Путеводная звезда Дробина Анастасия
Ребенок вдруг умолк, и Илья решил, что Маргитка все-таки взяла его на руки. Но вместо Маргитки с тряпочным кульком на руках из-за занавески важно вышла четырехлетняя Цинка – курчавая, голенастая, с разбитыми и исцарапанными, загорелыми до черноты босыми ногами. Усевшись на пол у печи, она принялась качать ребенка, пронзительно напевая:
Илья усмехнулся. Цинка весело взглянула на него, высунула язык. Она, как и все Дашкины дети, была похожа на отца, и иногда Илье даже ругаться хотелось, глядя на эти татарские глаза, широкие скулы и толстые губы. Сейчас Дашка снова была на сносях, и можно было не сомневаться: к концу лета вылезет очередной арапчонок.
Ситцевая занавеска опять дернулась в сторону, в кухню вышла Маргитка, и с одного взгляда Илья понял, что жена не в духе.
– А-а, явилась наконец-то, радость долгожданная! – бросила она Дашке, даже не потрудившись понизить голос, и малыш, притихший было на коленях Цинки, снова расплакался.
– Где тебя таскало, брильянтовая? За детьми твоими кто смотреть будет? Я? Или святой Никола? Или черт морской?! Накидали полные углы, повернуться в доме негде, а сами шляются с утра до ночи, что одна, что другой! Мне, что ли, этот выводок сопливый нужен?! Давайте, давайте, плодите котят, тьфу! Навязались на мою голову, чтоб их собаки разорвали, проходу от них нету… Когда они мне поспать дадут наконец, а?! Дождусь я радости такой в своем же доме?!
Илья понимал: надо встать, оборвать, рявкнуть на нее, может, даже дать оплеуху… Но вместо этого сидел и смотрел на разошедшуюся девчонку во все глаза, чувствуя, как бегут по спине знакомые мурашки. Скандаля и крича, Маргитка делалась еще красивее, еще пуще зеленели неласковые глаза, еще больше темнело смуглое лицо, гневно сходились на переносье густые брови. Она вылетела из-за занавески без платка, и черные кудри рассыпались по плечам, спине, по застиранному ситцу розовой кофты, казалось, Маргитка до колен укутана в черную шаль. Господи, какая же красавица, чтоб она издохла… Двадцать два года ей, пять лет как замужняя, а все лучше и лучше делается, и ничем этот ведьмин огонь в ней не забьешь, так и вырывается, так и искрит! Чайори, девочка! Он ее по-другому назвать не сможет.
– Ну, погавкай у меня, холера! – вдруг послышался спокойный голос с порога, и Илья, вздрогнув, очнулся. Визг Маргитки смолк, словно отрезанный ножом. Она фыркнула, тряхнула волосами и, перебросив их на одно плечо, отошла в угол комнаты, к зеркалу.
Яшка прикрыл за собой дверь и встал, не проходя в комнату, у порога. Он был мокрый с головы до ног, и под его сапогами тут же образовалась лужа. Дети кинулись к нему со всего дома, один мальчишка, вереща, повис на шее, другой – на спине. Цинка, как старшая, подошла не спеша, не спуская с рук младенца.
– Пошли вон! – заорал на детей Яшка, но широкая улыбка свела на нет всю грозность окрика, и мальчишки даже ухом не повели. Дашка с трудом отогнала их и, нащупав на гвозде полотенце, приказала:
– Наклонись.
Яшка нагнулся, и Дашка, накинув полотенце на голову мужа, начала вытирать его мокрые волосы. Илья видел, как Яшка кряхтит от удовольствия, как он из-под полотенца пытается украдкой хлопнуть Дашку по заду и как та шепотом ругает его: «Дети… отец… ошалел?», и чувствовал беспричинную злость. Проклятый щенок… Век бы его не видеть.
Яшка вылез из-под полотенца чертом со встрепанными волосами. Стащил мокрую рубаху, сел на пороге, давая Дашке стянуть с себя сапоги, погладил по голове сунувшуюся под его руку Цинку и, казалось, только что увидел сидящего за столом тестя.
– Будь здоров, отец.
– Будь здоров, – сказал Илья, глядя в окно.
Зятя Илья не любил и догадывался, что Яшка об этом знает, но открытых ссор между ними не случалось. Илье не хотелось причинять боль дочери, а о том, что творилось в голове Яшки, он не знал и знать не хотел. С каждым годом парень все больше становился похожим на своего отца, и иногда Илье даже хотелось перекреститься: Митро и Митро, только молодой да ростом повыше. Даже Яшкин взгляд, недоверчивый, насмешливый, порой презрительный взгляд узких черных глаз, который Илья не раз ловил на себе, напоминал ему Митро. С точно такой же физиономией тот разглядывал лошадей на конном рынке, намереваясь сбивать цену. Но Яшка молчал, а если случалось обсуждать что-то с тестем, то делал это по-цыгански – со всей почтительностью к старшему, в которой Илье постоянно чудилась скрытая издевка. Но раздувать эти угли ему не хотелось. Черт с ним, с паршивцем… Дашку жалко.
Илья видел: дочери с Яшкой живется хорошо. За все пять лет ему не довелось увидеть не только ни одного их скандала, но даже услышать, чтобы Яшка повысил на жену голос. Илья только диву давался, потому что до сих пор был уверен, что такая жизнь была только у них с Настькой, и то лишь поначалу. Возвращаясь с конных базаров, Яшка всегда привозил жене то золотые серьги, то бусы, то шаль, то целый мешок конфет, то отрезы шелка. Дашка улыбалась, благодарила, складывала подарки в сундук, и в конце концов эти шали и отрезы оказывались на Маргитке. Яшка ворчал, Дашка пожимала плечами:
«Но куда же мне сейчас это носить? Посмотри на меня – опять…»
Беременной Дашка ходила постоянно, но была этим вполне довольна, и через пять лет жизни у них с Яшкой было четверо детей. Илья вздыхал про себя: хоть бы Цинка, девочка, была на мать похожа, так ведь нет… Курчавый, скуластый, узкоглазый бесенок, обезьянка, мальчишка в платье. Хотя, кто знает, может, с годами переменится.
За окном звонко прочавкали по грязи лошадиные копыта: кто-то галопом подлетел к дому. Илья вспомнил умывавшуюся кошку, поморщился: вот и гостей принесло…
– Будьте здоровы все! – поздоровался, входя, Васька Ставраки, и настроение Ильи испортилось окончательно.
Этого парня, черного, худого и подвижного, всегда лохматого, как леший, Илья терпеть не мог. Впрочем, в этом с ним был солидарен весь поселок. Никто не знал, откуда здесь появился Васька. Любые расспросы были бессмысленны, потому что десяти разным людям Васька давал десять разных ответов. Рыбаки не могли даже точно установить, какой Васька породы. Одни говорили – грек, другие – турок, третьи божились, что парень – цыган, четвертые уверенно причисляли его к евреям. Васька ни с кем не спорил, смеялся, помалкивал. Он вполне сносно болтал и по-гречески, и по-персидски, и по-еврейски, а однажды Илья заметил, что он понимает и романэс.[7] Это было в тот вечер, когда они всей семьей выступали в трактире Лазаря и Илье показалось, что Маргитка чересчур уж ласково слушает Васькины глупости. Он буркнул ей по-цыгански:
– Не низко ли стелешься?
– Отстань, гаджо[8] деньги платит.
– Может, еще и ляжешь с ним?
– И лягу, если не отвяжешься.
– Кнута захотела?
– Тьфу, надоел…
Илья уже был готов перейти от слов к делу прямо в трактире, но сидящий за столом Васька вдруг фыркнул в стакан, плеснув винными брызгами, быстро отвернулся к окну, и ошарашенный Илья догадался, что тот понял весь его с Маргиткой разговор с начала до конца.
Все знали, что Васька Ставраки был конокрадом, и довольно удачливым. По временам он пропадал из поселка, мог отсутствовать неделю, месяц, два. Но только рыбаки начинали с облегчением поговаривать о том, что безродного черта наверняка где-то зарезали, как Васька объявлялся: похудевший, грязный, веселый, с целым косяком лошадей. На Староконном рынке в Одессе пронзительный и гортанный Васькин голос перекрывал любой шум. Он орал во все горло, расхваливая своих «орловских скакунов». Если ему не верили, обижался почти до слез, спорил, лез лошади в зубы, выворачивал кулаком язык, тыкал в живот и в конце концов поднимал цену. Самым невероятным было то, что у Васьки охотно покупали.
Вслед за получением им денег следовал многодневный кутеж в трактире одноглазого Лазаря. Жадности в Ваське не было, гулял он до последнего гроша, угощал рыбаков, хозяина и музыкантов, плясал до упаду, подпевал цыганам неплохим тенором и засыпал прямо под столом, положив на перекладину всклокоченную голову. Через неделю гульбы Васька бродил по поселку похмельный и злой, в одних штанах, пропив и рубаху, и сапоги. А на другой день в каждом дворе начинались пропажи: то исчезнет хомут прямо от ворот конюшни, то как сквозь землю провалится новая сеть, то сгинет выстиранное белье вместе с веревкой. В трудные минуты жизни Васька не гнушался даже висящими на плетне портянками. Все знали, чьи это проделки, но поймать Ваську было невозможно. При встречах же он отрицал все на свете с оскорбленной физиономией, предлагал осмотреть свою халупу, где, кроме тараканов и голодных мышей, не было ничего, и знающие люди шли прямиком в город, на Привоз, где украденные вещи находились уже в третьих руках. Били Ваську часто, но безрезультатно: живучий, как блоха, он отлеживался, встряхивался и принимался за старое.
Судя по всему, Васька переживал очередную полосу безденежья: на нем были грязные залатанные гуцульские шаровары, а живот прикрывала потертая кожаная жилетка. Босые ноги были в грязи по щиколотку; Васька смущенно потер их одну о другую и на предложение Ильи проходить в дом и садиться за стол ответил отказом:
– Спасибо, я мокрый весь.
Илья не стал настаивать. Васька сел у порога, встряхнулся, обдав пол брызгами, улыбнулся, показав крупные зубы, из которых один клык был золотой, а другого не было вообще. С растущим недовольством Илья наблюдал за тем, как Васькины глаза – один карий, другой желтый, как у бродячего кота, – без стеснения следят за Маргиткой. А эта шалава… Нет чтобы уйти за занавеску или, на худой конец, прихватить волосы платком – цыганка ведь, замужняя, при чужом! Она, чертова кукла, об этом и не подумала. Стоит у стены спиной к этому молодому кобелю, усмехается, встряхивает распущенными волосами и наверняка ловит в зеркале Васькин взгляд. Его, Ильи Смоляко, жена! В его же доме!
– Маргитка, уйди, – едва сдерживаясь, велел Илья.
Она глянула через плечо, снова тряхнула волосами. Неожиданно расхохоталась на весь дом, запрокинув голову и сверкая зубами, и Васька даже привстал. Вот паскуда…
– Пошла вон отсюда! – гаркнул вдруг Яшка так, что задрожала посуда в шкафу. Брата Маргитка боялась и, перестав смеяться, юркнула за занавеску.
– Зачем пришел, парень? – остывая, спросил Илья.
– Лазарь послал. – Васька улыбался как ни в чем не бывало. – Просит вас в кабак сегодня.
– Чего ему зачесалось?
– Как чего? Погляди, как штормит! Никто в море не выйдет, все в кабак потянутся, народу куча будет! Еще и из города придут на Маргиту Дмитриевну смотреть!
– Горазд брехать-то – «из города»… Ладно, придем. Ступай.
Васька заржал на весь дом:
– Под дождь, что ли, живого человека гонишь, Илья Григорьич?!
– А… ну пережди… – спохватился Илья, мысленно помянув недобрым словом мать этого поганца. Еще и не выпроводишь его теперь… Спросил между делом: – Ты, парень, случаем не знаешь, куда у меня новая упряжь с забора девалась?
– Украли, что ли? – посочувствовал Васька. – Так откуда мне-то знать? Ты получше поищи, может, валяется где-нибудь. У меня тоже так было. Ищешь-ищешь кнут по всему двору, и бога и черта клянешь, а потом хвать – а он за сапогом торчит… А зачем ты упряжь на заборе бросил? Люди не святые…
– Мне вон Белаш говорил, что тебя с этой упряжью в городе на базаре видали.
– А ты ему больше верь! – с неожиданной злостью сказал Васька, и его разноцветные глаза сузились. – Может, он сам и прихватил, а на меня брешет… Знаешь что, Григорьич? По-моему, ты не за упряжь свою беспокоишься.
Из-за занавески послышался приглушенный смех. Илья медленно поднял глаза, чувствуя, как сами собой сжимаются кулаки. Васька от порога встретил его взгляд, не отворачиваясь. На его темном от загара и грязи лице уже не было улыбки.
– Ай, господи, брысь пошла, проклятая! – вдруг завопила Дашка.
Мимо стола с воем пронеслась кошка, посыпалась посуда, ударилась о пол корчага, и молочный ручей торжественно потек к сапогам Ильи. Поднялся крик, писк, мальчишки кинулись к упавшей сахарной голове, Цинка с грозными воплями пыталась отогнать их мокрой тряпкой, Яшка хохотал, отвернувшись к стене, Дашка громко проклинала «эту рыжую нечисть» – словом, шум поднялся страшный. Илья только вздохнул, в который раз подумав про себя: до чего же она на Настьку похожа, хоть и не кровная дочь ей… Настька тоже всегда вовремя молоко разливала. Исподлобья он взглянул на Ваську. Тот улыбался, вертел в пальцах щепку, молчал и через несколько минут, к облегчению Ильи, ушел.
Трактир одноглазого Лазаря на краю поселка был насквозь прогнившим и держался, по выражению рыбаков, «на плаву» только за счет старого грецкого ореха, на мощный ствол которого уже несколько лет лазаревское заведение наваливалось стеной. Внутри было грязно, темно, девчонке-прислуге никогда не удавалось дочиста отмыть липкий, заплеванный пол и отскоблить грубые, залитые вином и водкой, залепленные рыбьей чешуей столы. На закопченных стенах висели связки лука, перца, чеснока и воблы, сушеная макрель, грязные полотенца и засиженная мухами до неузнаваемости икона святого Николы. Стойкой служил длинный стол, заставленный оплетенными красноталом бутылями, за столом помещался буфет с посудой и табурет, на котором восседал хозяин, Лазарь Калимеропуло – низенький, пузатый, кривоногий полугрек-полуеврей, которого ничем нельзя было удивить или напугать, такой же грязный и запущенный, как его заведение.
«Лазарь, да что ж это за гадство?! – возмущались по временам даже привыкшие ко всему рыбаки. – Ты хоть бы раз в год на Пасху стаканы мыл! Гли, муха присохла!»
«Скажите, господарь какой… – следовал флегматичный ответ. – Муха – не кобель, отшкрябай да выкинь. А не нравится – шлепай в город, к Фанкони, там без мух нальют…»
К Фанкони никто не шел: далековато, да и доходы у обитателей поселка были не те. Сюда же, к Лазарю, заглядывали рыбаки, бродяги, воры, торговцы рыбой, иногда – гулящие девки из города, контрабандисты и перегонщики табунов – народ оборванный, веселый и нетребовательный.
Сначала Лазарь не держал у себя в заведении музыкантов, считая это бездоходным излишеством. Если разгоряченные гости слишком настойчиво требовали музыки, то Лазарь, сердито бурча, вытаскивал из-за стойки жестяную помятую трубу и принимался старательно дуть в нее, время от времени вытаскивая инструмент изо рта, чтобы пропеть по-гречески непристойные куплеты. Труба завывала, как мартовский кот, голос у Лазаря был противный, слуха не было вовсе, и рыбаки, бранясь, кидали прямо в него медные пятаки:
«На, дьявол одноглазый, замолчи только! Чтоб тебе черти на том свете так пели!»
Довольно быстро Лазарь понял, что выгоды от его музицирования немного, и вынужден был с зубовным скрежетом нанять старика-еврея Шмуля со скрипкой. Но от Шмуля тоже было мало пользы: он был стар, почти глух, обладал скверным характером и играл лишь то, что ему хотелось, а хотелось Шмулю обычно еврейских поминальных песен да изредка – невесть где подслушанного марша из оперетты «Продавец птиц». Марш рыбакам понравился, они даже сочинили для него препохабнейшие слова, кои и исполняли хором, размахивая стаканами и воблой, под скрипку Шмуля. Но беда была в том, что настроение сыграть опереточный марш к старику подкатывало не чаще раза в месяц. А все остальные вечера он, закатив к потолку глаза и раскачиваясь, как маятник, извлекал из скрипки заунывные, полные скорби мелодии. Вскоре Лазарь понял, что пора спасать коммерцию. Плюясь и матерясь, он подсчитал кассу и пошел уговаривать Илью Смоляко, не так давно появившегося в поселке со своей семьей.
Выслушав Лазаря, Илья согласился – не столько для себя, сколько для своей молодежи, которая тосковала по московским выступлениям. Конечно, это было совсем не то, что в столице. Конечно, здешней публике было далеко до князей, графов и купцов-миллионщиков. Конечно, оглушительные восторги рыбаков и контрабандистов, их топанье сапогами в гудящий пол, свист и гогот никак не напоминали аплодисменты в ресторане Осетрова. Но все же был в этих выступлениях слабый отголосок прежних времен. Однажды Илья даже поймал себя на мысли, что ждет этих вечеров, и удивился, поняв, что радуется тому, от чего открещивался всю жизнь, как от чумы. Настя в свое время была права, попрекая мужа тем, что у него в голове одни лошади: в молодости – чужие, попозже – собственные. А его голос, который пол-Москвы называло «оригинальным», «чудесным» и «божественным», тот самый тенор, которым Илья в равной мере сводил с ума и пьяных купцов, и профессоров консерватории, – что ж… он и внимания на этот свой голос не обращал никогда. Есть – и слава богу, пропадет – не заплакал бы… Может, и неправильно это было. Может, надо было слушать Настьку, петь в ресторанах, а не драть глотку на конных базарах? Не хотел. Не умел. Не приучен был. И пел перед ресторанной публикой через силу, сначала из-за Настьки, а потом из-за Маргитки. Пусть девочка хоть так потешится. Пора, в самом деле, бросать эту вонючую дыру и перебираться в какой-нибудь город, хотя бы и в ту же Одессу. Зря он боится, надо уезжать. От Васьки этого подальше.
Обо всем этом Илья думал, сидя вместе с Маргиткой и Яшкой (беременная Дашка осталась дома) в маленькой комнатке за помещением трактира. Это было единственное чистое место во всем заведении. Кровать с железными шарами была покрыта лоскутным одеялом, на подоконнике валялись ленты и дешевые мониста, на столе лежала сушеная дыня, макрель с оторванным хвостом, колода засаленных карт, бубен, обшитый полинявшими, когда-то красными лентами, и осколок зеркала. Со старого комода смотрел неизменный святой Никола – покровитель рыбаков. Комнатка принадлежала цыганке Розе по прозвищу Чачанка, тоже выступавшей в трактире Лазаря.
Чачанка пришла в поселок прошлой осенью по дороге из Одессы – босиком, в синей юбке, рваной оранжевой кофте и красной косынке на курчавых волосах. В поводу Роза вела молодую гнедую кобылу под седлом с навьюченным на нее узлом, жевала истекающий соком помидор и с любопытством поглядывала по сторонам. Рядом с ней шагал сын – грязный мальчишка лет двенадцати. Вся эта процессия прямиком двинулась к трактиру Лазаря. Роза вошла внутрь, непринужденно осмотрелась, поморщилась, метко запустила помидором в шмыгнувшую по полу крысу, подошла к стойке, за которой дремал Лазарь, и весело спросила:
– Что, ненаглядный, деньги любишь?
– Кто ж нынче не любит?
– Буду у тебя петь – золоту счет потеряешь. Принимай!
Позже, в кругу смеющихся рыбаков, Лазарь плевался, проклинал святых Николу и Спиридиона и божился, что сам не знает, за каким лешим принял цыганку: «Заколдовала, черт голозадый! Заворожила! Завтра же выгоню!» Но «голозадый черт» расположился в задней комнате трактира – и, судя по всему, надолго.
То, что Роза приехала одна, без табора, и более того – без мужа, немедленно дало пищу для разговоров. Подливало масла в огонь и то, что она поселилась у Лазаря, а не рядом с семьей Ильи Смоляко: обычно цыгане держались друг друга. Сначала ей приписывали сожительство с Лазарем, но трактирщик отказался от такой чести, и бешенство, с которым он это делал, убедило рыбаков в том, что удочку Лазарь все-таки закидывал, но явно получил отказ.
«И то, зачем он ей, пьяница кривой? Баба-то красивая, в соку…»
Красивой тридцатилетняя Роза не была, но было что-то неудержимо привлекательное в ее невысокой и подвижной фигуре, загорелых руках, всегда смеющихся глазах, остром подбородке, недлинных курчавых волосах, выбивающихся из-под платка, в манере быстро и резковато, всегда с шуткой разговаривать, звонко, по-девичьи смеяться, запрокидывая голову и высовывая язык… Всего этого было достаточно, чтобы мужчины поселка предприняли ряд визитов в заднюю комнату трактира. Сначала Роза выпроваживала рыбаков вежливо, но через неделю терпение ее лопнуло. Весь трактир был свидетелем того, как из комнаты Розы кубарем вылетел огромный, как медведь, черный и рябой контрабандист Белаш, а за ним, потрясая кремневым ружьем Лазаря, выскочила полуодетая, негодующая Роза. Выпалила она, конечно, мимо Белаша, вхолостую, но с того вечера ее оставили в покое, и Роза зажила в поселке так, как ей, наверное, хотелось: вместе со всеми и на отшибе ото всех. В считаные дни она раздобыла себе легкую плоскодонную шаланду и на рассвете, поражая весь поселок, невозмутимо выгребала в море. Возвращалась к полудню, усталая, веселая, выкидывала на берег бычков и скумбрию, вытаскивала ведро креветок или мидий. Днем уходила в город, шаталась по Привозу с корзинами рыбы, иногда гадала, сидя на углу, на картах или бобовых зернах, иногда заходила в лошадиные ряды и лезла к барышникам со своими советами – по признаниям кофарей-цыган, весьма дельными. А вечером пела в трактире Лазаря, колотя в свой старый бубен, плясала, вскочив на стол, и весь зал звенел от ее высокого и звонкого голоса. О себе Чачанка никогда не рассказывала. Не пустилась она в откровения и с цыганками, и обиженная Маргитка даже заявила о том, что Роза вовсе не их породы. Мол, разве будет цыганка сторониться своих, жить одна? Разве цыганское дело ловить рыбу? Разве сядет цыганская женщина верхом на лошадь? Разве осмелится она давать мужчине советы, как выгоднее купить или продать коня? Роза посмеивалась над такими разговорами, но никого не переубеждала. Ее сын с утра до ночи носился по поселку с ватагой других мальчишек, и от него, так же как от его матери, нельзя было выведать ни слова.
Стоило Илье вспомнить о Розе – и она тут же появилась на пороге комнаты. Чачанка никогда не переодевалась для выступления, оставаясь в своей синей широкой юбке с оборкой и оранжевой блузке, и лишь набрасывала на плечи зеленую шаль с кистями. Так она была одета и сегодня. Войдя, Роза подошла к столу, взяла с него бубен, весело потыкала пальцем в перегородку.
– Чего сидим, ромалэ? Второго пришествия ждем? Слышите, как рыбачки разорались? Пора выходить, не то они Лазарю весь кабак разнесут. С города Левка Шторм со своими мальчиками пришел, так уже по лампам стрелять примеряются.
– О, как надоели они мне все… – зло пробормотала Маргитка. – Нога болит, не пойду плясать сегодня. Роза, спляшешь за меня?
– Ты что, милая? – удивилась Роза, нещадно дергая гребешком свои спутанные кудри. – Я против тебя старуха! Начать начну, а потом уж ты сама давай…
Дверь снова распахнулась, впустив рев пьяных глоток и стук стаканов по столам, и на пороге разгневанным циклопом возник Лазарь.
– Всех повыгоняю! – пообещал он, сверкая глазом. – Вы что, черти, погрома ждете? Зачем я вас держу?
– Это не ты нас, золотой, а мы тебя держим, – лениво отозвался Илья, вставая. – Мы уйдем – с чем останешься? Опять начнешь в свою трубу дуть? Ладно, ромалэ, идем…
Появление цыган встретили восторженным воем, топотом сапог, свистом. Роза топнула каблуком, взмахнула бубном и запела – как обычно, не дожидаясь вступления гитар:
Эту песню Роза принесла из Одессы. Но пела она ее на цыганский манер и так ловко, словно подслушала не в каком-то воровском притоне, а в кочевом таборе. Шум за столиками не только не утих, но сделался еще сильнее, когда Роза, ударив в бубен и бросив его через весь трактир опешившему Лазарю, кинулась в пляс между столиками. Гости заорали от восторга; десятки загорелых, грязных, просоленных, покрытых татуировками рук потянулись к Розе, а она, уворачиваясь, грозила пальцем, показывала язык и била без удержу тропаки на грязном полу. Ее поймал, подкравшись сзади, контрабандист Белаш, взметнул вверх на своих огромных руках, поставил на стол, и рыбаки, повскакав с мест, помчались к этому столу. Лазарь кинул Розе бубен. Она ловко поймала, заколотила в него и начала отплясывать прямо на столе, под звон содрогающихся бутылок и стаканов. «Хороша старуха, – подумал Илья, глядя на вертящееся среди рыбаков оранжевое пятно. – За полминуты весь кабак завела, даже вон Лазарь за стойкой прыгает». Илья скосил глаза на Маргитку. Как и ожидал, увидел злое, надменное лицо. Да… Когда эта девочка стерпеть могла, чтобы не на нее, а еще на кого-то смотрели? Глядишь, сейчас и забудет, что нога болит…
Илья не ошибся: в тот же миг Маргитка широко улыбнулась, кинула брату через плечо: «Играй!» и, вскинув руки, с места, без выходки понеслась плясать. И больше Илья не видел никого и ничего. Он даже сделал шаг вперед и встал не за спиной Маргитки, а слева от нее, чтобы видеть это смуглое лицо, зелень глаз, качающиеся в такт косы, серьги, мониста. И узенькие носки туфель Маргитки так же, как когда-то в Москве, выглядывали из-под подола красной юбки, и такими же ловкими, гибкими, отточенными были ее движения, и так же мелко частили плечи, и гнулась она, как молодая ветка, и не глядя кричала гитаристам: «Авен,[9] авен, авен!», ускоряя темп. Даже закончившая пляску и спрыгнувшая со стола на колени Белаша Роза смотрела на Маргитку с восхищением. Рыбаки сгрудились вокруг плясуньи, хлопали в ладоши, свистели. А она носилась перед ними, поднимая ветер шалью, била плечами, кричала Илье и Яшке:
– Еще! Еще! – и они послушно ударяли по струнам.
И лишь один раз Илья упустил ритм: когда из-за спин рыбаков к Маргитке вылетел, дробя пол сапогами, лохматый, скалящий зубы Васька Ставраки. Сейчас он уже не выглядел полуголым босяком: на Ваське были новые шевровые сапоги, тельняшка и широкий кожаный пояс. К облегчению Ильи, Маргитка взглянула на Ваську как на пустое место, отвернулась, понеслась по кругу дальше. Из ее косы вылетела и завертелась по полу блестящая монетка. Васька нагнулся, подхватил монетку, деловито попробовал на зуб, сунул в рот и, закинув руку за голову, полетел вслед за Маргиткой. И тут Илья ничего не мог поделать: гости трактира имели право плясать с цыганками. Вслед за Васькой попрыгали в круг и остальные, затопал, как медведь на привязи, Белаш, застучал деревянной ногой в пол дед Ершик, выскочил из-за стойки, размахивая полотенцем, Лазарь, завертелась, подбоченившись и выставив острые локти, посудомойка Юлька, и весь трактир заходил ходуном. Левка Шторм за дальним столиком все-таки не утерпел и выстрелил в одну из керосиновых ламп, Лазарь возмущенно заорал, но и выстрел и крик потонули в диком пьяном гаме и вое ветра за окном.
Буря на море после полуночи стала стихать. Дождь уже не колотил в окна упругими струями, а вяло, чуть слышно постукивал по стеклам. Гости Лазаря начали расходиться. Те, что были потрезвее, побрели проверять вытащенные на берег шаланды и сети, кто-то, шатаясь, направился домой, кто-то заснул мертвым сном прямо под столом. К двум часам ночи трактир опустел. На затоптанном полу поблескивало битое стекло, зевающая Юлька сметала со столов рыбьи скелеты, хлебные крошки и изюмные косточки. У окна спал, уронив на столешницу черную встрепанную голову, Белаш. Рядом, у кадушки с солеными перцами, прислонившись к стене и посасывая чубук длинной мадьярской трубки, сидела Роза. Ее губы складывались в сонную улыбку, словно Чачанка вспоминала что-то приятное. Возле стойки Илья ругался с хозяином:
– Ну прибавь хоть рубль, Лазарь, совести у тебя нет! Полночи глотки драли, как грешники в аду, и все задаром?
– Ничего не задаром. Ничего не прибавлю. – Лазарь был не в духе из-за утраты керосиновой лампы. – Хватит с вас, и так заведение в убытке. Совсем очумели, босяки проклятые, раньше хоть посуду били, а теперь и освещение колотят!
Рядом на перевернутом столе сидел Яшка, жевал соленый помидор, захлебывая его вином прямо из бутылки. Илья покосился на него, махнул рукой на насупленного Лазаря и пошел к двери.
На небе сквозь тучи продиралась красная луна. Когда Илья вышел на крыльцо, луна как раз вынырнула из облаков, и он сразу увидел Маргитку. Она стояла в нескольких шагах, у коновязи, а перед ней, удерживая в поводу своего сильного и злого вороного жеребца, стоял Васька Ставраки. Илья услышал, что они говорят о чем-то, но ветер относил слова, и понятно было лишь то, что Маргитка злится. Она несколько раз резко взмахнула рукой, плюнула на дорогу, постучала кулаком по лбу. Васька, прижав руку к груди, казалось, оправдывался. Увидев подходящего Илью, он умолк на полуслове, прыгнул в седло и улетел в темноту – лишь прошуршала галька под копытами вороного. Маргитка продолжала стоять у коновязи. Илье даже показалось, что она смотрит вслед Ваське.
– Что ему надо? – ровно спросил он.
– Ничего, – пожав плечами, отозвалась Маргитка. Стянула с перекладины ворот свою шаль и быстро зашагала по дороге. Илья подождал, пока мимо него пройдет Яшка, ведущий в поводу свою кобылу, отвязал буланого и пошел следом за ними. На мутно белеющей в темноте дороге не было ни души, лунный свет чередовался с призрачными тенями облаков, монотонно вскрикивала какая-то ночная птица, и Илья шел не спеша, надеясь по дороге успокоиться.
Идти было недалеко. Впереди уже маячил дом с горящим окном, ворота были открыты настежь. Слабый свет из окна падал во двор, и первое, что увидел Илья, подойдя к дому, была… висящая на заборе упряжь. С минуту он смотрел на нее, затем недоверчиво взял в руки. Это была та самая упряжь, новая, еще скрипящая, с медными заклепками и махрами, которая бесследно пропала три дня назад.
– Да что ж это такое… – пробормотал Илья, растерянно перебирая в пальцах супонь.[10]
– Ослеп? Упряжь твоя, – послышался спокойный, чуть насмешливый голос.
Илья, вздрогнув, поднял голову. Маргитка стояла за его спиной. Свет из дома падал на ее лицо. Она усмехалась краем губ, вертела во рту ветку шиповника.
– Откуда она взялась?
– Васька принес.
– С чего бы это ему приносить? – медленно спросил Илья.
– Я велела.
– Ты? Кто ж ты ему такая, чтобы приказывать?
– А какая тебе разница? – спокойно сказала Маргитка, выбрасывая шиповник и обходя мужа. – Упряжь-то – вон она. Целая. Пляши, морэ, радуйся!
– Стой! – крикнул Илья ей вслед. Маргитка не останавливалась, шла дальше, уже шагнула на ступеньку крыльца. Илья догнал ее, схватил за руку, дернул к себе. – Стой, тебе говорят! Шалава! Говори, что у тебя с ним, с Васькой? Что?!
Несколько мгновений Маргитка молча, не пытаясь освободиться, смотрела на него, – а затем вдруг с силой вырвала руку, и в темноте блеснули ее зубы: она расхохоталась:
– С Васькой?! У меня?! Да ты ошалел, что ли? Ха! Дэвлалэ, да вы посмотрите только на…
Одним ударом Илья сбил ее на землю. Хохот тут же оборвался, Маргитка обхватила голову руками и заголосила на весь поселок. Илья рывком поднял ее; молча, тяжело дыша, ударил еще раз, другой, третий, снова швырнул на землю, снова ударил. Маргитка уже не кричала, а выла, ее красная юбка была вся измазана грязью, руки, тоже по локоть в грязи, закрывали растрепавшуюся голову. Бешено оглядевшись, Илья рванул с забора злополучную супонь… но дверь дома распахнулась, и на двор вылетел Яшка. Он тут же кинулся к лежащей ничком сестре, и Илья невольно опустил руку с супонью. С минуту они с Яшкой молча смотрели друг на друга. Илья не выдержал первый, длинно, сквозь зубы выругался, отшвырнул супонь и отвернулся к забору. Он слышал ворчание Яшки, уговаривающего сестру подняться, всхлипы Маргитки, чавканье по грязи шагов к дому. Наконец хлопнула дверь, все стихло, и Илья обнаружил, что он со всей силы сжимает сырые от дождя колья забора и что руки у него дрожат.
Вот так и знал, что без этого не обойдется. С самого утра началось – и вот вам, приехали, выпрягай, морэ… Он, шатаясь, перешел двор, остановился у колодца-журавля, неловко потянул веревку и услышал, как внизу коротко плеснуло, погружаясь в воду, ведро. Вытащив и с трудом (руки еще дрожали) установив его на влажном срубе, Илья приник к воде, окунул в нее лицо, чуть не захлебнулся, судорожно вдохнув и вылив при этом полведра себе на сапоги. Затем он оттолкнул почти пустое ведро, и черная палка журавля со скрипом поднялась, уткнувшись прямо в красную луну. Илья с шумом выдохнул, сел на сочащийся каплями сруб колодца, закрыл глаза.
Господи… Ведь он ее так и убить мог. Спасибо, Яшка выскочил. Сопливый мальчишка, щенок, лезет не в свое дело… но при нем рука не поднимается. Тьфу, дурак старый, разошелся… и из-за чего? Ежу понятно, что ничего у Васьки с Маргиткой не было и быть не могло. Ведь случись этот грех – о нем давным-давно гудел бы весь поселок. Сам бы Васька и рассказывал на каждом углу, что отбил жену у Ильи Смоляко. А разговоров нет, нет даже шепотка за спиной, так знакомого Илье, нет косых и насмешливых взглядов баб, и их мужья не щелкают сочувственно языками, а раз так… А раз так, то чего же он с ума сходит? Чего бесится? Разве мало девочка с ним намучилась? Плюнет она когда-нибудь на такую жизнь и уйдет. И ничего не испугается со своей молодостью и красотой, за которой любой, хвост задравши, побежит. А он, он, Илья Смоляко, с чем останется тогда? С этой растреклятой упряжью? Илья зажмурился. Хрипло, тихо, сквозь зубы позвал:
– Чайори-и…
– Я здесь, Илья, здесь.
От неожиданности он чуть не упал в колодец. Заплаканная, притихшая Маргитка стояла рядом. Помедлив, Илья молча подвинулся. Маргитка так же молча, подобрав юбку, уселась на сруб рядом с ним. Вздохнув, вполголоса спросила:
– Ну, доволен теперь?
Он молчал.
– Сто раз тебе говорила – не трогай лицо. Как я теперь с такой сливой под глазом выступать буду? И губу раздуло… В другой раз сразу убивай. В колодец сбросишь, а людям скажешь, что с любовником сбежала.
Илья виновато тронул ее за плечо. Ждал, что отстранится, но Маргитка со вздохом накрыла его руку своей. Минут пять они сидели не разговаривая. В доме Дашка погасила лампу, и на потемневшем дворе отчетливее проявились лунные пятна. А вскоре и луна ушла в тучи, и о том, где находится Маргитка, Илья мог угадать только по шепоту.
– Ну, скажи ты мне, что с тобой? Сдурел совсем? Ты подумай, черт бешеный, на кой мне этот Васька сдался?!
– Не говори ты мне даже про него…
– Нет, буду говорить! А ты слушать будешь! Думаешь, я от тебя так просто откажусь? Думаешь, ты мне дешево достался? Избавиться от меня думаешь? А вот кукиш тебе с маслом в постный день! Не дождешься, морэ, не уйду! Кнутом погонишь – не уйду! Да от кого другого я бы это все терпела, а? От Васьки, что ли, голодранца вшивого?!
– Липнет же он к тебе. Что я, слепой?
– И что с того? Ко мне и допрежь липли, забыл? А выбрала я, на свою голову, тебя, каторжного.
– Зачем ты к нему с упряжью привязалась?
– А что? Упряжь-то новая была, хорошая, слава богу, он ее продать не успел. Ты же, Илья, с барышом остался! И она при тебе, и я – без убытку… – Маргитка все-таки отвела его руки, снова села на сруб, вздохнула. – Знаешь что, Илья? Сегодня – ладно, черт с тобой… но больше ты меня не трогай. Хотя бы до осени. А то, не дай бог, опять…
– Что «опять»? – не понял он. Маргитка помолчала. Опустив голову, чуть слышно сказала:
– Я же, Илья, снова…
– Д-девочка… – он наконец понял, глядя, как Маргитка смущенно гладит свой живот. – Маленькая… Отцы мои! Да что ж ты молчала-то? Сколько?!
– Четвертый месяц…
– Чайори… Да если б я знал… Я бы тебя ни одним пальцем… Да что ж ты, дура, не говорила-то ничего, а?!
– Ты что, не цыган? – разозлилась Маргитка. – Кто про такое говорит?! Вон Дашка до последнего молчит, пока фартук не встопорщится! И я бы молчала, только боюсь… Боюсь… – неожиданно она заплакала.
Совсем сбитый с толку Илья обнял ее худенькие плечи, и Маргитка повалилась головой ему на грудь.
– Боюсь я, господи, Илья… Так боюсь… Вдруг и третьего выкину? Что тогда? Ты же меня броси-и-и-ишь…
– Молчи… Ошалела? Как я тебя брошу? Куда я тогда денусь?
– Куда-куда… В Москву вернешься. У тебя там жена законная.
– Дура! – сказал он, отворачиваясь.
Маргитка испуганно умолкла. Но тут же ахнула, всплеснула руками и вскочила:
– Ой! Ой! Илья! А буланый-то? Буланый-то твой так по улице и бродит?! Ты что, не расседлывал?!
– Ох… – спохватился он, вставая.
– Ну, вот вам, люди! А потом жалуется – пропадает все! – Маргитка потянула его за руку. – Идем искать! Вот с таких-то дураков Васька и жив!
Буланого, к счастью, никто не увел. Он мирно переминался с ноги на ногу у плетня и обжевывал соседскую черешню. Оттолкнув Илью, Маргитка сама повела жеребца в конюшню, ворча, расседлала, принесла ведро воды. Илья не мешал ей. Незаметно отошел в пристройку, наполовину заваленную степным, пахнущим полынью сеном, улыбнулся в темноте и негромко позвал:
– Чайори!
– Чего тебе? – неохотно отозвалась она.
– Поди.
– Зачем?
– Смотри, что нашел.
Маргитка за стеной, видимо, колебалась, но любопытство взяло верх, и вскоре она уже стояла на пороге сарайчика, недоуменно вглядываясь в темноту.
– Илья, ты где? Что ты нашел?
Он увлек ее за собой так быстро, что Маргитка не успела даже ахнуть. Повалился вместе с ней в колкое, пахнущее горечью сено, задыхаясь, уронил голову на молодую, теплую грудь.
– Илья! Да ты что? Илья! Черт бешеный, пусти! – Маргитка, хохоча, отбивалась, засыпала его охапками сена. – Пусти! Пусти! Да что ж это такое, бог ты мой… Илья… Ну-у-у… Ох, Илья… Про-кля-тый… ненаглядный мой… Подожди… Подожди, порвешь… Ох… Ах… Стой… А-а-ай…
В открытую дверь сарайчика изумленно глядела луна. За стеной негромко всхрапывали лошади. Буланый не спал и бродил по конюшне, шурша соломой. Луна заходила. Близился рассвет. Илья лежал неподвижно, смотрел на опускающийся красный диск, гладил по волосам Маргитку. Она давно спала, прильнув к нему. Девочка. Его счастье, его радость, последнее, что у него осталось. Она здесь, рядом, она никуда не денется от него. Отчего же так саднит сердце? Отчего он снова думает о том, что давно прошло, чего не вернуть, никогда не исправить, не переделать? Пять лет прошло, незачем вспоминать… Но как забудешь, как уходил на рассвете из собственного дома, уходил, не прощаясь с детьми, с Настей? У нее хватило сил отпустить его, но каким могло бы быть их прощание? Он уходил, стараясь ни о чем не думать, а в мыслях вертелось лишь одно: Балаклава, Маргитка, ждет ребенка… Что было с ним тогда? Горячка, болезнь, одурь?
В Балаклаве Маргитки он не нашел. Тамошние цыгане сказали Илье, что семья Яшки с полмесяца назад уехала неизвестно куда. Целый месяц он искал их по всему Крыму, и вот на одном рынке встречный цыган на вопрос Ильи протяжно зевнул и переспросил: «Арапоскирэ? Москватар?[11] А-а… За окраиной живут, с крымами».
Когда он верхом прилетел на дальнюю окраину города, где жили крымские цыгане-кузнецы, небо уже потемнело и море затянулось алой закатной пленкой. Старуха-цыганка, вся обвешанная монистами, жуя беззубым ртом, показала ему на крохотную глиняную хатку. Через грязноватый, покрытый побелевшим лошадиным навозом дворик тянулась веревка. На ней полоскались под ветром цветные тряпки, и Илье сразу же бросилась в глаза зеленая шаль с яркими маками. Шаль Маргитки. Значит, здесь… Руки казались чужими, когда Илья торопливо привязывал повод лошади к перекладине забора. Из дома донесся знакомый гортанный голос:
– Яшка, ты? Чего так рано? – и на крыльцо выбежала Маргитка.
Она страшно изменилась за эти полгода вдали от него, еще больше похудела, осунулась. Черный вдовий платок, низко надвинутый на лоб, старил Маргитку на десять лет, лицо потемнело так, что казалось сожженным. Зеленые глаза, которые полгода не давали ему спать, смотрели тревожно.
Наверное, он тоже изменился, потому что Маргитка, загородившись ладонью от закатного солнца, долго и удивленно разглядывала Илью, явно не понимая, что за цыгана принесло на двор на ночь глядя. А потом она закрыла глаза. Глухо, едва разжимая губы, спросила:
– Ты зачем приехал? За ребенком? Он умер.
Илья молчал, не зная, что ответить. Неприкрытая враждебность Маргитки огорошила его. Это была уже не та девочка-плясунья с тонкими руками, лукавой улыбкой, которую он любил, к которой рвался ночи напролет. И как разговаривать с этой женщиной во вдовьем платке, с затравленным взглядом, Илья не знал.
– Не бойся, – наконец сказал он. – Я насовсем приехал. К тебе. Все бросил. Всех. Как ты хотела.
Маргитка не отвечала ему. Илья понял – все. И молча начал отвязывать от забора повод. Маргитка позволила ему это сделать, позволила взяться за луку седла, сесть верхом… и кинулась опрометью с крыльца, раскинув руки.
– Илья!!! – хлестнул его страшный, грудной крик.
Илья едва успел спрыгнуть с коня, поймать Маргитку в охапку, прижать к себе. Она кричала не переставая, голосила что-то бессвязное, заливалась слезами, некрасиво оскалив рот, и Илье приходилось напрягать все силы, чтобы не выпустить ее из рук.
– Ну… ну… Ну, девочка, все… Успокойся, маленькая, прошу… Не уйду я никуда. Теперь совсем с тобой останусь. Уймись, не кричи, люди сбегутся, цыгане…
– Да что мне цыгане… Что мне твои цыгане… – бормотала она, отталкивая его руки и тут же ловя их, чтобы покрыть неловкими поцелуями. – Если бы ты знал, проклятый, как я жила… Полгода, полгода как я жила… Я же… я не ждала тебя… Что у вас случилось? Дашка сказала, что ты с ней, с Настькой, навсегда, а ты… Почему ты здесь?
– Потому что… Все, чайори. Все. Не знаю, как эти полгода прожил. Не могу без тебя.
Скрипнули ворота. Илья поднял голову… и встретился взглядом с ошарашенными глазами Яшки. Тот стоял посреди двора, держа в поводу рыжую кобылу, и с открытым ртом смотрел, как его тесть обнимает его сестру. Кобыла была впряжена в татарскую арбу с огромными колесами, а на арбе восседала, поджав под себя ноги, Дашка. Некоторое время во дворе было тихо, лишь похрумкивала кобыла. Илья даже не сообразил, что надо бы хоть из приличия отпустить Маргитку. А та, уже заметившая брата, испуганно смотрела на него, и Илья почувствовал, что она дрожит.
Первое слово принадлежало Дашке. Она боком слезла с арбы, оправила юбку и спокойно, словно они расстались час назад, спросила:
– Дадо?[12]
– Да, я, – машинально ответил Илья.
Дашка, глядя невидящими глазами в небо, чуть улыбнулась.
– Знала, что придешь. – И, полуобернувшись к мужу, сказала: —Яша, пойдем в дом. Я тебе расскажу.
Яшка послушно, как теленок, тронулся за женой, забыв даже поздороваться. Он сделал это полчаса спустя, когда вышел на уже темный двор и сдержанно пригласил тестя заходить. За эти полчаса Илья успел решить, что ни объяснять ничего, ни оправдываться перед мальчишкой он не будет, но Яшка повел себя так, будто все случившееся было в порядке вещей. С того дня в его глазах зажглась та недобрая, презрительная искра, которая доводила Илью до бешенства. Тем более что ответить на этот взгляд ничем было нельзя: Яшка молчал, и Илья понимал, что молчанию парня он целиком обязан дочери. Судя по всему, из любви к жене Яшка согласился терпеть тестя. За пять лет между ними не случилось ни одной ссоры.
В первую ночь они с Маргиткой не спали. Лежали в потемках обнявшись, и она, спрятав лицо у Ильи на груди, все говорила и говорила, и всхлипывала, и снова рассказывала, как жила без него. Илья узнал, как они с Яшкой вдвоем убежали из Москвы, как не было денег, как они мотались по гостиницам и постоялым дворам, понемногу распродавая Маргиткины украшения, как она пыталась гадать, не зная толком, как это делается, как бросила гадание, заметив, что богатые мужчины, которых она хватала за рукав, не слушали ее россказней, а таращились на нее саму. А живот все рос, Маргитку тошнило день ото дня все сильней, вскоре она уже совсем не могла есть… И тут им повезло: в Ялте Яшка встретился с кэлдэрарами[13] – барышниками, которые знать не знали московских цыган. В тот день Яшка попытался заставить сестру надеть вдовий платок, но она отказалась наотрез. Не помогла ни Яшкина ругань, ни две оплеухи, ни угрозы бросить ее, беременную шлюху, одну в трактире подыхать с голоду. Маргитка лишь плакала и отказывалась.
Яшка, конечно, был прав. Прийти к цыганам с беременной сестрой было невозможно, Маргитку тут же назвали бы проституткой, с ними обоими перестали бы здороваться, а об общих делах с кофарями[14] можно было бы забыть. Так было всегда в цыганских таборах. Назвать Маргитку замужней тоже было нельзя: что они смогли бы ответить на неизбежные вопросы о том, где ее муж и почему она, беременная, кочует не с семьей мужа, а с братом. Вариант был один: вдова. Но Маргитка всерьез боялась, что этим накличет на Илью смерть, и, ничего не объясняя, напрочь отказывалась повязать вдовий платок. В конце концов Яшка плюнул, обругал бога, черта и Маргиткиных родителей и согласился назвать ее собственной женой. К счастью, они, сводные брат и сестра, не были похожи. На это Маргитка с грехом пополам согласилась, и зиму они прожили с кэлдэрарами в Ялте. Яшка понемногу втянулся в лошадиные дела, менял, продавал, ездил с цыганами в табунные степи за полудикими киргизками, перегонял их в Кишинев и Одессу. Маргитка училась гадать, торговала с цыганками медными тазами и кастрюлями, которые делали мужчины. Когда ей остался месяц до родов, Яшка решил, что можно ехать за Дашкой в Москву. И уехал. Через два дня после его отъезда Маргитка, находясь одна дома, подняла тяжелый таз с бельем. И тут же упала в лужу разлитой воды, среди мокрого тряпья. Боль была такая, что она не могла даже кричать. Лишь утром ее нашли цыганки. Маргитка разрешилась до срока мертвой девочкой.
Через месяц вернулся Яшка с молодой женой. Он пришел за Маргиткой один, ночью, и на рассвете они уехали из кэлдэрарского поселка, бросив дом и почти все нажитое добро. Что смогли взять с собой – унесли, лошадей Яшка продал заранее. Оставаться было нельзя: ведь теперь, при Дашке, как можно было дальше выдавать Маргитку за свою жену?
«Если бы не твоя Дашка – он бы меня убил, наверное», – убежденно сказала Маргитка, рассказывая Илье о тех днях. Слушая ее, Илья был готов придушить Яшку и в то же время чувствовал к парню невольное уважение. Все же тогда Яшке было семнадцать лет, и он остался один, без денег, без работы, без родных, с беременной невесть от кого сестрой на руках. Слава богу, помогли полученные в свое время навыки на Конной площади в Москве… Они втроем уехали из Балаклавы, и Маргитке все же пришлось надеть вдовий платок. Она, больная, измученная преждевременными родами, чуть не сошедшая с ума после смерти ребенка, не могла протестовать. Такой ее и нашел Илья.
Утром собрались за столом уже вчетвером, и Яшка спокойно сказал, что теперь и отсюда надо уезжать. Илья был согласен: не выдавать же было, в самом деле, Маргитку и дальше за вдову… Договорились ехать в Симферополь: Илья слышал, что там неплохая конная ярмарка.
Теперь, конечно, переезжать было легче. Яшка без слов передал первый голос в семье тестю: все же Илья был один взрослый среди этого молодняка, из которого старшей, Маргитке, было всего восемнадцать лет. Кофарем Илья был в сто раз лучшим, чем Яшка, знал кочевье, и, кроме того, у него были деньги. И когда они приехали в Симферополь и остановились в поселке крымских цыган, Илья подумал, что все несчастья закончились.
Зря надеялся. Все только тогда и началось. Если раньше в Маргитке сидело, по выражению Митро, «сорок чертей», то теперь эти черти явно переженились и наделали детей: не меньше сотни. За эти полгода она похудела, потемнела, осунулась, но почему-то стала от этого еще красивее. В зеленых глазах появилась незнакомая Илье бесшабашная, шальная искра. Во всей фигуре Маргитки, в походке, во взгляде, в повороте головы теперь постоянно сквозило что-то такое, что заставляло мужчин бросать все дела, останавливаться посреди дороги, оборачиваться вслед идущей девчонке и провожать ее глазами. И ведь даже цыгане не могли удержаться! Даже цыгане, хорошо знавшие, что смотреть так на чужих жен нельзя, что за такое платят кровью, что подобные взгляды нужно оставлять для шалав! А эта проклятая девка, казалось, не понимала ничего. И ходила без платка по цыганской деревне, разбросав по плечам косы, под негодующими взглядами женщин. И, не стесняясь, просила закурить у мужчин. И на праздниках плясала дольше всех и смеялась громче всех, и цыгане останавливались посреди пляски, чтобы посмотреть на ее бесстыдную улыбку и послушать звонкий, зазывный смех. Илья знал крымских цыган, понимал, что добром это не кончится. Несколько раз он пробовал поговорить с женой по-хорошему – Маргитка только смеялась и пожимала плечами. Илья пытался объяснить, что здесь – не Москва, где Маргитка была артисткой, где цыганки носили платья, шляпы и туфли на каблуках. Здесь – поселок, тот же табор, где все друг у друга на виду, крымские цыгане не потерпят у себя потаскуху… Но тут Маргитка взрывалась:
– Это я потаскуха?! Это я шлюха?! А ты меня ловил? А ты мужиков с меня снимал?! Отвяжись! Сам кобель переулошный!
Она кричала сердитые слова, а сама смотрела в лицо Илье своими зелеными глазищами, улыбалась, блестя зубами, и он видел – Маргитка ни капли его не боится. И тем обиднее было замечать, что стоило сопляку Яшке не только сказать одно слово, но просто задержать взгляд на сестре чуть дольше обычного, и она тут же стихала и сжималась, как тронутый соломинкой жучок. Яшки она боялась смертельно, но тот никогда не вмешивался в их ссоры с Ильей. И лишь однажды вечером, когда Маргитка явилась домой чуть не ползком, с разбитым в кровь лицом, в изодранной одежде, у Яшки вырвалось:
– Доигралась, курва?
Маргитка не спорила. Размазывая по подбородку и щеке бегущую изо рта кровь, она рассказала, что ее избили цыганки: «Чтоб мужиков не приваживала». Слава богу, ей удалось спасти косы, которые крымки хотели отрезать. Каким-то чудом Маргитка вырвалась и убежала, но Илье было понятно: теперь и отсюда придется убираться.
Из Симферополя они поехали в Кишинев. Илья решил больше не рисковать и не селиться вместе с таборными и поэтому, оказавшись в городе, сразу отправился искать ресторан, где пели цыгане. Таких в Кишиневе было полным-полно. В том, что семью московских артистов примут на работу не раздумывая, Илья не сомневался, и уже на другой день он и Яшка стояли с гитарами, Дашка сидела среди певиц, а Маргитка отплясывала на паркете под аплодисменты зала. Казалось бы, чего еще желать? И в самом деле, Маргитка как будто повеселела, снова стала заказывать себе наряды у модисток, укладывать прически, посмеивалась над беременной Дашкой, шальной ведьмин блеск в ее глазах улегся. Илья вздохнул спокойнее. Но однажды во время пляски Маргитка вдруг замерла посреди паркета на цыпочках, с поднятыми руками, и Илья впервые увидел на ее лице жалобное, растерянное выражение. Через мгновение она лежала в обмороке на полу. Через десять минут Илья, стиснув голову руками, сидел у двери маленькой «актерской», откуда доносились сдавленные стоны и причитания женщин. Через час оттуда, держась за стену, вышла бледная Дашка.
– Она жива? – хрипло спросил он.
– Не бойся, с ней все хорошо, – Дашка пошарила руками в воздухе, села рядом с отцом. – Ребенка вот больше нет…
– Я… Я знал, что так будет. Понимаешь – знал… – с трудом выговорил он, сам не замечая, что ищет руку дочери. – Это… это судьба, наверное. Второй уже…
– Ну-у… – Дашка дала ему руку, тронула за плечо. – Ничего, дадо. Она молодая. Всякое бывает. Не думай плохого, у вас еще полон дом детей будет.
Илья молчал. Чувствовал, как Дашка гладит его сведенный судорогой кулак, понимал, что надо бы отстраниться, не годится так распускаться перед дочерью, и так чудо чудное, что она его до сих пор уважает… но шевелиться не было сил. Он не смог сказать ни слова даже тогда, когда Дашка на миг обняла его за плечи, встала и ушла к Маргитке.
Оправилась Маргитка быстро. Через неделю она снова плясала в ресторане, еще бешенее, чем раньше. Кишиневские господа сходили с ума, на чудо-цыганку съезжались чуть ли не поездами, деньги, цветы, украшения лились рекой. И Илья видел: черти, притихшие было в девочке, ожили снова. И мог бы догадаться, старый дурак, что вот-вот грянет новая беда. Не додумался даже сообразить, что в ресторанном ансамбле других женщин, кроме Дашки и Маргитки, не было. А когда Дашкин живот уже нельзя было скрыть, осталась одна Маргитка.
Молдавские цыгане были совсем не то, что московские. Это были лаутары-скрипачи, пели они плохо и мало, плясать не умели вовсе. Под их скрипки в ресторане пили, ели и разговаривали, обращая на музыкантов внимания не больше, чем на дождь за окном. Только когда старик Тодор поднимал смычок, гости отвлекались от своих тарелок. Играл старик и в самом деле хорошо, с ним работали двое сыновей-скрипачей, зять-цимбалист и старший внук с бубном. Внуку этому было лет тринадцать, отцу мальчишки едва сравнялось тридцать, и Маргитка в считаные дни заморочила голову обоим. Яшка, кажется, догадывался об этом, но молчал. Дашка, разумеется, тоже знала, но не решалась говорить о таких вещах с отцом. А Илья и не знал, и не догадывался, пока в один из вечеров к нему в дом не вошел мрачный, как туча, старый Тодор, а за ним с руганью и плачем не вбежали женщины. Удивленный Илья узнал старую жену Тодора, двух невесток. Старик резким взмахом руки оборвал женские причитания. На приглашение Ильи сесть за стол не ответил. Глядя себе под ноги, глухо сказал:
– Морэ, я уже спрашивать боюсь, цыган ты или нет.
– В чем дело? – растерялся Илья. – В моем роду гаджэн не было.
– Значит, ты из своего рода выродок.
Илья вспыхнул, но из уважения к возрасту старика промолчал. Откашлявшись, Тодор продолжал:
– Может быть, ты слепой? Может, у русских цыган не принято жен в узде держать? Привяжи свою жену, морэ, скоро она тебя опозорит. А я свою семью позорить не дам. У моего Стэво жена, семь детей, у старшего свадьба скоро. А твоя Маргитка перед ними подолом трясет. Какой ты цыган, если я тебе должен это говорить?
Илья не испугался. Бояться было нечего, Тодор не привел мужчин, он явно не хотел драки. Но такого стыда Илья не испытывал уже давно. Краем глаза он взглянул на Маргитку. Та стояла у стола, сжимая в руках оплетенную бутыль красного вина. Ресницы ее были опущены, но углы губ странно кривились, не то в усмешке, не то в презрительной гримасе. Яшка стоял, отвернувшись к стене. Дашка застыла у печи. Илья заметил, как дочь тронула Маргитку за запястье, но та резко вырвала руку.
Все же надо было что-то делать. Поднять глаза Илья так и не сумел и медленно, раздельно сказал:
– Не беспокойся, Тодор. Завтра мы уедем.
Старик вышел не прощаясь. За ним выбежали женщины. Хлопнула дверь. Тишина.
– Су-ука… – горестно протянул Яшка, и Илья даже подумал, что парень сейчас ударит сестру. Но тот сумел удержаться и быстро, грохоча сапогами, вышел из дома.
Маргитка продолжала стоять у стола. Лицо ее было неподвижным, лишь по-прежнему кривились углы рта.
– Доигралась? – спросил Илья. Маргитка взглянула на него, но ответить не успела: Илья ударил ее по лицу. Она упала, тут же вскочила, как отброшенная пинком кошка. Кулаком вытерла кровь с разбитой губы, коротко и зло усмехнулась. Не будь этой усмешки, быть может, Илья сдержался бы. А так опомнился лишь тогда, когда Дашка, о которой он совсем забыл, с криком повисла у него на руках:
– Дадо, хватит, ты убьешь ее!!!
До утра Илья просидел в конюшне. Курил трубку, не думая о том, что искра может поджечь сухое сено, слушал лошадиное всхрапывание из темноты. Ворота конюшни были открыты, и он видел дом с горящими окнами: там складывали вещи.
Как всегда в минуты боли, он думал о Насте. Не жалел ни о чем, не мучился, не каялся – все равно ничего вернуть уже нельзя было. Но вырезать из памяти семнадцать лет жизни тоже никак не получалось, да и с кем еще, кроме Настьки, он мог говорить о чем угодно? Прикрывая глаза, Илья словно видел ее наяву: по-молодому стройную, в знакомом черном платье, с гладким узлом волос.
«Ну, вот, Настька… Видишь, что делается?..»
«Вижу».
«Откуда я знаю, что с ней делать?! Как с цепи сорвалась! И ведь душу положу, что ничего у нее с теми лаутарами не было!»