Репортер Семенов Юлиан
— Ну и, конечно, родная милиция посылала письма в институт?
— А ну?
— Из института исключали?
— Дали строгача…
Костенко усмехнулся.
— На меня страх какую телегу накатали… Написали, что я оскорблял достоинство славных орлов Лаврентия Павловича, — милиция тогда под ним ходила.
— Это вы меня так разминаете?
— Зачем? Вы ж не рецидивист. Если в чем виноваты — завтра сами расколетесь. Все интеллигенты текут после первой ночи в камере. До конца держится только тот, кому терять нечего… Я не разминаю вас, просто можно вернуть все, кроме времени. Ум хорошо, два — лучше.
Костенко снова достал из кармана свой аппаратик.
Я спросил:
— Очень нравится эта штука?
Жлоб наверняка бы рассердился: «С чего это вы взяли?» Лицо же полковника изменилось, сделалось странно застенчивым, вневозрастным, и он ответил:
— Безумно.
Настроив «воки-токи» на нужную волну, он спросил невидимого оперативника, что нового, и я услышал ответ:
— Мальчик впал в беспамятство…
Костенко спрятал аппаратик в карман, посмотрев на меня с некоторым недоумением:
— Едем в больницу… Я сейчас позвоню Шейбеко, он гениальный врач, надо что-то сделать…
Поманив своего верзилу, Костенко тихо сказал:
— Кто придет — задерживайте. Я предупрежу тех, кто на улице, чтобы они провожали всех подозрительных до подъезда.
Обернувшись ко мне, шепнул:
— Ну, с богом. На лестничной клетке не разговаривать, шагайте позади меня в десяти шагах.
— Погодите, — сказал я. — Давайте посмотрим под нижним ящиком, там может лежать письмо. Штык не знал, что в нем, бросил как ни попадя… Пусть ваш профессионал бесшумно вытянет ящик…
Письмо действительно лежало на полу. Вместо обратного адреса стояла подпись, я легко ее узнал: «Русанов».
Костенко каким-то факирским жестом достал из кармана платок, взял им письмо, его помощник открыл чемоданчик, полный таинственных предметов, необходимых для сыщицкой работы, положил его туда и защелкнул замочек.
— Зря вы эдак-то, — сказал я. — Вам «Русанов» ничего не говорит, а в моем расследовании это одна из ключевых фигур.
— Ключевая фигура в любом расследовании — отпечатки пальцев, — назидательно заметил Костенко. — После больницы заедем в отдел, сделаем экспертизу, и я ознакомлю вас с письмом.
— Вы не просто ознакомите меня с письмом, — я снова начал злиться, — а сделаете для меня ксерокопию… Потому что, несмотря на ваше вторжение в это дело, я буду писать мой репортаж, чего бы то мне это ни стоило.
…Около квартиры Ситникова полковник остановился, заглянул в пролет, убедился, что там никого нет, и шепнул:
— Валяйте на улицу, поверните направо, у гастронома остановитесь, я вас там подберу.
Возле гастронома толпилась очередь, выбросили «Сибирскую», все мои попытки пробиться за «Явой» оказались тщетными, пьянь отталкивала стремительно-острыми локтями, гноился тошнотворный запах пота и перегара.
Отойдя в сторону, я пересчитал свои сигареты — осталось четыре, причем одна искрошившаяся; похлопал себя по карманам — спичечный коробок оставил в ателье Штыка, по-моему, положил на край его койки, застеленной серым солдатским одеялом. Мне даже почудился явственный запах карболки. Странно, отчего-то мне казалось неестественным, что на этом одеяле нет черной поперечной полосы, у нас были именно такие во время лагерных сборов.
Обернувшись к одному из ханыг, я спросил:
— Огоньку не найдется?
Тот ответил пропойным голосом:
— Соколик, я здоровье берегу, чего и тебе советую…
И в это как раз время я услыхал шепот Костенко:
— Не оборачивайтесь! За вами следят. Идите к остановке и пропускайте троллейбусы, пока не увидите такси. Садитесь и называйте любой адрес, я вас догоню. Только такси берите не сразу, минут пять надо постоять на остановке, ясно?
Через десять минут такси, в которое я сел, обогнала серая «Волга», легко прижала к обочине, Костенко сделал мне знак, мол, быстро, я дал таксисту рубль, хотя на счетчике набило всего тридцать две копейки, и перескочил в машину полковника.
Костенко молча протянул мне паспорт, который я оставил Ситникову «в залог», и обратился к тому человеку, что сидел рядом с шофером:
— Ну-ка, покажите.
Тот обернулся, показал мне фото: на троллейбусной остановке из-за моей спины — прямо в камеру «полароида» — смотрели два крепко сбитых парня.
— Раньше не встречались? — поинтересовался Костенко.
Сначала я ответил:
— Нет.
Потом присмотрелся и ахнул: это были именно те парни, что заказывали себе «наполеоны» в кафе, где мы с Лисафет дожидались Гиви Квициния.
— Знаю обоих, — ответил я. — Точнее, не знаю, но видел их при весьма занятных обстоятельствах.
— В Чертаново, — коротко бросил Костенко шоферу.
— Зачем?! — удивился я. — Надо же в клинику Склифосовского!
— Шейбеко заберем.
Достав из деревянного ящика телефонную трубку, Костенко набрал номер, попросил Романа Натановича, поинтересовался, где матушка, Анна Ивановна, давно ли уехала, потом, когда трубку взял Шейбеко, помягчел лицом:
— Рома, я за тобой… Нет, пока без наручников… Да… Штык… Ах, знаешь? А за тобой прислали машину? Дольше прождешь. Я под светофоры за пять минут приеду, спускайся.
…Когда Шейбеко сел в машину, я подумал, что эти седые, франтоватые, благоухающие незнакомыми мне одеколонами люди должны говорить о том, что пристало их возрасту, но полковник, усмехаясь чему-то, склонился к доктору, заметив:
— Позавчера Мишаня Коршун выступил в «Будапеште». Отмечал рождение внука. Конечно, не обошлось без процесса, был разбор, он же старый мастер толковищ… Батон запивал каждый рок-н-ролл валокордином, но был неумолим… Мне, знаешь, было чуток страшно: прошло тридцать пять лет, а я не чувствую, чтобы они изменились хоть в малости. За Левона, конечно, пили… Игоря помнишь?
— Блондина?
— Да.
— Получил генерала.
— Что ты говоришь! Но он же был автодорожником.
— Так он и есть автодорожник, доктор наук и генерал.
— Может, хоть что-то с нашими дорогами изменится. Позор, а не дороги, зря наших туристов в Европу пускают, насмотрятся порядка, начнут бранить власть.
Костенко вздохнул:
— Задушим… Наденем наручники — и в Соловки…
— Лариса была?
— До сих пор тоскуешь по ней?
— Но коммент, полковник…
— Она разошлась с Кирилловым.
— Знаю.
— Несчастная девка… Смешно. «Девке» сорок девять лет… Нет, положительно, мы нестареющее поколение.
— Как можно стареть нашему поколению, если мы были лишены детства и юности? Сразу стали взрослыми.
Костенко покачал головой:
— Мишаня уже на пенсии, за вредность им начинают отстегивать в пятьдесят пять, так он, знаешь ли, взял за полтысячи патент, калымит на «жигуленке», обещает через год позвать за город — «куплю дачу», счастлив — рот до ушей… А Батона до сих пор мучают с патентом на домашний пансион — у него же трехкомнатный кооператив, одну комнату готов сдавать — с семейными обедами. Так нет же, не дают: «тащить и не пущать», демократия имени «нет»…
— Не можешь позвонить в исполком?
— Конечно, не могу… Почему полковник угрозыска просит за «проклятого частника»? Не иначе как получил взятку… В таких вопросах понятие «дружба» исключается нашими контролирующими бдунами. Никак не возьму в толк, откуда в наших людях такая трясучая ненависть к тому, что облегчает им жизнь сервисом? И слово-то какое паскудное изобрели — «частник»? Все жители Советского Союза — с точки зрения формальной логики — частники.
Я не выдержал:
— То есть, как это?
— Очень просто, — ответил Костенко, удосужившись наконец представить меня доктору: — Это репортер Варравин.
— Тот самый?
— Видимо, — ответил Костенко.
— Это вы о чем говорите? — снова озлился я. — О комоде или чайном сервизе?
— Мы говорим о вас, — ответил Шейбеко. — Я разыскал вас по просьбе Штыка.
— Так я закончу? — продолжал Костенко, мельком глянув на часы.
Он дает Шейбеко время на расслабление, понял я. Очень важно суметь расслабиться перед работой. Нет, положительно, этот Костенко знает свое дело, крутой мужик… Хотя к нему более приложимо — судя по тому, как он говорил с доктором, — «парень».
— Мне интересна ваша точка зрения, — сказал я. — Она имеет прямое отношение к делу Горенкова… Кстати, вспомнил! Тот, квадратный — ну, которые следили за мной, — все время шаркает ногами, сидя за столом… Словно бы у него недержание…
— А может, он страстный? — возразил Костенко. — А за деталь — спасибо, это для меня важно… Что же касается частника… Вот вы, например, частник? Можете не отвечать, я про себя скажу: частник — у меня есть «Жигули» и полдачи во Внуково. «Борцы с нетрудовыми доходами» достали из меня пару литров крови, требуя квитанции на каждый гвоздь и рулон рубероида. А я дальновидный, заранее ждал доноса — все бумажки хранил подшитыми… Нет бы этой комиссии заняться грязью в подъездах, незавершенками, очередями — ан не хотят! Там работать надо, а здесь схарчил ближнего — и кайф. Кстати, я даже знаю, кто на меня сигнализировал… Подполковник Сивкин, — пояснил Костенко доктору. — Помнишь, он со мной приезжал в морг, когда зарезали Маркова?
Шейбеко кивнул.
Костенко продолжил, снова мельком глянув на часы:
— И знаете, почему именно он стучал? Потому что пил втемную… Под одеялом. Он все пропивал, а я откладывал деньги в течение десяти лет. С каждой зарплаты. И в отпуск не ездил… Я вообще очень хороший человек, — заключил он. — Благодаря этому высший разум удерживает меня от неразумных поступков…
— Меня тоже, — ответил я. — Именно поэтому я еще не собрал ни на машину, ни на половину дачи. Значит, я — не частник.
— А шкаф у вас есть? — Костенко посмотрел на меня в упор. — Койка? Чья это собственность? Ваша? Давайте же заменим слово «частник» на «личник»! Ни Маркс, ни община не возражали против личной собственности.
Шофер резко затормозил возле Склифосовского. Лицо Костенко мгновенно изменилось, сделалось жестким, собранным:
— Ромка, спасай художника!
Через три часа белый Штык медленно поднял глаза с фотографии двух молодцов, показанной ему Костенко, и чуть заметно кивнул.
Через двадцать минут мы приехали с Костенко в научно-технический отдел, там что-то сделали с конвертом, потом с письмом Русанова, а уже после Костенко протянул мне ксерокопию. Письмо было коротким:
«Дорогой Валера! После нашего давешнего разговора о том, какой должна быть роспись зданий в Загряжске, я пришел к определенному выводу: только традиционный рисунок, никаких уходов в «новации». Хватит, ей-богу! Ваши слова про то, что такого рода живопись должна будить мысль, быть броской, заметной, меня несколько огорчили. Откуда у Вас, крестьянского мужика, такая страсть к внешним эффектам?! Как Вы, крестьянский сын, миритесь с чужим?!
Берегите в себе исконно национальное, только в этом спасение нашего духа, который не принимал и никогда не примет чужеземных влияний…»
Костенко пожал плечами:
— Или Белинский не славянин, или Гегель белорус — одно из двух… Почему запад может заимствовать у нас Чайковского и Блока, а нам заказано брать то, что интересно у Флобера, Хемингуэя или Крамера?
«Я очень прошу вас сделать эскиз для Загряжска в истинно традиционном духе, не бойтесь куполов и тревожного предзакатного неба, в котором затаено предостережение чуждым силам, только и думающим, как бы источить изнутри и разнокровить нас. Поверьте, мною движет долг патриота, хватит, и так нас достаточно унижают»…
— Кто может унизить великую нацию? — удивился Костенко. — Мазохизм какой-то! Совершенное отсутствие чувства гордости за свой народ, плакальщик…
«Национальный мотив для Загряжска мне важен еще и потому, что там, среди строителей, объявился наш противник, а к разговору с ним надо быть подготовленным. Око за око, зуб за зуб».
— Вот оно, — сказал я. — Вот почему они охотились за Штыком, вот почему им так нужно это письмо…
— Поезжайте домой, я заеду к нашему парню, который остался караулить мастерскую, — задумчиво сказал Костенко, снял трубку телефона, попросил укрепить «ноль — двадцать второго», но сделать этого не успели, ибо через минуту пришло сообщение, что в мастерской Штыка задержаны два неизвестных. Ими оказались те, что пасли меня, Лизу и Гиви. После того как я формально опознал их, Костенко сказал:
— Все, теперь начинается работа. Перезвонимся завтра к вечеру. Меня интересуют их пальцы. Во дворе дома Штыка мы нашли обломок водопроводной трубы со следами крови, есть отпечатки…
Однако перезвониться нам пришлось этой же ночью: открыв свой письменный стол, чтобы классифицировать все собранные материалы для Костенко — этому парню можно доверять, — я увидел незнакомую мне записную книжку. Сначала я не обратил на нее внимания. Открыв первую страничку, обмер. Я позвонил Костенко, кляня себя за то, что не спросил его домашний номер. Он тем не менее трубку снял сразу же.
— Слушайте, полковник, — сказал я, — приезжайте ко мне, а? Дело в том, что в моем столе лежит записная книжка Штыка с несколькими вырванными страницами…
— Вы ее как следует осмотрели? — рассеянно поинтересовался Костенко.
Я отодвинул от себя книжку, поняв, что пальцев моих на ней предостаточно.
— Было, — признался я. — Идиот.
— Самокритика угодна нынешнему этапу развития общества, — хмыкнул Костенко. — Сейчас буду.
— А чего ж адрес не спрашиваете?
— Знаете что, не играйте, бога ради, в частного детектива, ладно? Прекрасно же понимаете, что ваш адрес мне стал известен в ту же минуту, как только я узнал, что ваше имя произнес Штык.
XXIV
Иван Варравин и Всеволод Костенко
— Когда это вы успели побриться? — спросил я, пропуская Костенко в квартиру. — Судя по всему, домой не ездили.
— Бритву держу на службе, жужукает, профилактика нервной системы. Следом за ним — я чуть было не толкнул человека дверью — вошел давешний громадина, что взял в засаде у Штыка взломщиков.
— Товарища зовут Миша, — пояснил Костенко. — Он посмотрит вашу дверь, поищет чужие окурочки, не святой же дух занес сюда эту записную книжку… Должны быть пальцы…
Окурков не было. Дверь не вскрывали, и я вдруг с ужасом понял, что лишь один человек мог войти сюда, кроме меня, отпереть ящик стола и положить туда книжку Штыка. Этим человеком была моя жена, Оля.
…Когда верзила уехал в управление, чтобы продолжить работу с двумя задержанными, а Костенко вызвал бригаду «науки», чтобы искать отпечатки пальцев, я отправился делать чай и яичницу: полковник признался, что смертельно голоден.
— Не помешаю? — спросил Костенко, протиснувшись следом за мной в пятиметровую кухоньку, — я терпеть не могу, когда мне смотрят в спину.
— Глядите себе, я на это не реагирую.
— Устали?
— Видимо… Но — не чувствую, напряжение держит… Сейчас сделаю глазунью и расскажу вам всю историю… Покажу мои записи, копии документов, беседы, наброски репортажа, — дело еще только разворачивается…
Я снял сковородку с конфорки, переложил глазунью на большую тарелку и повернулся к полковнику, приглашая его в комнату.
— Давайте здесь, — сказал он. — Обожаю кухни.
— Уместитесь на табуретке?
— Думаете, у меня дома на кухне кресла стоят? Ну, договаривайте.
— Я бы только просил вас выполнить то, о чем попрошу…
— Для этого надо знать, что намерены просить.
— Ваши научные эксперты, полагаю, найдут здесь отпечатки пальцев моей жены.
— И у меня б дома тоже нашли, не мудрено.
— Погодите…
— Я слушаю, слушаю…
— Дело в том, что жена ждет ребенка, живет у матери. У меня ее не было последние четыре месяца… Но сегодня, возможно…
Костенко прервал меня:
— Ну, и что я должен сделать, если мы обнаружим здесь ее пальцы?
— Ничего. Забыть об этом. Не включать в протокол.
— То есть? — Костенко удивился. — Я что-то не очень понимаю конструкцию вашего размышления…
— Правильно, — согласился я. — Не поймете до тех пор, пока я не расскажу вам всю историю…
И я рассказал о том, как получил письмо Каримова, — не я, конечно, а редакция. Рассказал о Горенкове, Кузинцове, Чурине, Русанове, Штыке — обо всем, словом, что произошло в последние дни…
Реакция Костенко оказалась странной. Напрягшись, он подался ко мне:
— Опишите-ка мне Чурина, а? Как мы говорим, дайте словесный портрет.
— Я его не видел. Только фотографии…
— Неважно. Он блондин?
— Скорее русый. Очень крупный…
— Очень крупный, говорите? — Костенко перешел к чаю. — Занятно… На подбородке вмятинка есть?
— Да. А в чем дело?
— К сожалению, не могу вам ответить, Иван Игоревич… Речь идет о служебной тайне… На данном этапе, во всяком случае. Но я не совсем понял про вашу благоверную. Договаривайте… Когда нет одного звена, вся цепь рушится.
…Полчаса назад, как только я вошел в квартиру, позвонила Лиза. Говорила быстро из автомата:
— Я с Гиви! Куда ты запропастился? На собрании все будет в порядке! Не волнуйся! Все выступят за тебя. Я — первая, чтобы снять гниль… Сейчас мы около Тамары… Сначала к ней приехал Русанов, а потом Оля с ее мамой. Видимо, с мамой, я так подумала… Высокая дама, седая, красивая, с очень большими глазами…
Это была Глафира Анатольевна, сомнений быть не могло.
— Лиза, — как можно спокойнее сказал я, — сейчас же иди к Гиви… Не будь одна ни секунды, возможно, за вами смотрят.
Она рассмеялась:
— Дорогой товарищ Шерлок Холмс, о чем ты?!
— Пожалуйста, сделай то, что я тебе говорю. И скажи Гиви, что те два парня, что сидели в кафе — помнишь, они вошли следом за ним, такие квадратные, — арестованы…
— Какие парни?!
— Они сели возле двери, один еще постоянно шаркал ногами…
Лиза вздохнула:
— Не смотрела я ни на каких парней! Я всегда на тебя смотрю… Ой, погоди, тут три человека ждут очереди, позже перезвоню…
— Лиза! — закричал я, но она положила трубку.
Выслушав меня, Костенко сокрушенно покачал головой, позвонил в управление, сказал, чтобы срочно получили фото замминистра Чурина, потом, назвав адрес Тамары, попросил немедля отправить туда группу…
— Вообще-то вы зря обо всем этом не рассказали с самого начала…
— Тогда я не имел бы права выступить с моей публикацией. В действие вступит бюрократическая машина…
— Имеет место быть, — согласился Костенко. — С одной стороны… А с другой — я волнуюсь за ваших друзей. Мужество — хорошо, безрассудство — преступно… Кстати, вы — цепко-наблюдательный человек: один из арестованных, Антипкин, действительно постоянно шаркает ногами, словно боится описаться… Выдержкой вы тоже не обделены, — я бы сразу сказал о звонке вашей приятельницы, возможно, и она ходит по лезвию бритвы… Значит, полагаете, благоверная принесла сюда записную книжку Штыка и сунула ее в ваш письменный стол?
— Никто другой этого сделать не мог. Или я, или она.
— А какой ей навар? Или — чары злодейки Тамары?
— Вы верите в гипноз, магию и прочее?
— Верю. Но с определенного рода допусками. Можно, я задам вам вопрос? Только без обид, по-мужски?
— Если этот вопрос тактичен…
— Любой вопрос тактичен, если предполагает возможность ответа. Вопрос и право на ответ — визитная карточка демократии.
Все-таки у нас дурацкое воспитание: всех и каждого мы норовим встретить по одежке… С юности — и не потому что жили мы туго — я не верю надушенным седоголовым красавцам в шелково-переливных костюмах… В сороковых, говорят, такого рода людей обзывали «плесенью», «стилягами» (дико, ведь «человек — это стиль»?!), потом в пятидесятых Никита Сергеевич, добрый человек, проповедовал «косоворотку», а уж после началась пора галстуков, жилеток, крахмальных сорочек, переливных костюмов, пора болтовни и безвременья… Этот полковник забивает гвоздь по шляпку, точен в формулировках, атакующ и честен…
— Спрашивайте, — сказал я.
— Меня интересует вот что… Вы с Олей подходили друг другу? Она по-настоящему чувствовала вас? Вы — ее?
— Я ее… Я любил… Даже не знаю, как сказать — в прошлом или настоящем… Мне было с ней очень хорошо…
— А ей? Я не зря спрашиваю… И дело не в том, сильный вы мужчина или слабый, просто существует такой термин, как «сексуальная совпадаемость»… И она обязана быть двухсторонней. Я спрашиваю не из пустого любопытства — оно, вы правы, было бы верхом бестактности… По нашим данным, к чародейкам идут женщины, обделенные… нежностью… Я не говорю ни о беде с пьяницами мужьями, ни о скандалах из-за того, что молодые живут в одной комнате со стариками, — это не ваш случай… Я размышляю именно о чувственности… О том, что принадлежит только вам двоим… Знали б проблему — могли дать научную рекомендацию: «Вы друг другу не подходите, лучше расходитесь, пока нет детей, потом будет сложнее, да еще искалечите жизнь ребенка…» Перетерпится — слюбится!.. Мура собачья, хватит терпеть попусту! Тем более в любви… А вопрос совпадаемости биополей? Раньше мы это понятие гоняли: «Этого не может быть, потому что не может быть никогда»… А теперь уперлись лбом в проблему и снова поняли: опоздали в теории, отстали лет на тридцать и айда погонять… Наука — не конь, из-под плетки работать не может.
— Я допускаю другую возможность… Хотя не отвожу те две, о которых вы сказали… Оля… Моя жена… Она очень скрытный человек… Может быть, я чего-то не понимал, а спросить в лоб мы не умеем, россияне не американцы — те все называют открыто, без околичностей… Но мне кажется, что Тамара подбиралась через Олю к ее матушке…
— Почему?
— Это тоже — вне дела, только для размышления, ладно? Тогда — расскажу.
— Я боюсь ответить утвердительно…
— Почему?
— Потому что в деле, которое начинает вырисовываться, нельзя ничего отводить в сторону… Я буду обязан встретиться с вашей тещей… И с женой тоже — если здесь обнаружат ее пальцы… Я понимаю, женщина ждет ребенка, жизнь на сломе, понимаю — жестоко. А если с этим связана трагедия Штыка? Поэтому, думаю, и о теще надо подробнее сказать…
— Я всегда брезговал стукачами, полковник… Я не намерен изменять своей позиции…
— Вы мне симпатичны, Иван Игоревич, но не надо ездить по травке на коньках… Вы же прекрасно понимаете, что я, увидав вас в мастерской Штыка, обязан понять до конца, отчего вы там объявились… За вас говорит показание Шейбеко: художник, мол, вас истребовал, как только открыл глаза. Это в вашу пользу. Вы вели свое расследование, и здорово это делали, я восхищен, это честно… Но ведь вы не хотите открывать всю правду не только потому, что речь идет о ваших близких… Вы по-прежнему опасаетесь, что это может помешать публикации вашего сенсационного исследования… Или я ошибаюсь?
Сначала я хотел ответить однозначным — «нет, не боюсь», но потом ощутил в словах Костенко известную долю истины. Да, профессия, особенно наша, действительно делает человека своим подданным… Наверное, иначе нельзя… «Цель творчества — самоотдача, а не шумиха, не успех»… Но ведь ты думаешь о собственном успехе, сказал я себе, это живет в тебе, может, даже помимо воли. Воля тут ни при чем, возразил я себе. Это естественное состояние личности: видеть результат своего труда не безымянным, а позиционным, напечатанным ко всеобщему сведению.
— В чем-то вы правы, — ответил я. — Я не думал об этом раньше.
— Спасибо, что сказали правду, — вкрадчиво, понизив голос, приблизился ко мне Костенко. — Но ведь вы бы не смогли написать всю правду, исключив те эпизоды, которые, возможно, носят исходный характер? Я имею в виду членов вашей семьи. Обвинять всех, кроме тех, кто близок? Нас за такое судят: самовольный вывод из дела обвиняемого… Даже свидетеля…
— А я не стану их исключать… В том, конечно, случае, если мои, как вы говорите, близкие были втянуты в это дело.
— С точки зрения этики такое допустимо? — поинтересовался Костенко. — Точнее: целесообразно?
— Исповедальная литература — одна из самых честных.
— Согласен. Но ведь вы журналист, а не писатель. Вам надо соотносить себя с фактором времени. Журналистика реализуется во времени, литература — в широте захваченных ею пространств. Верно?
— Верно.
Костенко попросил у меня разрешения позвонить.
— Валяйте, — ответил я.
Он набрал номер, спросил, как дела с тем адресом, который продиктовал (квартира Тамары, понял я); покивал, произнося нетерпеливо-вопрошающе: «ну», «ну», «ну» (видимо, сибиряк), потом поинтересовался, где «они», удовлетворенно хмыкнул, хрустко вытянул ноги, как-то по-актерски, скрутил их чуть что не в жгут, сказал, чтоб «не мешали», и мягко положил трубку.
— Кто там? — спросил я.
— Сейчас приедут ваши друзья. Они сделали мою работу. Им можно давать звания лейтенантов. Я бы дал майоров, но наши бюрократы в управлении кадров не позволят. Благодаря вашим друзьям завтра я арестую одного из тех, кого вы пасли.
Я опешил:
— Это как?!
— Потом объясню. Сейчас не имею права, честное слово… Сталинские времена научили меня умению молчать наглухо. Мы сейчас в словах смелые, а тогда… Сбрякнешь что в компании — вот тебе и пятьдесят восьмая статья, пункт десять, призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти, срок — до десяти лет.
…Когда позвонили в дверь, Костенко резко поднялся, в нем снова появилось что-то кошачье, изменился в мгновенье и, мягко ступая, пошел — совершенно беззвучно — к двери; приникнув к глазку, несколько секунд разглядывал ночных гостей (явно не его бригада из «науки»), потом, отперев замок, рассмеялся:
— Квициния, ты тоже в деле?!
Ну и ну, подумал я. Кто кого выслеживал эти дни: мы — Русанова с Кузинцовым или нас — Костенко?!