позднякова — если это они, — ими руководило вовсе не стремление повеселиться.
А вдруг письмо написано человеком, который случайно знает об этой истории, но боится заявить о ней вслух? Если он действительно хочет добра и блага, но недостаточно мужествен для того, чтобы сказать во всеуслышание: вот преступник?..
И больше я не чувствовал себя хозяином в большом доме, оставленном на мое попечение. Даже тишина изменилась — она стала терпеливо-угрожающей, словно немо ждала моего решения, одинаково бесстрастная к ошибке и к самому точному выбору.
Я пошел к Шарапову. Как было бы хорошо, окажись он на месте, мне так был нужен чей-то разумный совет!
Тамары на месте не было, а дверь в кабинет к шефу отворена. Он сидел за столом и что-то писал.
— Здравия желаю, товарищ генерал.
Шарапов поднял голову от бумаг и мгновение в меня вглядывался, словно не сразу признал.
— Ба-а! Сколько лет сколько зим, — сказал он, ухмыляясь. — Что это ты здесь в свободное время обретаешься?
И по его улыбке, хотя и ехидной, я понял, что он доволен, увидев меня здесь.
— У нас свободное время начинается на пенсии — вас цитирую, как классика.
— Ну вот, обрадовал. Мне, значит, до свободного времени совсем чуток осталось. Зачем пожаловал?
— Посоветоваться, — сказал я смирно.
— Это надо приветствовать, — кивнул генерал. — Как я понимаю, тебе нужна санкция на какой-нибудь недозволенный поступок: в остальных случаях ты по возможности избегаешь со мной советоваться.
— Недозволительность моего поступка является следствием вашего поступка, — дерзко сказал я.
— Это как понимать тебя прикажешь?
— Вы мне вчера документ переслали…
— А! Интересное письмецо подметное. Ты ему веришь?
— Не знаю. Я проверил машину по картотеке ГАИ — она принадлежит Панафидину.
— Это профессор тот самый? Молодой?
Я кивнул.
— Эге. Значит, неведомый доброжелатель информирует нас о том, что Панафидин возит в своей машине этот… метапроптизол? Так это надо понимать?
— Выходит, что так, — сказал я. — Правда, он не выдает себя за нашего доброжелателя.
— Кстати, ты не поинтересовался, Панафидин-то этот — сам не болельщик футбольный? На стадионе бывает?
— Нет, не интересовался. Мне такая мысль в голову не приходила.
— Жаль, что не приходила. Чем больше мыслей придет в твою многомудрую голову, тем лучше. А ко мне ты зачем пришел, не понял я?
— Я и сам не знаю. Разрешение на обыск машины Панафидина вы же мне вряд ли дадите?
— Не дам, — почти весело сказал Шарапов. И в легкости его тона твердость была несокрушимая. — Конечно, не дам. Если на основании таких серьезных документов мы у почтенных людей обыски учинять станем, то знаешь, куда это нас может завести?
— А что же делать? — спросил я в отчаянии. — Вдруг письмо — правда?
— Это было бы изумительно!
— Но что нам толку с этой изумительности? Вот вы что на моем месте сделали бы?
— Я? — Шарапов переспросил меня так, будто я задаю детские вопросы: и слепому видно, что сделал бы он на моем месте. — Я бы пошел к Панафидину и нашел с ним общий язык, поговорил бы с ним душевно.
— С ним, пожалуй, найдешь общий язык! — зло тряхнул я головой.
— Не найдешь — значит, разговаривать не умеешь, — уверенно сказал генерал. — Со всеми можно найти общий язык. Стройматериал только для такого моста потребен разный. В одном месте — внимание, в другом — ласка и участие, в третьем — нахальство, а где надо — там и угроза. Вот так. Ты только, как прораб, заранее должен рассчитать, что для строительства тебе понадобится.
— Прямо как в песне: мы с тобой два берега у одной реки. Боюсь, повиснет мой мост в воздухе, мы с ним берега разных рек, — сказал я, а Шарапов засмеялся, покачал головой, прищурил хитрые монгольские глаза:
— Ты не прав, друг ситный. Все мы берега у одной реки, и сами мы, как все берега, разные, а вот река нас связала всех одна, потому как название ей — жизнь.
Пошучивал со мной Шарапов, делал вид, что пустяковые вопросы мы с ним решаем в воскресное неслужебное время, все это ерунда и праздное шевеление воздуха и не стоит из-за этого волноваться, но мы ведь десять лет сидим с ним на одном берегу, он — чуть выше, я — пониже, и я хорошо знаю, что в час тревоги мы вместе спускаемся с откоса и по грудь, а когда и по горло идем в быстром, холодном и непроницаемом потоке под названием жизнь, и его иронический тон не мог заслонить от меня пронзительно-зеленых огней сердитого любопытства, которые загорелись в его всегда припухше-узких глазах: ему тоже было очень интересно, действительно ли возит профессор Панафидин в машине загадочный транквилизатор, которым «глушанули на стадионе его мента».
— Ты поговори с ним с точки зрения научной любознательности, — говорил он. — Ищет же профессор это лекарство, вот ты ему и предложи вместе поискать в машине. Корректно, вежливо, для удовлетворения научного и спортивного интереса. И ты будешь удовлетворен, и не прозвучат эти грубые слова — «недоверие», «ложь», «обыск»…
— Это если он согласится. А если нет?
— Тогда надо будет проявить находчивость.
Я не сердился на Шарапова: не мог он мне дать указание обыскать машину Панафидина. И я это хорошо понимал.
Жаль только, что на свою находчивость я не сильно полагался. Вернувшись в свой кабинет, я позвонил Панафидину домой.
— Он в городе и дома не скоро будет, — ответил приятный женский голос. — А кто его спрашивает?
— Моя фамилия Тихонов, — сказал я и подумал, что если это жена Панафидина, было бы невредно поговорить и с ней. — А вы Ольга Ильинична?
— Да, — ответила она, и тень удивления проскользнула в ее голосе.
— Добрый день, Ольга Ильинична. Я инспектор уголовного розыска…
— А-а, да-да, Александр говорил мне…
— Если это не очень нарушает ваши планы, я хотел бы и с вами побеседовать, а тем временем Александр Николаевич подъедет, а?..
— Ради бога, — готовно согласилась Панафидина. — Адрес знаете?
— Спасибо большое. Знаю, еду…
Я вышел на улицу и стал дожидаться дежурной машины. День стоял бесцветный, сизый. Было холодно, ветрено, мелкий, секущий дождик порывами ударял в асфальт серыми брызгами. На другой стороне улицы молодой парень в засаленной куртке возился с «Запорожцем». У этой смешной машинки мотор находится не как у всех автомобилей, впереди, а сзади. Парень заводил мотор ручкой, и издали было похоже, будто маленькому нахохленному ослику накручивают хвост. По тротуару летела желтая листва, обрывки бумаги, мусор, и от всего этого сумрачного дня с моросящим дождем и холодным ветром на душе было погано. В этом тоскливом настроении, с неясным ощущением невыполненных каких-то обязательств, неустроенности дел и несовершенства всего мира, я приехал к Панафидиным в Мерзляковский переулок.
Прямо в прихожей Ольга Панафидина спросила:
— Что будете пить — чай, кофе?
Я замахал руками:
— Нет-нет, ни в коем случае, я не хочу вас утруждать.
— О чем вы говорите, какой труд? Проходите в гостиную, я сейчас принесу.
Я сел в кресло перед низким журнальным столиком, и буквально через несколько минут Ольга внесла на подносе чашечки с кофе, сухари и нарезанный сыр.
— Вот теперь можно беседовать, — сказала она, усаживаясь напротив. — Мне муж говорил, что вы были у него и интересовались Лыжиным…
И я сразу насторожился, потому что в разговоре с Панафидиным имя Лыжина не только не упоминалось — я тогда и не знал о существовании Лыжина. Значит, Панафидину в то время, когда я посетил его, было известно, что Лыжин занимается получением метапроптизола или получил его… Но мне он ничего не сказал.
— Да, меня интересует направление работ Лыжина, — сказал я, решив предоставить Ольге Панафидиной инициативу в разговоре. А сам отпил маленький глоток кофе, который хоть и не был сварен со всеми ритуальными священнодействиями ее отца, но все равно был хороший, очень вкусный кофе: чувствовалась семейная школа, доведенная до уровня традиции.
— Видите ли, мы вам мало что можем рассказать о Лыжине, потому что последние годы практически не общались с ним, — сказала Ольга, раскуривая сигарету.
— Что так? — поинтересовался я.
— Володя Лыжин очень сильно изменился, — вздохнула Ольга. — С ним произошла метаморфоза, хоть и прискорбная, но довольно-таки обычная. Он стал профессиональным неудачником.
— Разве есть такая профессия — неудачник? — серьезно спросил я.
— Не могу утверждать, но когда любительство становится основным занятием, то оно превращается в профессию, — в назидательности фразы я уловил знакомые интонации ее мужа. — Володе не везет буквально во всех увлечениях, и это не могло не отразиться на его поведении.
— И давно ему так не везет?
— Ну, точно я не могу сказать, но ведь начинал-то он очень хорошо. Впрочем, в жизни это часто бывает: до какой-то определенной полосы все, за что ни берешься, получается, все удается, со всех сторон говорят: «Ах, какой человек перспективный! Ах, какой одаренный! Какое у него будущее!» И вдруг подступает какой-то рубеж — и все насмарку, все из рук валится, ничего не выходит, не получается…
Я внимательно слушал Ольгу и готов был голову дать на отрез, что у нее-то никогда «не подступал какой-то рубеж», у нее все всегда получалось. И откровения, которые она мне сейчас преподносила, не она придумала и не на себе прочувствовала, а услышала от мужа, или отца, или от кого-то из знакомых, и одна-единственная поперечная морщинка на этом атласном лобике выступила не от горьких раздумий и не от тягостных открытий. Откинувшись в удобном кресле, она вещала банальности и в конце каждой фразы для убедительности, для большей весомости своих сентенций делала дымящейся сигаретой изящный полукруг, оставляя в воздухе синий расслаивающийся крючок — не то вопросительный знак, не то обрывок своей глубокой мысли. Этих крючков-вопросов-мыслей было уже много, они быстро истаивали, и она создавала новые.
«Барынька», — подумал я про нее. Это слово казалось мне особенно унизительным и наиболее точно характеризующим Ольгу. Такие люди, как Панафидин, должны были бы жениться на более серьезных женщинах.
— Простите, а вы не можете вспомнить, когда у Лыжина подступил вот этот самый роковой рубеж?
Ольга пожала своими блестящими кримпленовыми плечиками:
— Естественно, что даты я не вспомню, но факт тот, что Володя очень хорошо, ну просто исключительно удачно сотрудничал с моим мужем. Александр ведь очень во многом ему помог, подсказал, направил его, так сказать, огранил его талант. А тот вдруг в один прекрасный день устроил истерику, и все пошло кувырком.
— Из-за чего же он устроил истерику?
— Какой-то у них скандал возник на работе, Володя неправильно лечил больную, и Александру пришлось вмешаться и высказать принципиальную точку зрения. При этом Александр и не думал наказывать Лыжина или применять к нему какие-то меры, но тот вдруг встал в позу и ушел из лаборатории.
— Вы не допускаете, что у Лыжина могли быть на то основания, например нравственного порядка?
— Да о чем вы говорите? Я думаю, что он сильно разволновался, и в нем прорвалась сдерживаемая много лет зависть…
— Зависть? — переспросил я. — А в чем Лыжин мог завидовать Панафидину?
Ольга рассмеялась. Она от души смеялась глупости моего вопроса; любому профану понятно, в чем неудаха-лаборант может завидовать молодому доктору наук, заведующему лабораторией, с которым когда-то сидел на одной институтской скамье. Ольга смеялась, обнажая прекрасные ровные белые зубки без единой пломбочки, и я видел только, что у нее клычки длиннее остальных зубов, и, наверное, очень острые.
— Неужели вы даже на мгновение допускаете, что Лыжин мог поверить, будто он хоть на гран менее талантлив, чем Александр? Но у Александра все в жизни получалось так, как он хотел, а у Лыжина ничего не получилось — отсюда и зависть. Но, к сожалению, завистник сам себе первый враг, — убежденно заявила Ольга.
— Вы думаете, что Лыжин себе навредил?
— Еще бы! Он ведь очень способный человек, хотя и ужасно неорганизованный. Под руководством Александра он смог бы очень многого достигнуть — при его помощи и поддержке. А так — потерял прекрасное место, работает в какой-то захудалой лаборатории, носится с сумасшедшими идеями…
Я перебил ее:
— Простите, а почему вы думаете, что лыжинские идеи сумасшедшие? Ведь, насколько я понял, ваш муж занимается теми же проблемами?
Ольга на глазах утрачивала уважение ко мне: нельзя всерьез говорить с человеком, который единовременно произносит вслух столько глупостей.
— Ну, что вы сравниваете, дорогой мой! — В ее голосе появились покровительственные ноты. — Который год целая лаборатория, целый ансамбль квалифицированных специалистов не могут получить устойчивых результатов, и вы сравниваете их работу с усилиями пускай талантливого, но все-таки самоучки?
— Разве Лыжин — самоучка? — спросил я.
— Это я, наверное, неправильно выразилась. Лыжин не самоучка, я хотела сказать, что он — кустарь. В наше время наука так не делается…
— Может быть, — сказал я. — Может быть, сейчас наука и не делается так. Но я совершенно уверен, что во все времена наука делалась, делается и будет делаться людьми одной породы.
— Не поняла. Что вы этим хотите сказать?
— Что если бы не родился Эйнштейн, вряд ли его заменил бы целый физический институт. По крайней мере — бог весть сколько лет, может, десятилетий…
Ольга покачала головой:
— Ученый мир уже стоял на пороге открытия, просто Эйнштейн всех опередил.
— Вот переступать пороги, около которых останавливается ученый мир, — это, по-моему, и есть удел людей, о которых идет речь. Я слышал историю — не знаю, честно говоря, анекдот или правда, — будто в двадцатые годы старый провинциальный счетовод сформулировал чуть ли не на базе элементарной алгебры теорию относительности. Но этого человека природа создала как резерв на случай неудачи с Эйнштейном.
— Это ненаучный подход, — упрямо наклонила голову Ольга, и ровные ее зубки блеснули из-под аккуратно накрашенных губ. — И уж, во всяком случае, к Лыжину никакого отношения не имеет.
— Может быть, — согласился я. — Я ведь и не возвожу свою точку зрения в научную теорию. А что касается Лыжина, то я как раз слышал, что у него есть результаты весьма серьезные.
— Ерунда все это, — категорически заявила Ольга. — Пустые разговоры, и если Лыжин даже получил что-то, то это не научное открытие, а артефакт.
Я вспомнил о поверье, будто супруги, прожившие вместе много лет, становятся похожи друг на друга. Применительно к Панафидиным это выглядело смешно, потому что уж если и была Ольга похожа на своего мужа, то это было сходство талантливо выполненной карикатуры с оригиналом. Ее наивное и в то же время категорическое отрицание вещей, явлений, поступков, в которых она не разбиралась, которым не могла быть судьей, просто многого не понимала, — все это сильно раздражало меня. Но я невозмутимо продолжал расспрашивать Ольгу:
— Давно вы знаете Лыжина?
— Ну, Володю я знаю тысячу лет, мы с ним были знакомы еще до Александра. Лыжин даже когда-то ухаживал за мной.
— Да-а? Это интересно…
— Ах, это все так незапамятно давно было! И не верится, что оно действительно с нами происходило. Может быть, потому что все было еще очень по-детски — красиво, чисто. И у Володи тогда было просто юношеское увлечение. К несчастью, серьезное чувство к нему пришло много позднее…
— Почему к несчастью?
Ольга встрепенулась, будто поймала себя на том, что, расчувствовавшись, проговорилась, сказала то, о чем сейчас не следовало говорить, или, во всяком случае, не с милицейским же инспектором, а может быть, вообще не надо было ворошить, бессмысленно и бесполезно, почти заросший струп старых горестей. Но она сказал «к несчастью», и надо было как-то закрыть эту тему.
— Да очень как-то неудачно получилось у него. Но, поверьте, это к делу не имеет ни малейшего отношения.
— Ольга Ильинична, поймите меня, я не «копаю материал» на Лыжина. Дело в том, что транквилизатор, над которым работали Лыжин и ваш муж, или какой-то очень похожий препарат, попал в руки опасных преступников. И мне надо обязательно добраться до истины…
— Ерунда какая! — сердито взмахнула руками Ольга. — Они оба не могут иметь никакого отношения к преступникам!
Я усмехнулся:
— Между прочим, я и не думаю, что профессор Панафидин вошел в банду аферистов. Но мне нужно найти эту щель, через которую преступники подсосались к научным изысканиям Лыжина или вашего мужа. И мне думается, что она где-то в прошлом. А на искренность вашу я рассчитываю в твердой уверенности, что культурному человеку не может быть безразлична судьба большого открытия.
— Так никакого открытия еще и нет! — воскликнула Ольга. — И препарата нет! Это мистификация, артефакт! И уж совсем никакого отношения не имеет к этому наше прошлое, наша личная жизнь!
— Артефактом нельзя отравить человека.
— Но вы перепутали, они ищут не отраву, не яд, а лекарство!
— Все зависит от дозы, — я пожал плечами. — И дозой истины в моих поисках являются сведения о Лыжине. Поэтому я вас расспрашиваю так настойчиво и подробно.
— Пожалуйста, я могу вам рассказать то, что сама знаю. И вы убедитесь, что никакого отношения к вашим делам это не имеет.
— Я вам заранее признателен. Вы сказали «к несчастью». Почему?
— Потому что, может быть, это и есть тот рубеж, с которого начались все несчастья Лыжина. Может быть, это все и исковеркало его жизнь. Лет десять — двенадцать назад он познакомился с девушкой. Я видела ее несколько раз — очень красивая тоненькая брюнетка. Она была археолог или этнограф и занималась сарматской культурой. Мне запомнилось, что она рассказывала про амазонок: забавные истории, больше похожие на сказки. Да и сама она была какая-то странная. Тогда, в те дни, мне не казалось, что Лыжин так безнадежно, неотвратимо любит ее. Может быть, потому, что он всегда подшучивал над ней. Она жила у Володи, и мы иногда заходили к ним с Александром. У них всегда был чудовищный бедлам в комнате: валялись повсюду какие-то черепки, гипсовые слепки, каменные уроды, лыжинские рукописи на всех стульях. Правда, у них всегда было очень весело, — ведь это сейчас Лыжин такой стал, а в молодости он был веселый и остроумный парень, его все девочки в институте любили. Какие-то люди там толклись постоянно, кто-то ночевал прямо на полу, магнитофон орал, каждый раз Лыжин притаскивал или непризнанного поэта, или домодельного художника. Александр не очень любил к ним ходить, а мне там нравилось… Мы тогда все очень молодые были, — добавила Ольга, будто оправдываясь.
Она вынула из пачки сигарету, и я увидел, что пальцы у нее подрагивают.
— А что произошло потом? — спросил я.
— Она замолчала, — коротко и как-то напряженно сказала Ольга.
— В каком смысле?
— Просто замолчала. Навсегда.
— Она заболела?
— Видимо, болезнь в ней жила давно. Но в тот вечер они пошли на концерт Рудольфа Керера, вернулись в прекрасном настроении, а ночью Володя проснулся от ее плача. Она сидела на постели и тихо плакала. Лыжин пытался ее расспросить, утешить, успокоить, но она молчала. Она в ужасе прижималась к нему, плакала и молчала. Немота пала в эту ночь на нее. И навсегда.
Мне очень не хотелось сейчас задавать Ольге вопросы, и она, наверное, почувствовала это, потому что сама сказала:
— Лыжин показывал ее крупнейшим светилам психиатрии, и все были бессильны: маниакально-депрессивный психоз, мания преследования. У нее и ухудшения не наступало, и не улучшалось никак. И тогда Володю охватила неистовая идея, что он сам ее вылечит. Он где-то вычитал или слышал, что Парацельс будто бы излечил от безумия женщину, которую любил больше всех на свете. И мы даже не разубеждали его, потому что в этой сказке для него еще оставалась какая-то надежда. Он работал как сумасшедший, у Александра и то не хватало сил, и они в те годы сделали целый ряд блестящих работ. А потом Володя, видимо, сам разуверился в своих возможностях, да и нервы сдали, вот он и выкинул номер…
Я подумал о прихотях женской логики, которая вовсе не так бессистемна, как принято об этом говорить. Ведь пока Ольга говорила о несчастье Лыжина, она была последовательна, искренна и открыто ранима. Но когда дошло до эпизода, в котором всей жизнью, репутацией, честью был заинтересован ее муж, она сразу сделала полный поворот, и я был глубоко уверен, что это не только и не столько шкурная потребность оградить интересы своего дома, сколько неутоленная и непрощенная досада женщины, которую когда-то любил мужчина, или, может быть, она ему только нравилась, а потом вдруг разонравилась или разлюбил — для того, чтобы полюбить другую такой палящей, яростной, страдающей любовью, которая во времени бесконечна — сейчас, пятьсот лет назад и на века вперед.
Мы долго молчали, потом я спросил:
— Мне показалось, будто вы сказали, что Лыжина знали задолго до Александра Николаевича?
— Да, Лыжин занимался на кафедре у отца и часто бывал у нас. Однажды он привел Александра, и в разговоре выяснилось, что мой старик хорошо знал Панафидина-отца.
— А откуда были знакомы ваши родители?
— Так они когда-то вместе преподавали в университете, Сашин отец был генетик, и мой — биохимик. — Ольга вздохнула и огорченно сказала: — Старику Панафидину пришлось несладко: его после знаменитой сессии ВАСХНИЛ признали не то вейсманистом, не то морганистом. Его очень критиковали, и он должен был оставить кафедру.
— Чем он занимался после этого?
— Честное слово, я даже не знаю. Во всяком случае, они уехали тогда из Москвы, потому что Александр перевелся сюда на третий курс из Карагандинского мединститута. Они с Лыжиным быстро подружились, и однажды Володя привел его к нам в гости.
— А как ваш отец относился к Лыжину?
— Ну, мне на этот вопрос трудно ответить. Я думаю, что у отца к Лыжину очень сложное чувство. Володя ведь со второго курса работал у него на кафедре, и папа очень ценил его, называл самым перспективным своим учеником. И в то же время считал, что у Лыжина «не все дома».
— В каком смысле «не все дома»? — сердито уточнил я.
Ольга осторожно покосилась на меня, развела своими блестящими струящимися рукавчиками:
— Понимаете, он ведь всегда был какой-то уж очень необузданный фантазер. Творческому человеку, конечно, необходима фантазия, но ведь всему должны быть пределы и границы…
— Фантазии тоже?
— Безусловно! Особенно для ученых: не ограниченная реальными условиями фантазия превращает исследователя в праздного мечтателя. А у Лыжина все было без удержу: понравилась какая-то идея, так возможно — невозможно, реально — нереально, — ему на все наплевать, носится с этой идеей, как дурень с писаной торбой, пока не упрется в стену. Тогда принимается за что-то другое. Возможно, старик из него постепенно бы вышиб эту дурь, если бы он остался у него на кафедре.
— А что, ваш отец не захотел оставить на кафедре Лыжина?
— Нет, он хотел. Но там сложилась трудная ситуация. К окончанию института у Лыжина с Александром уже были кое-какие совместные идеи, которые они должны были проверить экспериментом. Но Александр жил в общежитии, и постоянной прописки у него не было, так что для продолжения научной работы ему надо было попасть на кафедру сотрудником…
— Но место было одно, и предназначалось оно Лыжину? — спросил я.
— Да, — спокойно кивнула Ольга. — Володя сам от него отказался, потому что иначе Александру пришлось бы уехать куда-нибудь по распределению простым врачом, а Лыжин был заинтересован в сотрудничестве с ним. Кроме того, отец считал, что Александр, с его талантом и целеустремленностью, сможет многого добиться. И Лыжин попросил отца взять на кафедру Александра.
— Так, это я понял, — сказал я, глядя в красивые светло-серые глаза Ольги и раздумывая о том, что люди склонны приписывать мерзавцам черноту духа от пепла истлевшего чувства вины и мрачное самоутверждение от зарубцевавшихся угрызений совести. Какая ерунда! Подлость ясноглаза, безоблачна душой, краснощека от задорных людоедских планов.
— Куда же пошел работать Лыжин?
— Он отработал три года в какой-то фармакологической лаборатории, а потом Александр перетащил его к себе в исследовательский центр.
— К этому времени ваш супруг уже защитил, наверное, кандидатскую?
— Да, конечно! И прошел по конкурсу в центр старшим научным сотрудником.
— А вы не знаете, у Лыжина были за это время какие-нибудь успехи?
— По-моему нет. Он в общем-то бестолково распорядился этими годами. Но когда пришел к Александру, у них начало выходить много работ и публикаций.
Я неожиданно спросил:
— Простите, а как ваш отец относился тогда к Александру Панафидину?
Ольга засмеялась:
— Странный вопрос! Относись он к Александру плохо, зачем бы он оставил его у себя на кафедре? Он всегда очень уважал его.
Стараясь придать бестактному вопросу характер шутки, я спросил:
— Ну а может быть, помимо уважения он видел в нем еще и будущего зятя?
— Ха! Это вы не знаете моего батюшку! Он принципиален до глупости, и на все соображения такого рода ему чихать. А кроме того, я вышла ведь за Александра много позже. И к счастью, никогда об этом не жалела.
— И к счастью, никогда об этом не жалели, — повторил я, потому что в словах Ольги мне послышалась настойчивая потребность доказать себе самой безусловную правильность однажды сделанного выбора, истерический накал ненужной откровенности в публичной демонстрации своего собственного, личного, индивидуального, только ей принадлежащего семейного счастья. Я улыбнулся и сказал: — Значит, остается прожить далее в любви и согласии сто лет и умереть в один день…
— Да, я мечтала бы о такой участи, — вполне искренне сказала Ольга. — Но в наше время никто не живет по сто лет. Особенно с такой нервотрепкой на работе, как у Александра. Они из-за этого метапроптизола все прямо с ума посходили.
Я безотчетно отметил про себя, что Ольга уверенно предполагает прожить дольше мужа. Напрасно: никто не знает часа своего — ни с сильной нервотрепкой, ни в безмятежном домашнем хозяйствовании.
— Ольга Ильинична, вы не можете мне объяснить — я ведь не специалист, — почему вокруг именно этого препарата столько волнений, столько страстей пылает?
— Ничего удивительного, — это ведь будет выдающееся научное открытие. Сообщения о них высекают на золотых скрижалях.
— Не может быть! — притворно изумился я.
— Еще как может! Вы слышали о комиссии научного прогнозирования ЮНЕСКО?
— Нет, не слышал.
— Эта комиссия составила план-прогноз крупнейших открытий человечества в течение предстоящих ста лет. Они относят создание эффективных химических препаратов для лечения психических болезней на две тысячи десятые — две тысячи двадцатые годы. Получив метапроптизол, Александр обгонит эпоху на тридцать — сорок лет. Это Государственная или Нобелевская премия, это научно-исследовательский институт, это безграничные научные перспективы!
Разумом я понимал, что нелепо, просто бессмысленно переубеждать Ольгу, сердиться на нее, она — продукт определенного нравственного воспитания. Но подавить в душе острое желание омрачить безоблачно-радужный небосклон ее видения жизни я не мог.
— Ольга Ильинична, а не может так статься, что кто-нибудь другой, не ваш муж, получит метапроптизол?
— Насколько я знаю от него, над этой же проблемой работают японцы и швейцарцы. Там есть очень мощные концерны — «Торей» и «СИБА»…
— Я не имею в виду иностранные фармакологические концерны. Что бы вы сказали, узнав, что препарат синтезирован у нас?
Ольга недоверчиво хмыкнула:
— Перестаньте! Этого не может быть!
— Выражаясь вашими словами, «еще как может». В жизни всякое бывает.
Я встал, прошелся по комнате, остановился у окна, выглянул на улицу. У подъезда притормаживал ярко-алый «жигуленок». Отворилась дверь, из машины вышел Панафидин. Отсюда, с пятого этажа, автомобиль с раскрытыми дверями казался мне похожим на огромную железную бабочку, расправляющую крылья, готовую подпрыгнуть и лететь, не ощущая своего веса, к синему горизонту.