Последствия Брук Ридиан
– Но для начала, генерал, нам нужна чистая Германия, – заметил Бернэм.
Кейн разрезал печень и, подцепив вилкой кусок, отправил в рот.
– Ну да, конечно. Сначала искореним ублюдков. Пардон, фройляйн.
Урсула улыбнулась, показывая, что не обижается.
Льюис съел половинку яйца и кусочек бекона, но больше не смог – свело живот. Чувствуя, что должен что-то сказать, он скользнул взглядом по сидящим за столом. Де Бильер разговаривал о чем-то с маршалом Шолто, но они были далеко. Шоу, сидевший по другую сторону от Урсулы, сказал:
– Майор, я согласен с тем, что вы говорили. Дом не построишь на гнилом основании.
Сердце сжалось в груди. Льюис уже слышал это от Уилкинса. И вот теперь Бернэм продолжает тему, начатую, конечно же, еще до завтрака. Предубеждения формируют мнение, которое, в свою очередь, выливается в политику.
– Немцы прожили двенадцать лет в невежестве и темноте, – чувствуя интерес министра, заговорил Бернэм. – Люди превратились в зверье. Процесс восстановления их душ можно начать лишь после установления законного правления и перестройки базовой инфраструктуры. До тех пор нам необходимо сохранять бдительность. Доброта – роскошь, которую мы не можем себе позволить.
– Полагаете, угроза восстания существует? – спросил Шоу, переводя разговор в направление, совершенно нежелательное для Льюиса.
– Хаос на низшем уровне и массовое перемещение людских масс обеспечивают нацистам идеальное прикрытие. Они исчезают, а потом появляются снова, выдавая себя за “невинных”.
– У вас есть опросник, – заметил Кейн.
– Опросник – полезная вещь, но нам приходится его уточнять. Чтобы докопаться до истины, необходимо проникать еще глубже в прошлое проверяемых. Работа большая, и имеющегося персонала недостаточно. Нужно также улучшить работу разведки, только тогда мы сможем отыскать настоящих преступников. Речь не идет об овцах и козлах. Речь идет о козлах, которые овцы, и овцах, которые волки. Или вервольфы.
Все насторожились.
– Здесь они есть? – спросил Кейн.
– На прошлой неделе двое партизан атаковали наш конвой. Захватили груженный джином грузовик.
– Похоже, они знают, как ударить побольнее, – съязвил Кейн.
– Партизаны? – подал голос Льюис. – Может, просто голодные?
– Эти двое довольно упитанные, – парировал Бернэм. – Оба убеждены, что Гитлер цел и невредим и скоро вернется, а тогда уж нам несдобровать. Я сказал, что фюрер мертв, но один из них попросил предъявить доказательства и сослался на то, что русские так и не показали тело.
– Покажите мне тело! – воскликнул Кейн. – Как будто фюрер сам Иисус Христос!
– В плане пропаганды, господин министр, “Вервольф” нас переигрывает, – сказал Льюис. Пора кончать с мифами и возвращать разговор к тому, что действительно важно.
Но Бернэм уже взял инициативу в свои руки, и все слушали только его.
– У обоих обнаружены татуировки в виде числа 88, – продолжал он. – Выжжены на предплечье.
– Восемьдесят восемь?
– Да. Это код. Какая буква восьмая в алфавите?
Шоу посчитал.
– H. HH?
Бернэм кивнул, но промолчал, чтобы Шоу догадался сам.
– Heil Hitler?
Льюис снова почувствовал, что должен вмешаться.
– Перестаньте. Это полнейшая чепуха. Две восьмерки можно увидеть по всему городу, едва ли не на каждой стене. И означают они лишь то, что дела обстоят плохо и люди подумывают о том, чтобы вернуться к тому времени.
– Может, некоторые немцы плохо усвоили урок? – предположил Кейн.
– Мы должны восстановить справедливость, – сказал Шоу. – Этого требует народ.
– И конечно, это должна быть настоящая справедливость, а не ее видимость.
– Вы не политик, полковник. В моем мире девять десятых истины – это восприятие.
– Преследование нескольких фанатиков вряд ли может быть нашим приоритетом. – Льюис уже с трудом сдерживался. Урсула притихла, слушая, как за столом обсуждают судьбу ее страны.
– Как бы вы определили наши приоритеты? – спросил Шоу.
Льюис выпрямился и положил руки на стол:
– Невозможно вводить демократию там, где люди истощены и разобщены. Если нам удастся накормить их, дать им кров, воссоединить разделенных, создать рабочие места, тогда опасаться нечего. Но сейчас миллионы здоровых, крепких немцев не имеют возможности работать из-за того, что проходят проверку. Многие семьи до сих пор не могут жить вместе. Тысячи людей остаются в лагерях для интернированных.
– Действительно. – Шоу задумчиво кивнул, но было видно, что истории о “Вервольфе” нравятся ему больше, чем скучный перечень обременительных дел.
– Вижу, полковник, вы по-настоящему сочувствуете местным, – заметил Кейн. – Вас поэтому называют Лоуренсом Гамбургским?
Без Бернэма здесь явно не обошлось.
– Может, расскажете министру и генералу, как устроились в доме, – предложил Бернэм и, повернувшись к Шоу и Кейну, пояснил: – Полковник Морган нашел новый подход к англо-германским отношениям.
Льюис всегда завидовал умению парней из разведки обращаться напрямую к генералам и министрам, вот и сейчас Бернэм повернул разговор в нужную ему сторону.
Делать, однако, было нечего, и Льюис неохотно объяснил собравшимся, как случилось, что его семья живет в одном доме с немецкой. В комнате, когда он закончил, воцарилась тяжелая тишина. То, что раньше представлялось просто гуманным актом, теперь сильно отдавало скандалом.
– Да, полковник, это уж слишком неформальные отношения, – проворчал Кейн.
– Мне вот что интересно. Какие чувства это возбуждает? – спросил Бернэм бесстрастно. – Разве эти немцы не должны быть со своими соотечественниками? В лагерях?
В ожидании ответа все повернулись к Льюису.
– В лачугах Ниссена? Где люди замерзают чуть ли не до смерти? – Льюис понимал, что выступает против официальной линии, но ему было важно достучаться до Шоу.
– Я слышал, там не так уж плохо. Есть отопление. Их кормят. Этого нет у половины англичан.
– Думаю, большинство из нас, если бы пришлось выбирать, предпочли остаться в своем доме.
– Ну, будем надеяться, полковник, что доброта не выйдет вам боком, – заключил Шоу.
Льюис уже заметил, как разволновался генерал де Бильер, критика предпринимаемых британцами усилий в присутствии министра явно пришлась ему не по вкусу. Что ж, оставалось только надеяться, что инспекционная поездка покажет члену кабинета министров, какова действительная обстановка в лагерях.
Люберт сидел в провонявшей скисшим молоком комнате ожидания Центра дознания, стараясь вспомнить что-нибудь – помимо того, что он немец, – что могло бы вызвать подозрения у британской разведки.
Центр размещался в здании старой художественной школы, за Бинненальстером. Последний раз Люберт был здесь в 1937-м – вместе с Клаудией, на выставке Боклина, одного из немногих хороших немецких художников, чье творчество режим не заклеймил как дегенеративное. Восемь его работ купил Гитлер. Потом они с женой даже поспорили: ей нравилась чистота моральных посылов Боклина, Люберт же именно в этом и видел проблему. Клаудиа обозвала его “сопляком”, неспособным распознать настоящее искусство, он же окрестил ее популисткой; по сути же, предметом спора были не вкус и не искусство, а режим.
Бояться нечего, убеждал себя Люберт. Он совершил акт осознания, Besinnung, задуманный как часть пути признания немцами своей роли в совершенных их страной величайших преступлениях. Он не принимал идею коллективной вины, но и не принадлежал к тем “вчерашним”, которые винили союзников за нынешние скорби и бедствия Германии, и ничуть не жалел повешенных по приговору Нюрнбергского трибунала. Легче, чем ожидалось, Люберт справился с анкетой, Fragebogen, ответив на 133 вопроса, которые должны были определить его профессиональное будущее. Как именно они намерены выявлять настоящих преступников с помощью этого опросника, он так и не понял. Все там было слишком безыскусно, без подвохов, без стремления заглянуть глубже. Несколько вопросов показались странными, и он даже посмеялся, но в целом выполнил задание уверенно и с чистой совестью. В некотором смысле ему даже понравилось это упражнение в “осознании, кем ты был”.
Услышав свое имя, Люберт направился в комнату для собеседования. Перед дверью он остановился, вдохнул поглубже и напомнил себе о главном: не спорить, не задираться, быть вежливым. По слухам, британцы, не найдя достаточного количества немцев “подозрительного цвета”, ужесточили тактику собеседования.
Оба дознавателя сидели за дубовым столом. Один из них, куривший сигарету, жестом предложил Люберту сесть. Другой даже не посмотрел на вошедшего и продолжал читать лежавшие перед ним бумаги. По зеленым чернилам и кривому почерку Люберт узнал свою анкету. Читавший перевернул страницу, потом вернул назад, потом снова вперед и снова назад, словно сбитый с толку каким-то несоответствием. То ли чего-то недоставало, то ли что-то не складывалось. Если затянувшаяся пауза была рассчитана на то, чтобы выбить его из колеи, то план сработал. Собеседование еще не началось, а Люберт уже злился.
– Герр Люберт? – наконец сказал первый дознаватель.
– Да.
– Я капитан Доннел, а это – майор Бернэм, начальник разведки. Собеседование будет проходить на английском и немецком, по ситуации. Насколько мы понимаем, вы бегло говорите на английском.
– Да.
Майор так до сих пор и не взглянул на Люберта, как будто его больше интересовала анкета. Когда он наконец заговорил, голос у него оказался мягким, почти ласковым, а его немецкий – безупречным.
– А вы везунчик, герр Люберт.
Люберт не стал спорить. Он ждал, зная, что его “везение” тщательно разобрано этим человеком с необычно длинными ресницами.
– Вышли из войны целым и невредимым. Для первой оказались слишком молоды, для второй – слишком стары. Живете в собственном доме. У вас есть средства. И хозяин вам симпатизирует.
Люберт хотел возразить насчет средств, но сдержался.
Бернэм поднял голову. Глаза у англичанина были и впрямь красивые. Слишком красивые для дознавателя. Люберт поискал в них сочувствия.
– Весьма признателен, – сказал Люберт по-английски, для баланса.
– Неужели? – Бернэм посмотрел в опросник и открыл страницу, которая, по-видимому, не давала ему покоя. – Читая некоторые ваши ответы, я обнаруживаю в их тоне определенную неблагодарность. И даже пренебрежительность.
Доля справедливости в его замечании была. Люберту никогда не нравилось отвечать на вопросы, особенно на нескромные. Они всегда вызывали внутреннее сопротивление и импульс противоречия.
– Там был вопрос об игрушечных солдатиках. Мне он показался не… не очень важным.
– Опросники разрабатывались очень тщательно.
– Да. Но… Я так и не понял, к чему тут игрушечные солдатики.
– Вы когда-нибудь играли с ними?
– А вы будете арестовывать тех, кто хоть раз играл в солдатики? – не сдержался Люберт.
– Герр Люберт, пренебрежительный тон может отправить вас в ту категорию, в которой вы вряд ли хотели бы оказаться. Так вы играли в солдатики или нет?
– Да. Как и любой нормальный мальчишка.
– Хорошо. Это все, что мне и требовалось знать. – Бернэм поставил галочку в пустом квадратике. – И еще вот это… – Палец сместился к другому вопросу, а лицо сморщилось, выражая замешательство. – Вопрос R!!! Что вы хотели сказать этим ответом? Если это можно назвать ответом. По-моему, весьма… забавный способ отвечать на столь серьезный вопрос.
Люберт понимал, что Бернэм – человек умный. Понимал, что Бернэм знает, почему он ответил на этот вопрос так, как ответил, – потому что вопрос нелепый. Заполняя анкету, Люберт прочитал этот пункт дважды – думал, что дело может быть в неверном переводе или вопрос вставили специально, чтобы проверить именно его. В конце концов он решил, что эту ерунду сочинил какой-нибудь разгильдяй в Уайтхолле или Вашингтоне. И что она не заслуживает серьезного ответа.
– Итак?
– Тот, кто посчитал, что это хороший вопрос… он, должно быть, пошутил. Или имел свое представление о том, каково…
– Вопрос абсолютно серьезный, герр Люберт. “Отразились ли бомбардировки на вашем здоровье и здоровье вашей семьи?” Если вы хотите вернуться к профессиональной деятельности, мы должны быть уверены, что у вас все в порядке с психическим здоровьем. Восклицательные знаки едва ли можно интерпретировать как признак стабильной психики.
– Думаю, майор, бомбардировка отразилась на здоровье моей жены. Она погибла, вместе с другими сорока тысячами горожан, в июле 1943-го. В тот день британцы уничтожили этот город огненным смерчем.
Бернэма это заявление никак не тронуло, но он с готовностью ухватился за поднятую Любертом тему.
– Поговорим о вашей жене. Для архитектора жилых зданий вы очень неплохо устроились. У вас собрание предметов искусства. В том числе работы Леже, Нольде. Я так полагаю, деньги были ее?
– Да. Она была из богатой семьи.
– И откуда у них такое богатство?
– Они занимались торговлей.
– Чем торговали? И с кем?
– Всем. Они владели несколькими грузовыми терминалами.
– Которые использовались для перевозки нацистского оружия.
– С 1933-го они торговали тем, чем им велели. – Люберт мог бы напомнить, что многие из тех кораблей ходили и в Англию, но майор, конечно, и сам прекрасно это знал.
– То есть ваше художественное собрание оплачено за счет нацистской торговли?
Какая простая математика, уравнение, всегда заканчивающееся “равно виновен”. Числа и дроби значения не имели.
Люберт покачал головой:
– Гамбург всегда был торговым городом, это обычная коммерция. Мы не были связаны с нацистской партией. Только брат Клаудии…
– Да. – Бернэм открыл соответствующую страницу. – Мартин Фромм.
Люберт не хотел писать ни имя своего шурина, ни его должность – гауляйтер. В опроснике недостало бы места для характеристики амбиций Мартина и того потрясения, каким стало для семьи его вступление в партию.
– Перейдем к другому вопросу. “Надеялись ли вы на победу Германии?” Вы написали… так… “Я хотел скорейшего окончания войны”.
– Разумеется. Все хотели.
– Вы хотели, чтобы Германия победила?
– Я был – и остаюсь – патриотом, но это не значит, что я – нацист.
– Это уже софистика. В 1939-м каждый патриот был нацистом.
– Я не хотел войны.
– Расскажите о вашей дочери.
Да, этот дознаватель знал, как поиграть на нервах. Люберт уже чувствовал, что теряет под собой опору.
– А что не так с моей дочерью?
– Полагаю, бомбежки сказались и на ней. Да и потеря матери…
– Она… до сих пор… злится. – Впервые за время собеседования Люберт заговорил неуверенно. – И ей трудно смириться с необходимостью делить дом с англичанами.
– Злится? Из-за оккупации?
– Злится из-за того, что лишилась матери.
– Она состояла в Юнгмедельбунд.
Люберт не хотел писать об этом, но от факта не уйдешь.
– С 1936 года это было обязательно.
– И вы ее не остановили?
– Мы… у нас с женой были из-за этого разногласия. Я возражал, но в конце концов ничего другого нам не оставалось. Мне тяжело это сознавать. Но отказ был бы воспринят как измена. И тогда было бы еще хуже.
– Человек чести и совести выбрал бы не зло, а тюрьму, разве нет?
– Вы, майор, похоже, вознамерились признать меня виновным если не в одном, так в другом.
– Ваша вина, герр Люберт, для меня заключается лишь в вопросе ее глубины. Моя работа состоит в том, чтобы определить ее цвет, ее оттенок. Скажите – мне и впрямь интересно, – как вам удается уживаться с бывшим врагом?
– Они вежливы с нами.
– Как чувствует себя ваша дочь?
– Ей такое положение не нравится.
– В чем это проявляется?
– Она… Она не ценит… не понимает, как нам повезло остаться в своем доме.
– А с чего бы ей это ценить? После случившегося с ее матерью… Чем она сейчас занимается, ведь школа закрыта?
– Работает на расчистке города.
– Когда вы видите все эти руины, не закрадывается мысль, что архитектура – бессмысленное занятие? Уверены, что хотите продолжать прежнюю карьеру?
– Я не очень-то гожусь на что-то другое. Мне бы хотелось участвовать в восстановлении города. Заводской рабочий из меня получится никудышный.
– Скучаете по тем денькам, когда строили летние виллы для партийных боссов?
Да, ему нравились те времена, когда заказы на летние виллы следовали один за другим – в том числе на “небольшой дворец” для Харольда Армфельда, производителя оружия, – но работы невоенного профиля недоставало.
– После 1933-го возможностей было немного. К тому же та архитектурная школа, к которой я принадлежу, симпатиями партии не пользовалась.
Бернэм перевернул еще несколько страниц опросника.
– Скучаете по прошлому?
– Из прошлого, майор, я скучаю только по жене.
– А как же добрые старые деньки?
– Не представляю, какие именно деньки вы имеете в виду. После 1933-го для большинства из нас Германия стала тюрьмой.
Бернэм выпрямился, выдвинул ящик стола, достал папку с фотографиями и, бросив их на стол, разложил наподобие карт.
– Тюрьмой вроде этой?
Он взял фотографию похожего на скелет еврея в лагерной форме. Потом другую. Третью. Показывая снимки, Бернэм пристально смотрел на Люберта – какой будет его реакция. Люберт уже видел эти фотографии в первые послевоенные месяцы, их вешали на стены на всеобщее обозрение. Он взглянул на них и отвел глаза.
– Какие бы неудобства вы ни претерпели, герр Люберт, не советую сравнивать их с теми, что выпали на долю этих людей.
Бернэм снова взял опросник и открыл последнюю страницу:
– Вижу, вы ничего не написали в графе “Прочие замечания”. Нет желания добавить что-то теперь?
Изобразив в меру способностей сожаление, Люберт покачал головой и ответил со всей возможной любезностью:
– Нет, майор.
– Почему вы повесили картину, не посоветовавшись со мной?
– Картина висела там и раньше. На стене осталось желтоватое пятно. Я подумал, что вы, может быть, захотите…
– Нет.
Рэйчел ждала его, нетерпеливо расхаживая по холлу, и встретила твердым взглядом и напряженной позой, словно строгая воспитательница, знающая, как привести в чувство непослушного ученика. Люберт был голоден и зол, да вдобавок еще и замерз. Отправившись после собеседования на завод, он узнал, что предприятие закрылось. Англичане объяснили это плохой погодой, но все знали, что причина в зреющем на заводе недовольстве. Его напарник, Шорш, стоял у ворот, раздавая листовки. Планировалось выставить пикеты по всей британской зоне в знак протеста против закрытия предприятий.
– Не забывайте, на чьей вы стороне, герр Люберт, – пробормотал Шорш, протягивая листок. Все только и делали, что указывали ему, как быть и что делать, и Люберт был сыт этим по горло.
Он посмотрел на картину, повесить которую попросил утром Рихарда. Выбор дался нелегко, пришлось учитывать провинциальную чувствительность Морганов: ничего слишком эксцентричного, ничего слишком серьезного. Поначалу ему приглянулся пейзаж Либермана, но тот оказался маловат и не закрыл оставленное портретом темное пятно на обоях. “Полуобнаженная” Карольсфельда отвечала вроде бы всем требуемым параметрам: в ней присутствовала изысканная недосказанность, она полностью скрывала пятно и оживляла интерьер. Картина была настоящим шедевром, достойным любой стены в любом зале любой страны. Возражать против нее мог разве что филистер. Или ханжа.
– Это один из величайших художников Германии девятнадцатого века.
– Неважно, кто он. – Рэйчел сложила руки на груди, упрямо отказываясь признавать сияющее очарование девушки у нее за спиной.
– Вам не нравится?
– Дело не в этом.
Что ее так задело? Нагота? Да, возможно, эротика здесь и присутствовала, но достаточно сдержанная и деликатная, чтобы оскорбить чьи-то чувства. Ему вдруг захотелось поставить Рэйчел на место, смутить ее, вогнать в краску – пусть повертится, пусть попробует выкрутиться.
– Вы, возможно, предпочли бы что-нибудь на деревенскую тему. Сцену охоты? Или, может быть, кого-то полностью одетого? – Говоря это, он чувствовал себя старшим братом, опекающим заносчивую сестренку. Ну и пусть. Ситуация даже возбуждала его немного.
Щеки потеплели, и Рэйчел, поняв, что краснеет, отвернулась. Миссис Бернэм права: немцы – народ надменный, так что в случившемся виновата она сама, слишком многое позволяла.
– Герр Люберт, мне решительно не нравится ваш тон…
Но его уже понесло:
– Интересно, что вас в ней не устроило. Простая, искренняя картина. В ней нет ничего… я не знаю, как это по-английски… unschicklich…[53] Ее писали не для того, чтобы шокировать. Посмотрите, какая прелестная вещь. Я думал, что вы ее оцените. Что вы женщина со вкусом. – Он выдержал небольшую паузу. – Наверное, ошибался.
Вот теперь ее задело за живое.
– Вы что хотите этим сказать? Разумеется, я вижу, что картина хороша. И мне не нравятся ваши инсинуации. Вы ничего не знаете ни о моем вкусе, ни обо мне самой.
– Верно, – согласился Люберт. День был долгий и не самый приятный, но в конце ему удалось отыграться.
– Что вы можете знать о моих предпочтениях? Или о моих вкусах? Вы понятия не имеете о том, что я считаю хорошим искусством. Вы не знаете, кто я и откуда.
– В том-то и проблема! – Его подхватила волна безрассудства. – Как нам хотя бы начать понимать друг друга, если за каждым из нас прошлое, о котором другой ничего не знает?
– Именно ваше, герр Люберт, прошлое тревожит меня и беспокоит.
Так вот в чем дело. Она посмотрела на картину, точнее, на то место, где висела теперь новая картина.
– Там ведь был он, да?
Ее вопрос выбил почву из-под ног, всколыхнув презрение и недоверчивость.
Рэйчел выдохнула через нос и кивнула.
– Он, да? Портрет фюрера, – сказала она, избегая произносить ненавистное имя.
Люберт усмехнулся, и это выглядело легкомысленно – вопреки тому, что он чувствовал.
– Так что? – не отступала Рэйчел, продолжая, как ей казалось, загонять его в угол. – У вас тут висел портрет фюрера? Или нет? Я знаю, у всех немцев был портрет фюрера. Мне просто хочется знать наверняка.
Неужели она говорит это искренне? Нет, идеи явно заимствованные.
Рэйчел не удержалась от последнего, завершающего удара:
– Вы разочаровали меня, герр Люберт. Я думала, что уж у вас-то вкус есть.
Лучше бы промолчать, но оставить без ответа дерзкое невежество было выше его сил.
– Оглядитесь, фрау Морган. Посмотрите на мебель. На книги. На… на ноты. Мендельсон и Шопен, оба композитора запрещены партией. Посмотрите книги в библиотеке. Вы найдете Гессе, Маркса, Фалладу – их произведения подлежали сожжению. Посмотрите на картины и гравюры – я бы рассказал вам о них, если бы вам было интересно, – все запрещено тринадцать лет назад. Дегенеративное искусство. Даже вот эта гравюра Нольде. – Люберт кивнул в сторону лестничной площадки. – Это все неарийское. Еврейско-большевистское. Эти художники не имели возможности работать, они ничего не могли продать, потому что пришлись не по вкусу фюреру.
Он прошелся по холлу.
– Знаю, кого-то нужно винить. Должно быть, так легче. Уверен, вам так удобнее – когда у вины есть лицо. Но неужели вы думаете, что я отдал бы лучшее место тому, из-за чьей глупости все эти вещи запрещались и сжигались? Он был вандалом. Его кредо заключалось в одном – уничтожать. Уничтожать не только искусство, но и людей, семьи, города, страны и даже самого Бога! Все его наследство – смерть и руины.
Люберт остановился – не хватало дыхания.
Рэйчел не могла больше стоять на месте. Она перевела взгляд с картины на камин. Потрогала кочергой решетку. Рука дрожала.
– Думаю, вы сказали достаточно, герр Люберт.
– Нет. Не сказал. – Во всяком случае, он нашел свою тему. – Вы правы. Мы ничего не знаем друг о друге. Вы ничего не знаете обо мне. О моем прошлом. Моем настоящем. Будущем. Да, да. У меня есть мечты. Пусть даже я немец!
Рэйчел положила кочергу в лоток и снова скрестила руки на груди, чтобы скрыть их дрожь.
– Вы сказали, что вас тревожит мое прошлое, но, по-моему, вас тревожит ваше собственное. Я мало знаю о вас. Только то, что услышал от Эдмунда. Но я по крайней мере пытаюсь понять. Заглянуть чуть глубже.
– Что вам рассказал Эдмунд?
– Он рассказал о вашем сыне, Майкле. О вашем… горе. Эдмунд говорит, что вы были другой, счастливой. Что вы любили шутить и петь. Он говорит, что вы понравились бы мне больше, если бы я знал вас тогда. Что сейчас вы не такая.
Люберт понял – по тому, как она задышала, – что ее это задело.
– Я сочувствую вам: вы понесли тяжелую потерю, вам пришлось переехать в другую страну и поселиться в одном доме с бывшим врагом, вы почти не видите мужа. Понимаю – у вас своя боль. Я видел ее в ваших глазах и слышал ее, когда вы играли. Но ведь есть и другие, кому не легче. Очнитесь! Вы не одна такая.
Теперь он уже стоял прямо перед ней.
– Достаточно, герр Люберт. Остановитесь.
– А что вы сделаете? Вышвырнете меня из дома? Вам бы этого хотелось? Ладно. Вот. Так вам будет легче.
Неожиданно для себя Люберт схватил ее за плечи и поцеловал, слегка промахнувшись, так что получилось грубо и быстро. И тут же отпустил, ожидая ее реакции и слегка повернувшись к ней щекой.
– Ну вот. Сделал, – сказал он, не вполне понимая, что именно сделал.
Ожидаемой пощечины не было. Рэйчел отвернулась, коснувшись пальцами верхней губы.
Мысли спутались. В крови шумел адреналин. Надо уйти, пока он не натворил чего похуже.
Люберт поднял руки:
– Я пойду. Пойду и соберу вещи. Вы ведь этого хотите. – Он и шагнул к лестнице.
– Нет, герр Люберт, – неожиданно спокойно произнесла она. – В этом нет необходимости.