Забытые по воскресеньям Перрен Валери

– И он никогда не узнает, что деньги были мои, а не дяди Алена.

– Как скажешь.

– Невелик грех, зато я не рехнусь, выслушивая нытье брата о вечной благодарности. Не хрен ему заморачиваться.

– Следи за языком, Жюстин.

– Чем тебе помешал мой язык, а?! А ты каким языком мне врешь?!

Я так страшно закричала, что изумленная бабуля запрокинула голову в бигуди на это рычащее чудище, проверяя, действительно ли это ее внучка. Я никогда не повышала голоса, живя в этом доме. Даже в тот день, когда упала с велосипеда и так сильно разбила голову, что залила кровью всю кухню.

– Что на тебя нашло?

– То самое… Ты знала, что после аварии жандармы открыли дело?

Бабуля молчит. Она выглядит потрясенной. У нас дома существует строгий запрет на все споры с Эжени из-за ее склонности к суициду. Не знаю, что поразило ее сильнее – мой вопрос или то, что я посмела досаждать ей. Наконец она переспрашивает бесцветным голосом:

– Что?

– Ты слышала… Они завели дело!

Появляется дедуля с журналом «Пари Матч» в руке.

– Из-за чего вы так олете? – спрашивает он, заведомо не интересуясь ответом.

Бабуля жестом велит мне заткнуться. Как всегда: под крышей этого дома запрещено говорить об аварии – дедуле слишком больно, бабуля может снова попытаться свести счеты с жизнью.

И тут она без запинки врет дедуле в глаза:

– Ничего страшного, Жюстин больно дернула меня за волосы.

– Неправда! Я просто спросила, известно ли ей, что после гибели ваших сыновей и невесток жандармы открыли следственное дело, потому что в обстоятельствах аварии были неясные моменты.

Дедуля буквально расстреливает меня взглядом: я осквернила мавзолей его воспоминаний. От чувства вины подгибаются ноги, но я не опускаю глаза и смотрю на него в упор.

– Кто тебе сказал? – спрашивает дедуля.

– Старски.

Он смотрит на меня как на безумную.

– Он вызвал меня на допрос в связи с анонимными звонками из «Гортензий». Когда я произнесла фамилию Неж, он сразу вспомнил, что в той давней аварии остались неясные моменты.

Бабуля хватает палку и резко встает, хотя я не закончила с завивкой. Вцепляюсь ей в плечи и силой усаживаю в кресло, кажется, слишком грубо. Она замерла. Втянула голову в плечи. Наверное, испугалась. А мне стыдно. Начинаю думать обо всех моих «забытых», о той легкости, с которой взрослые люди обижают стариков, о жутких газетных историях, о затрещинах, которые персонал отвешивает старикам, о том, как их оскорбляют в домах престарелых. К глазам подступают слезы.

– Простите меня, но я хочу… чтобы вы ответили хоть на один из моих вопросов. Раз в жизни.

Я потерпела поражение. Они не ответят. А я больше никогда не повышу голоса. Сбрызгиваю лаком волосы бабули, и по кухне распространяется едкий запах, потом забираю седую голову в сеточку, которую она снимет завтра утром.

Дедуля оставил свой журнал на столе и вышел, чтобы собрать выброшенные Жюлем окурки.

Я опускаю дышащую горячим воздухом сушку на фальшбукли бабули и думаю, что нужно вернуться к Старски.

Я на все пойду, но правду выясню.

Глава 39

В 1944-м, через четырнадцать месяцев после ареста Люсьена, немцы бросают на обочине дороги одну из своих собак. Крупную, черную изголодавшуюся суку.

Она долго сидит у выезда из деревни, замерев в неподвижности, и смотрит перед собой.

Однажды вечером она следует за Элен до дверей бистро папаши Луи. Элен запускает ее внутрь, и псина ложится на пол, в опилки. Элен наливает ей миску супа и называет Волчицей.

В день Освобождения она угощает выпивкой всех в Милли. Даже женщин. Даже тех, кто всегда косился на нее, считая, что она слишком красива для хозяйки бара. Волчица, единственная выжившая немка на сотни километров вокруг, до поздней ночи наблюдает за пирующими.

Элен тоже пьет в этот день. Пьет за возвращение Люсьена. Пьет, потому что каждый день вздрагивает, ужасаясь его безмолвному отсутствию. Дверям, которые хлопают – она это слышит! – больше не хлопая. Несмятой наволочке на подушке, которую она каждое утро взбивает, прежде чем убрать постель. Отсутствию черных волосков на белых простынях. Тому, что одна переворачивает страницы и одна ест на краешке стола стоя, переворачивая пустые стулья ножками вверх.

Она шьет, надеясь, что он вернется – возможно, раненый, но живой. Она знает, что он не умер, что его сердце продолжает биться, но не знает, где и как. Чайка не вернулась. Элен пьет и думает, что тот, кто их выдал, может сейчас быть здесь, в толпе, чокается, выпивает и весело танцует на паркетном полу ее бистро. Но она не хочет ненавидеть. Только надеяться. Как надеялась научиться читать.

Мужчины возвращаются. В деревню, по домам, в ее бистро. Не все, но многие. Ветераны 1914–1918-го беседуют с теми, кто выжил на войне 1939–1945-го. Крестьяне, участвовавшие в двух войнах, до конца не верят, что выжили, когда поднимают рюмку и смотрят на фотографию Джанет Гейнор.

Каждый день в газете появляются новости о войне, словно пули, выпущенные в предыдущие годы, только-только попадают в цель. Становятся известны цифры потерь, доступны фотографии массовых казней и концлагерей. Свидетельства очевидцев, которые Элен не способна прочесть. И ни одной новости Брайлем! Она просит Клода, мальчишку, которого наняла на работу, тайком читать ей по вечерам, чтобы никто не понял, что она так и не научилась различать обычный шрифт.

Клод – хромой от рождения, его левая нога короче правой, поэтому он не отправился на принудительные работы. Мужчины попадали в рабство, а Клод учился читать и писать, за что Элен и выбрала его среди прочих, более опытных претендентов на место гарсона.

Каждый вечер Элен с благоговейным вниманием слушает газетные статьи о войне, запустив пальцы в шерсть Волчицы. Иногда, если слова звучат слишком жестоко, она просит его остановиться, глубоко вздыхает и кивком просит продолжать.

Иногда – об этом Элен узнает много позже – Клод сознательно выпускает самые трагичные описания жизни узников нацистских лагерей. Он заменяет некоторые слова на другие, и получается, что с одними узниками обращались лучше, чем с другими, они ели досыта и спали на чистых простынях.

По ночам, когда Клод уходит домой, Элен открывает гардероб и смотрит на вешалки с одеждой Люсьена. Он покинул дом в чем был. Она даже не успела сказать: «Люблю тебя!» Слава богу, что чайка последовала за ним. Элен надеется, что Люсьен правильно поймет это доказательство ее любви.

Она сшила новые брюки, пиджаки, рубашки и повесила рядом со старой одеждой. Люсьен сам решит, что будет носить, когда вернется. Мода изменилась. Американцы принесли с собой новые ткани. Интересно, понравятся ему эти фасоны?

В 1946-м Элен получает письмо, напечатанное на пишущей машинке Брайля. Из Лилля, от Этьена, отца Люсьена. Французское правительство сообщило, что его сын Люсьен Перрен, рожденный 25 ноября 1911 года, был депортирован и умер по дороге в Бухенвальд. Отныне, в книге актов гражданского состояния, Люсьен Перрен числится военнопленным, «павшим за Францию».

Бухенвальд. Она несколько раз прочитывает это слово пальцами.

Клод показывает ей Бухенвальд на карте. Отмеряет по линейке 905 километров от Милли. Элен смотрит на крошечную точку рядом с Веймаром, едва ли большую, чем игольное ушко. Едва заметную точку на сердце Германии. Она отказывается верить в смерть Люсьена и смотрит на карту так, словно ее нарисовали только и исключительно затем, чтобы указать ей, где он сейчас ищет знак, свет, птицу.

Надежда, как известно, передается, как грипп, и Клод берется за поиски. Пишет во все госпитали и больницы, принявшие на лечение военнопленных, в Красный Крест и все организации, ответственные за составление списков.

В каждый конверт Элен вкладывает рисованный углем портрет Люсьена, потому что все имеющиеся у нее фотографии либо нечеткие, либо сняты издалека.

Она просит Клода писать под каждым портретом:

Люсьен Перрен.

Вы знаете этого человека?

Я ищу любую информацию, которая поможет найти его.

Писать в: кафе папаши Луи, Элен Эль, Милли, Церковная площадь.

Глава 40

– Бабуля…

– Да?

– Почему в день аварии они не взяли нас с собой на крестины?

– Не знаю. Кажется, дедуля не позволил.

– Дедуля?

– Да.

– Из-за чего?

– Не знаю. По-моему, у Жюля был небольшой жар.

– Бабуля…

– Да?

– Что тебе сказали папа с мамой, прежде чем сесть в машину?

– До вечера…

Я перебираю в голове вечные вопросы, пока жду Старски перед невысоким зданием жандармерии. Я подкрасила губы блеском и наложила румяна, как будто собралась на танцы «Парадиз». Он приближается походкой ковбоя, в кепи на голове, и сразу спрашивает: «Ну что, появились новые сведения о придурковатом Вороне? Он мне изрядно надоел!» Я одариваю его лучшей из моих улыбок (три года походов к ортодонту, чтобы закрыть щели между зубами!).

– Нет, я ничего не узнала и пришла, чтобы прочесть дело, открытое после аварии, в которой погибли мои родители.

Он бросает на меня высокомерный взгляд, даже не пытаясь проявить хоть толику сочувствия. Я не в его вкусе.

– На меня наседает мэр, милая мадемуазель, я нуждаюсь в помощи, и вы можете ее оказать! Особенно учитывая все, что случилось в прошлое воскресенье.

Намек на веселый переполох в «Гортензиях».

– Но… в прошлое воскресенье все были счастливы.

– Вы издеваетесь?! – восклицает Старски.

– У нас никогда не было такого количества посетителей. Мне понравилось…

– А те, кому сообщили о смерти матери или отца, тоже повеселились?

– Я чаще встаю на сторону наших постояльцев, а не их родственников.

– Ну а я – на сторону мэра, который меня достает! Он мне жить не дает, ясно?! Так что вы не получите никаких документов по делу Неж, пока не преподнесете мне Ворона на блюдечке с голубой каемочкой.

– Да не знаю я, кто он!

– Ну, так расстарайтесь и узнайте.

Мы стоим на тротуаре, краем уха я слушаю жирного придурка, смотрю, что делается внутри, и строю планы: нужно вернуться сюда ночью и разбить окно с задней стороны здания. От земли до него три метра, но только на нем нет решетки. Придется взять дедулину стремянку.

– Вы в «Гортензиях» самая молодая, значит, самая сообразительная – справитесь.

– Я вам не Весы.

– Правда? А кто тогда?

Он меня подавляет. Я больше не хочу сверкать белозубой улыбкой, не хочу понравиться ему, а уж об оральном сексе с подобным типом речи быть не может – даже с презервативом, закрытыми глазами и воображая на его месте Романа.

– До свидания.

Иду кормить «толстого кота» мадам Дрейфус. Он ждет на тротуаре. Я насыпаю в миску 500 граммов рыбных крокетов и меняю воду, как делаю каждые три дня. Котяра питается, а я фотографирую его, чтобы показать старушке. Светло-рыжий кот страшен как адская тварь: весь какой-то гнилой, на теле шрамы от укусов – настоящий забияка. Кот мне не доверяет, так что я даже погладить его не могу. В детстве мне ужасно хотелось иметь домашнего любимца. Мы с Жюлем, особенно я, годами умоляли бабулю, но она всегда ссылалась на дедушкину аллергию на шерсть животных. Уверена, это было вранье чистой воды, просто она считала любое животное «грязным».

Мы с Жо и Марией сочинили коротенькую петицию и собираем подписи, чтобы нам разрешили держать в «Гортензиях» маленькую собачку. Я считаю, что в таких заведениях, как наше, домашние животные должны стать неотъемлемой частью лечения и даже получать зарплату от страховых компаний.

Закончив фотосъемку, я мчусь в комнату Жюля и ищу, как взломать его компьютер.

В Милли расстояния от одного места до другого можно преодолеть за пять минут. Преимущество жизни в сельской местности…

Я читаю инструкцию и бегу в бакалею папаши Проста, чтобы заказать гвоздодер и фомку. Говорю ему: «Это для дедули…» – а чтобы не вызвать подозрений, добавляю пенку для укладки волос («это бабуле») и батарейки для моего «Поляроида». Папаша Прост заявляет, что поставки придется ждать три недели.

Мне торопиться некуда, я и два месяца могу подождать – как раз Роман вернется.

Глава 41

1945

Париж. Восточный вокзал. По перронам бродит мужчина ростом метр восемьдесят, весом пятьдесят килограммов.

У него болит голова. Смертельно болит. Что-то стучит под черепом, мешает думать. Каждая следующая минута стирает предыдущую.

Вокруг него шумно, очень шумно. Поезда, объявления по радио, толпа.

В правом кулаке он сжимает страницы из газеты и не хочет – нет, не может – расстаться с ними.

Кто-то пытается взять его за руку, чтобы уложить на носилки, но он отталкивает доброжелателя, отказывается, пытается сказать «нет», но с пересохших губ не срывается ни звука.

Шум, шум, шум, поезда, громкоговорители, толпа.

Какая-то женщина берет его за левую руку. Свободную руку. Она так нежна, что он не сопротивляется. Женщина ведет его за собой, и он идет – медленно, пошатываясь. Она подстраивается под его шаг, ему кажется, что они бредут так много часов, но, возможно, он ошибается. Не так уж и долго они двигались вперед, а теперь она помогает ему залезть в грузовик. Ему страшно и больно. Больно. Очень больно. Наконец он ложится и закрывает глаза.

Женщина не отпускает его руку.

Рядом с ним есть и другие силуэты. Двигатель работает шумно, но их окружает кокон тишины. Каждый пассажир планетарно тих и молчалив.

Никто никому не смотрит в глаза. Но его рука остается в ее руке.

Он отключается. Не видит снов. Вокруг все черно.

Когда он выходит из этой полукомы, грузовик въезжает в парк со столетними дубами. Пришла весна, светит теплое солнце, а ветер похож на прощение.

Он смотрит в небо, лежа на носилках. Она по-прежнему держит его за руку. Боль и тишина. Его несут в большое здание. Внутри пахнет капустой и бумагой, солнечный свет заливает длинные коридоры.

Ему нравится запах женщины. Она отпускает его руку, чтобы санитары могли переложить его на стол для осмотра, и говорит: «Меня зовут Эдна, я медсестра, я буду заниматься вами…»

Она аккуратно, один за другим, разгибает его пальцы, пачкая руки о газетную бумагу, которая кое-где приклеилась к коже.

Сколько дней, недель, месяцев человек хранил эту газету? Он хочет закричать – и не может. Хочет помешать медсестре забрать бесценное сокровище – и не получается. Силы на исходе.

По его щеке стекает одинокая слеза. По той, где нет шрамов. Эдна не замечает ни худобы, ни шрамов, ни немоты, она видит только глаза необыкновенной красоты.

Желая успокоить пациента, она прячет листки в картонную коробку, осторожно, как бриллиантовое колье, закрывает ее крышкой и ставит рядом с ним, на тележку с лекарствами.

Ему все труднее дышать, головная боль невыносима, как самая жестокая пытка.

К ним подходит врач, здоровается, начинает выслушивать стетоскопом сердце, а Эдна разбинтовывает голову, не давая ему коснуться повязки.

Палату заполняет гнилостный запах. Эдна бледнеет, но улыбается.

Ему хочется спать. Он закрывает глаза. Взмах крыльев – и темнота.

Он погружается в кому.

Глава 42

По телевизору показали сюжет о «Гортензиях» и Вороне. В новостях на телеканале «Франс-3. Регионы». В вечернем выпуске, который дедуля всегда смотрит, включив звук на полную мощность.

Вчера утром приезжала съемочная группа.

Все санитарки и медсестры накрасились, Жо и Мария сбегали в парикмахерскую, а мадам Ле Камю надела платье цвета фуксии. Долой белые халаты, мы на Каннском фестивале. Даже постояльцы прифрантились. Нас попросили «проследить за их туалетами».

Журналистка выбрала для интервью мсье Вайяна и мадам Дьонде, остальные взревновали: «А почему не нас?»

Тем более что мсье Вайян – не «жертва», не то что мадам Дьонде.

Журналистка попалась опытная: для начала она убедилась, что у «героев репортажа» все в порядке с памятью. Фамилия, имя, место и дата рождения, количество детей и профессия до выхода на пенсию. Потом она напудрила им лица, шеи и руки, чем привела мсье Вайяна в шоковое состояние. Все мило над ним подшучивали.

Звукооператор прикрепил к их одежде микрофончики, они замерли, боясь шевельнуться, и выглядели ужасно забавно.

Журналистка начала задавать вопросы, очень громко и четко артикулируя.

Терпеть не могу людей, которые общаются со стариками как со слабоумными.

Она, по ее словам, «попыталась проанализировать психологические страдания, причиненные Вороном постояльцам».

Мсье Вайян ответил, что плевать хотел и на страдания, и на Ворона, а потом добавил: «Я не глухой…»

Следом за этим она «попыталась понять губительные последствия травм, нанесенных пострадавшим семьям».

Мадам Дьонде, выступавшая в роли «жертвы», ответила, что чувствует себя скорее хорошо, разве что ноги иногда болят.

Напоследок оператор снял постояльцев всех вместе, и группа отбыла восвояси.

Мсье Вайян немедленно попросил стереть с его лица грим и почему-то нервно вскрикивал, когда я касалась кожи ватным диском с лосьоном.

Вечером все собрались в телегостиной посмотреть передачу с сюжетом про «Гортензии» и очень смеялись, глядя на экран. Мадам Дьонде по секрету сказала, что показалась себе ужасно состарившейся, и добавила, что телевизор безжалостнее зеркала в ванной.

Глава 43

В 1947-м в Милли начал работать завод по производству текстильных изделий, и в кафе папаши Луи стало на пятьдесят посетителей больше.

Благодаря этому притоку денег Элен официально наняла Клода и купила новые столы и стулья, а еще электрический бильярд. Клод трудится в зале, а Элен – в маленькой швейной мастерской, разместившейся в бывшем чулане. В ожидании Люсьена она могла только шить.

У многих мужчин рвутся рукава и воротнички рубашек, обшлага брюк, они «теряют» пиджачные пуговицы – и все для того, чтобы оказаться в тесной мастерской и почувствовать, во время снятия мерок, руки хозяйки на своем теле. О, конечно, через одежду! Они смотрят на Элен, стоящую на коленях и подгибающую штанины, на Элен, пришивающую пуговицу, кайму или ставящую заплатку, на Элен с булавками во рту и с нахмуренными бровями.

Наивысшее счастье клиенты испытывают, заказывая пошив костюма. Примерки длятся часами. Она снимает мерки, начинает с шеи, переходит к плечам, спине, талии, бедрам, идет вниз по ногам, выясняя длину и ширину. Она обводит линии мелом, и клиенты испытывают сладкую дрожь всякий раз, когда чувствуют давление ее пальцев на одну из мышц.

Все мужчины Милли и окрестностей ходят в прекрасных костюмах. Даже крестьяне. Можно с уверенностью утверждать, что в период с 1947 года и до появления магазинов готовой одежды мужское население было гораздо элегантнее парижан.

Иногда кто-нибудь из них решается высказаться в том смысле, что она молода, красива и могла бы начать жизнь сначала, но ей это не нужно. Она хочет продолжать свою. С Люсьеном.

Рассылка портретов Люсьена ничего не дала, но Элен, сидя за швейной машинкой, строит план на будущее, и заключается он в том, чтобы признаться Люсьену в любви.

Она работает в комнате без окон, слышит, как открывается дверь кафе, и всегда точно знает: это не он, не ее мужчина. Он особым образом, бесшумно, нажимает на дверную ручку. Элен знает и все время повторяет себе: «Он не погиб. Он вернется…»

Она слышит, как мужчины заказывают выпивку, а Клод их обслуживает. Изредка он спрашивает: «Что будете пить?» Чаще: «Как обычно?» Или наливает молча, давно выучив предпочтения завсегдатаев. Звякают бутылки, наполняются стаканы, спиртное вливается в глотки мужчин, и ни один из них – не Люсьен. Они дышат на Элен алкогольными парами, когда она снимает с них мерки и чертит линии белым мелком.

Сначала посетители чаще всего говорили о войне. Призраки исчезнувших развязывали языки. Потом жизнь взяла свое, и обсуждать стали свадьбы, рождение детей, естественные смерти столетних стариков в собственной постели, новый завод, куда каждый день нанимают на работу людей, мамашу Мишель, от которой сбежал кот.

После нескольких стаканчиков кое-кто подходит к двери мастерской, чтобы робко поприветствовать хозяйку. Элен и Волчица одновременно поднимают головы.

В 1950-м появилась новая кофеварка, которая фырчит, как поезд, и однажды вернет ей Люсьена. Она это знает. Он вернется.

* * *

Эдна спросила его: «Вам некуда идти, хотите пожить у меня, пока не найдете работу?» Он согласился.

Он впервые входит в дом Эдны. Она отвела ему комнату под крышей. Повесила на стену репродукцию картины Поля Гогена, а над кроватью – распятие. Купила ему пену для бриться и марсельское мыло. Положила в шкаф чистые полотенца и саше с сухой лавандой на полку, чтобы белье хорошо пахло. Ей хватило ума «забыть» о зеркале: она заметила, что он не переносит собственное отражение – незнакомое, изуродованное лицо, глядящее со стеклянной поверхности.

Он поправился настолько, что уже не мог обхватить свое запястье большим и указательным пальцами. Черные волосы отросли почти везде, за исключением мест, где череп был разбит. Врачи предполагали, что его били прикладами автоматов, а лицо резали ножом с длинным лезвием наподобие охотничьего, которым добивают крупную дичь. Шрам пересекает его лицо от лба до верхней губы, проходя через левое крыло носа.

Эдна сказала: «Вы – неизвестный солдат, без военного медальона и документов, удостоверяющих личность, поэтому вы не значитесь в списке разыскиваемых родственниками. Давайте придумаем вам имя и фамилию. Есть какие-нибудь пожелания?»

Она положила перед ним список мужских имен.

Берет с бумажками, на которых написаны имена. Занавес… Промельк воспоминания: имена в берете. Где это было? Когда? Зачем? Сон? Греза? Тот сон, что он видит каждую ночь и никогда никому о нем не рассказывает, даже Эдне?

Он ответил: «Симон. Хочу быть Симоном…»

Эдна пристально смотрит на него несколько коротких мгновений. Как будто остерегается его. Нет – боится. У него такое чувство, что она не хочет, чтобы он вспомнил. В нем тоже живет страх. Он в ужасе терзается вопросом: «Кто я?»

Он говорит и пишет по-французски. Знает, для чего предназначены кисточка, бритва, ручка, ножницы. Курит «Житан»[50]. Вот и все, что о нем известно наверняка. Другим потерявшим память пациентам показывают фотографии, картинки, лица, пейзажи. Ему нет смысла что-то предъявлять – он потерял след. Как будто с неба упал. И никто его не ищет.

У него получается читать, писать, ходить, бегать, держать, поднимать, думать, помнить только что случившееся, то есть кратковременная память не пострадала. Остальное скрыто во мраке. Его память надела вдовью вуаль. Он встречал таких женщин и всегда их боялся. Теперь его страшат призраки и привидения, он боится, что они утащат его туда, где он никогда не поправится.

Хорошо, что каждую ночь приходит сон. Знакомое присутствие, ответ, бунт против амнезии. Просыпаясь, он мгновенно снова закрывает глаза, чтобы вернуться туда, но утро выталкивает его в день, к Эдне, нужно вставать, пить кофе, заново учить тело всем навыкам, избавляться от вкуса морской воды во рту.

Эдна спит рядом с того момента, как он вышел из комы, но он никогда ее не раздевал. Иногда, по взгляду Симона, женщине кажется, что он на мгновение становится Люсьеном.

* * *

Эдна Флеминг получила письмо в 1946-м. 29 мая. Конверт был большой и пухлый. В то утро была ее очередь разбирать почту и получать лекарства. Такое случалось редко. Директор диспансера уехал на неделю, и она взяла на себя эти обязанности как старшая медсестра.

Эдна сочла случившееся знаком. ОНА должна была открыть это письмо. ОНА – и никто другой, так распорядилось Провидение.

Эдна до смерти испугалась, увидев портрет Люсьена Перрена: к горлу подступила дурнота, руки задрожали. У человека, которого все называли «больным Эдны», были фамилия, имя и адрес:

«Люсьен Перрен.

Вы знаете этого человека? Я ищу любую информацию, которая поможет найти его.

Писать в: кафе папаши Луи, Элен Эль, Милли, Церковная площадь.»

Его искала женщина. С другой фамилией. Мать? Сестра? Дочь?

Эдна снова посмотрела на карандашный портрет. Никаких сомнений. Несмотря на шрамы. Да, он исхудал. Постарел. Но это он. Его взгляд синих глаз. На портрете он улыбался, а она никогда не видела его улыбки. Он всегда говорит «спасибо», как будто ничего другого произнести не в состоянии. Спасибо. Только это слово всплывает в памяти.

Милли в Бургундии. В четырехстах километрах от диспансера в департаменте Эр.

«Вам знаком этот мужчина?» Да. Она его знает. Лучше всех. Она узнала его на перроне Восточного вокзала. Наверное, потому, что он все забыл. Почти как новорожденный. Она кормила его. Несколько раз в день меняла повязку на голове. Держала за руку, когда после выхода из комы у него две недели не спадал жар. Она выносила судно, умывала, обтирала тело влажной губкой и отходила от его кровати лишь для того, чтобы оказать помощь другим пациентам. Она молилась за него, как никогда ни за кого другого, услышав от хирурга, что он совсем плох и вряд ли выкарабкается. Она говорила с ним. Читала ему. Помогала делать первые шаги после выписки. Она вернула ему желание вставать, ходить, есть, спать. Кто еще сумеет заниматься им лучше нее? Кто будет любить его по-настоящему, как она?

Семья, которая ищет этого человека, этого Люсьена Перрена, помнит только улыбающегося мужчину из довоенного времени. Жизнь поделилась на «до» и «после» войны. Кому это знать, как не ей? Скольких уцелевших она вернула семьям, напуганным встречей с потерявшими память выжившими родственниками. Люсьен умер и похоронен. Из его праха родился Симон.

Оставшийся стал тенью себя, а Элен Эль ищет не тень, а прошлое.

Глава 44

Он запер на ключ главную дверь первого этажа.

Я спряталась в шкафу между ведрами и швабрами. Время от времени я переминаюсь с ноги на ногу или тихонько подпрыгиваю. Мне жутко холодно, сердце вот-вот выскочит из груди. Если Старски и Хатч вернутся, мне конец!

Знал бы Жюль, чем занята его сестра… Я не смогла бы объяснить ему, зачем расследую обстоятельства несчастного случая. Мне пришлось бы врать. Сказать, что решила поинтересоваться, что есть у жандармов на Ворона. Я уже обманула дедулю, когда дарила ему гвоздодер и фомку. У него сделалось странное лицо, он даже спросил: «Хочешь, чтобы я оглабил банк?»

Забрав заказ у папаши Проста, я сразу поняла, что ни за что не сумею воспользоваться инструментами. Лучше поступить, как Элен, когда в «день чайки» она спряталась в школе.

В конце дня я легко попала туда, куда хотела.

– Добрый день.

«Муниципальная служба и общественное пространство» расположена в маленьком трехэтажном здании из бетона. Дата сооружения: 1975-й. Я помню, что во времена моего детства все кабинеты были заняты. А на втором этаже располагались «настоящие» жандармы. Мы приходили сюда с бабулей. Теперь не осталось никого, кроме Старски и Хатча.

Старски спросил: «Есть новости? Фамилии коллег или постояльцев?» Я ответила: «После репортажа анонимных звонков не было…» Это он уже знал и как-то странно на меня посмотрел. Я поняла: он хочет, чтобы я отвязалась. Или подозревает меня невесть в чем.

Зазвонил телефон на коммутаторе. Старски изумился. Можно подумать, такого никогда не бывает.

Я ущипнула себя за ладонь, чтоб не расхохотаться, потому что это звонила Жо. По моей просьбе. Я сказала ей: «Позвонишь жандармам ровно в 16:00, скажешь, что кто-то из соседей незаконно припарковался на стоянке, что тебе почему-то страшно, и повесишь трубку. Главное, продержись пять минут…» Она спросила: «Зачем?» Я сказала: «Пожалуйста, сделай это для меня».

В тот момент, когда Старски ответил: «Муниципальная служба…» – я сделала вид, что ухожу.

– До свидания.

Я закрыла за собой дверь кабинета, поставила телефон на виброзвонок и поднялась на этаж выше, с давних пор покинутый «настоящими» жандармами. Если попадусь Хатчу, мне не поздоровится, но всегда можно сказать, что ищу туалет. Слава богу, на лестнице – никого.

В шкафу для хозяйственного инвентаря я спряталась в 16:04. С тех пор и жду. Обычно к 18:00 в здании никого не остается.

Когда попадаешь в такое место, есть время подумать. Обо всем. Лично я думала о Романе. Красавчике Романе, который сейчас фотографирует птиц в Перу. Я думала о наших жизнях, его – такой большой и моей – такой маленькой. О его взгляде, единственном во вселенной. О себе, вечно растрепанной девчонке, танцующей по субботам в «Парадизе» и толкающей по коридорам тележки с лекарствами и всякой дезинфицирующей фигней. Таких, как я, великое множество.

Мы не ровня друг другу. Мы не рождаемся равными. Это невозможно. Лучшее тому доказательство – Роман.

Как подобная мне может разделить жизнь такого, как он, кроме как во сне? Невозможно вообразить, что два индивида вроде нас возвращаются домой и задают друг другу вопрос: «Как дела, любовь моя, удачный был день?»

Все должно работать на него с самого его рождения. А еще у него есть мать.

Наши дома никогда не будут похожими. В моем – мебель из «ИКЕА», в его – собранный по всему миру антиквариат. В моем – черно-белый кафельный пол, в его – паркет, покрытый сине-зелеными персидскими коврами.

Даже поход в супермаркет с Романом обязан превращаться в песнь песней. Вся жизнь «шедевральна», если утром открываешь глаза рядом с Романом. Ну, так я, во всяком случае, думаю.

Я регулярно просыпаюсь рядом с Я-уже-и-не-помню-как. Не знаю, где он работает, но сейчас он появляется в «Парадизе» незадолго до закрытия клуба. Его не волнует, что от меня пахнет потом и спиртным. Каждое воскресенье, утром, он меня забирает, а когда я дежурю, уезжаю на дедулиной малолитражке.

Он продолжает задавать вопросы, я ни о чем не спрашиваю. Иногда мне кажется, что я для него расследование, которое он совсем не хочет закрывать. У него дома много книг, и, проснувшись, я не раз видела, как он работает. Может, пишет отчет обо мне, девушке, любящей только стариков. Заметив, что я открыла глаза, он выжимает для меня апельсиновый сок и приносит кофе в постель – как в рекламе. А потом смотрит, как я поглощаю завтрак, и улыбается.

Сегодня 20 декабря. Роман говорил, что вернется к Рождеству. Он спросит, как дела с «Историей Элен». Я продвигаюсь… Страницы тетради заполняются, как бутылка. Я понятия не имею, что он о ней знает. Что рассказала и не рассказала ему мать.

ЩЕЛК. Старски уходит. Я слышу, как он запирает двери на ключ. Гасит свет на лестнице. Темно. Холодно. Я не смею шевельнуться. Не двигаюсь. Дышу на руки и дую в вырез свитера, чтобы согреться.

Хатч еще может вернуться.

Когда я наконец решаюсь, снова звонит телефон. Я вздрагиваю, стукаюсь головой, фонарик падает, и батарейки раскатываются в разные стороны. Хорошо, что смартфон при мне и я смогу подобрать все это хозяйство.

Спускаюсь по лестнице, подсвечивая себе фонариком. Яркость я уменьшила до минимума, чтобы никто не заметил с улицы. Ноги подгибаются от страха, и писать ужасно хочется. Я ничего не вижу на расстоянии тридцати сантиметров и, возвращаясь в кабинет Старски, каждую секунду рискую упасть. В помещении воняет окурками и спиртным, хотя на столе нет ни пепельницы, ни бутылки.

Помещение архива находится вне владений Старски и Хатча. Оно заперто на ключ, и я спрашиваю себя: «Интересно, это сделали настоящие жандармы, когда уходили, или у Старски и Хатча все еще имеется ключ?»

Я должна его отыскать, кровь из носу! Вокруг тьма-тьмущая, фонарик ни фига не освещает. Тишина наводит на меня ужас, и я вдруг начинаю думать об отце. Не как о близнеце близнеца, о лице на фотографии в рамке на буфете, о происшествии или украшенной цветами могиле. Нет. Я начинаю думать о нем, как думают о человеке, убившемся на дороге одним воскресным утром в возрасте сорока лет, оставив сиротой маленькую девочку, которая боялась мусоропровода и вынуждена была расти с бабушкой и дедушкой. Не уверена, что те, у кого есть отец, осознают, как им повезло.

Где эти проклятые ключи?

Луч фонарика освещает высокий шкаф с раздвижной дверью. Нахожу ключ в коробке со скрепками. Не тот.

Страницы: «« 23456789 »»