Последствия Брук Ридиан
– Ну, как тебе здесь?
– Дом такой большой.
– Думаешь, тебе тут понравится?
Эд кивнул.
– А почему девочка не пришла поздороваться?
– По-моему, она немного нездорова. Ты скоро с ней познакомишься. Может, вы даже будете играть вместе.
– А это разрешено?
– Конечно. Раз уж мы здесь живем…
Эдмунд хотел сказать что-то еще, но отец погасил лампу:
– Спокойной ночи, сынок.
– Спокойной ночи, папа.
Льюис вышел из комнаты, а Эдмунд подумал, что, может, и правильно сделал, не рассказав о встрече, случившейся час назад, когда он крадучись поднимался на верхний этаж, где жили Люберты.
Он хотел только глянуть одним глазком, ничего больше. Оказавшись на первой площадке, он собрался повернуть на следующий лестничный пролет и тут увидел перед собой девочку со светлыми волосами, собранными в хвост. Упершись руками в стены, она зависла над ступенями, вытянув перед собой ноги, как будто выполняла упражнение на гимнастическом коне.
– Привет. – Эдмунд заинтригованно уставился на незнакомку. Может, это и есть Фрида? Если так, то выглядела она абсолютно здоровой. – Ты Фрида?
Девочка не ответила. Несколько секунд она смотрела на него, затем медленно развела ноги в стороны, так что ему открылись трусики. Словно зачарованный, Эдмунд не мог отвести глаз. Он не знал, сколько так простоял, – ему показалось, несколько минут, – молча таращась на девочку, но она вдруг зашипела, точно кошка, и он попятился и быстро стал спускаться, не сводя с нее глаз – а вдруг набросится?
Проснувшись, Люберт обнаружил, что находится в незнакомой комнате, в доме, который отныне не принадлежит ему. В первые путаные секунды после пробуждения, еще не придя полностью в себя, он пытался понять, что это за место, и сознание, перебирая ключи, плутая в памяти, перескакивая в пространстве и времени, привело его на узкую кровать в летнем домике бабушки на острове Зильт, ту самую кровать, на которой он когда-то занимался любовью с Клаудией, пока сестры на кухне готовили к ужину лобстера и крабов. Он вспомнил, как ловко они с Клаудией подстроились под треск ломаемых панцирей, пряча за ним скрип кровати и сдавленные стоны.
Люберт открыл глаза, и свет, сочащийся между неплотно сведенными шторами, развеял иллюзию. Это не дачный домик и не его кровать (на ней сейчас лежит другой мужчина со своей женщиной), он в спальне их бывшего шофера Фридриха. С началом войны штат прислуги пришлось сократить, и Клаудиа присоединила комнату к своей вечно переполненной гардеробной. Он в своем доме, которому он уже не хозяин, а хозяйки у дома нет уже давно – выветрился ее запах, забылись ее прикосновения. Но она все еще была с ним, он жил памятью о ней. Шелковое стеганое одеяло, под которым он лежал, привезли из летнего домика на Зильте после того, как на островке устроили базу люфтваффе; оно хранило запах моря.
Люберт натянул одеяло на лицо, глубоко вдохнул и перенесся в тот далекий день. Вместе со своей раскрасневшейся невестой он спустился к столу, на котором уже ждало приготовленное сестрами угощение. Травянистый, солено-рыбный запах Клаудии на костяшках пальцев смешивался с запахом тушенной в вине рыбы, и Клаудиа улыбалась ему через стол, когда он украдкой нюхал пальцы, вдыхая подтверждение ее страсти. Отдавшись воспоминанию, Люберт уловил запах собственного вожделения, рвущегося из-под одеяла, зовущего повторить ту сцену.
Потом Люберт просто лежал, ничего не стыдясь, лишь сожалея, что отныне ему только это и осталось – воспоминания, отредактированные и смонтированные для достижения быстрого, механического эффекта. Он сел, чувствуя холодную влажность внизу живота. Семя, растраченное впустую. Бесполезное семя. Потерянное. Именно об этом наследстве войны Люберт чаще всего сожалел, размышляя о том, что стряслось с ними со всеми, – не о руинах, разрухе, зверствах, а о всеобщей потерянности, сковавшей миллионы людей, что лишились любимых, родных, дома, вынужденных начинать заново. Конечно, для некоторых эта потерянность оказалась кстати – для тех, кто был несчастен в браке или тяготился своей жизнью. Рабочие на заводах посмеивались, что им-то только на руку сокращение мужского поголовья в Германии. Выбирай любую женщину. Но Люберт не хотел выбирать и не хотел, чтобы его выбирали. Он уже выбрал однажды, и она его выбрала, и пусть ее больше нет, она значит для него намного больше всех живых.
Он вытер руку о ночную рубашку, поднялся и пробрался к окну. Комнату загромождали вещи, в спешке перенесенные сюда из главной спальни, а после неожиданного предложения полковника еще и из кабинета. На верхний этаж перекочевало то, что, как Люберту представлялось, он спас бы в первую очередь в случае пожара, – стол с письменными принадлежностями, засушенный свадебный букетик и две самые ценные картины: автопортрет Леже и обнаженная служанка работы фон Карольсфельда. Странно, но он вовсе не переживал из-за того, что уступил дом, напротив, его переполняло неожиданное и приятное возбуждение, как будто, освободившись от имущества, он обрел легкость путника, которому открыты все пути.
Лужайку за окном заливал призрачный свет. Люберт посмотрел на небо, в чистой синеватой черноте висел тонкий месяц, лужайку освещал не он, свет лился из окна главной спальни, где этот добрый и честный британский офицер и его прелестная, но колючая супруга, несомненно, заново открывали друг друга после долгой разлуки. Люберт постарался не думать об этом, но картина лишь обрела четкость: они в постели, свет оставлен, чтобы вспомнить забытое, а может, перед любовью они разговаривали или, наоборот, сначала любили друг друга, а сейчас беседуют. Лежат ли, как, бывало, они с Клаудией, раскидав простыни, не стесняясь наготы, или же укрылись в пещере из простыней?
Свет погас. Терраса, сад и деревья погрузились во тьму, и звездный полог проступил яснее. Решив, что нынешние обитатели его кровати завершили ритуал воссоединения, Люберт вернулся под свое пахнущее морем и прошлым стеганое одеяло.
Рэйчел расчесывала волосы за своим новым туалетным столиком в своей новой спальне. Этажом выше, прямо над ней, герр Люберт, наверное, готовится отойти ко сну, насмехаясь над невежеством этой англичанки, не сумевшей узнать автора одной из картин в бильярдной, на которую он обратил ее внимание. Как его там зовут? Леже? Никогда о таком не слышала.
Вставать с мягкой овальной банкетки не хотелось. Презрение мужчины, что находился сейчас наверху, уравновешивалось одобрением того, что был у нее за спиной. В уголке зеркала она видела Льюиса: облаченный в пижаму, он сидел на высокой узкой кровати и наблюдал за ней – она это чувствовала – с нетерпением и вожделением. Льюиса никак не назвать неблагодарным, так что его молчание она расценивала как ожидание. Рэйчел отложила расческу: ни к чему посылать неверные сигналы. Миг физического воссоединения был совсем рядом, но она не чувствовала себя готовой.
– Тебе не понравился дом? – спросил Льюис. И хотя тон был мягкий, она уловила напряжение в голосе.
– Я бы предпочла, чтобы владелец жил где-то еще.
Льюис потянулся за портсигаром, достал сигарету, закурил. Солдатский рефлекс: впереди опасная полоса, так что сначала перекур.
– Ты могла бы подружелюбнее быть.
Справедливое замечание, она и впрямь вела себя невежливо, но его слова лишь раззадорили ее. Рэйчел рассмеялась. Получилось чуть громче, чем хотелось бы, чуть истеричнее, зато слова она подобрала тщательно. Спор очень кстати, из-за него секс отодвинется до другого раза.
– Что? Притвориться, будто мы лучшие друзья? Что мы на одной стороне?
– Так и есть, теперь мы на одной стороне.
Рэйчел поднялась, прошла через комнату к узкой кровати, стянула сорочку на груди. Взбила подушки, чтобы сесть повыше. Книга – “Свидание со смертью” Агаты Кристи – уже лежала на прикроватном столике: ее отходной маршрут, если муж станет упорствовать.
Осознав, что упускает шанс, Льюис сменил тему:
– Разве мы не… ну…
– А что, должны? Сейчас?
– Не должны.
– Просто все как-то непривычно. Они там, наверху. И эти три долгих дня…
– Все в порядке. Ты устала. Все хорошо.
Возможно, если бы он просто взял ее, ничего не говоря, она бы и не возражала – так уже бывало. Рэйчел потянулась за книгой.
– Ты в самом деле плачешь каждый день?
Она напряглась. Откровенные беседы ей сейчас тоже ни к чему.
– Эду не следовало так говорить.
– Но… это правда?
– Мейфилд считает, что у меня расшатаны нервы.
– А Принг? Ты не беседовала с ним?
– Я перестала ходить в церковь.
Она испытала странное удовлетворение, сделав это признание. Но объяснять ничего не стала. Для Льюиса, не ведающего, что такое экзистенциальная тревога (доктор Мейфилд употреблял любопытное словечко “ангст”), этот вопрос имел чисто практическое значение. На самом деле его вопрос означал: ты общаешься с людьми или отгородилась от мира? Муж не поймет из ее ответа, что она отказалась от Бога, ибо этот Бог допустил, чтобы случайная бомба упала именно туда, где находился Майкл, спустившийся на ее зов.
Напряжение нарастало. Рэйчел сдерживала его уже несколько дней, и в какой-то момент оно прорвется.
– Тебе-то что. Тебя там не было. Ты не чувствуешь того, что чувствую я.
– Мне было не до чувств, – возразил Льюис. Честно, но не к месту.
– Но почему ты этого не чувствуешь? – Рэйчел не стала ждать, пока он попытается сформулировать ответ. – Все в порядке. У тебя своя работа. У тебя страна, которую надо перестраивать… – И вот тут чертова плотина все-таки прорвалась. – Страна, которая убила моего… чудесного мальчика!
Вспоминая Майкла, она плакала так же, как, наверное, плакала в детстве. Рыдания бились о диафрагму, дыхание перехватывало, дрожали плечи.
Льюис положил руку ей на спину, погладил, но уменьшить ее боль он не мог.
– И теперь ты вынуждаешь меня жить с этими людьми.
– Здесь все… в этом доме… пережили потерю.
– Мне плевать, что они пережили. Мне нет дела до других, даже если все в этом мире потеряют сыновей. Болеть от этого меньше не станет. Я не соглашалась с этим…
– С этим никто из нас не соглашался. Но мы должны постараться воспользоваться…
– Всегда одно и то же. Такое впечатление, что тебе ближе враг.
– Пожалуйста, перестань. Они больше не наши враги. Мы их разгромили. Теперь все нужно изменить.
Рэйчел постучала себя в грудь в попытке усмирить дыхание, справиться с рыданиями.
– А это ты можешь изменить? – спросила она, надеясь, что муж ответит на упрек, и в то же время желая, чтобы он просто ушел и оставил ее наедине с разбитым вдребезги сердцем.
4
Закончив утренние упражнения с набивным медицинским мячом, Фрида начала одеваться в школу. Формы у нее не было (после Катастрофы занятия только-только начались), так что она надела парадную юбку Юнгмедельбунда[16], белую блузку и гимнастические тапочки – небольшой вызов новой власти и раздражитель для отца, не раз требовавшего спрятать подальше одежду прежнего режима. После унизительного отступления на верхний этаж Фрида все делала ему назло. Отец постоянно призывал ее придать комнате хоть немного уюта, повесить какие-нибудь рисунки, перенести качалку из старой спальни, но ей нравилось так, как есть. Она воображала себя спартанкой, вырванной из семейного комфорта и заброшенной в разоренную страну, где ей предстоит освоить искусство выживания. Единственным украшением, которое позволила себе Фрида, был мамин гобелен: мужчина с тростью, женщина с букетом цветов и девочка, держащаяся за руку матери, – они стоят перед домом у реки, а на горизонте виден красный парус. Мама вышила гобелен сама и подарила ей к одиннадцатилетию, в июле 1942-го, в тот самый день, когда англичане впервые сбросили на Гамбург бомбы, за год до огненного смерча.
Если в переезде наверх и было что хорошее, так это возможность под шумок избавиться от старых игрушек и английских книжек – “Алиса в стране чудес”, “Счастливый принц”, “Робинзон Крузо”, – читать которые заставлял во время авианалетов отец, пытавшийся так отвлечь ее от гула бомбардировщиков и сухого треска зениток. “Нашим щитом станет воображение”, – повторял отец. Вот только никакие истории не могли вернуть маму.
Фрида положила мяч точно в центр гимнастического обруча и присела над горшком. Закончив, взяла горшок, вышла из комнаты, спустилась на этаж ниже и направилась к своей старой спальне в “британской зоне”, где обнаружила предполагаемую цель – рядом с ее кукольным домиком. Остановившись у открытой двери, Фрида наблюдала, как Эдмунд разыгрывает на чердаке кукольного домика сценку с двумя куклами, мужчиной и женщиной. Всего диалога она не поняла, но по расположению кукол легко догадалась, кого они изображают.
– Малыш в куколки играет, – сказала Фрида на английском и рассмеялась.
Эдмунд оглянулся на стоящую в дверях девочку, увидел в ее руках горшок и подумал, что, наверное, она пришла познакомиться и наладить отношения, совершить своего рода культурный обмен.
– Привет, – сказал он и добавил только что выученное приветствие: – Guten Tag, Frдulein Люберт.
Фрида подняла горшок, словно говоря “это тебе”, и поставила на пол в центре комнаты. Потом странно улыбнулась и вышла, аккуратно прикрыв за собой дверь и оставив Счастливого Принца с ее еще теплым подношением.
По дороге в школу Фрида обгоняла Hausfrauen[17], в рабочей одежде, платках; они направлялись в город – разбирать завалы и сгребать мусор. За работу, если повезет, давали миску супа, ломоть хлеба и продуктовый талон. Многие несли лопаты, а одна или две даже шутили, радуясь, что получили хоть какую-то работу. Фрида предпочла бы присоединиться к ним, чем идти в школу. Регулярные занятия прекратились еще летом сорок третьего, когда британская авиация разбомбила все школы в городе. Но теперь англичане открыли старую ратушу и с помощью фанерных щитов поделили зал на “классы”. Из-за наплыва беженцев детей в “школу” набилось изрядно, некоторым пришлось сидеть на холодном полу. Несмотря на трудности и нехватку самого необходимого – карандашей, бумаги и учебников, – британцы хотели наладить работу школ в самую первую очередь. Обработав детские головы снаружи средством от вшей, они занялись обработкой голов изнутри, внушая, что фюрер (они его неуважительно называли по имени) и национал-социализм – зло, которое необходимо стереть с лица земли. Беспрестанно рассуждали о демократии, изводили детей вопросами, стремясь определить, что они знают, и без устали поражались их невежеству. Их учитель, мистер Гроувз, обращался к ученикам по имени, всячески старался расположить их к себе, но для Фриды его уроки были унижением. Для себя она решила, что не станет отвечать на его вопросы, даже если будет знать ответ.
Подойдя к ратуше, Фрида обнаружила, что ворота закрыты, а у объявления на кирпичной стене толпятся дети. Объявление было на немецком. “Школа закрыта по приказанию ККГ”. Неподалеку стояли машина военной полиции и три армейских грузовика с брезентовым верхом. От машины отделился английский военный и на немецком обратился к детям:
– Те, кому нет тринадцати, могут возвращаться домой, а тех, кому уже исполнилось тринадцать, мы просим помочь с уборкой мусора. За работу вы получите продовольственные талоны и вас накормят, а ближе к вечеру, но до наступления темноты, доставят сюда, к ратуше.
Слова его были встречены радостными криками. Все, кому больше тринадцати, да и многие из тех, кто еще не дотянул до этой черты, бросились к грузовикам. Перспектива поесть оказалась для большинства слишком сильным соблазном. Фрида – хотя и позавтракала относительно плотно и знала, что дома ее будет ждать обед, – последовала за толпой голодных. В кузове она оказалась рядом с мальчишкой лет четырнадцати, ветераном “мусорных рейдов”. Пока их везли по тряской дороге к западному пригороду Альтон, он хвастливо делился опытом:
– Знаешь, там куча всего интересного. Я даже нашел ожерелье и обменял на курицу. И кормят они хорошо. В последний раз дали хлеб и суп с сосиской.
– С настоящей сосиской? – раздался недоверчивый голос. – Обычно они суп из собаки варят. Или чего похуже.
– Настоящая сосиска! – воскликнул другой мальчишка. – Bierwurst, Bratwurst, Rindswurst, Jagdwurst, Knipp, Pinkel, Landjдger… – Названия сосисок он перечислял почтительно, с мечтательной тоской, и вскоре в воздухе уже висела целая мясная лавка, а глаза у детей так и сверкали в предвкушении пира.
Минут через двадцать они спрыгнули с машины. От Альтона не осталось живого места – вдали даже можно было разглядеть Санкт-Паули, его чудом сохранившиеся склады у каналов Кеервидер и Вандрам. Растянувшиеся живой цепью женщины передавали обломки из рук в руки. Появлению помощников обрадовались не все.
– Посмотрите на этих крысят, явились отнимать наши талоны.
Фрида встала в цепь. Ее соседом был парень лет семнадцати, не замечавший, казалось, общего волнения. Работал он легко, без видимого напряжения, а одет был в почти чистую синюю куртку, все пуговицы которой были на месте. Передавая камни, Фрида поймала себя на том, что напевает гимн Юнгмедельбунда:
Мы маршем пойдем, даже если рушится все, Потому что сегодня нас слышит Германия, А завтра услышит весь мир.
Она добралась до третьего куплета, когда ощутила на ладони теплое прикосновение.
– Осторожнее! – прошептал он, взглядом указав на охранников-томми. – Кто-то может понимать немецкий.
– И пусть!
Фрида на миг почувствовала себя сильной и свободной. Парень с пуговицами оценивающе смотрел на нее:
– Знаешь, ты ведь уже не ребенок, могут и расстрелять. Сколько тебе?
– Шестнадцать, – соврала она.
Два стоявших неподалеку солдата рассмеялись какой-то шутке и закурили, глядя на работающих.
– Они такие тупые, – сказала Фрида. – Ведут себя так, будто они здесь хозяева.
Парень ухмыльнулся.
– Ну вкалываем-то мы, а они стоят и глазеют. Получается, что тупые – мы.
Фрида покраснела – ляпнула глупость, а он подловил. Ничего больше не сказав, она снова принялась за работу. Ей нравилось соседство этого привлекательного парня. Она вдыхала душный запах его пота, с восхищением поглядывала на мускулистые, в переплетениях вен, руки. Каждый раз, когда он передавал ей кирпич, она видела на внутренней стороне предплечья какую-то отметину – то ли шрам, то ли родимое пятно. Отметина напоминала число. 88. Проследив ее взгляд, он опустил рукав.
– Эй, блондинчик! (Фрида вздрогнула от окрика одного из солдат.) Шевелись! Schnell!
Парень застегнул рукав и вернулся к работе. Вскоре он снова перехватил ее взгляд.
– Меня зовут Альберт. А тебя?
– Фрида.
– Фрида, – повторил он.
Она не любила свое имя – и уменьшительное, Фриди, тоже, – но он произнес его как-то по-новому, торжественно.
– Мне нравится. Хорошее немецкое имя.
Его восхищение окутывало ее, словно теплое стеганое одеяло.
– Оно означает… госпожа.
– Так оно и есть. Ты – настоящая немецкая госпожа.
– Тело!.. – пронеслось по цепочке.
Люди остановились и посмотрели на завал; женщина, обнаружившая страшную находку, медленно отступала назад. Цепочка распалась, и люди бросились раскидывать камни. Показавшаяся из-под битого кирпича рука упала в сторону, словно моля. Женщины заработали быстрее, будто еще надеялись спасти. Через несколько секунд открылось почти полностью истлевшее тело, под ним еще одно – покрупнее; скелеты лежали друг на друге, слившиеся в соитии. Женщины потрясенно примолкли.
Фрида подошла ближе. Странно, но вид застывших в последнем объятии любовников не вызвал у нее, как у других, отвращения, – наоборот, было в этом что-то притягательное.
– Ладно, хватит. Расходитесь. Живо. Это вам не кино!
Томми отогнали женщин. Один из них остановился на краю ямы, ставшей для пары могилой.
– Хорошая смерть, – сказал он своему товарищу. – Последний трах перед тем, как погаснет свет.
– Посмотреть, так им и сейчас весело, – ответил второй. Они рассмеялись и только тут осознали, что толпа не разошлась и женщины смотрят на них. – Все, все. За работу!
Фрида не могла сдвинуться с места, не могла отвести глаз от золотых колец на пальцах мертвой пары. По крайней мере, они умерли вместе, в один и тот же миг. Не то что ее родители. Томми тоже заметил кольца и, наклонившись, принялся их снимать. Сломав в спешке палец трупу, он выпрямился, осмотрел добычу и протянул одно кольцо товарищу:
– Мертвякам они не нужны. – Опустив кольцо в карман, солдат повернулся к женщинам: – Сложите кости в мешок!
Фрида вернулась на свое место рядом с Альбертом. Ей хотелось плакать. И вовсе не от сострадания к погибшим любовникам, а от презрения к людям, убившим их, от бесконечной пустоты, поселившейся в ней после исчезновения матери, чье тело так и не нашли.
– Здесь нужно побольше света. Я хочу убрать вот это. Хайке? Растения.
Рэйчел указала на эркер, где буйные заросли комнатных растений мешали проникать в комнату солнечному свету, по которому она так соскучилась за долгие месяцы, проведенные в мрачном, придавленном низким потолком домишке. Если не считать теплиц и вездесущей аспидистры, Рэйчел никогда не видела столько зелени в доме. Может, немцы и считают заросли сорняков в горшках вершиной хорошего вкуса, она их терпеть не станет.
Хайке подошла к деревцу, восковой, почти искусственной на вид зеленой юкке. Нерешительно оглянулась на Рэйчел и дрожащим пальцем ткнула на дверь, желая убедиться, что именно этого хочет новая хозяйка.
– Да! Унесите его в другую комнату. Спасибо. – Скудость своего немецкого словарного запаса Рэйчел компенсировала четкой артикуляцией и ударением на “спасибо”.
Служанка неуверенно улыбнулась. Вынося деревце из комнаты, Хайке не сдержалась, хихикнула и тут же зарделась от смущения. Смех был скорее нервный, чем презрительный, но Рэйчел рассердилась, решив, что ее распоряжение девушка восприняла как очередное доказательство чужеземной странности.
Первые заявления относительно демаркационных линий в своем новом доме Рэйчел сделала в грубовато-резкой, но четкой манере, которую наверняка одобрил бы премьер-министр Эттли. И пусть языковой барьер и отсутствие опыта обращения с прислугой подбавили в ее тон излишней резкости, важно было с самого начала утвердить себя и определить правила, по которым они станут жить под одной крышей. Но ни английская посуда армейского образца, ни перестановка мебели не изменили главного: она живет в чужом доме, спит на чужой кровати, пребывает в чужом пространстве. Скорее, наоборот, затеянные перемены – ссылка растений, драпировка обнаженной скульптуры в холле, замена стульев в столовой на более удобные плетеные – лишь лучше выявили характер дома. Переходя из комнаты в комнату, Рэйчел словно слышала снисходительно-насмешливый шепот стен: “Ты никогда не станешь здесь своей”.
Этой же уверенностью прониклась, похоже, и прислуга. За внешней почтительностью, книксенами и поклонами скрывалось – Рэйчел в этом не сомневалась – неприятие ее как хозяйки. Для них она была самозванкой, выскочкой – особенно для вечно усталой, молчаливой Греты, служившей у Любертов дольше всех и явно преданной им. На Рэйчел она смотрела исподлобья, со скепсисом – вылитая придворная служанка, пережившая целую вереницу королев, ни одна из которых не могла соперничать с первой. Дом так и пребывал под чарами прежней госпожи, чье невидимое присутствие сильнее всего проявлялось в поведении прислуги. Неуверенность, с какой выполнялись распоряжения Рэйчел, буквально вопила: наша госпожа никогда бы так не сделала.
Обойдя в первый раз дом, Рэйчел поймала себя на том, что рисует для себя план сражения с ним. И дело не только в растениях. Светильники, посуда, утварь – все ей было не по душе. Рэйчел понимала, что очутилась в настоящем чертоге совершенства, но полюбить это совершенство она не сумеет. Рэйчел по достоинству оценила размеры и пропорции комнат, но минимализм обстановки скорее пугал, чем вдохновлял. Ей хотелось света и пространства, но и в комфорте и уюте она нуждалась не меньше. Если бы ее попросили описать дом одним словом, она выбрала бы “функциональный”. Кресла, к примеру, были исключительно удобны, чтобы сидеть в них, но домашней уютности в них не было, а для кресла это важнейшее из свойств. То же самое можно было сказать в отношении шкафов, ламп, столов – строгие линии, ничего лишнего, легкомысленного, чудаковатого. Все в этом доме выглядело чересчур искусственным, холодно-изощренным. Слишком многое царапало взгляд скромной валлийки, выросшей среди темной викторианской мебели, каминов, пианино, незатейливых эстампов с замками и цветочных натюрмортов. Одна лишь гостиная с роялем “Безендорфер” черного дерева и оттоманкой отдаленно напоминала комнату, в которой ей, возможно, хотелось бы посидеть. Вот если убрать это странное кресло в углу, например, и заменить простенькой, пусть и похожей на коробку двухместной софой из главной спальни, – тогда, возможно, она и почувствует себя почти дома.
Рэйчел присмотрелась к хромированному креслу с регулируемой спинкой. Для чего оно предназначено? Неужели чтобы просто сидеть? Вылитое кресло из врачебного кабинета, на котором пациентов подвергают болезненным процедурам. Может, это и не кресло вовсе, а некий артефакт. Или и то и другое. Может, именно в этом весь смысл. В любом случае это кресло не для нее.
– Вам бы стоило попробовать.
Рэйчел обернулась. Герр Люберт. В темно-синем рабочем комбинезоне автомеханика, в руке – связка ключей. Вид немного растрепанный, волосы взъерошены на макушке и примяты с одной стороны, как будто он лег спать с мокрой головой. Льюис всегда смазывает волосы гелем, зачесывает назад, и прическа у него неизменно безупречная. Небрежно-мальчишеский стиль придавал Люберту сходство то ли с дезертиром, то ли с художником-анархистом.
– Это Мис ван дер Роэ[18].
Шокированная его, мягко говоря, непринужденным видом, Рэйчел не сразу поняла, о чем это он.
– Кресло, – пояснил Люберт. – Его стоит опробовать. Считается одним из самых удобных кресел, когда-либо изобретенных.
– Не похоже. По-моему, как раз наоборот.
Люберт улыбнулся, немного слишком самоуверенно, немного слишком фамильярно.
– Да… Его придумал человек, решивший отказаться от “ненужного украшательства”. Так, кажется, говорят?
Рэйчел никак не могла решить, как ей себя вести. Какое у нее должно быть лицо? А тон? И почему он в спецовке? И его английский… Люберт говорил столь свободно, столь естественно, что ей приходилось напоминать себе: перед ней немец, она не должна вступать с ним в неформальные отношения и вообще общаться нужно только по необходимости, для получения конкретной практической информации. Но он все говорил и говорил:
– Мис ван дер Роэ принадлежал к школе Баухауза. Они стремились к простоте. К функциональности. В этом была их философия.
– Разве, чтобы сделать кресло удобным, нужна философия? – спросила неожиданно для себя Рэйчел, хотя ей следовало короткой репликой положить конец этому никчемному разговору.
Люберт широко улыбнулся:
– В том-то и дело, что нужна! За каждым предметом искусства, за каждой бытовой вещью – философия!
Эта беседа может стать прецедентом! Демаркационные линии, спланированные ею с такой тщательностью, нарушены еще до того, как их прочертили!
Герр Люберт протянул связку ключей:
– Они должны быть у вас как у хозяйки дома. Здесь от всех комнат, всех помещений, на каждом ключе бирка.
Рэйчел взяла ключи.
– Хозяйка дома…
Она и не чувствовала себя таковой, и не верила, что может сыграть эту роль убедительно.
– Надеюсь, вы хорошо спали, фрау Морган, – добавил он.
Была ли в этой невинной банальности неуместная фамильярность или ее там не было, Рэйчел решила обозначить свою позицию:
– Герр Люберт, я хочу, чтобы между нами с самого начала все было ясно. Нынешнее положение, при котором нам приходится делить дом с вами, некомфортно для меня, и я полагаю, будет правильно, если наше общение ограничится вопросами первостепенной важности. Вежливость – одно, но изображать дружелюбие… думаю, это излишне. Нам нужно провести четкие демаркационные линии.
Люберт кивнул, соглашаясь, но ожидаемого эффекта речь, к изумлению Рэйчел, на него не произвела. На лице его гуляла все та же дружеская улыбка.
– Я постараюсь не быть слишком дружелюбным, фрау Морган.
С этими словами герр Люберт повернулся и вышел из комнаты.
– Guten Morgen, alle[19].
– Guten Morgen, герр комендант. Guten Morgen, герр оберст.
– Es ist… kalt[20]. – Льюис похлопал руками в перчатках.
Все согласились – да, действительно kalt.
С некоторых пор Льюис взял за правило здороваться с немцами у ворот комендатуры района Пиннеберг, разместившейся в здании библиотеки. Сегодня народу здесь собралось больше обычного. О приближении зимы свидетельствовал парок, вылетавший с дыханием; обычно тихая, смиренная толпа сегодня нетерпеливо бурлила: холода обострили потребность найти место в одном из лагерей для перемещенных лиц.
Льюис здоровался – кланялся женщинам, улыбался детям, козырял мужчинам. Дети хихикали, женщины приседали в книксене, мужчины тоже козыряли и взмахивали бумагами, которыми надеялись обеспечить свои семьи крышей и постелью. Льюис старался внушать людям уверенность в том, что все будет хорошо, что нормальная жизнь постепенно восстанавливается, хотя едкая “вонь голода”, которая так не понравилась майору Бернэму и которую Льюис научился переносить, не морщась, напоминала, что, хотя война кончилась больше года назад, многим здесь не удается удовлетворить самые элементарные нужды.
Пройдя за ограду, Льюис сделал для себя заметку – убрать наконец колючую проволоку. Кого и что она удерживала, он не понимал, но Контрольная комиссия, похоже, считала, что колючка убережет от орд извергов – от “Вервольфа”, продолжающего партизанское сопротивление, от одичавших детей, от хищных немок, охочих до мужчин. А то и от зверья, давным-давно сбежавшего из зоопарка, но, по слухам, все еще бродившего поблизости. Колючая проволока, которой окружили себя власти, превратила самих британцев в животных, а местные жители были посетителями зоопарка, что корчат рожи чужеземным тварям из-за железной ограды.
Капитан Уилкинс уже изучал за столом какую-то книжицу.
– Доброе утро, Уилкинс.
– Доброе утро, сэр.
– Что читаете?
– “Германский характер” бригадира ван Катсема. Контрольная комиссия требует, чтобы мы все с ней ознакомились. Хотят, чтобы мы, прежде чем все тут налаживать, разобрались с некоторыми опасными чертами германского характера. Правильно пишет. Вот, например: “Внешних проявлений ненависти может и не быть, но ненависть никуда не делась, она бурлит под поверхностью, готовая прорваться во всей своей жестокости и горечи. Помните: этот народ не знает, что он побежден”.
Льюис не спешил садиться, за столом он чувствовал себя в некотором смысле бездельником.
– Уилкинс, – он глянул на заместителя с едва скрываемым раздражением, – вы давно здесь?
– Четыре месяца, сэр.
– Со сколькими немцами вы разговаривали?
– Нам не разрешается с ними разговаривать, сэр…
– Но с кем-то вам, должно быть, приходилось говорить. Вы их видели. С кем-то встречались.
– С одним или двумя, сэр.
– И что вы чувствуете, когда встречаетесь с ними?
– Сэр?
– Вы их боитесь? Ощущаете их ненависть? Смотрите на них и думаете, что от восстания этих людей отделяет всего один только выстрел? Что они только ждут сигнала, чтобы сбросить нас?
– Трудно сказать, сэр.
– А вы постарайтесь. Видели тех людей у ворот? Вы смотрите на этих бездомных бродяг, худых, с нездоровым цветом кожи, вонючих? Вы смотрите, как они кланяются, заискивают, выпрашивают еду и кров, и думаете: господи, да, я должен напоминать этим людям, что они проиграли?
Уилкинс молчал, но Льюис и не ждал ответа.
– Я пока еще не встретил ни одного немца, который верил бы, что он не побежден. Думаю, они все с облегчением приняли этот факт. И основное различие между нами и ними в том, что их решительно и бесповоротно отымели, и они это знают. А вот мы привыкнуть к этому никак не можем.
– Сэр. – Уилкинс отложил брошюру. Лицо у него сделалось обиженное. Он прежде не слышал в голосе командира такой резкости.
Льюис поднял руку в извиняющемся жесте. Он не жалел о своих словах, разве что чуточку об их излишней категоричности, виной которой – раздражение, копившееся в нем после приезда Рэйчел. Он плохо спал, и хотя говорил себе – да и Рэйчел, – что просто слишком долго довольствовался холодными постелями в реквизированных отелях, правда была в другом: их воссоединение не принесло того, на что он надеялся. Льюис рассчитывал, что жена привыкнет к новому окружению с такой же легкостью, с какой привыкла к их первому дому, мрачному и серому, в Шрайвенхеме. Когда-то Рэйчел быстро приспособилась к изменившимся обстоятельствам, но здесь все вызывало у нее неприязнь. В том числе и он. Смерть Майкла оказалась слишком тяжким бременем, и он сам только осложнил все – сначала не теми словами, а потом молчанием. На работе он красноречив и убедителен, а с Рэйчел… Он даже не знал, как к ней подступиться. Две недели, и ни одного “момента”.
Конечно, Уилкинс тут ни при чем, его это никак не касается.
– Предлагаю почаще выходить на улицу. Встречаться с людьми. Это лучшее средство от всякой теоретической трескотни. Вам нужно познакомиться с реальной обстановкой, а, сидя в комендатуре, это невозможно. Советую проехаться по городу. Пообщайтесь с людьми в неформальной обстановке. Это приказ.
– Сэр…
В дверь постучали, в комнату просунулась круглая голова капитана Баркера. Безошибочно уловив атмосферу, он предпочел не входить.
– Сэр, женщины готовы встретиться с вами.
– Хорошо. Спасибо. Сколько их?
– Я сократил до трех.
– Как вам такое удалось?
– Отобрал самых симпатичных, сэр.
Льюис скупо улыбнулся. Британская зона, возможно, и стала Меккой для неудачников – колонизаторов, не нашедших себе применения в Индии, авантюристов, незадачливых чиновников и оставшихся без дела полицейских, – но и здесь попадались настоящие жемчужины. Такой жемчужиной и был Баркер, работавший не покладая рук и при этом не терявший оптимизма. Он не искал мелкой выгоды и не бежал от неудач; он приехал в Германию ради разнообразия и не выказывал самонадеянности и самоуверенности, характерных для прибывающей сюда новой офицерской поросли. Присутствие в дерьме такого брильянта обнадеживало и самого Льюиса.
– На английском говорят хорошо?
Баркер оглянулся, давая понять, что женщины где-то неподалеку.
– Вполне бегло. Я сократил список, попросив назвать как можно больше английских футбольных команд. Одна даже знает клуб “Александра Крю”[21].
– Думаете, служба разведки использует столь же изощренные методы?
– Конечно, нет, сэр. Разведка выбирает тех, что пострашнее.
Первой вошла та, что назвала клуб “Александра Крю”. Льюис поднялся и проводил ее к стулу напротив своего стола. Передвинул стопку папок, мешавших видеть женщину. В шляпке с полями и бархатном платье она напоминала аристократку-суфражистку. Впечатление усиливали армейские ботинки определенно большего, чем нужно, размера. Лицо широкое, угловатое, густые брови; глаза необычного желтовато-зеленого оттенка, волчьи глаза, смотрели одновременно и на Льюиса, и сквозь него. В первый момент ему даже показалось, что они уже встречались где-то, и, хотя это было не так, он покраснел, точно подумал о чем-то постыдном. Взяв себя в руки, он пробежал глазами наспех напечатанный Баркером отчет.
– Урсула Паулюс. Родились 12 марта 1918-го. Висмар?
– Да. Правильно.
Определить возраст переживших войну людей непросто. Потери, лишения, плохое питание состарили всех, особенно женщин. Морщинки были глубже, волосы тускнели, утрачивали блеск и цвет. В лице сидевшей перед ним немки Льюис видел мудрость и страдание, обычно неведомые в двадцать восемь лет.
– Вы с острова Рюген?
– Да.
– Как добрались до Гамбурга?
– Пешком. – Она посмотрела на свои ботинки. – Извините. Обувь получше я еще не раздобыла.
– Я принимаю решение не на основании вашего наряда, фрау Паулюс. Где вы выучили английский?
– На острове, в школе.
– Вы не захотели остаться на Рюгене?
Она покачала головой.