Мухи Кабир Максим
Она закинула за спину руку и притянула его к себе. Он вошел плавно. Надавливая на его бедро, она диктовала ритм, и через пять или десять минут или через час, Саша вскрикнула и прикусила наволочку подушки. Забилась, как выброшенная на берег рыба, и Рома ахнул в унисон.
– Я люблю тебя, Саш, – сказал он.
– И я тебя тоже люблю, – отозвалась она блаженно. Его сердце пульсировало у ее уха, убаюкивало. Он еще что-то шептал, но она уже соскальзывала в сон.
Ей приснилось, что она сидит за столом в ярко освещенной комнате. Она узнала обстановку и мебель, пусть и никогда прежде не была здесь. Комнату она придумала, валяясь на больничной койке, проектируя мысленно идеальное жилье для мамы и себя. Имея в избытке время, она нарисовала стены, обшитые дубовыми панелями, и хрустальную люстру, медвежью шкуру и массивный стол с мраморной столешницей (чрезвычайно пафосный, как видела она сейчас). Во сне фантазия воплотилась до мельчайших деталей. Гостиная сверкала чистотой, уютно шелестело, хрустело головешками пламя в камине, и поблескивали шерстинки бедолаги-медведя. Даже пейзаж за окном был, как она заказывала: горы, наверное Альпы, пики, укутанные снежными шапками, словно сахарной глазурью. Голубые мачты сосен.
«Рай», – подумалось ей.
– Рай, – вторил голос.
Она не испугалась, слишком идиллична была атмосфера. За столом напротив сидела тетя Галя, которую она никогда не встречала при жизни, но безошибочно идентифицировала по фотографиям. Учительница помолодела, ей нельзя было дать больше пятидесяти пяти. В белом хлопке, с благородной проседью в уложенных косах.
– Ой, – сказала Саша, – теть Галя.
Словно они были родственниками или старыми знакомыми.
– Привет, милая. – На шее женщины застучали деревянные бусы из крупных красных шаров.
– Ты сделала большое дело, – сказала тетя Галя. Ее лицо лучилось, подсвеченное изнутри волшебным огнем.
– Мелочи, – ответила Саша.
– О нет. Целые столетия они страдали и заставляли страдать других.
– Они?
– Те, кого называли заложными.
– Так это все правда? Они были внизу?
– Слишком долго, чтобы не обозлиться на живых.
– А теперь?
– Ты отпустила их. Цепь порвана. Они свободны. Они вольны уйти.
Тепло, источаемое учительницей, согревало Сашу. Кожу пощипывало. Душа пела.
– Это отец Владимир помог.
– Это твоя доброта спасла их. Они просили передать тебе, что дом чист. И они хотят тебя отблагодарить.
– Не нужно, – улыбнулась Саша.
– Нужно, – мягко сказала тетя Галя. – Не отказывай им. Разреши им покинуть дом со спокойной совестью.
– Я не знаю, – растерялась девушка.
– Проси что угодно. Любое твое желание.
– Но у меня все есть…
– У такой юной красавицы должно быть море желаний. – Тетя Галя хитро посмотрела по сторонам. Саша заметила бумажки на стенах, которых не было минуту назад. Листы, исписанные ее собственным почерком, страницы из ее секретного дневника, пришпиленные к панелям.
– Магия, – сказала тетя Галя и мелодично засмеялась. Она протянула руку и, хотя до стены было метра три, сняла один из листов. Вчиталась, засияла. – Домик в Норвегии? Они могут устроить! Раз плюнуть – норка хоббитов под Осло, – женщина смерила замолчавшую Сашу испытующим взглядом, – или…
Рука сорвала новую страницу. Тетя Галя прикрыла рот ладонью и хихикнула.
– Силиконовая грудь? Любого размера и от ведущих европейских хирургов. О, Ромочка изойдет слюной!
Хихиканье стало грубее. Резкое и лающее. Левое запястье оставило на белоснежной столешнице грязный след. За горной грядой вышла огромная луна.
Саша вжалась в кресло, она вертелась и мычала испуганно. Ноги не слушались, утонули в колючей медвежьей шерсти. Камин превратился в печь из подвала. По запискам сновали мухи, они отковыривали буковки и улетали с ними в лапках. Жужжали под перекосившейся люстрой.
Тетя Галя отцепляла записки, комкала их.
– Как насчет путевки в прошлое? Повидать дядю Альберта? Двадцать четыре часа любого дня из любого года? Они и такое устроят.
Саша не понимала, как она могла принять эту старуху за тетю Галю. Ведьма из числа медиумов хохотала и кривлялась. Ее бельма налились кровью, вспучились, округлились. Будто крашеные деревянные бусины под желтыми веками.
– Вот оно, – воскликнула старуха, – вот чего ты хочешь сильнее всего! Проси у них, и воздастся! Повторяй за мной: заложные…
«Не смей!» – закричала Шура.
Саша трепыхалась в размякшем, воняющем псиной кресле. По липкой обивке прыгали вши. Насекомые кишели в седых патлах старухи.
– Хочешь! Хочешь! Хочешь! Я вижу тебя насквозь!
И тогда в голове отчетливый голос Александры Вадимовны сказал:
«Заложные, я хочу»…
– Саш…
Она распахнула глаза. Уставилась на Рому. Сердце стучало быстро и сбивчиво. Во рту стоял отвратительный привкус. Из-за тусклого утреннего света лицо Ромы казалось мертвенно-серым. И спальня была серой, словно присыпанной пеплом сгоревших иллюзий.
– Шесть утра, – пояснил Рома, ласково гладя ее по лбу, – я пойду.
В ушах до сих пор лаял старушечий смех. Саша вытерла губы, встала.
– Все хорошо?
– Да, конечно.
Она увильнула от поцелуя.
– М-м, зубы нечищеные.
Пока она спала, он убрал со стола. Лучше бы разбудил ее пораньше, вытащил из лап кошмара. Нового – черт побери – кошмара.
Саша поплелась за Ромой в коридор.
– Что тебе снилось? – спросил он, обуваясь.
– Не помню. А тебе?
– Вчерашний вечер. – Он положил руку ей на грудь.
– Иди. Мама вот-вот вернется.
– Тогда до сегодня.
Он потопал по тамбуру. Саша прислонилась к стене. Стояла в полутемной прихожей, гадая: во сне она сформулировала просьбу или Рома прервал ее на полуслове?
28
Праздник
Мама надела синее струящееся платье и сразу помолодела лет на пять. Сборы немного отрезвили Сашу: все утро она бродила по квартире, как пришибленная, с трудом понимала, что ей говорят. Мысленно она возвращалась в псевдоуютную комнату, к безобразной старухе, чьи глаза-шарики видели потаенное. Но душ и домашние хлопоты постепенно помогли прийти в себя. Мама заразила праздничным настроением. Саша вычеркнула из памяти досадный рецидив. То, что было у них с Ромой, просто обязано затмить какие-то там сны.
Она выбрала сарафан, оставляющий открытыми плечи. Навестила салон красоты. Соседка с первого этажа сделала ей укладку.
– Берите зонтики, – напутствовала парикмахерша, – будет ливень.
Ветер носил по дворам обрывки бумаг. Как страницы из разворованного девичьего дневника. Кукольные новостройки Речного словно бы опустели, лишь у батута скучал паренек да за рабицей детского садика прохаживался сторож. Загудела электричка. Тучи сомкнулись над вокзалом.
В город они ехали дружной компанией: мама, тетя Света, Рома. Стекла автобуса забрызгала морось, редкие деревья гнулись к земле. На террасе «Водопоя» хозяйничала напарница Инны, заносила в помещение стулья и сворачивала тент. В шесть было темно, как осенним вечером.
Рома приобнял Сашу и погладил по руке. От него приятно пахло. Запах мужчины, которым Рома стал вчера.
– Мне такое снилось, – сказал он.
– И что же?
– Намекну: там были мы с тобой.
«Вчера он признался мне в любви, – подумала Саша и потерлась носом о его рубашку. – И я ему тоже призналась»…
«Так будь счастлива и не вари воду», – сказала Шура. А Александра Вадимовна, чопорная, правильная, промолчала.
У ресторана уже ждали гости: две докторши из маминой больницы и папа в импозантном костюме. Билась на ветру жестяная вывеска. Кроны тополей теряли листья.
Официантка провела галдящую братию к забронированному столу. Заведение было комфортным, с обилием дерева в интерьере и журчащим фонтаном посреди зала. В световом фонаре виднелось насупившееся небо. Здесь три года назад Алексины отмечали день рождения дяди Альберта. Саша сочинила для отчима стишок и прочла его, стоя вон там, возле фонтана.
Официантка водружала на стол горшочки с жарким. Папа разливал шампанское. Сам он был за рулем.
– Нет-нет, – тетя Света прикрыла ладонью бокал, – мне водочку, я христианка. Что, никто водку не пьет? За Танины восемнадцать? Роман, вино – бабский напиток. Хоть ты меня поддержи.
Рома согласился на одну рюмку. Гости перешучивались, знакомились. Засыпали Сашу вопросами и комплиментами.
– Ну, ты вымахала, принцесса, – сказала терапевт Лия. – Замуж пора!
– Не смущай жениха, – вставила офтальмолог Наташа.
– Ты, жених, не обижай нашу Александру. А то мы тебя съедим.
Рома краснел, но с честью отражал атаки врачих.
Папа провозгласил тост:
– Я Таню встретил, когда нам было по двадцать лет. Представляете? Я ее полгода добивался. Она ни в какую. Заносчивая! Кавалеров у нее было пруд пруди. Ну и я не лыком шит, – он подмигнул Саше. – Короче, жизнь – она складывается не всегда так, как мы планируем. Разное было, да, Тань? Главное, что у нас дочурка любимая есть. И ты с годами только хорошеешь.
– Ну конечно, – фыркнула мама.
– Клянусь! За самую красивую девочку медицинского училища.
– За самую красивую девочку Шестина! – поправила тетя Света.
Гости набросились на яства. После третьего тоста пошли воспоминания.
– Тебе не скучно? – спросила Саша.
– Наоборот! – воодушевленно ответил Рома. И под скатертью помассировал ее бедро.
– Придешь ко мне послезавтра? – шепнула Саша.
– Послезавтра? – ужаснулся он. – Я до послезавтра умру.
– Умрешь – не увидишь мое кружевное белье.
– Ох, черт. – Пальцы заскользили по бедру нетерпеливо.
– Тише, рехнулся?
– Вадик, – сказала мама, – а где наш кругосветный Николай?
– Дядь Коля-то? – Папа развел руками. – Пропал без вести. Второй день трубку не берет. А он тебя не поздравлял? Странно.
– Может, случилось что? – встревожилась Саша.
– Ага, случилось, – сказала мама, – запой у Колюни опять.
– Отыщется, – произнес папа, – он, когда влюбляется, про все забывает. Хорошо, что длится его влюбленность максимум неделю.
Вскоре начались танцы, и пять женщин принялись делить мужчин. Рома по очереди станцевал с докторами и тетей Светой и позвал вальсировать Сашу. Ее родители кружились рядом, беззаботно болтая. Дядя Коля не явился – на него это похоже. Но почему папа один, без жены и младшей дочери? Чем бы они помешали?
По стеклам барабанил дождь. Официантка меняла блюда, гости шастали от стола к танцполу. Саша улучила момент и вышла на улицу. Погода разбушевалась по-настоящему. Под натиском ветра гнулись деревья. Ливень стелился почти горизонтально. Водители спешили очутиться дома.
Саша обогнула кирпичные будки туалетов и спряталась под защитой дикого виноградника. Прикурила сигарету. Она выпила всего бокал, ум был ясным. Яснее, чем утром.
«Какая глупость, – подумала она, – жизнь только стала налаживаться, у меня есть крыша над головой, учеба и любящий человек, а я зачем-то придумываю проблемы, шугаюсь каких-то снов…»
По тротуару зачастили ледышки. Градины отскакивали к ее ногам. Запищали сигнализациями припаркованные автомобили.
«Нужно отпустить прошлое, – сказала Саша себе, – расстаться с дядей Альбертом. И простить его кузину, как бы ни было сложно. Бог ей судья».
За увитой лозами шпалерой раздались голоса. Саша заглянула в щель. Заметила родителей на аллее. Папа потянулся, пробуя обнять маму, но она увернулась.
– Зачем, Вадик? К чему это все?
– Мне не хватает тебя.
– Чепуха. – Мама засмеялась. Она действительно казалась девочкой, свободной, как ветер, неприступной. – Ты женат. И между нами ничего не может быть. Кроме Саши.
– Тань…
– Иди в зал, Вадик. Пока дочь не увидела.
Папа ушел, осунувшийся. Саша, потушив окурок, побежала в ресторан.
«Чудные существа все-таки мужчины».
– Скажи тост, Сашенька, – крикнула тетя Света.
Саша подняла бокал.
– Мамуль! Родная! Я желаю…
Заложные, я желаю…
Она тряхнула волосами, будто отгоняя муху.
– Я желаю тебе…
Шестеро взирали на нее. И померещилось, что за столом не родня, не мамины подруги, не Рома… что это мертвые спириты заняли стулья. Карлик, ковыряющийся в лошадиных зубах. Старуха, сосущая мозг из говяжьей кости. Старик и напомаженный брюнет, они держат рюмки в когтистых пальцах. Цвира Минц повисла на мулате, гладит его промежность и усмехается.
Саша поморгала. Мираж исчез.
– Долголетия, мам, – проговорила Саша, падая на свое место. Ничего не подозревающий Рома поцеловал ее запястье.
Вечеринка завершилась в десять. Сытые и натанцевавшиеся, гости прощались. Удалились мамины коллеги.
– Речной и Первомайская, не расходимся, – объявил папа, – подвезу вас.
– Мы вызовем такси, – заспорила мама.
– Не перечь, именинница!
Мама сдалась. Нагруженная подарками, заняла переднее сиденье. Саша втиснулась на заднее, между Ромой и хмельной, говорливой тетей Светой. Соседка прихватила початую бутылку вина.
– Вот это праздник! – одобрила она. – Предлагаю отмечать твой день рождения ежемесячно.
Фары буравили влажную мглу. Елозили по ветровому стеклу дворники. В полях пузырились лужи.
Саша смотрела сонно, как двигаются щетки. Туда-сюда. Туда-сюда.
– Доча, – окликнул папа, – ты меня слышишь?
– Тише, – сказала мама, – она задремала.
– Нет! – взвилась Саша. – Разбудите! Пожалуйста!
Но было поздно. Родители испарились и смешная тетя Света. И Рома бросил ее. Машина мчалась сама по себе, никем не управляемая. Плавно вращалось рулевое колесо.
Саша шарахнулась в сторону. Слева, на месте Ромы, сидел Виктор Гродт. Волосы цвета вороньего крыла по-гоголевски маскировали носатый профиль.
– Ты попросила, – грустно сказал художник.
«Мазда» рассекала плотную стену ливня. На горизонте вспыхивали ветвистые молнии, но запотевшие стекла не пропускали треск грома.
– Я ничего не просила у них, – жалобно прошептала Саша.
– Ты не понимаешь. – Гродт уронил подбородок на грудь. – Мы делаем их сильнее. Мы позволяем им выйти на время из гноища. И чем больше в тебе света, тем больше им разрешено. Тем сытее они будут.
– Тебя не существует, – процедила Саша. – И их тоже! Ты умер сто лет назад, так и веди себя как мертвый!
– Их уже не остановить, – сказал Гродт.
Автомобиль подскочил на ухабе. Поехал по мосту. Саша разлепила веки.
– Доброе утро, – ласково сказал Рома. Фары высвечивали высотки микрорайона. Она проспала полчаса.
«Если это продолжится, – подумала она угрюмо, – я вообще перестану спать. Накуплю таблетки кофеина. В конце концов перейду на какие-нибудь бодрящие наркотики. Буду рисовать осьминогов и брошусь в пролет однажды».
Рома высадился у Речного. Еще раз поздравил именинницу.
– Не промокни! – сказал папа.
– Постараюсь! – ответил Рома, уже мокрый до нитки. – До завтра, Саш.
Он растворился в дожде.
«Мазда» поехала по степи. Окна бурого дома отражали молнии. Бурлила Змийка. Каблуки вязли в грязи. Воздух остро пах магнием.
Саша подхватила подол сарафана. Перепрыгнула лужу. Папа проследил, чтобы дамы не запачкали наряды. Они впорхнули в подъезд, фыркая и отряхиваясь.
– Буря на день рождения – хороший знак, – заявила тетя Света.
Лампочка то загоралась, то гасла в плафоне, реагируя на небесное электричество. Соседка вспомнила, что у нее в баре завалялось бренди.
– Я пас, – сказала мама, – в душ и отдыхать.
– Скучные люди!
Саша свернула за угол. И встала как вкопанная. В тамбуре кто-то был. Тень, сгорбившаяся у их квартиры. Поджидающая во мраке фигура.
Саша ущипнула себя. Сзади налетел папа.
– Что такое, солнышко?
– Па. Ты видишь? Там…
– Вижу, – удивленно сказал папа. Саша восславила гремящие небеса. Пока что она не сошла с ума.
– Эй. – Папа заслонил собой дочь. – Что вы там делаете?
Мама и соседка замерли по бокам.
В водосточных желобах ревел поток, но сквозь его монотонный гул Саша разобрала негромкое мычание. Мама достала телефон и включила фонарик. Тьма отступила, из нее, как из черного омута, вынырнул человек. Женщина.
Мама вскрикнула, а тетя Света выругалась.
– Боже, – вымолвил папа.
Женщина была изуродована. Одежда свисала на ней лохмотьями, но хуже того – лохмотьями свисала кожа на руках и тощих ногах. В волосах запутался репейник. Лицо было красным и деформированным, оно вспухло, будто несчастную кусали осы.
«Нет, – пронеслось в Сашиной голове, – не осы, а комары».
Она заранее знала, что обнаружит, когда дрогнувший луч коснется верхней половины лица. Но все равно ахнула.
Запекшиеся полосы крови багровели на оплывших щеках. Из глазниц торчали зеленые пучки. Кто-то вонзил в глаза женщины стебли рогоза. Растение не позволяло векам закрыться.
Калека шагнула вперед, из ее рта вырвался жуткий клекот. Она споткнулась, сползла по стене, и папа кинулся к ней.
– Это же Гильдерева, – проговорила потрясенная мама.
Кузина дяди Альберта, ведьма, из-за которой они лишились крыши над головой, сидела на бетоне и скулила.
29
Суд
В тысяча восемьсот сорок четвертом году газета «Губернские вести» обвинила группу шестинских хасидов в совершении религиозного убийства. Дескать, мученическую смерть принял от их рук пятилетний сын гувернантки Прокловой. Младенцу искололи иголками тело, сбрили волосы, удалили крайнюю плоть. Кожу испещрили ссадины, но главное, что и указывало на евреев, – в трупе не осталось ни капли крови.
Талмудисты еще в восемьсот семнадцатом исходатайствовали у блаженной памяти Государя Императора Высочайшее царское повеление, которым запрещались слухи об употреблении евреями христианской крови. Что, конечно, мало повлияло на общественность. «Вести» искали козла отпущения и в подробностях смаковали зверскую смерть ребенка. Вопрошалось, не следует ли еврейская диаспора наставлениям Ветхого Завета буквально, ведь сказано в Книге Чисел: «Яко левичища восстанут… и кровь посеченных испиют». Газета упоминала, что на Пейсах хасиды традиционно едят яйца и опресноки, вместо соли посыпанные пеплом из сгоревшей ткани, которую пропитывают младенческой кровью. Не были забыты и недавние резонансные преступления – отрезание хлеборобу кончика языка на Волыни и насильственное кровопускание луцкой девочке.
Результатом статьи стало избиение шестинцами евреев. Троих толпа заколотила до смерти. Цирюльник Мордохей после нескольких часов истязаний признался, что община убила ребенка на праздник Амана, а кровь добавила в медовые пряники.
Впрочем, никакой гувернантки Прокловой и никакого замученного младенца не существовало в природе, а все детали кощунства были плодом фантазии газетчика. Историк Георгий Вещук посвятил погрому сорок четвертого года брошюру «Антисемитизм: наказание без преступления».
Единственное ритуальное убийство произошло в Шестине полвека спустя и не вызвало особого резонанса. В районе Водопоя пропало двое подростков. Живучая газета «Губернские вести» разродилась возмущенной заметкой. Намекнула, что к их исчезновению могут быть причастны пресловутые хасиды, и процитировала книгу Сулхан Оруха: «Кровь скота и зверя употреблять в снедь нельзя, а кровь человеческую, для пользы нашей, употребляйте».
Хасиды Шестина на всякий случай массово уехали из города и тем самым спасли себя от новых нападок. Подростков так и не нашли. Их прикончили в подвале махонинского дома, и сам промышленник из тени наблюдал за казнью. Адам Садивский, изрядно накачавшийся коньяком, трижды поднимал топор и трижды падал на колени, чтобы сблевать. Дрожало свечное пламя. В итоге Цвира Минц вырвала у него оружие, закатала рукава и рубанула по шее связанной девочке. Красное оросило дно бассейна, испачкало красивое и безумное лицо Цвиры. Будто багровые веснушки рассыпались по щекам. Лезвие взмывало и опускалось, перегрызая позвоночник. Рядом завывал в кляп братик убитой.
Хасиды, как видите, оказались ни при чем.
Во мраке за спиной Махонина стоял еще кто-то, он взирал на кровь, он помнил…
Весна тысяча семьсот двадцатого года выдалась холодной, морозы погубили урожай. Поля покрыл иней.
– Скорбит земля, – сказал староста, – негодует.
И ночью собрал на околице дюжину сельчан. Тем временем жены их и матери крестились в избах иконам, солью с маком посыпали пороги. Под круглой луной, под пронзительным ветром, воющим, словно стая волков, мужчины вершили суд, а подсудимый сидел на липовом стуле. Его руки привязали к подлокотникам, накинули хомут на шею и примотали к высокой спинке.
– Ты, – сказал староста, кутаясь в полушубок, – ты душегуб, мы знаем. Ты кощунствовал и ворожил. Ты пользовался вдовьей хотью, крал сребро, пьянствовал. Тебя земля не берет.
Сельчане хмуро смотрели на подсудимого, а он таращился в ответ. Вынув из гроба, из грунтовой могилы, ему сызнова открыли глаза. Лампадка бросала блики на желтое, тронутое тленом лицо. Кривые зубы вылезли из-под задранной губы, он будто ухмылялся презрительно. Что-то белое копошилось в глубине рта, за рябым языком. Соседи воротили носы от запаха, затыкали рукавами. Мертвец сидел на стуле и слушал приговор.
– Тебе не лежалось во гробе, – мрачно говорил староста. – Ты насылал вьюги, плакучую сухоту, худобище на скот, уполошницу, прикомницу, полуношницу и прочия немощи. Тебе не будет покоя, не будет землицы, не будет похорон.
– Не будет, – хором отозвались крестьяне. Самый молодой, рыжий, подошел, как велено было, к старосте и дал ему блины:
– Помяни покойника.
– Не помяну! – Староста швырнул блины на промерзлую землю и растоптал.
– Не помянем! – повторили соседи.
Мертвец впитывал каждое слово, и огонь лампады зажигал его лютые глаза. Его и при жизни обходили стороной. Родители согрешили, зачав его в Великий пост, оттого получился он уродцем.
Ветер развевал волосы трупа. Пороша оседала на осклизлой плоти.
Староста вытащил прутик, приблизился и ударил наотмашь по скалящейся морде.
– Не я бью! Господь бьет!
Один за другим соседи прошли мимо подсудимого и хлестали ветками.
– Убирайся в Лелей-гору, окаянный!
Рыжий мазнул смолой по лбу мертвеца и отпрянул, испугавшись содеянного и того, как пуще прежнего загорелись внимательные зрачки. Потом с подсудимого содрали погребальные одежи, обнажив стыд, облачили в женскую рубаху и бросили за плетень. Так он и лежал среди чахлой травы.
Соседи покинули судилище. Долго рыжий не мог смыть деготь с пальцев. А на следующий день снег прекратился и облака развеялись.
Кабаре «Бродячая собака» плавало, как в тумане, в табачном дыму. Под подошвами половых хрустели опилки. На сцене выступал знаменитый футурист Давид Бурлюк. Была суббота, полуподвал заполнили чудаковатые набриолиненные господа в цилиндрах и регатах и томные дамы в коленкоровых платьях, посасывающие мундштуки. Прошел и скрылся за дымовой завесой Осип Мандельштам. Одноглазый Бурлюк с намалеванной на щеке кошкой декламировал до хрипа:
– О, ночь! О, бездна лун! Дрожащий плоский лгун! Над мостовой – зимы больной колдун. Свистун, вещун, плясун… Угрюмый, хитрый, злой…