Массажист Ахманов Михаил
– Ты уж, Игорь, выбирай, кем тебе быть, политиком или сыщиком, – сказал Глухов и направился к двери.
В оздоровительный центр «Диана» он прибыл без четверти пять, выполнил быструю рекогносцировку, прогулявшись по лестницам и коридорам, отметил, что заведение богатое, поставлено на широкую ногу, и ровно в семнадцать-ноль-ноль уже лежал на массажном столе. Баглай, его предполагаемый целитель, оказался в точности таким, как описывала Марья Антоновна: рослый, светловолосый, широкоплечий, щеки впалые, нос прямой и губы узковаты. Губы «не тот доктор» иногда облизывал быстрым змеиным движением, а взгляд у него был внимательный, серьезный, однако не слишком располагающий. Скорее, угрюмый и будто оценивающий нового пациента. Не нравились Глухову доктора с такими взглядами, но объективности ради он признал, что массажист – мужчина видный, в расцвете сил, и, несомненно, имеет успех у девушек.
Лежа на столе, Ян Глебович ощущал, как гибкие сильные пальцы касаются спины, давят тут и там, нажимают и проверяют, двигаясь в какой-то странной пляске, вроде бы хаотической, но в то же время состоящей из строго определенных пируэтов. В комнате звучала тихая музыка, но пальцы массажиста не подчинялись ей, а танцевали свой собственный танец, то быстрый и бурный, то плавный и медленный, почти завороживший Глухова. Разум его готов был погрузиться в сон под этими магическими прикосновениями, однако интуиция не дремала; он знал, что чувствует руки убийцы, хотя не смог бы объяснить, на чем основана эта уверенность.
Знания?.. Опыт?.. Инстинкт?.. Нет, что-то совсем другое, что-то сродни таланту Тагарова, умевшего отличать зерна от плевел, достойных от недостойных… Но с этим парнем он все же допустил ошибку, подумалось Глухову. Или нет? Ведь в те времена, когда Баглай учился у Тагарова, он еще не был убийцей…
Убийца! Убийца беззащитных стариков!
При этой мысли Ян Глебович непроизвольно напрягся, и тут же тихий голос предупредил:
– Не надо. Расслабьте мышцы. Сейчас с проверочкой закончим и будем вас лечить.
– Так вы проверяли? – притворно изумился Глухов. – Ну, и какие результаты? Будет жить пациент?
– Вы пока что клиент, не пациент. Пациент – больной человек, а у вас никаких патологий. Есть затвердения – тут, тут и тут… – палец осторожно коснулся левой лопатки и двух точек на пояснице. – Но это мы разомнет сеансов за пять-шесть… А вообще имейте ввиду: вам нужен оздоровительный массаж. Только оздоровительный, не лечебный, не спортивный, и уж тем более не эротический.
– Мне другое говорили, – пробормотал Глухов. – Говорили, что я инвалид и импотент… почти покойник.
– Кто говорил?
– Профессор Кириллов из «Тримурти».
Баглай фыркнул, массируя Яну Глебовичу лопатки.
– Профессор Федька… прохиндей… знаю его… Он наговорит, чтоб ваш бумажник порастрясти!..
– Мне тоже так показалось. Но он меня, знаете, напугал, – отозвался Глухов, изобразив облегченный вздох. – Да, напугал… Я ведь вдовец, живу один, может и правда стал импотентом? Пришлось обзванивать друзей-приятелей, искать… Так вот вас и нашел. Сказали, лучший в городе… Ох!
– Больно?
– Нет, терпимо… Лучший мастер, говорят, иди Ян Глебович к нему, устроим… Так я к вам и попал. По протекции школьного дружка Андрюши… Он вроде бы с вашим директором знаком.
– Наверное, так. Виктор Петрович просил с вами заняться повнимательней. Еще сказал, что вы художник. И как? Доходное занятие?
– Кормлюсь, не жалуюсь… А вот про вас я слышал, что вы – специалист восточного массажа. Только какого? Там много методик и множество стран… Турция, Персия, Индия, Китай с Тибетом…
– Любого.
– А где обучались?
– Есть места… – неопределенно обронил массажист, и Глухов догадался, что эту тему лучше не затрагивать. Подождав немного, он сказал:
– Восток полон тайн и древней мудрости… О многом там совсем иное представление. О живописи и вообще о культуре, о любви и эротике, о человеке и его болезнях…
– Это верно, – согласился Баглай, и вдруг стал нараспев декламировать, привычно попадая в ритм массирующих движений: – Болезни, проявляясь в бесчисленных видах, доставляют телу страдания, и причины их по отдельности невозможно назвать. Но если ты ищешь причину общую, то знай, что она одна: это невежество, возникающее от неведенья собственного «я». Птица, взлетая к небу, не может от тени своей оторваться – так и твари земные, пребывая во власти невежества, не могут избавиться от болезней. Вот еще частные беды, возникающие от невежества: страсть, гнев и глупость, три отравляющих яда; а плоды их – ветер, желчь и слизь, три начала болезнетворных…
Он оборвал декламацию, и Ян Глебович с неподдельным интересом полюбопытствовал:
– Это откуда?
– Чжуд-ши, древний тибетский канон. Шестой век до нашей эры.
– Невежество, проистекающее от неведенья собственного «я»…
– медленно повторил Глухов. – Отлично сказано! А вы, мой целитель, познали собственное «я»?
– Вне всяких сомнений, – отозвался массажист, добравшись до глуховской поясницы и разминая болезненные точки. На мгновение пальцы его замерли, прекратив уверенный ритмичный танец; затем он спросил: – Вы у мольберта стоите или сидите?
– Большей частью сижу. Я не Брюллов, не Айвазовский, полотна у меня небольшие, хватает рук чтоб дотянуться.
– Рекомендую стоять, это для вас полезней… для вас и вашего позвоночника. Все же по нему заметно, что работа у вас сидячая… – Пауза. Потом вопрос: – А что вы пишете, Ян Глебович? Портреты?
– Нет, пейзажи, – отозвался Глухов. – Морская тематика. Заливы, бухты, корабли под парусами, прибрежные утесы и все такое…
– Он помолчал и вдруг, словно по наитию, добавил: – Мне еще горы нравится рисовать. Горы – великолепная тема для живописца. Торжественная, возвышенная…
– Не буду спорить, – согласился массажист, трудясь над глуховской поясницей. – Однако горы, если разглядывать их живьем, вселяют трепет. Даже ужас! Все эти обледеневшие вершины, ущелья, скалы, пропасти… Особенно пропасти… Так и тянет ринуться вниз…
Увиденное утром представление – застывший на крыше человек – всплыло перед Глуховым, и ему подумалось, что Баглай, возможно, не совсем здоров. Психика – штука тонкая, деликатная, хрупкий сосуд, и не без трещин… почти у любого не без трещин… Какая же трещина здесь? Ян Глебович твердо помнил, что есть болезнь, именуемая страхом высоты – но существует ли что-то антонимическое, противоположное?.. Недуг, который подталкивал бы в пропасть?
– Боитесь гор? – спросил он, поворачивая голову.
Тень мелькнула на лице массажиста.
– Нет, не боюсь. Просто не люблю чувствовать себя ничтожным, крохотным, бессильным… Поэтому я – не альпинист! – Он суховато рассмеялся. – Предпочитаю горы на картинах. С картинами все как раз наоборот: сам я будто великан, а горы – всего лишь безопасные игрушки на размалеванном полотне. Можно купить их или продать, снять и снова повесить, полюбоваться…
Можно из-за них убить, подумал Глухов, а вслух сказал:
– И что же, есть у вас какие-то любимые полотна? И любимые художники? Рерих, Рокуэл Кент? Или кто-то из старых? Французы, фламандцы, итальянцы? Скажем, Пуссен или Якоб ван Рейсдал?
Молчание. Вероятно, Баглай размышлял. Глухов не видел его, но чувствовал, как пальцы изменили темп, перейдя от стремительной румбы к плавному вальсу.
Затем послышалось:
– Наверное, старые мастера. Да, старые… У них есть одно достоинство – реализм. Понимаете, Кент и Рерих рисовали так, как виделось персонально им, а я люблю чтоб было как на самом деле. Так, как вижу я. Вот, к примеру…
Он стал описывать пейзаж с деревней на горном склоне, с церквушкой за ручьем, с дорогой, уходящей к перевалу, с двумя вершинами, похожими на рыцарские замки, и панорамой гор – мрачных, диковатых, придавленных тучей, что нависала над ними клубящимся темным пологом. Глухов слушал, прикрыв глаза и стиснув зубы; кровь быстрыми толчками билась в висках, и от того звучавший над ним голос казался надтреснутым, прерывистым, будто мигание стробоскопа.
Бурдон… Возможно, не Бурдон, но, без сомнений, картина, похищенная у Надеждина… С подробным точным описанием… Выходит, видели ее не раз… Снимали, вешали, разглядывали, любовались…
Он не мог ошибиться. В том, что он слышал, звучали не восхищение и трепет зрителя, а более жесткие, властные ноты. Хозяйская речь, подумал он, стараясь не выдать себя ни словом, ни жестом.
Пальцы, плясавшие на его спине, замерли, потом отдернулись.
– Все, Ян Глебович, – произнес Баглай. – Когда теперь придете? Может, в понедельник?
– В понедельник так в понедельник, – откликнулся Глухов.
Глава 16
День выпал не из лучших.
Утром, когда Баглай стоял на крыше и всматривался в розовеющие облака, его внезапно охватило странное предчувствие. Будто за ним наблюдают – без неприязни, без симпатии, но холодно, бесстрастно, изучающе, как человек глядит на муху, которую вот-вот прихлопнет. Казалось, этот взгляд буравит спину, подталкивает к пропасти, повелевает – прыгни! Однако каким-то неведомым чувством Баглай ощущал, что в этот раз прыжок сулит не бесконечное блаженное падение, но быстрый недолгий полет и сокрушительный удар. Будто чья-то чужая воля портила привычную игру, вмешавшись в нее непрошенным и нежеланным партнером.
Он старался не глядеть вниз, на деревья и темную, еще влажноватую землю, на аллеи парка, посыпанные гравием, на ненавистных собачников и их питомцев, которые скалили зубы, скулили, рычали и рвались с поводков. Он смотрел на небо, стараясь представить, что поднимается к облакам и парит среди них, невесомый и легкий, словно пушинка.
Но это не помогало. Чужой взгляд подталкивал к бездне, к падению, к небытию…
Баглай досадливо поморщился и отступил от края крыши. Потом спустился вниз и сделал то, что делал по утрам лишь в редких случаях: отпер дверь своей второй квартиры, вошел, уселся у круглого столика в стиле ампир и просидел так с четверть часа, разглядывая нефритовую вазу, синий персидский ковер с голубыми узорами, клинки, тарелки, статуэтки и картины – с венецианской лагуной, с рекой и мельницей, с развалинами греческого храма и с панорамой гор – возможно, Альп, возможно, Апеннин.
Сегодня этот пейзаж действовал на Баглая с особой успокоительной силой. Было приятно сознавать, что горы – а главное, пропасти на полотне – подвластны ему во всем, что он их владыка и повелитель и может уничтожить их, изрезать в клочья, снять со стенки или повесить вновь. С чувством мстительного торжества он разглядывал картину – россыпь каменных домиков у подножья горы, тонувших в оливковой зелени, горбатый мостик над ручьем и церковь, от которой тянулась дорога к перевалу. Зеленый тон переходил в коричневый, бурый и серый; две вершины, что стерегли перевал, казались почти черными, похожими на руины древних цитаделей, а над ними раскинулось грозовое небо, тоже темное и будто придавившее горы, дорогу и дома своей неимоверной тяжестью.
Мрачный пейзаж, зато исполненный величия и мощи, подумал Баглай, поднялся, тщательно запер дверь и приступил к гимнастике и завтраку. Ощущение чужого холодного взгляда уже не преследовало его.
Впрочем, сей феномен относился к явлениям загадочным, непостижимым, но не опасным, а вот на работе Баглая ждали вполне реальные неприятности. Едва он успел переодеться, как в кабинет просунулся Макс Арнольдович и, окинув быстрым взглядом стол под свежей простыней, еще не включенный магнитофон и баночки с мазями и маслами, проинформировал, что вызывает шеф. Не одного Баглая; вместе с ним на четвертый этаж отправились экстрасенс Рюмин и все массажисты, включая Лидочку Сторожеву. Лоер конвоировал их с непроницаемой физиономией, словно бригаду зэков, отправленных на лесоповал. Прочие сотрудники «Дианы», не исключая «скифов»-охранников, косились на это шествие в немом изумлении и, вероятно, гадали, поставят ли массажистов к стенке, сбросят ли в бассейн или сожгут под кварцевыми лампами в солярии. Вика Лесневская, выглянув из процедурной, сделала большие глаза, выскочила в коридор, пристроилась рядом с Баглаем и дернула его за рукав:
– Куда ведут, желанный мой?
– К Мослу, – хмуро сообщил Баглай, а Римм, протирая очки, добавил:
– Мослы полировать. Чтоб меньше желалось, лучше работалось.
Лоер повернул голову и, окатив экстрасенса ледяным взором, процедил:
– Доктор Лесневская, прошу вернуться на место. Если не ошибаюсь, прием у вас начнется через двадцать пять минут.
– Ой, надо же! А я музыку не включила и не стряхнула пыль с ушей! – Состроив озабоченную гримаску, Вика ринулась к процедурной.
Они поднялись по лестнице на четвертый этаж, проплыв сквозь ароматное облако, что просочилось из косметического салона, затем миновали бухгалтерию, ординаторскую, комнату отдыха охраны и, под водительством Лоера, вошли в директорский кабинет. Баглаю приходилось здесь бывать – тогда, когда Мосолов давал инструкции по части избранных клиентов; они, подобно старикам, являлись его особой специализацией. Комната была просторной, тихой, выходившей окнами во двор, обставленной канадской мебелью; светлый клен красиво сочетался с золотистыми шторами, большим бледно-песочным ковром и бронзой массивной люстры – разлапистой, восьмирожковой, исполненной под старину. Взглянув на нее, Баглай, как обычно, презрительно сморщился. Хлам, новодел, туфта!
Мосолов, с вальяжным видом расположившийся в кресле у письменного стола, огромного, как стадион, дернул головой. Этот неопределенный жест с равным успехом мог означать приветствие или команду построиться по ранжиру, но Макс Арнольдович не колебался: расставил всех пятерых на ковре, лицом к столу, подровнял шеренгу и в ожидании воззрился на директора.
Тот оглядел вошедших – сначала мужчин, Баглая с Рюминым, Бугрова и Уткина, и, наконец, Лидочку в коротком соблазнительном халатике. Под пристальным директорским взглядом она покраснела, затем побледнела, словно увядающая лилия.
– Вот что, друзья, – произнес Виктор Петрович хорошо поставленным лекторским голосом, – тут из налоговой по ваши души заявились. Учтите: из полиции, не из инспекции. Говорят, стрижете на частных клиентах… – Он выдержал многозначительную паузу. – Нехорошо, друзья мои, нехорошо! Лучше уж пили б или там с девочками развлекались. От питья казне прибыль, а девочками сам генеральный прокурор не брезгает… Значит, и вам не возбраняется.
– Не генеральный прокурор, а человек, похожий на него, – уточнил педант Лоер.
– Похожий, непохожий… – Физиономия Бугрова вдруг стала наливаться темной кровью. – Клал я на всех похожих и непохожих! По выходным и после шести я сам себе господин! Хочу – пью, хочу – клиентов щекочу!
– Щекотать не возбраняется, тем более клиенток, – сообщил Мосолов. – Возьми патент, зарегистрируйся, плати налоги и щекочи в свое удовольствие. Налоги – дело государственное, финансовый базис демократии! – Он наставительно поднял палец и ткнул им в Бугрова.
– Это тебе не прежний режим, когда от каждого – по способностям в обмен на твердую зарплату. Теперь все изменилось. Отстегни державе что положено, а там трудись и получай свое, пока пупок не надорвешь. Свобода, Федя, свобода! Который год при ней живем, пора бы и привыкнуть.
– У меня есть патент, Виктор Петрович, – порозовев, пискнула Лидочка. – Еще зимой оформлен.
– Докладывать надо! – отозвался Лоер, вытащил из кармана блокнот и сделал в нем какую-то пометку. – Свободны, Сторожева. Отправляйтесь в свой кабинет.
Лидочка вышла. Мосолов вздохнул, провожая ее плотоядным взглядом, и вымолвил:
– Федя, конечно, прав: по выходным и после шести каждый сам себе господин. Но, господа мои дорогие, это не повод, чтобы ко мне совалась полиция. Я тут полицию видеть решительно не желаю. Ни полицию, ни милицию, ни инспекцию… Ни майора Пронина, ни Джеймса Бонда… И всем, кто хочет у меня работать, придется с этим согласиться. Я понятно выражаюсь, а?
Бугров и Уткин кивнули; Федор – с хмурым видом, а Леонид – с испуганным и виноватым, словно его уличили в невероятных злодействах. Баглай не отреагировал никак, а Жора Римм, ехидно ухмыльнувшись, произнес:
– Моя аура безгрешна и чиста, как у святого далай-ламы. Никаких патентов, частных практик и утаенного дохода. Я, уважаемый Виктор Петрович, этим не занимаюсь. В свободные вечера я предаюсь медитации и отработке психомоторных приемов. По комбинированной буддийско-японо-китайской системе. Ом-мани-поднимани, апрокири и влей-вшуй.
– Не в шуй вы вливаете, а в глотку, – заметил Лоер и, дождавшись благосклонного директорского кивка, стал прорабатывать Рюмина в классическом стиле былых партийных собраний. Экстрасенс бодро отбрехивался, и продолжалось это минут семь или восемь, пока Виктор Петрович не предложил всем убраться с глаз долой. Всем, за исключением Баглая.
Когда приказ был выполнен, Мосолов поднялся, обогнул гигантский стол и подошел к окну. Лицо его приняло озабоченное выражение; он что-то разглядывал во дворе, хмурил редкие брови и недовольно кривил рот. Баглай придвинулся поближе, отдернул занавесь на втором окне. Внизу, у входа в склад, перед распахнутой железной дверью, стояла машина с откинутым задним бортом, и двое парней грузили в нее ящики, перехваченнык крест-накрест серебристой стальной лентой. Ящики – или, скорей, сундуки – были довольно большие, желтые, с ручками по бокам и черными буквами «КНЦ» на крышках. Отсюда, с четвертого этажа, Баглай мог разглядеть их вполне отчетливо.
Наверное, медикаменты или хрупкие приборы, подумалось ему, и Мосолов, словно подтверждая эту мысль, буркнул:
– Кое-какое оборудование надо перевезти… – Потом, не глядя на Баглая, произнес: – Ты всю эту чушь с налоговой к сердцу не принимай. На пушку берут, кретины… Если кого и застукают, так Федьку-дурака, а ты парень умный. Не тот мизер, не ловится… – Он помолчал, затем, все так же не оборачиваясь, добавил: – Сегодня в пять придет к тебе человек, от моего знакомца. Заведи на него процедурный лист и обслужи, как полагается. По высшему разряду, чтоб остался доволен.
Такие поручения Баглай выполнял не в первый раз. Кивнув, он опустил штору, прикоснулся пальцем к верхней губе и вымолвил:
– Вы же знаете, Виктор Петрович, у меня недовольных не бывает. Надо обслужить – обслужим! Вот только как, с разговорами или без? И если с разговорами, то на какие темы? Бывает, расскажешь пациенту анекдот о новых русских, а он обижается…
– Этот не обидится. Не из бритоголовых бизнесменов… Знакомец мой сказал, солидный мужчина, интеллигентный, в годах. Кажется, художник.
Художник, в годах… – повторил про себя Баглай. Это становилось интересным. Настроение у него начало подниматься.
– Раз художник, то об искусстве потолкуем, – сказал он, поглядывая на часы. Было ровно девять тридцать, и первый пациент уже топтался у дверей его массажного кабинета.
– Не спеши, успеется. – Виктор Петрович дернул щекой и как-то странно покосился на Баглая. Либо не знал, с чего начать, либо находился в редком для столь уверенного человека состоянии смущения и нерешительности. В комнате было не жарко, однако на лбу Мосолова выступил пот, блестевший в глубоких залысинах словно роса под утренним солнцем.
Что это с ним?.. – удивился Баглай. Таким он шефа еще не видел. Виктор Петрович всегда казался мужчиной твердым, даже жестким, и не стеснявшемся в средствах, если цель того стоила. Конечно, и у него имелись свои слабости, однако застенчивостью он не страдал.
– Ты, Игорь, вот что… – наконец промямлил Мосолов, назвав Баглая по имени – случай небывалый, верный признак деликатности беседы. – Вопрос к тебе есть… хмм… как бы его обозначить… Ну, ты к Лесневской что-нибудь имеешь? Какой-нибудь особый интерес?
Вот он о чем!.. – мелькнуло у Баглая в голове.
Неприятное томительное чувство охватило его. Он вдруг осознал с пугающей отчетливой ясностью, что Вика ему небезразлична, что он желает ее и, видимо, желал всегда, даже унижая и оскорбляя, и эти унижения и оскорбления – всего лишь часть игры, призывный ритуал, подобный пышному хвосту, каким фазан подманивает самку. Сколько бы он ни убеждал себя, что нет особой разницы между Викторией и Сашенькой, разница эта существовала – столь же реальная и зримая, как все богатства, собранные им. Впервые он мог получить что-то даром, не за деньги, не в результате насилия, а просто так, по доброй воле дающего и дарящего. И этот дар, возможно, был совсем иным, чем те, что предлагали девушки Ядвиги.
Он не хотел отдавать его Мосолову. Не хотел, но губы шевельнулись сами, и он услышал свой спокойный голос:
– Лесневская? Та еще штучка! Не для меня. Мой принцип – жить тихо и делать свое дело. Жить, как в старом анекдоте, чтобы желания совпадали с возможностями.
– Мудрая позиция, – вымолвил Виктор Петрович с заметным облегчением. – Разбитая дорога – самая верная… Хорошо, что ты это понимаешь. Ну, иди, иди, трудись…
Разбитая дорога – самая верная…
Эта фраза весь день звучала у него в ушах.
Как всегда, он тащился по этой дороге, с привычным усердием склоняясь над массажным столом, над бледными вялыми телами; давил и сжимал, растягивал и разминал, что-то говорил, объяснял – ему отвечали, делились с ним, но в этих историях была лишь боль да ужас перед болью, и ничего интересного для Охоты. Он старался не думать о Лесневской и словах Мосла, он представлял свою пещеру, полную сокровищ, размышлял о круглой коробке с алмазами и о других камнях, лежавших в резном двустворчатом шкафу работы венгерских мастеров, о картинах и нефритовой вазе, о бронзовой Психее, которую видел недавно в антикварной лавочке, но мысли эти были какими-то вялыми, скучными. Вместо Психеи мерещилось ему лукавое викино личико и виделось, будто она раздевается перед ним, сбрасывает халатик, стягивает с длинных стройных ног чулки, ложится на спину, тянется к нему руками, манит, смеется и говорит: ну же, Баглайчик, сними остальное… сам сними, и поскорей…
Эти видения были такими реальными, что Баглай решил наведаться вечером к Сашеньке, а может, к Милочке или к одной из двух Татьян – та умела подзаводить клиентов маленьким домашним стриптизом. Гормоны играют, думал Баглай, ощупывая позвонки в чьем-то костлявом хребте; всего лишь избыток гормонов, и более ничего. Сбросить их проверенными средствами, утихомирить и позабыть…
Но вот забудется ли?..
Он был уверен, что не испытывает к Вике ни нежности, ни любви – такие слова даже не вспоминались Баглаю, изъятые из лексикона – а значит, из памяти и из души – давным-давно, в эпоху сиротского детства. Что же он чувствовал к ней? Вожделение? Ревность собственника? Злость из-за потери красивой игрушки? Бесспорно, так; но было что-то еще, что-то неясное и смутное, будто он чувствовал, что потерял не игрушку, а шанс – шанс получить недоданное, положенное каждому, но почему-то не доставшееся ему. Немного человеческого тепла, каплю бескорыстной женской ласки…
Такие думы раздражали, и Баглай мрачнел все больше, двигаясь по уготованному пути, пусть разбитому, зато наезженному: с работы – к Милочке или Сашеньке, затем в какой-нибудь ресторан, к Ли Чуню или в иное место, где кормят, кланяются, благодарят за чаевые; и, наконец, домой, в пещеру сокровищ, что поджидали его терпеливо, но равнодушно, как ждет хозяина покорная и бессловесная вещь. Эта дорога, растянувшаяся на десятилетия, была пейзажем в серых тонах, однако и в нем случались проблески. День начала Охоты и день ее окончания… И все остальные дни, когда он выслеживал жертву и с волчьей осторожностью пробовал на зуб.
К пяти часам он оживился. Азарт Охоты завладел им, вытеснил мысли о Вике, и даже гормоны теперь не бунтовали, как-то сами собой улеглись, смирившись с заменой объекта страсти.
Художник, в годах… Приятель знакомого Мосла… У Мосла же бедных знакомых не водилось, а у них, как полагал Баглай, не было бедных приятелей.
Клиент его не разочаровал. В этом нестаром еще мужчине чувствовалась основательность, отличавшая тех, кому даровано место под солнцем – может, не самое теплое, зато надежное и завоеванное собственными трудами. Труды, надо думать, вознаграждались с немалой щедростью, что позволяло лечиться в «Диане» и иметь приятелей, входивших в круг общения Мосла. Кроме этих бесспорных достоинств, был у художника и недостаток – не слишком подходящий возраст для баглаевых экспериментов. Хоть и в годах, но небольших, за пятьдесят, да и здоровьем не обижен…
Ну, ничего, подождем, думал Баглай, привычно пальпируя мышцы, обследуя позвоночник и продвигаясь от шеи художника к копчику. Подождем! Терпение и осторожность, и все придет к тому, кто умеет ждать. Сейчас его больше занимало, чем именит художник и чем богат, живет ли он один или с родней, какими болезнями страдает, реальными или мнимыми – ибо от этих обстоятельств зависели виды на урожай. Но выяснять подробности полагалось не торопясь, не в лоб, а постепенно; плоды доверия должны созреть, прежде чем свалятся в корзинку. А вот корзинки лучше приготовить загодя…
Обследуемый вдруг напрягся, будто предчувствуя свою возможную кончину, и Баглай предупредил:
– Не надо. Расслабьте мышцы. Сейчас с проверочкой закончим и будем вас лечить.
– Так вы проверяли? – с удивлением переспросил художник.
– Ну, и какие результаты? Будет жить пациент?
– Вы пока что клиент, не пациент, – отозвался Баглай, разглядывая крепкую художникову спину. – Пациент – больной человек, а у вас никаких патологий. Есть затвердения – тут, тут и тут… – он осторожно коснулся лопатки и поясницы. – Но это мы разомнет сеансов за пять-шесть… А вообще имейте ввиду: вам нужен оздоровительный массаж. Только оздоровительный, не лечебный, не спортивный, и уж тем более не эротический.
Это было истинной правдой; для человека за пятьдесят клиент выглядел на диво бодрым и крепким. Но он, вероятно, чаще сидел, чем ходил и стоял – над поясницей, по обе стороны позвоночника, мышцы потеряли эластичность, и еще одна такая зона прощупывалась у левой лопатки.
Художник нерешительно кашлянул.
– Мне другое говорили… Говорили, что я инвалид и импотент… почти покойник.
– Кто говорил?
– Профессор Кириллов из «Тримурти».
Федька-тримурщик, зло усмехнулся Баглай. Четыре месяца учился у Тагарова, и надо же – профессор! Скоро академиком назовется… Ходили слухи, что Тагаров его выгнал, за сребролюбие и скопидомство. Теперь придурков обстригает… Тоже Охота – на мнительного дурака!
Он фыркнул и начал разминать затвердевшие мышцы под левой лопаткой, презрительно бормоча:
– Профессор Федька… прохиндей… знаю его… Он наговорит, чтоб ваш бумажник порастрясти!..
Художник вздохнул с явным облегчением. Еще один мнительный придурок, пронеслось в голове у Баглая.
– Мне тоже так показалось. Но он меня, знаете, напугал… Да, напугал… Я ведь вдовец, живу один, может и правда стал импотентом? Пришлось обзванивать друзей-приятелей, искать… Так вот вас и нашел. Сказали, лучший в городе… Ох!
Пальцы Баглая замерли.
– Больно? – спросил он.
– Нет, терпимо… Лучший мастер, говорят, иди Ян Глебович к нему, устроим… Так я к вам и попал. По протекции школьного дружка Андрюши… Он вроде бы с вашим директором знаком.
Какая масса информации, подумал Баглай. Зовут Ян Глебович, живет один и даже бабы не имеет. Зато есть школьный приятель Андрюша… Ну, пошли ему бог кусочек сыра к именинам! Такого клиента удружил!
Кивнув, он произнес самым почтительным тоном:
– Наверное, так. Виктор Петрович просил с вами заняться повнимательней. Еще сказал, что вы художник. И как? Доходное занятие?
– Кормлюсь, не жалуюсь… – уклончиво пробормотал клиент. – А вот про вас я слышал, что вы – специалист восточного массажа. Только какого? Там много методик и множество стран… Турция, Персия, Индия, Китай с Тибетом…
Узкие губы Баглая опять дрогнули в усмешке.
– Любого.
– А где обучались?
– Есть места… – Ответ был столь же неопределенен, как информация художника о собственных доходах. Он, вероятно, догадался, что эту тему обсуждать не стоит и, после краткой паузы, сказал:
– Восток полон тайн и древней мудрости… О многом там совсем иное представление. О живописи и вообще о культуре, о любви и эротике, о человеке и его болезнях…
– Это верно, – согласился Баглай, решив, что наступает пора предъявить сертификаты и показать товар лицом. Иными словами, продемонстрировать интеллект и образованность. Дабы художник понял, что имеет дело не с ремеслягой-недоучкой, а с настоящим мастером, коему можно и жизнь доверить, и ключ от квартиры, где деньги лежат. Дешевый трюк, но на людей интеллигентных, вроде писателя Симановича или покойной актрисы, он действовал с великолепным результатом. А Ян Глебович, мнительный одинокий художник, был, разумеется, ягодкой с того же поля.
Баглай стал нараспев декламировать главу из канона «Чжуд-ши», где говорилось о причинах болезней, о том, что проистекают они от невежества и неведенья собственного «я». Потрясающий эффект! Художник оцепенел, внимая напевной речи с таким почтением, словно тибетская мудрость вливалась в него сквозь семь телесных отверстий, а также сквозь поры и задний проход, и оседала где-то в желудке, с целью последующего переваривания и усвоения на всю оставшуюся жизнь. Внушаемый тип, отметил Баглай и оборвал декламацию.
Словно пробуждаясь от упоительного сна, клиент заворочался, вздохнул и произнес:
– Это откуда?
– Чжуд-ши, древний тибетский канон. Шестой век до нашей эры.
– Невежество, проистекающее от неведенья собственного «я»… Отлично сказано! – Он снова вздохнул и с легкой улыбкой поинтересовался:
– А вы, мой целитель, познали собственное «я»?
– Вне всяких сомнений, – отрезал Баглай. Восточные тайны были хорошим началом беседы, но продолжать ее в этом ключе не стоило – ведь для клиента именно он, целитель, являлся персонфикацией подобных тайн, и, следовательно, пришлось бы рассказывать о себе. Тогда как полезней потолковать о пояснице, решил Баглай, добравшись до этой части тела художника.
Прекратив на мгновение процедуру, он спросил:
– Вы у мольберта стоите или сидите?
– Большей частью сижу. Я не Брюллов, не Айвазовский, полотна у меня небольшие, хватает рук чтоб дотянуться.
– Рекомендую стоять, это для вас полезней, – посоветовал Баглай, приступив к работе над мышечными затвердениями. – Для вас и вашего позвоночника. Все же по нему заметно, что работа у вас сидячая… – Он помолчал, осторожно разминая мышцы, потом спросил:
– А что вы пишете, Ян Глебович? Портреты?
– Нет, пейзажи. Морская тематика. Заливы, бухты, корабли под парусами, прибрежные утесы и все такое… – Пауза. Затем, будто припомнив, художник добавил: – Мне еще горы нравится рисовать. Горы – великолепная тема для живописца. Торжественная, возвышенная…
Для живописца – возвышенная, молчаливо согласился Баглай. Горная панорама под хмурыми небесами мелькнула перед ним, но все эти пики и бездны на картине казались игрушечными в сравнении с реальной пропастью. С той, перед которой он привык стоять. Назначившей ему свидание сегодня утром.
Он облизал сухие губы языком и произнес:
– Не буду спорить. Однако горы, если разглядывать их живьем, вселяют трепет. Даже ужас! Все эти обледеневшие вершины, ущелья, скалы, пропасти… Особенно пропасти… Так и тянет ринуться вниз…
Художник, повернув голову, глядел на него с каким-то странным вопросительным выражением.
– Боитесь гор?
Баглай поморщился.
– Нет, не боюсь. Просто не люблю чувствовать себя ничтожным, крохотным, бессильным… Поэтому я – не альпинист! – Он выдавил сухой смешок. – Предпочитаю горы на картинах. С картинами все как раз наоборот: сам я будто великан, а горы – всего лишь безопасные игрушки на размалеванном полотне. Можно купить их или продать, снять и снова повесить, полюбоваться…
Клиент неопределенно хмыкнул, о чем-то размышляя, затем спросил:
– И что же, есть у вас какие-то любимые полотна? И любимые художники? Рерих, Рокуэл Кент? Или кто-то из старых? Французы, фламандцы, итальянцы? Скажем, Пуссен или Якоб ван Рейсдал?
Знакомые все имена, подумалось Баглаю. Но почему упомянуты – эти, а не иные? Возможно – в такую удачу он даже боялся поверить – есть у художника полотно кого-то из великих мастеров? Того же Пуссена или ван Рейсдала? Других французов, итальянцев и фламандцев? Или, на худой конец, хотя бы Рериха?..
Но Рерих, равно как Рокуэл Кент, его не слишком привлекал. Ему нравились другие картины, пропахшие пылью веков, с неяркими приглушенными красками, принадлежащие живописцам, чей гений и ценность освятило время. И потому Баглай ответил:
– Наверное, старые мастера. Да, старые… У них есть одно достоинство – реализм. Понимаете, Кент и Рерих рисовали так, как виделось персонально им, а я люблю чтоб было как на самом деле. Так, как вижу я. Вот, к примеру…
Панорама гор под хмурым небом вновь раскрылась перед ним, и Баглай начал описывать свое видение – с домами, что карабкались вверх по склону, с ручьем и церковью за мостом, с пустынным трактом, тянувшимся к перевалу между двух вершин, похожих на руины замков, с коричнево-бурым хребтом, словно придавленным серыми грозовыми тучами. Художник слушал его не дыша, и это было отличным знаком. Воистину, служитель искусства, подумал Баглай. Мнительный, эмоциональный, впечатлительный… Такие больше умирают от инсультов. А если еще и помочь…
Вот только что там у него в квартире? Пуссен? Ван Рейсдал?.. Ну, ничего, со временем прояснится…
Он выпрямился, стараясь не выдать сжигавшее его нетерпение.
– Все, Ян Глебович. Когда теперь придете? Может, в понедельник?
– В понедельник так в понедельник, – откликнулся клиент, с опаской сползая со стола.
Глава 17
Прошла неделя.
Джангир Суладзе отбыл к себе в Северный РУВД, так как помощь его Глухову больше не требовалась; все остальное, что было связано с делом генеральши, он собирался осуществить лично и в самом скором времени. Он позвонил Кулагину, сказал, что первая фаза расследования завершена, подозреваемый определен, и что осталось лишь продумать, как и с какой стороны подобраться к нему – но подобраться нелегко, не лох какой-нибудь попался и не маньяк, а осторожный тип, из тех, что пиво пьют в перчатках, дабы следов на кружке не оставить. А как мой капитан? – полюбопытствовал Стас Егорович. Вполне соответствует, ответил Глухов. Точный, аккуратный, исполнительный. Не Шерлок Холмс, но вот на Ватсона и впрямь потянет. Еще бы подучить его… Так подучи, сказал Кулагин. Подучи, если не хочешь, чтоб после нас голая плешка осталась. Глухов обещал подумать.
Главное его расследование, о трупе с купчинской свалки и причастных к нему персонажах, продвинулось вперед, так как оперативники из службы наблюдения сообщили о ящиках с маркировкой «КМЦ», доставленных на завод шампанских вин – и не откуда-нибудь, а из «Дианы». Случился этот транспортный демарш утром в пятницу, как раз в тот день, когда Ян Глебович знакомился с Баглаем, а во вторник е нему дозвонился Мосолов Нил Петрович и, с оттенком явного злорадства, заявил, что оборудование нашлось, что было оно на заводской территории, и лишь по вине кладовщика-болвана его заслонили контейнерами. Теми, где хранят готовую продукцию, то есть емкости с шампанским. Глухов очень обрадовался, примчался тут же в «Аюдаг», проверил, что все тринадцать ящиков на месте, заставил вскрыть один на пробу, полюбовался с умным видом на какие-то цилиндры со стеклянными глазками, патрубками и решетчатыми днищами, а после потребовал у директора объяснений – где, мол, хранились приборы, и почему их раньше не нашли, и отчего не запустили. На радостях – пропажа все-таки сыскалась! – Нил Петрович все изложил без колебаний и письменно; затем продемонстрировал договор о поставках с мясокомбината требухи и клятвенно пообещал, что цех заработает к сентябрю, и что таблетки для астматиков будут выпекаться тоннами. Глухов кивнул, с одобрением хмыкнул, отправился на Литейный, и там подшил директорский меморандум в дело, вслед за рапортом оперативников. Не козырный туз, подумалось ему, однако и не шестерка; пригодится!
В оздоровительный центр он ездил каждый божий день, но к половине седьмого возвращался, заглядывал к Линде или ждал ее внизу, не поднимаясь в управление. Чаевничали они теперь втроем, но Гриша Долохов, парень деликатный, проглатывал чай и бутерброды с космической скоростью и уносился куда-то из «майорской» – в точности как пожелтевший осенний листок, сорванный с ветки порывом бриза. Глухов и Линда улыбались, переглядывались и, смотря по часам, садились к компьютеру или шли домой – шли вместе, но дома их были разные. Проблема дома еще не вставала перед ними; им, людям пожившим, любившим и терявшим, было ясно, что торопиться некуда, что общий дом отнюдь не начало, а завершение чувств. Да и сами чувства были еще не высказаны.
Не высказаны, завуалированы, скрыты, но вполне определенны, думал Ян Глебович. В сущности, как и с Баглаем, ибо и тут, и там велась игра. Чарующая, радостная, полная надежд – это в одной из партий; в другой – хитроумный матч, где каждый игрок стремился обмануть противника, и каждый был «не из тех докторов»: убийца представлялся целителем, а сыщик – живописцем.
Но эту вторую партию хотелось закончить быстрей пленительных игр с Линдой. В тех играх Глухов мог не спешить, мог наслаждаться взглядами, улыбками и недомолвками, мог распивать чаи с брусничным пирогом, мог даже помечтать о результатах – вроде постели и общего дома; все это было возможно, ибо играл он не с соперником, с партнером. Баглай же был убийцей. Серийным убийцей, из тех, которые не останавливаются никогда.
В этом Ян Глебович был теперь вполне уверен, определившись с тактикой противной стороны. Во время второго сеанса зашел разговор о пользе тибетских бальзамов и мазей и о массажных процедурах, коими людям после пятидесяти не стоит пренебрегать; во время третьего – что процедуры, бальзамы и мази можно иметь с доставкой на дом, к удобству клиента и выгоде мастера; ну, а в четвертый раз они уговорились все повторить в октябре, и Баглай с серьезным видом пообещал, что не забудет про художника Яна Глебыча и вставит его в свой график приватных визитов.
Затем начался другой этап; теперь разговоры все больше велись об искусстве, о живописцах прошлого, титанах, гениях и их учениках, о том, в каких музеях развешаны великие полотна. Потолковали и о российском дворянстве, о меценатах-купцах и собирателях; дескать, были времена, везли в Россию шедевры тоннами из Франций да Италий, не забывая, конечно, о всяких Британиях с Германиями. И где это все? Что-то утеряно, а что-то продано, что-то висит в музеях или хранится в запасниках, но кое-что и у людей осталось, или как достояние предков, или как вещь приобретенная из первых, вторых либо десятых рук. Вспомнить хотя бы блокаду – сколько тогда перекупили за хлеб и сахар! Те, разумеется, кто в хлебе и сахаре не нуждался и толк в картинах понимал. А также в хрустале и бронзе, в фарфоре, самоцветах… И все это теперь хранится по домам и утекает понемногу – и за рубеж, и к частным собирателям, и к спекулянтам, и к художникам. То, что к художникам – правильно, по справедливости; ведь мастер мастера всегда поймет, и старым полотнам лучше храниться у понимающих людей. То есть у настоящих живописцев. Такой человек повесит Пуссена в студии и будет глядеть на него, любуясь и вдохновляясь; а если не один Пуссен висит, а, скажем, Фрагонар с Констеблом, то вдохновения втрое больше. Разве не так, Ян Глебович?
Глухов поддакивал и хмыкал, загадочно щурился и намекал, что в студии у него попросторнее, чем в квартире, и есть там диван, удобный для массажных процедур, но вообще-то мастерская и квартира – рядом; собственно, одно помещение в кооперативе для художников, что в Озерках. Далековато, зато просторно, есть где картины развесить, и собственные, и друзей-приятелей, и Фрагонара с Констеблом – если, конечно, такая удача вдруг в руки придет. Может, уже и пришла… Есть у него безымянный пейзаж, никем не подписан, но точно Франция, семнадцатый век, и по манере письма – Лоррен… Великий, кстати, пейзажист! Любил писать морские гавани… И чтоб их солнце озаряло, и золотая дымка солнечных лучей просвечивала сквозь корабельные мачты или развалины греческих храмов… Очень, очень живописно!
Так они морочили друг друга, но с каждым визитом Ян Глебович ощущал все ясней и ясней, что превращается в объект охоты, в дичь, которую стремятся обложить со всех сторон и ощипать, а чтоб не трепыхалась, взять за глотку и прикончить. С помощью тибетский мазей или же метода шу-и, о коем поминал Тагаров…
Но этот конец лишь маячил в будущем, а вот массажист был в настоящем. И оставался неуязвим.
Тут намечалось противоречие между Законом и Справедливостью, ибо Закон гласил: не пойман – значит, не вор. Поймать же способами дозволенными и законными не представлялось возможным, и Глухов, будучи реалистом, на этот счет иллюзий не питал. Ордер на обыск, ввиду отсутствия улик, оставался голубой мечтой, а в результате самовольных действий все улики считались бы полученными незаконно и шли по цене дырок от бубликов. Правда, поводы, чтобы вломиться в баглаеву квартиру, могли быть иными, не связанными с убийствами – наркотики, или оружие, или причастность к Мосолову и трупу с купчинской свалки. Но в этих грехах Баглай был явно не замешан, и подставлять его таким путем Ян Глебович не мог. Во-первых, это было бы элементарной подлянкой, не совместимой с его понятием о чести; а, во-вторых, свидетельством его бессилия. Иными словами, некомпетентности и скудоумия.
Но так как Глухов ни тем, ни другим не страдал, поводы были бы изобретены, пусть не вполне законные, но допустимые в нынешней ситуации. Он произвел бы обыск и арест, изъял награбленное и отправил в суд на четырех грузовиках… И что же? Награбленное стало б уворованным, поскольку главный факт, касавшийся насильственных смертей, по-прежнему был не доказан. Закон охранял Баглая и здесь; он, безусловно, считался бы вором, но не грабителем и убийцей. Человеком, который при случае обирал умерших стариков… Смерть которых являлась делом естественным и, разумеется, неизбежным; вечно не живет никто.
Глухов не сомневался, что ни один эксперт не обвинит Баглая, ни в преднамеренных убийствах, ни в злодейских умыслах. Тем более, что трупов не осталось – даже Черешина кремировали и схоронили в семейной могиле на Волковом кладбище. Какая уж тут экспертиза! Правда, был еще Тагаров, но его рассуждения о достойных и недостойных, о чжия лаофа, абъянга и шу-и являлись для жрецов Фемиды китайской грамотой. Или, если угодно, тибетской.
Выход, конечно, существал: не торопиться, ждать, следить. Ян Глебович надеялся, что сам он не станет очередной баглаевой жертвой – художник Глухов, счастливый владелец студии в Озерках и полотна Лоррена, не был еще подходящим объектом для шу-и. Слишком уж молод, так что найдется другой… возможно, уже нашелся…
Следить и ждать? И взять с поличным у неостывшего трупа?..
Это было бы грехом. Великим грехом – платить человеческой жизнью за шанс справедливого возмездия! А шанс оставался невелик и в этой ситуации; мал и настолько же призрачен, сколь способ убийства – неординарен. Ни пули, ни отравы, ни ножа, ни явного членовредительства, ни передозировки каких-нибудь опасных препаратов… Четыре точки на шее, искусные руки и хрупкость старческих сосудов… Словом, идеальное убийство! Можно раскрыть – но как доказать?
Он это понимает, думал Глухов, и потому не остановится. Не остановится никогда! Если поймать и посадить за воровство, дадут лет восемь; значит, выйдет через пять – скостят за примерное поведение… Уедет куда-нибудь, исчезнет, затеряется и примется за свое, только станет осторожнее и злее. И скольких уложит в гроб, по-тихому, незаметно!.. Тридцать? Сорок? Пятьдесят?.. Без риска, не страшась законной кары…
Ибо Закон был, в сущности, бессилен – не всегда, но часто. С этой его особенностью Глухов сталкивался не раз и полагал, что дело коренится в начальной установке, в том, что всякий человеческий поступок Закон рассматривал не с нравственных позиций – как добрый или злой, справедливый или антигуманный – а только как законный или нет. Закон, конечно, отражал какие-то моральные императивы, но делал это противоречивым образом; так, в одних его статьях убийство запрещалось и каралось, в других считалось актом героизма и верности отечеству. Те же метаморфозы происходили и с воровством, и с грабежом – эти деяния были законными, если, к примеру, звались продразвесткой, контрибуцией, конфискацией и геополитическим интересом. Мораль в зеркале Фемиды была двойной: зло не отвергалось в принципе, запретное одним было разрешено другим, а недоказанное по Закону, но существующее в реальности, вообще не принималось в расчет.
В итоге служитель Закона нередко стоял перед выбором: что предпочесть, статьи и параграфы или свою понимание Справедливости. Для судей этот вопрос решался однозначно, но Глухов был не судьей, а расследователем, и если дело шло о людях, о жизни их и смерти, судил не по законам, а по совести. Совесть же требовала большего, чем осуждение преступника; совесть шептала, что в данном случае нужен не судья – палач.
Палач!
Такой человек, который умеет взвешивать души и прозревать невидимое. Решать, казнить или миловать… Выносить приговор и приводить его в исполнение… Так же искусно и незаметно, тихо и скрытно, как действовал убийца… Ибо подобное лечат подобным.
Similia similibus curantur…
Ян Глебович повторил эту фразу вслух, на латыни, и бросил взгляд на верину фотографию. В этот раз она не улыбалась; смотрела на него вопрошающе и строго, как бы прислушиваясь к сказанному. Ему почудилось, что в тишине кабинета слова прозвучали с суровой неотвратимостью, будто Божественный Судия – тот, в кого Глухов не верил и на кого не полагался – все-таки вынес свой вердикт.
Similia similibus curantur…
Три камня решения, брошенные в водоем судьбы.
Не ради мести или кары, но для спасения еще живущих…
В пятницу, после планерки, Олейник снова попросил Глухова остаться. Именно попросил; как человек политичный, владевший нюансами интонаций, он мог сформулировать приказ в виде просьбы или же сделать так, чтоб просьба звучала приказом. Но в данном случае это была все-таки просьба.
Вероятно, предстоящий разговор был для Олейника нелегким – он хмурился, курил и, как показалось Глухову, испытывал смущение или, по крайней мере, недовольство. Примерно так ведет себя начальник, отправляя на пенсию подчиненного, или же взгретый другим начальником, поважней, из тех, кого именуют не шефом, а боссом. Но отставка Яну Глебовичу не грозила, так что он остановился на последней версии. Тем более, что вчерашним вечером Олейника вызвали н а в е р х – не к генералу, начальнику УГРО, а к Самому, выше которого только министр и президент. Не оттого ли на планерке Игорь Корнилович выглядел рассеянным и слегка поблекшим? Ну, захочет, расскажет сам, решил Глухов.
Но Олейник не пустился сразу откровенничать, а долго расспрашивал о саркисовском деле, о братцах Мосоловых и депутате Пережогине с супругой-бизнесменшей; затем просмотрел объяснительную Нила Петровича и рапорт оперативников – прочел внимательно, будто искал за каждым словом и каждой фразой некий загадочный скрытый смысл. Наконец, отложив папку и пряча глаза от Глухова, сказал:
– Дело-то у нас забирают, Ян Глебович. Передают в УБОП.[17] По той причине, что фигуранты наши организованы. Опять же в фигурантах депутат… – Привычная выдержка изменила Олейнику, и он со злостью скривил губы. – В общем, мы пахали-сеяли, а урожай снимать другим! И не это обидно, а другое – снимут ли?
Вот как… – подумал Глухов. Любопытный поворот… До урожая, правда, далековато, да и не в том проблема, кто его снимет, тут Игорь прав, а захотят ли вообще снимать? Тонкое дело – организованная преступность! Особенно в медицине…
Откинувшись на спинку стула, он опустил голову и призадумался, мысленно перебирая убоповских знакомцев, оперативников и следователей, которым поручались важные дела. Обиды он не испытывал и размышлял лишь о том, как расценить случившееся. Для чего забирают? Вот в чем вопрос! Для продолжения работы или за тем, чтобы свернуть следствие, спустить на тормозах и спрятать под сукно? Люди в УБОПе были разные, а о больших начальниках, решавших, что и куда спустить, было у Глухова собственное мнение, никак не связанное с должностями или числом генеральских звезд. Не с каждым из них он бы пошел в разведку; с иными и пить бы не стал, а кое с кем – и разговаривать.
– Такая вот ситуация… – с горечью вымолвил Олейник, пощипывая светлый ус. – Вызвали, приказали… спорить начал – вздрючили… – Он закурил и пару минут сидел молча, то разглядывая низко стелившийся дым, то изучая портрет Дзержинского, сурово взиравшего со стены. – Помните, Ян Глебович, неделю назад вы сказали: выбирай, мол, Игорь, кем тебе быть, сыщиком или политиком… Я вот и выбрал. Не в первый, знаете ли, раз… А мне, как всегда, доказали, что против лома нет приема.