Жребий праведных грешниц (сборник) Нестерова Наталья

– Я терпел, – зло говорил Еремей Николаевич, – изо всей своей мочи терпел. Но ты меня, Турка, до нижнего донышка вычерпала. Уйду!

«Сейчас она скажет, закричит про то, кто ее терпенье считал, – подумала Прасковья, – про то, что она всех их, дармоедов, содержит, а без нее они бы христорадничали и давно бы загнулись на бескормице…»

Прасковья знала, что свекор не уходит на отхожий промысел, потому что его мастерства нонешней власти не требуется. Плотники в Омске тяп-ляп строят, а Еремею Николаевичу подавай задания по фигурной резьбе. Он предпочитает дома своими досточками тешиться, хотя в страду, конечно, в поле выходит. И вот теперь ее, Прасковьи, недосмотр и промашка почему-то вызвали у свекра решимость покинуть семью.

Анфиса Ивановна повела себя совсем не так, как ожидала Прасковья.

– Охохошеньки! – раздался стон Анфисы Ивановны.

Прасковья осторожно приоткрыла глаз: свекровь руку свекра захватила, в плечо ему головой уткнулась и бормотала:

– Господи, прости! Еремей, ты ж меня как никто знаешь! Я ж в работе лютая, себя не счажу, а других и подавно. Кто меня охолонит, если не ты? Я ж твоя крокодилица! Извела меня мышь предчувствия!

Прасковье стоило труда не издать возглас удивления: Анфиса Ивановна в унижении! Прасковья язык себе прикусила до боли, глаза зажмурила, точно ребенок перед страшным.

– Ладно, – сказал Еремей Николаевич, – отцепись, впилась точно клещ…

Прасковья потом спрашивала мужа, кто такая крокодилица. Степан отвечал, что это животное болотное в странах на других континентах, вроде змея. Прасковья допытывалась: а если муж называет жену крокодилицей, то это как? Степа говорил, что никак, – и этот муж, и его жена дурные на голову. А «мышь предчувствия»? Степа сказал, что ей лезут в голову всякие глупости.

Принесенные сколы льда Анфиса завернула в тряпку и приложила к ожогу на ноге невестки. Та, раздетая донага, пыталась говорить, что ей уже хорошо, полегчало… Свекровь велела заткнуться.

Анфиса увидела и непомерно большой живот в трещинах лопнувшей кожи, и ввалившиеся скулы на рябом лице, и вздувшиеся вены на груди, и самое плохое – сильно отекшие ноги.

– Что ж ты молчала, дура? Есть мне досуг тебе под юбку заглядывать?

– Простите! Я только сегодня не сдюжила… Я могу…

– Чего «могу»? – передразнила свекровь.

В этот момент она вешала на открытое окно мокрую, редкого плетения холстину – чтобы воздух шел подсыроватый, а гнус-комарье не влетало.

– Твое «могу» сейчас для ребенка главное, – говорила Анфиса Ивановна. – Вроде ты и не худа умом, Параська… Не мог мой Степушка на дуре жениться… А все-таки акцентов расставлять не умеешь.

– Чего расставлять?

– Того, что главное в данное время. Твое главное – дитя выносить.

– Но вы же… сегодня же хлеб…

– Ты еще упрекай меня, неблагодарная голытьба!

– Простите!

Анфиса подошла к кровати, на которой лежала невестка, присела на край.

– Извините… – начала Прасковья.

– Умолкни!

Несколько коротких минут Анфиса сидела, опустив голову, выравнивая дыхание, чуть потряхивая кистями. Потом положила ладони на живот Прасковье. Та вздрогнула от неожиданности и затихла, подчиняясь воле рук свекрови, от которых шло обволакивающее тепло. Анфиса сместила растопыренные пальцы по кругу в одну сторону, потом в другую, нахмурилась, убрала руки. Склонилась, ухо приложила к животу Параси, с одной стороны послушала, с другой… Сомнений нет.

– Двойня у тебя, – проговорила с нескрываемой досадой Анфиса Ивановна. – Близнецы. Такая судьба нам на роду написана. Помрут, у всех помирали. А дальше будут нормальные дети.

– Как? Что? – запричитала Прасковья.

Голая, пузатая, с уродливыми отекшими ногами, с грудями, прежде, очевидно, крохотными, а теперь, как и живот, с потрескавшимися розовыми овражками лопнувшей кожи и с голубоватыми извилинами вен, Прасковья трепыхалась на кровати, как испуганный паук, вырванный из сотканной им паутины.

– Воля Божья, – вздохнула Анфиса. – Матку, орган женский, сохранишь, будет тебе дальнейшая жизнь со Степаном и в нашем роду. А без матки ты снег прошлогодний.

Она убрала ледяной компресс и смазала ногу Прасковье кедровым маслом. Выходя из комнаты, оглянулась:

– Прикройся! Не ровен час, зайдет кто-нибудь, а ты во всей красе.

Страшный приговор свекрови оглушил Прасковью, она даже плакать и молиться не могла. Лежала пластом, в потолок смотрела. Марфа поесть принесла, Прасковья головой помотала и повернулась на бок, в стенку уставилась. Нюраня сбегала к ее матери и рассказала, что Парася упала, ногу обварила, теперь находится, как тятя сказал, «на постельном режиме». Туся, испугавшись, поспешила к дочери, но Парасенька то ли притворилась, что спит, то ли в самом деле дремала.

Наталью Егоровну пригласили чай пить. Самовар у Медведевых был знатный – двухведерный. Когда вся семья и работники за чаепитием засиживались, случалось, по нескольку раз самовар ставили. Нюраня больше трех чашек чая выпить не могла, а дядя Аким и дядя Федот по десять чашек принимали. Нюраня очень любила эти вечера за самоваром, потому что тятя, обычно несловоохотливый, если не уходил быстро, если было у него настроение, рассказывал что-нибудь интересное про свои путешествия по Расее, да и про Сибирь неожиданное. В тот вечер говорили о яблоках.

Прасковья слышала, как пришел Степан, и торопливое «бу-бу-бу» – ему поведали о случившемся, и его невнятные и тревожные «бы-бы-бы» – вопросы, и снова «бу-бу-бу» – успокаивали.

Степан приоткрыл дверь, заглянул в их горенку. Прасковье страстно хотелось, чтобы он вошел, обнял ее.

Но тут раздался голос свекрови:

– Не тревожь, пусть отдыхает. Иди есть, все погрето. Тут тебе не трактир, чтобы по десять раз накрывать.

Степан закрыл дверь.

Еремей Николаевич, прослуживший в госпитале несколько лет, имел авторитет в медицинских вопросах.

– Бабам на сносях требуется особое специальное питание, – сказал он.

Петр загыгыкал, Федот и Аким потупились, они никак не могли привыкнуть к тому, что хозяин не стеснялся говорить о вещах, для мужского авторитета неприемлемых.

– Како тако особо специальное? – заинтересовалась Наталья Егоровна.

– К примеру, яблоки.

– Бабы в Сибири прекрасно без яблок рожали, – не согласилась Анфиса Ивановна. – И в старое время цены на яблоки кусались. Пуд мяса стоил два-три рубля, а за одно яблоко на базаре просили двадцать пять копеек.

– Говядина дешевле яблок, – быстро подсчитал Петр.

– Так они ж все привозные, баловство одно, – стояла на своем Анфиса. – За морем телушка полушка, да рубль перевоз.

– Не растут в Сибири яблоки, – поддержал мать Степан.

– Ошибаетесь, – улыбнулся Еремей Николаевич, – на сибирской земле все растет, к чему руки талантливые приложить. В девятьсот пятом году познакомился я с Комиссаровым Павлом Саввичем, дом мы ему ставили и анбары. Сам Павел Саввич из-под Казани, из волжских крестьян-садоводов, но занесла его судьба в сибирские земли. Начал он с того, что взял у Сибирского казачьего войска двадцать десятин земли у станицы Усть-Заостровской и заложил сад. Первая зима выдалась мягкой, без сильных морозов, и саженцы, заботливо укутанные, перенесли ее хорошо. Да только другая беда случилась – зайцы объели кору с молодых побегов. Комиссаров перенес сад в другое место, южнее, ближе к Иртышу, оттуда и воду было легче носить, и лес с зайцами подале находился. Тяжелый это труд садоводческий. Павел Саввич, жена его Федосья Александровна, сын Федор и невестка Ирина по семь сотен ведер воды за лето по саду разносили. А на зиму укутывали саженцы березовыми ветками, каждое деревце в шалашике. Весной во время цветения красота необыкновенная, но если мороз по цветкам ударит, завязей не получится и урожая не будет. По саду костры жгут, чтобы дым деревья защищал. А еще для новых сортов прививки делают. Чудное дело – с одного растения веточку срезают, на другом надрез делают и эту веточку в надрез вставляют, прибинтовывают, она приживается. Можно даже на яблоне груши вырастить.

– Вот уж сказки, – хмыкнула Анфиса.

– Чистая правда, садоводческая наука. У Комиссарова в саду двадцать сортов яблок было, больше десятка сортов вишни, слива, барбарис, смородина красная и черная…

– Это что, папа? – перебила Нюраня.

– Ягода вроде нашей клюквы, только не на земле растет, а на кусте, приятно ароматная.

– Погиб сад у Комиссарова? – спросил Степан.

– На четвертый год урожай дал. Плоды сибирской яблоньки были меньше размером, чем материнские из Расеи, но сочные и отличного качества. Главное же – яблони и прочие фруктовые деревья отлично морозы наши переносили. В девятьсот седьмом году, как я слышал, Комиссаров через губернатора Степного края преподнес императору Николаю Второму ящик с сибирскими яблоками и фотографии сада. Царь приказал наградить Павла Саввича денежно, а от себя лично передал ему золотые часы с цепочкой и государственным гербом.

– Папа! – воскликнула Нюраня. – Я помню, как ты привез яблоко и грушу, а мама… – Она заткнулась, поймав грозный взгляд Анфисы.

Разговор подхватила Наталья Егоровна:

– Переселенцы говорят, у них в Расее яблок, что у нас шишек, и еще разные другие фрукты, а еще кавуны…

– Арбузы, – кивнул Еремей Николаевич.

– Такие, – развела широко ладони в стороны Наталья Егоровна, но потом все-таки свела, – с человечью голову шары, сверху коркой зеленой покрытые, а внутри мякоть красная – чистый мед.

– Папа, ты кавуны пробовал? – спросила Нюраня.

– Пробовал, очень вкусные.

– А в Сибири можно кавуны вырастить?

– Все можно, дочка, когда есть мечта и старание.

– Давай у нас в огороде посадим?

– Кавунов нам только недоставало, – осуждающе сказала Анфиса и презрительно добавила: – Если у них так сладко было, что ж они к нам всё пёрлись и пёрлись? Знать, не во фруктах счастье.

– Степа, – не унималась Нюраня, – ты поедешь за яблоками для Параси?

– Почему я? – растерялся Степан. – Петька тоже…

– Что я тоже? Гы-гы…

– Участвовал, способствовал… – не мог найти подходящего слова Степан.

К общему смеху не присоединился только Еремей Николаевич. Он вдруг нахмурился и резко поднялся:

– Спасибо за чай! Время почивать, завтра спозаранок на сенокос отправляться. А яблок сейчас нет, они к осени созревают.

Только Степан вошел в комнату, Прасковья резко села на кровати:

– Она сказала – близнецы! Она сказала, что не жильцы наши детки! Степа, я не верю! Я не хочу, сердце мое не приемлет!

Он никогда не видел супругу голой. Катерину видел, а жену не смел просить показаться без одежд. Парася очень стыдлива, хотя красивее женского тела ничего нет. В Омском городском саду статуи с отбитыми носами и конечностями, со следами пуль, а все равно прекрасные; красноармейцы застывают перед ними, словами похабными бранятся, но это от смущения перед красотой.

Парася что-то горячо твердила, Степан не улавливал смысла. Смотрел на нее завороженно. К его восхищению примешивалось странное чувство собственной причастности к ее изменившемуся телу, которое нисколько не отвращало, напротив, будило жгучее желание. Ведь это его семя сделало маленькие кавуны из ее грудей и огромный кавун на месте прежде плоского живота. У Степана горло перехватило, закашлялся, затрясся от небывалой силы желания Парасиного тела, своих ростков в ней – чего-то смешанного, абсурдного и непереносимо острого.

Дрожа, он лег на кровать и уложил рядом Парасю, гладил ее груди и живот, называл их непонятным ей словом «кавунчики».

– Степушка, твоя мама…

– Да не слушай ты ее! Она пережиток капитализма. Ах, мои сладкие медовые кавунчики, – целовал он жену. – До чего же ты у меня обольстительная, как люблю я тебя… Не приспособиться, я тихонечко, я не повредю, ры-ы-ы, – прорычал он нетерпеливо. – Повернись спинкой, вот так, я с бочка… О-о!!! Хорошо! Па-ра-сень-ка, Па-ра… – ритмично входил в нее Степан.

– Она не права? Наши дети выживут? – в такт толчкам мужа билась лбом в стенку Парася.

– Ко-не… ко-неч-но… вы-вы… жи-жи… А-а-а! – сотрясся в последнем толчке Степан.

Он затих, шумно сопя ей в шею.

– Степа?

– А?

– Что ты думаешь?

– Что ты мой рай земной.

Через минуту он уже спал крепко, похрапывая. Парасе было неудобно лежать носом в стенку, с придавленным животом, где близнецы затеяли борьбу, да еще Степа свою нехрупкую ногу положил прямехонько на ее ожог, вздувшийся мокрым волдырем. Она кое-как растолкала мужа. Не просыпаясь, он откатился на край постели. Парася встала, надела рубаху, несколько минут смотрела на спящего Степана. Льющийся из окна свет полной луны, проходя через крупные ячейки рогожки, бросал на его лицо колышущиеся зыбкие тени. Казалось, Степан куда-то плывет. Будто он погружен в воду, но чудным образом продолжает мирно дышать, а над ним рябь быстрой реки.

– Куда ты устремлен, суженый? – тихо спросила Парася. – Куда ты, туда и я, – вздохнула она и, неловко перевалившись через мужа, забралась к стеночке. – И деточки наши выживут! Родятся и выживут!

От страшных мыслей, которые ее мучили последние несколько часов, не осталось и следа. Степа пришел, и страхи улетучились. Теперь, засыпая с улыбкой, она думала о том, что раскрылась тайна борьбы у нее под сердцем – это маленькие буяны кулачные бои устраивают. Все в батюшку… И в Степу, конечно, тоже… И в свекра Еремея Николаевича, у которого такие теплые, отеческие руки…

Доктор

Марфа теперь оставалась на хозяйстве. Прасковья была у нее на подхвате, но не надрывалась на домашней работе, берегла себя. Это было очень непривычно – беречь себя. Однако ради детей стоило. Не ради матки – органа для дальнейших рождений, а именно ради буянов, которые сейчас ерзали у нее в животе. Прасковья поклялась себе, что выходит близнецов. В оберегании себя не было ничего трудного, только приятное, но стыдное. Замужняя баба, подумаешь, беременная, ну, упала, так ведь костей не сломала и зародышей не выкинула, ноги отекают, огнем горят и слабость беспросветная – эка невидаль. Чай не барыня, чтобы подушки мять в середине дня, когда работы еще невпроворот. Баба-лежебока – это не просто стыдно, это хуже гулящей.

Прасковья давила в себе голос бабьей совести, ложилась в постель, под ноги клала подушки, чтобы жидкость из них утекала. Засыпала под тихий звон посуды, с которой Марфа возилась в кути. Воды Прасковья старалась не пить, только отвары, приготовленные тетушкой Агафьей, которая была у них в деревне признанной травницей. Когда воды хотелось нестерпимо, брала в рот кусочек льда и сосала, полоскала горло и выплевывала. Яблок ей и Марфе, конечно, никто не привез, но прошлого урожая ягоды, хранившиеся в леднике, Анфиса Ивановна разрешила им трескать сколько влезет.

Это было очень хорошее время – последние месяцы беременности. Вдвоем в доме. Доброй Марфе в голову не приходило попрекнуть Прасковью тем, что та мало работает и по три часа спит днем. Ни словом, ни полсловом, ни взглядом Марфа не выказывала недовольства. Прасковья видела, что Марфе тоже тяжело, – ополоснет лицо и шею холодной водой, на лавку сядет, вытрется, помашет на себя полотенцем-рукотертом, ветерок нагоняя, а через минуту снова в работе. Другая на ее месте обязательно кольнула бы – мол, я такая же беременная, но ты дрыхнешь, а я за тебя вкалываю! С какой такой радости?

– Ты мне как сестра, – однажды сказала Прасковья. – Нет, лучше всякой милой старшей сестры! Какая ты добрая! – И расплакалась.

– Прасковьюшка, ты чего слезы льешь?

– Стыдно, Марфонька!

– Да чего ж стыдно-то?

– Ты горбатишься, а я почиваю.

– Так у тебя ж двое. И они Степановы. Да и справляюсь я, слава Господу. Тьфу ты, слова без него не скажешь…

Слезы у Прасковьи мгновенно высохли, потому что в словах Марфы явно звучало недопустимое богохульство. Но ведь Марфа из богомольной семьи, она Писание наизусть знает! Испугавшись намека на крамолу, Прасковья не отметила, что Степановых детей Марфа считает особо оберегаемыми. Марфа, в свою очередь, пережила внутреннее недовольство тем, что проговорилась.

– Да и пусть были бы не Степановы, – сказала она, – но твои, хоть от заезжего молодца. Ты мне тоже сестричка, у меня ж родных сестер и братьев не было. Как я завидовала всем, у кого ребятня по двору носится! Мать просила: роди мне сестричку или братика!

– А что она?

– По шее давала или ухо выкручивала, велела святые книги читать. Отравила мне детские годы родная матушка.

– Марфа, ты что… – побоялась произнести Прасковья. Набрала полную грудь воздуху и выпалила: – Ты в Бога не веришь?

– Верю, конечно. Но Еремей Николаевич правильно говорит: Божьим именем сыт не будешь. Отдыхай, сестренка, закалякались мы с тобой, а мне еще еду готовить.

– Я тебе помогу, – дернулась Прасковья.

– Лежи, худоба! – ласково придавила ее к постели Марфа. – Поспи!

Прасковья вывернулась, села на кровати и обняла Марфу за шею:

– Я тебя отблагодарю! Когда-нибудь обязательно отблагодарю!

– Да разве я за благодарность? Да разве между сестрами счеты-подсчеты?

– Прости меня! – снова заплакала Прасковья. – Чего несу, чего говорю, сам черт не ведает. Ой, вырвалось!

Черта-дьявола упоминать без лишней надобности, вроде присловья, считалось дурным тоном, хуже матерной брани.

Они захихикали. Марфа – потому что Бог и черт-дьявол были для нее равнозначными правящими миром силами, и неизвестно, кто из них справедливее: Бог ее гнобил, а черт попутал и ребеночка подарил.

Прасковья тихо смеялась и плакала, обнимая Марфу, потому что переживала чувство удивительного принятия чужой бескорыстной любви. Конечно, ее любили: мама, брат и сестра, тетка-крестная Агафья называла своей любимицей, и муж Степан ее лелеял. Но в их любви, крайне необходимой, без которой и жить бы не стоило, все-таки была потребность обратного тока. Они Прасковью любили, но и взаимно рассчитывали. Марфа же ни на что не рассчитывала, не ждала, не просила и, уж конечно, не требовала. Чаще всего смотрела куда-то мимо Прасковьи, улыбалась чему-то, а когда разговор требовал участия, переводила на Прасковью глаза, из которых лился чистый свет доброты и участия.

«Я ее люблю больше, чем она меня, – нашла Прасковья защиту от вселенской доброты Марфы. – Я люблю ее особым чувством, а она любит всех. У нее объектов много, а у меня… У меня тоже много… Но Марфонька в отдельной ипостаси… Хотя каждый: муж, мама, тетка, свекор, свекровь – все по-своему… А Марфонька особо по-особому!»

Прасковья не была приучена к раздумьям, да и не хватало у нее на них времени в прежней, наполненной трудом жизни. Сейчас же в барском дневном отдыхе она о многом передумала.

Нюраня однажды услышала, как невестки обращаются друг к другу, и тоже захотела к ним в компанию:

– Ведь и я вам сестричка? Вот здорово!

Анфису, напротив, не порадовало то, что девки тесно зароднились:

– Развели тут монашескую обитель! Сестры выискались! Ишь как они друг с дружкой сю-сю, му-сю! Бока наели на моих харчах и свои порядки наводят!

– Матушка, – встряла Нюраня, – они ведь толстые, потому что дети в животиках.

– Спасибо, просветила меня, дочка! А то я не знала! Чтоб больше не слышала «сестричек»! Мой дом – не монастырь. Имена при крещении вам даны для обращения, ими и пользуйтесь.

Выволочку невесткам и дочери Анфиса устроила не из самодурства, а по расчету. Когда в доме невестки на ножах, спокойствия не жди. Невестки мужей науськивают, и вот уже брат на брата злобу держит, и семья превращается в потревоженный улей, где пчелы дерутся, вместо того чтобы мед собирать. Но так бывает, если власть свекрови слабая, если невестки бездельничают и у них имеется время чувствам и настроениям предаваться. Анфиса дала слабину невесткам, потому что беременные, однако Марфа и Парася не разругались, а слились в сестринской любви, что тоже не к добру. Во-первых, тесная женская дружба, когда две бабы прямо-таки влюблены друг в друга, рано или поздно приводит к разрыву, к ссоре такой же пламенной, какой была любовь. А дальше по писаному – мужья берут сторону супружниц и брат идет на брата. Во-вторых, генеральский стиль командования диктовал Анфисе, что в ее армии не должно быть союзов и объединений. Она отдает приказы, солдаты их беспрекословно выполняют. А если появятся всякие дружбы у нее за спиной, то приказы начнут обсуждаться, а где обсуждение, там и смута, сопротивление, бунт.

Марфа и Прасковья послушались, и обращение «сестра» ушло из их обихода. Но только в присутствии Анфисы Ивановны. Недовольство свекрови не могло разрушить их счастливую дружбу. Разве дружбы и любви много бывает? Прасковья и Марфа часто мечтали вслух, как их сыновья – почему-то не было сомнения, что родятся именно мальчики, – будут расти вместе, дружить как настоящие братья.

Анфиса поделилась с мужем своими планами:

– Хочу дохтора привезти роды у невесток принять.

Еремей удивился: не водилось у них в деревне, чтобы докторов на такое привычное бабье дело вызывать.

Анфиса не стала признаваться в том, что ее не покидают дурные мысли, что мышь-предчувствие не прекращает своего вредного писка. Единственное, что разобрала в ее визге Анфиса, – беда как-то связана с новорожденными.

– А что бабка Минева? – спросил Еремей.

Минева-повитуха принимала роды еще у Анфисы. Считалось, что у Миневы легкая рука пуповину вязать.

– Ей сто лет в обед, она уже на вершок от своего носа не видит.

– Делай как знаешь. Доктор всяко лучше.

В Сибири говорили «дохтор», а Еремей правильно, по-городскому, произносил «доктор».

– Сам за ним поедешь или работников послать?

– Пусть работники едут, – привычно ушел от лишних хлопот Еремей.

От Аксиньи Майданцевой Анфиса знала, что тот дохтор, которого она недобрым словом поминала, еще жив. Максимке операцию делал другой дохтор, помоложе, но старый пьяница еще коптит землю. Хотя разум подсказывал, что надо вызвать молодого врача, привычка отвергать новое и неизвестное пересилила, Анфиса велела привезти старого пропойцу.

Отправляя Акима и Федота, она дала четкие инструкции: привезти дохтора Василия Кузьмича. Если заартачится, вот средство – и протянула литровую бутылку самогона.

– Многовато, наверное, – с сомнением посмотрела на бутылку Анфиса. – Ну, вы там по мере надобности.

Работники не поняли, в чем связь дохтора и самогона, но не привыкли переспрашивать – суть распоряжений Анфисы Ивановны часто раскрывалась в момент их выполнения.

Василий Кузьмич Привалов доживал свой век в маленькой квартирке при больнице. Его сутки в последнее время не делились на утро, день, вечер, ночь, а имели только три периода – похмелье, выпивка, сон. Похмелье было тяжелым не столько физически, сколько морально – отвращение к себе, загубившему данные природой таланты и прожившему ничтожную жизнь, опустившемуся на дно. После нескольких рюмок картина жизни кардинально менялась, воспоминания о профессиональных победах становились крупными, яркими, выпуклыми. Василий Кузьмич говорил сам с собой, бахвалился, довольно похохатывал, пока не засыпал бесчувственно.

Аким и Федот заявились к доктору, когда его терзало проклятое похмелье. Все, что можно было продать, доктор давно продал за бесценок или выменял на самогон. За оставшееся ветхое барахло ему не нальют и стакана. Но можно было пойти к Мишеньке Петровичу, новому молодому доктору, смиренно попросить спирту. Уже не раз ходил и неумело врал: «Коллега, не одолжите ли spiritus aethilicus? Мне требуется для некоторых опытов». Какого рода опыты он ставил, все прекрасно знали. Мишенька Петрович не отказывал, но давал немного и с таким лицом, точно яд вручал. Унизительнейшая ситуация! Однако пьяницы, как мертвые, страху и стыда не имут.

Невысокого роста, высохший, с пучками всклоченных седых волос на полулысой голове, доктор замахал руками на Федота и Акима, которые и поздороваться не успели:

– Не практикую! Идите к Михаилу Петровичу!

– Нас хозяйка, Анфиса Ивановна Медведева, за вами прислала. Роды у невесток принимать.

– Какие еще роды?! Сказал же – не практикую! Убирайтесь!

Аким достал бутылку и показал доктору.

– Что это?

– Дык, самогон. Чистейший. Анфиса Ивановна гонит, лично фильтрует и молоком осаживает.

– Фильтрует, осаживает, – бормотал доктор и протягивал трясущиеся руки к бутылке. Потом одумался, руки за спину убрал и напустил на себя важный вид. – Возьми рюмку в буфете… не эту, рядом, побольше, стакан… налей… так и быть…

Выпив, доктор крякнул и разом подобрел:

– Неплохой продукт. Кто рожает? Твоя жена?

– Не, хозяйкины невестки, обе на сносях.

– Путано выражаешься, братец. Еще налей.

После третьего стакана (пожадничал, думал – унесут бутыль) на Василия Кузьмича накатила алкогольная радость жизни, и он принялся разглагольствовать:

– Акушерство и гинекология – моя первая специализация. Меня отмечал сам Дмитрий Оскарович Отт! Я ассистировал ему на операциях по трубной беременности и удалению кист яичников. Я стоял у истоков его опытов по внутривенным диффузиям физиологического раствора поваренной соли обескровленным роженицам. Я одним из первых брал в руки инструменты, сконструированные Оттом, – осветительные зеркала для влагалищных операций, акушерские щипцы… Без ложной скромности – подсказал ему некоторые идеи… Вы понимаете, – обращался доктор к Акиму и Федоту, застывшим столбами и ничего не понимающим в его речах, – кого попало не стали бы приглашать на Первый всероссийский съезд гинекологов, состоявшийся в Петербурге в одна тысяча девятьсот третьем… или в четвертом? В пятом? Нет, в пятом я уже в Омске был… Не важно. Я планировал заниматься… предметом моих научных интересов было… Что было? Забыл. Хирургическое лечение опущения и выпадения половых органов… эпизиотомия…

Доктор бормотал еще несколько минут с закрытыми глазами какую-то тарабарщину, потом обмяк и уснул в кресле. Аким и Федот подхватили его, вынесли на улицу, дотащили до своей телеги, что стояла за воротами больницы, и отправились в обратный путь.

В дороге подзаряжать доктора не пришлось, он спал беспробудно, даже обмочися. Не проснулся, когда его вносили в дом, обмывали и переодевали, точно покойника. «Покойник» храпел на всю ивановскую. Доктора положили на постель в Нюранину комнату, переселив девочку в подклеть.

На стене в дочкиной комнате несколько лет назад Анфиса повесила лубочную картину – волки бегут за санями, в которых мужик от зверей из двустволки отстреливается. Ерема был против этой базарной мазни, но Нюраня упросила отца оставить – она, засыпая, сочиняла сказки про волков и охотника, про лошадку, которой только бок виден.

Первым, что увидел Василий Кузьмич, были волки.

«Белая горячка, – подумал он, – делириум тременс. Наконец-то, давно пора. Но почему волки, а не черти или насекомые, как при классических симптомах? И почему волки статичны, не бегают, не грызут меня? Нетипичные проявления?»

Ужасно хотелось пить, горло драло, точно слизистые были забиты сухим песком. На столике рядом с кроватью стоял кувшинчик. Не поинтересовавшись его содержимым, Василий Кузьмич схватил кувшинчик и припал к нему губами. Квас брусничный. Ядреный, шипучий, играющий газом, который залпом ударил в голову и вызвал слезы.

Комната. В доме небедных крестьян, коль смогли себе позволить лубочную картину во всю стену. Перина под ним и одеяло лоскутное чистое, без запаха прелого рабочего пота. Подушка в белой наволочке с кружевами-прошвами. Как он здесь оказался? И что на нем надето? Какое-то похоронное тряпье… Но алкогольный делириум определенно отменяется.

Когда он вышел в горницу, там находились Марфа и Прасковья. На докторе было солдатское, белой бязи белье – кальсоны и рубаха с завязками на рукавах и внизу портов. В свое время Анфиса тюк этого белья выменяла у колчаковского интенданта на золотник. Солдатское исподнее было доктору не по росту велико: рукава болтались ниже кистей, штанины закрывали ступни. Марфа и Парася знали, что привезли дохтора, что он спит в Нюраниной комнате. Но явление старичка, всего в белом, как покойник, со всклоченной седой бороденкой и одуванчиком волос на голове, нагнало на них страху.

– А-а-а! – закричали они хором. – Мама!!!

Василий Кузьмич застыл на пороге. Две беременные молодухи смотрели на него с ужасом и вопили, точно узрели привидение.

– Цыть! – хрипло гаркнул врач, привыкший разговаривать с сельскими бабами окриком, поскольку разумных речей они, как правило, не понимали. – Где я? Скит? Община староверов?

– Не-е-е, – проблеяла Марфа, – мы поповцы.

– У нас бо-большое село, – тряслась Прасковья. Набралась смелости и добавила: – Мой муж пар… партийный. Он сельсовета председатель!

Таким же смело-испуганным тоном она отгоняла бы нечисть: сгинь, я крещеная!

Распахнулась дверь, и вошла Анфиса, поспешившая на отчаянные визги невесток.

– Здравствуйте, Василий Кузьмич! Хорошо ли почивали? – ласково спросила она.

И потом в разговорах с дохтором свекровь сохраняла удивительное для невесток подобострастие. В нем была изрядная доля насмешки, но заметной только близким, знавшим все оттенки ее голоса.

– Почивал? Где я? – воскликнул доктор.

– В добром доме, – ответила Анфиса. – Не помните меня?

– Вас? Я вообще ничего…

Анфиса вздохнула облегченно, потому что ей не хотелось быть узнанной.

– Сейчас принесут вашу одёжу, все чистое, постиранное, досушивается.

– Нет, позвольте! – Василий Кузьмич хотел сделать шаг вперед и чуть не упал, запутавшись в длинных штанинах. – Как я здесь оказался?

– Дык, приехали, – пожала плечами Анфиса. – Мои работники вас и привезли для принятия родов. Вот пациентки, – показала она на невесток.

– И все-таки я не понимаю! Что за варварство! Дичь!

– Ой, не говорите, дохтор! Такие времена настали дикие да варварские. Но у нас вы при полном почете, не обидим. Не прикажете ли, Василий Кузьмич, обед подать? Уха наваристая из свежевыловленной стерлядки, хороши стерлядки, жирны, в котле с палец толщиной жиру. Также расстегаи с куриной печенкой…

– Да-да, обед – это хорошо. Я вспомнил. Два ваших лесовика приехали… У них еще с собой было… профильтрованное… на молоке…

– Конечно, – легко согласилась Анфиса, – почему рюмочку не принять для аппетита? Одну-то можно.

Обедая, обращаясь к женщинам – Анфисе Ивановне, Марфе и Прасковье, слушавшим его, подперев руками щеки, Василий Кузьмич рассказывал:

– Всякое было. Сколько раз меня умыкали-воровали. Красные от колчаковцев, бандиты от колчаковцев, не пойми кто какой политической раскраски. Но для врача не важны идеологические установки пациента! Как вы этого не понимаете? Прекрасная уха и расстегаи замечательные, тысячу лет таких не пробовал. Они меня таскали из лагеря в лагерь. Вышел покурить, а тебе мешок на голову, и гонят лошадей куда-то. А там опять раненые, но и оставил ты раненых, инструкций не дал, погибнут молодцы. Ведь большинство – молодые здоровые мужики, кормильцы, при надлежащем послеоперационном уходе выжили бы. Однажды… не помню, у кого было, у красных, кажется… нет, у белых… я организовал госпиталь практически идеальный, они санитарный обоз противника захватили, перевязочного материала и лекарств даже с избытком плюс два фельдшера – роскошь! На крышах палаток я велел жирные красные кресты намалевать. Не помогло. Артиллерийский обстрел из тяжелых орудий, и всех… всех моих прооперированных мальчишек, и фельдшеров… Налейте еще рюмку, что у вас тут за ограничения?

– Принеси, – велела Анфиса Ивановна Марфе.

И та по взгляду поняла, что бутылку на стол ставить нельзя, а наполнить рюмку нужно возле буфета, к доктору спиной стоя.

– Роды принимать, значит? Ах, милые дамы, знали бы вы, что из всех медицинских специальностей более всего мне нравились гинекология и акушерство. Еще студентом я ассистировал самому Дмитрию Оскаровичу Отту! – Василий Кузьмич поднял ложку и помахал ею в воздухе. – Он отмечал мои способности, предлагал остаться при кафедре. Кажется, недавно я об этом уже кому-то рассказывал? Однако романтический дух погнал меня в народ… Идеи земства, народных клиник… Принесла меня нелегкая в Сибирь, в народ, который…

– Народ глуп, – подсказала Анфиса.

– Совершенно точно! В массе своей невежествен, дремуч. Анфиса… простите, запамятовал, как по батюшке…

– Ивановны мы.

– Смотрю я на вас, любезная Анфиса Ивановна, – стрельнул хмельным глазом доктор, – и понимаю, что вы тут всему голова.

– Дык почему ж? У меня супруг имеется и два сына в возрасте.

– Знаю я вас, сибирячек! – погрозил ложкой доктор и хитро прищурился.

Анфисе было ясно, что его амурные утехи давно в прошлом, а сейчас он вхолостую бьет копытом, как старый конь-бегунец при звуке выстрела – «старт» – на бегах. Однако мужское внимание человека, в свое время ее мимоходом унизившего, было Анфисе приятно.

– Роскошные женщины! Ах, какие натуры! – продолжал витийствовать хмельной доктор. – Щедрость души необъятная, умственные способности выдающиеся! И при этом смиренная покорность ветхим заветам и правилам, подчинение грубой силе. Не просто подчинение, а нерассуждающая верность… Кому? Подчас быдлу, которое к ним по интеллектуальной шкале даже не приближается!

Слушая доктора, Анфиса улыбалась так, как только она умела: чуть растянув губы и хитро прищурив глаза. Эта ее улыбка могла обмануть чужих, посторонних, но не домашних. Мол, мелите языком, коль охота, а поступите все равно по-моему.

Анфиса посмотрела на невесток – не нахватались бы вольностей от дохторского краснобайства. Но те сидели, застыв, точно идолы нехристей. Правда, идолы представляли собой большие каменные или деревянные чурки, отполированные ветрами и дождями, с угадывающимися очертаниями толстой фигуры и пухлого лица, а Марфа и Прасковья были вполне живыми христианками, но застывшими, скованными, парализованными речами, которых прежде не слышали, смысла которых не понимали. И только робкие догадки стали пробираться в их дремучие головы. Анфисе эти догадки в головах невесток были ни к чему.

– Шо это вы тут битый час сидите? – Анфисиной улыбки как не бывало. – Делать нечего? Управились с работой? Волю взяли шлындать? Если я как добрая свекровь вам поблажку даю, так теперь по лавкам сидеть, ушами хлопать, глазами лупать?

Марфа и Прасковья вскочили, застывшие идолы ожили и опять были вечно виновными, недоработавшими, не знавшими своего счастья невестками.

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Заговор раскрыт. Заговорщики обезврежены. Император лично прибыл в Академию, чтобы отблагодарить мен...
Башни духов связывают части мироздания. Демиурги сражаются за право, управлять тысячами богов центра...
И снова Алексей Терехин переносится в другую эпоху, на этот раз в тяжкое для России время – вторжени...
Правдивое и захватывающее повествование о полном опасностей плавании и о людях моря, последних роман...
Жизнь Юли - вечная и беспросветная борьба как с собственной сущностью, так и с окружающим миром. Род...
Один из финансовых гениев корпорации Arasaka попадает в альтернативный мир Японии восьмидесятых, где...