Скажи изюм Аксенов Василий
В дверях стояло существо женского пола, высокое и закутанное в драгоценную шерсть; все было многоцветным и струилось. На голове имелось золотое свечение тяжеленных кос. Это было существо не вполне земной породы, и по всему огромному ресторану от него (от существа) стали распространяться будоражащие волны, у едоков и выпивох возникло вдруг ощущение ПРИСУТСТВИЯ при чем-то, СОПРИЧАСТНОСТИ чему-то…
– Не верю своим глазам, – сказал Огородников.
– И тем не менее это она, – сказал Амбруаз Жигалевич, протирая синим платком запотевшую плешь.
Сверхъестественное лицо рассеянным взором панорамировало обеденный зал, и вдруг луч его (ее) взгляда запнулся на столе фотографов и непосредственно – невероятно! – на тощей, с висящими мотками усищ физиономии месье Ого.
Он оглянулся – может быть, на кого-нибудь позади смотрят? Позади него была стена и два фазана на обоях. Радость вдруг нахлынула на него, словно музыка Россини. Безусловно, познакомимся сегодня! Безусловно, поговорим о седьмом-ЕЕ-десятилетии этого века! О спасении животного мира, без сомнения! Вне всякого сомнения, поговорим о многом!
Вдруг его вырвало. Что это было? Он даже опомниться не успел, когда, словно под давлением какого-то поршня, снизу вверх через все тело стала проходить коричневая мерзость, он содрогался, а она сокрушительным потоком низвергалась на крахмальную скатерть, в ней различались кусочки недавней еды, еще не тронутой процессом пищеварения, включая проглоченную второпях целиком дольку танджерина, коричневое, пронзительно воняющее желудочным соком месиво. И шло, и шло…
Потрясенный, он смотрел на извергнутое, на обезображенный стол. Не поднимая головы, он знал, что взгляды всего зала сейчас направлены на него, потому что «риголетто» (вдруг забытое студенческое словечко выплыло из мрака) сопровождалось оглушительными, будто пушечными звуками и стоном и не могло не привлечь всеобщего внимания. Сволочь французы, думал он тупую мысль, почему у них нет оркестров в кабаках? Под оркестр можно было бы «слабать риголетто» за милую душу, никто бы и не заметил. Сволочь эдакая, французы…
Беготня вокруг. «Неотложку», что ли, вызывают? Хрен вам, не поддамся на провокацию! Салфеткой удалил с лица и груди желудочное содержимое, посидел немного молча, демонстрируя полное самообладание. Человек-синюха, подумал вдруг о себе с проказливым смешком, настоящая синюха. Экстраестественное существо сделало шаг к человеку-синюхе, потом еще один шаг, потом вообще как бы устремилось. Не бывать этому! Соприкосновение народов обычно происходит в полях, под шатрами главнокомандующих, а не за облеванным столом. Он бросился бежать и через секунду оказался в бодрящем холоде Монпарнаса.
Лама тянула губами лямку колокольчика. Коза, размахивая бородой, крутила колесо с попугаем.
IV
Что происходит со мной, думал он, шагая и срезая углы. Я не был пьян. Я облевался здесь так же, как обоссался в Берлине. Куда убежа… проклятый возраст с избытком и недостатком лет… полн пуст их… камера ведь тоже облевана, свящ оруж… так быстро, понимаете ли, думаю, что теряю буквы…
Один таксист отказался везти из-за запаха, второй сразу отрулил, чураясь внешнего вида, третьему – сразу в зубы сто франков; вези, жуесос! Бутт Монмартр! Поехало. По бокам опрокинутой головы покачивался незабываемый Париж.
– Приехали. Вылезай, вонючий осел, – сказал таксист.
– Думаешь, я по-французски не понимаю? – хихикнул Огородников. – Держи еще полсотни за удачную остроту… Жопа ты, – сказал он таксисту на прощание и получил, разумеется, в ответ: «От жопы слышу!»
На холме Монмартр было пустынно и оттого туманно: вернее – наоборот. Из ресторана «Гасконец» доносилось глухое мычание швабской песни. Огородников шел, куда ноги вели, если можно так сказать о подгибающихся конечностях. Вскоре он оказался в североафриканском квартале, некогда поразившем дикое советское воображение.
Как в романах пишут, «слышались гортанные арабские голоса». Запах нечистот, исходивший от месье Ого, здесь потерялся среди собственных ароматов. В ночном тумане произрастал пенек, на который наш артист наткнулся. Сидел не пенек, а темнокожий остолоп торговал разложенными на тротуаре колчаны-ми изделиями. В какую по счету ночь из мрака к такому торговцу выходит покупатель и берет дурацкий суспензорий с бубенчиками? В окне мелькнула идиллическая сцена: семья честного труженика Востока смотрит телевизор и жрет кус-кус. А вот и очередь – как стояла три года назад, так и стоит. Рядом еще одна, еще, еще: заведения располагаются одно за другим, но конкуренции явно не ощущается – спрос здесь превышает предложение.
Какой дом выбрать? Помнится, вот здесь мелькнула тогда светлая головка одной труженицы. Кто последний, товарищи?
– Я последний, – сказал последний, дрожащий, с одеялом на плечах.
– Фатигэ? – спросил месье Ого.
Владелец одеяла кивнул и показал руками, что весь день работал отбойным молотком, все трясется. А гребаться все– таки хочется? – спросил месье Ого. Одеяло опять закивало, дрожа всем телом, как бы еще соединенным с перфорирующей машиной. Все члены, дескать, опали и дрожат, один лишь, как штык, торчит, надо его успокоить, а то спать не дает, снижает производственные показатели, немой, что ли? Хоть и немой, а объясняет хорошо, все понятно, все нюансы.
– Дернье? – спросили сзади.
Два марокканца еще подгребли. Дернье, дернье, товарищи. Вся очередь стояла сумрачная, серьезная, настоящие пролетарии всех стран соединяйтесь, а говорят, что марксизм уже сдох. Может, это просто очередь в сортир? – обеспокоился месье Ого. Тут произошло движение. Двое вышли, закутываясь в шарфы и закуривая. Двое вошли в узкую дверь, и теперь можно было увидеть в мутном окне на втором этаже «белокурую головку»…
Она, видно, тоже решила перекурить и весело с кем-то внутри разговаривала. Ну и девчушка – ведь пропускает за смену полсотни шурупов! Давайте займемся делением и умножением. Предположим, пятая часть заработка идет ей в карман – пятьсот франков в день, три тысячи в неделю, двенадцать кусков в месяц – высокооплачиваемый специалист! Где она еще такие бабки огребет? Однако пятьдесят штук принимать каждый день! Не многовато ли, господа! Ведь целое блюдище одной только секреции! А физическое напряжение, товарищи? Впрочем, за «ничего» такие деньги нигде… Этими рассуждениями он как бы старался сдерживать все нарастающую тягу к желанному дому.
Девица в окне бросила сигарету, хохотнула кому-то внутри и отправилась работать. На пороге появился здоровенный дядя-ша в джерсевой кофточке и молча, большим пальцем обратил внимание очереди на «правила поведения клиентов». Запрещалось девушек: бить, кусать, щипать, целовать (!). Самим клиентам запрещалось: сквернословить, плевать, петь (!), употреблять спиртное, курить, есть, проходить к девушкам без совершения санитарной процедуры. Рекомендовалось клиентам и «а прэ» совершить туалет отработавшего органа, но на этом администрация не настаивала.
Работали две девушки. Слева была дверь с фотографией «белокурой головки», она гостеприимно улыбалась, расставив ноги в сетчатых чулках. Брюнетища справа, демонстрируя шары грудей и мешок живота, была как бы даже слегка строга, чуточку нахмурена. Мужской поток, таким образом, весьма точно разделяли на два основных ручья – влекущихся к «детке» и жаждущих «мамаши».
Месье Ого, сказать по чести, слегка растерялся перед выбором: страстно хотелось и туда, и сюда. Все же направился к «белокурой головке», все же она была символом холма Монмартр столь долгий срок притворства. В проходе столкнулся с предшественником. В левой руке тот тащил свое одеяло, правой заправлял ширинку. Поразила неопрятность лица. Не беспокойтесь, месье, это наш постоянный клиент, сказал могучий кассир. Пожалте сюда, нажмите там кнопку, санитарные предосторожности.
Нажал кнопку. На ладонь выпал голубоватый презерватив. Это несколько разочаровывает, предвкушалось-то хлюпанье, сырость, слизь.
Следующий шаг, вы у цели. На синем матрасе деловитое и даже несколько изящное существо. Алор, алор, командует оно, осматривает вас, производит некоторые движения пальцами вдоль вас, легкие пожатия и, убедившись в вашей готовности, подставляется. Поза вами принята. Начинают тикать часы, стрелка пружинисто прыгает. Осталось четыре минуты. Вы двигаете орган вашего тела в органе чужого тела.
Какая благодать, и стоит недорого – подумаешь, шестьдесят франков плюс такс за такую яркую человеческую потеху!
Вдруг месье Ого заметил, что мадемуазель Анэт посматривает на него в боковое зеркало. Ты явно не араб, говорит она. Швед? По пьянке забрел? Бу-бу, ответил он, стараясь влезть в нее поглубже. А ты, Анэт, откуда? Шварцвальд? Немочка? Может, сходим в кино? Скажи, влагалище у тебя, конечно, не настоящее, а? Муляж? Ведь невозможно же по полсотни штук ежедневно…
Ты что-то, милок, разгулялся, с хрипотцой говорила она. Ему даже показалось, что ее слегка забрало, но это было невероятно. Глянь, милок, меньше минуты осталось, ты не один, у меня очередь. Давай-ка я тебе помогу, кирюха несчастный… так она говорила со шварцвальдским сельским акцентом и опытной рукой помогала ему прийти к венцу приключения, довольно бурному, освежающему и даже как бы очищающему. Вон, брось туда. Возьми бумажное полотенце. Вазелин. В кино не хожу. Тайм из мани. Учусь на медсестру. В дверь уже лез очередник с голубым пакетиком в лапе. Абьенто, заглядывай, швед.
В коридорчике месье Ого предложил кассиру сигару «Рит-майстер». Они закурили. Получили удовольствие, месье? Он заверил, что удовольствие огромное. Анэт – славная девушка, -кивнул кассир, он же директор предприятия. Из спальни «мамы Сильвы» доносилось повизгивание араба. Из будуара Анет лишь ритмичное поскрипывание пружин.
– Этих бедняг можно понять, – сказал кассир.
– Деньги, – глубокомысленно изрек месье Ого.
– Вот именно! – Кассир слегка воспламенился. – В ходу элементарная политэкономия, месье. Бедняг эксплуатируют на дорожных работах, на конвейерах, они копят деньги, чтобы вернуться с ними в свои страны, ограбленные неоколониализмом, их семьи там, а ведь естеству не прикажешь, раз в неделю трудящийся несет свои франки сюда.
– Значит, предчувствия меня не обманули, – сказал Огородников. – Это марксизм.
– Везде марксизм, это наука, – сказал кассир на прощание. – Заходите еще, месье.
Почему-то пощипывало в промежности, но ноги были легки, и голова чиста. Огромнейшая луна смотрела на спускающегося в Париж человека. Высокогорный озон Монмартра, прощай! Из темно-зеленого «Ягуара» высунулась голова с желудевой плешью. Амбруаз Жигалевич, конечно.
V
Вот так встреча! Совершенно случайно вас увидел! У вас такой вид, Макс, будто вы из бардака идете. А я направляюсь в одно местечко, где наш брат, парижский фотарь, собирается. Айдате со мной? Браво, плюхайтесь в это старое авто, в кожаное кресло доброй британской работы. В те времена капитализм еще был вполне надежен. Как вы сказали? Капитализм – это публичный дом социализма? А знаете – свежо! Вижу, что случайно у вас вырвалось, а между тем – незатасканно! Итак, поговорим по-товарищески, лады? Надеюсь, вы меня шпионом не считаете? Ну, и на том спасибо. Эх, Макс, мне под полста, а что мне дала моя камера, мое перо, поверь, не последнее в «Фотоодиссее»? Ни кола ни двора, вот только этот старый зверь, что нас везет. Да, я пью! Нет, за рулем никогда! Ты мог бы заметить, что отхлебываю только перед красным светофором. Почему не угощаю? Да на – соси! Я думал, ты воздержишься после… После чего? Ты называешь свое выступление в «Куполе» – монологом? Ей-ей, недурно! Откровением? Что ж, ну-ну… Отчасти, видимо, так и есть – призыв к состраданию, все наизнанку. Эта гадость называется граппа, вполне под стать… хм, запашку откровения… Давай сюда ее, не видишь – красный! Почему, Макс, скажи, становится знаменитостью, а второй, ничем не хуже, вынужден выпрашивать интервью у всякого заезжего сброда? Приехали, ваше благородие, вот наш клуб, открываю своим ключом, такие правила. Нравится этот бар в староамериканском стиле? Вижу – нравится. Кого эти стены только не видели! Еще месье Даггер с братьями Люмьер играли здесь в бридж. Макс, знакомься с нашими звездами – Анри Колиньи и Жанмари Колиньяк, оба сербского происхождения, так что и по-нашему немного кумекают. Возник исторический момент, господа, – четверо мастеров встретились в ночном Париже! Макс, ты не возражаешь, что тут у меня магнитофончик работает? Не записывать же мне за тобой твои вонючие афоризмы. А вот бармена Николя попросим пощелкать старой камерой. Негатив тебе, Николя! Когда-нибудь большие деньги огребешь! Теперь давайте беседовать, господа, поговорим наконец как профессионалы. Вот, скажи, Колиньи, какими объективами пользовался, когда снимал свои «Мосты»? А ты Колиньяк, не слишком ли далеко зашел в своих экспериментах со вспышкой? Короче, короче, ребята! Краткость – сестра чего? Давай-ка теперь ты, Макс Огородников, выскажись – что такое фотография, то есть как вы, советские мастера «новой волны», ее понимаете?…
В этом пункте нашего повествования мы обращаемся к читателю с призывом захлопнуть книгу, потом заглянуть в ее начало и найти там с грехом пополам собранные огородниковские откровения, потом снова захлопнуть книгу и вообразить себе финал этой безобразной сцены.
Снега
I
Между тем, пока в парижах и берлинах туманы давили на психику населения, в столице мира и прогресса наступила хорошая русская зима. Осадки каждый день, и все в виде снега. Всем хорош русский снежок, только многоват и, в частности, затрудняет движение. Вот однажды, после возвращения из загранкомандировки в город, деленный надвое, пошел капитан идеологической службы Владимир Сканщин на коньках покататься в Парке культуры Измайлово, так, не поверите, застрял в сугробе.
Со смеху можно было уссаться, иначе и не скажешь! Вначале лихо так мчался на «ножах», весь в мальчиковых воспоминаниях. Эх, бывало, «зюбрели» здесь с мальцами, хоккейными клюшками да железными прутиками давали шороху! Культур-ки, конечно, не хватало, что поделаешь. Очкарики-то разбегались, ой, мама! А кадришки-то, кадришки! Включишь с пацанвой скоростенку, вжих, и окружаешь заплаканную старшеклассницу. Давали шороху!
И вот что-то опять занесло Владимира на Измайловский каток. Скользил в полном одиночестве по романтическим аллеям и сам себя не узнавал, в душе происходил какой-то размыв, шевелилась жалость к тому, кем был, к тощему хулигану с вечной соплей под носом.
Сыплет и сыплет снег. Чего-чего, а вот этого у нас всегда в избытке. Парковая служба уже и чистить аллеи перестала, небось портвешок где-нибудь давят, а за-плата идет, а капитана какая-то нетипичная и колючая энтропия-мизантропия забирает. Как мир несовершенен! Люди подчас занимаются чепухой. Вот я, может быть, родился, чтобы доктором неплохим стать или многообещающим фотографом, увы… вокруг низкие страсти, подогреваемые из-за рубежа, и вот приходится заниматься неблаговидными делами – доносы читать, самому вынюхивать чужие запахи, чтобы оградить это общество несовершенных и неблагодарных людей от еще более несовершенных, то есть не наших, ну…
Споткнувшись в этом пункте, он чуть было не полетел в сугроб под елки, однако спортивная подготовка выручила, проехался всего лишь на «пятой точке». Поднявшись, однако, получил неожиданный подарок судьбы – впереди ехала одинокая стройная девушка. Конечно, помчался!
Отчего же не помчаться, что ж тут плохого, товарищи? В пустом лесопарке грех не познакомиться, не показать неумелому женскому конькобежцу лихой вираж, не пошутить в непринужденной манере ресторана «Росфото»… А вдруг подружимся, а вдруг, того гляди, поженимся? Вот мать-то будет рада!
Девушка старательно ехала по узкой полоске льда меж сугробов. Черные вельветовые джинсы в обтяжку, яркий свитерок, золотая гривка из-под шапочки. Высокая, стройная, весьма приемлемая с задней позиции студентка.
Сканщин еще нажал, поравнялся, заглянул в лицо и вот тут-то от растерянности и влетел в огромнейший сугроб: девушка на поверку оказалась парнем!
Сколько в мире нынче подобных недоразумений, досадовал капитан, барахтаясь в снегу. Вот и взаправду все сомнительное к нам с Запада идет. Да как же выбраться-то из этой жуйни? Какая, в жопель говенненькая получается ситуация – проваливаюсь все глубже!
– Давай руку, друг! – крикнул парень, на котором капитан хотел было жениться. Отличное, открытое и милое лицо смотрело на капитанский конфуз. Не у каждой дивчины нынче найдешь такую благоприятную внешность. Да и рука, протянутая для помощи, оказалась не из худших. Она дернула, и Владимир вылетел из снежного плена, показавшись себе на мгновение пушистым колобком, каким-то «Карлсоном, который живет на крыше»; во, чудеса! Не иначе, звезда мирового спорта!
– Прости, друг, – сказал Владимир, отряхиваясь, – за знакомого тебя принял. Ты каким видом спорта занимаешься?
– Многими, – улыбнулся молодой человек.
И какая же отличная улыбка у парня! Вот все же ворчим иной раз про комсомол, а какие он выращивает характеры из молодежи!
– Давайте, что ли, познакомимся. – Сканщин улыбнулся в ответ и назвал одно из своих оперативных имен: – Тимофеев Валерий.
– Вадим Раскладушкин, – представился юноша. Вот и -имя-то какое-то славное, молодое, советское. Они поехали рядом по узкой ледяной дорожке. Уже темнело, и на закатной стороне (не хочется говорить на «Западе»), над строем жилых корпусов, в серой жуемотине обозначились какие-то просветы, похожие на клочки апельсиновой кожуры.
– А чем же ты, Вадим, занимаешься, если не спортом? – мягко спросил Сканщин.
И не получил ответа, только улыбку.
– Я имею в виду место работы, – уточнил Сканщин. И снова ничего, кроме улыбки.
Хм, Сканщин заглянул новому знакомому в лицо, хм, интересно получается.
– Простите, Валерий, – тут Вадим Раскладушкин взял фиктивного «Валерия» под руку, – в сложное время живем. Согласны? Увы, не могу назвать вам место работы, а кривить душой не хочется.
Сканщин радостно вспыхнул: из наших! Каждой клеткой своей руки молодой чекист ощутил каждую клетку его руки – из наших! Прав Вадим – время сложное, нельзя уточнять.
– Не обиделись, Валерий? – мягко спросил Раскладушкин. – Лично я никогда не спрашиваю новых знакомых о месте работы, чтобы избежать двусмысленных ситуаций. Надеюсь, это не помешает нам стать друзьями.
– Тогда уж зови меня, Вадим, по-настоящему, – сказал капитан. – Владимиром Сканщиным, Вовой.
Они посмотрели друг на друга и понимающе засмеялись. Может быть, скоро нас станет так много, что не надо будет таиться друг от друга, радостно подумал Сканщин.
Лед звенел под коньками молодых людей, когда они, взявшись под руки, раскатывали синхронный шаг в сторону раздевалки.
– Как-то не хочется расставаться, – сказал Сканщин. – Может, куда-нибудь закатимся, Вадим?
– А почему же нет? – Вадим Раскладушкин посмотрел на светящиеся часы. – Я вот еду в компанию одну, правда не знаю, может, тебе там скучно будет. Ты искусством, Вова, интересуешься?
– Очень! – выпалил Сканщин.
И снова они посмотрели друг на друга и понимающе улыбнулись, как будто знакомы были еще с тех прежних измайловских шалостей.
– Насчет горючего беспокоиться не приходится, – сказал Раскладушкин. – Проблема одна – где такси сейчас поймать?
– А «Жигули»-то мои на что? – с энтузиазмом откликнулся капитан.
II
И вот на сканщинских «Жигулях» двое молодых с неопределенным местом работы прибывают в Замоскворечье, во двор-колодец дореволюционного дома, выложенного кафельной плиткой предкатастрофной эпохи. Снег все валит с темно-рыжих ночных небес, засыпает собравшиеся здесь во множестве автомашины – иномарки. Сквозь единственный узкий проем открывается убаюкивающий вид на купола церкви Всех Святых. Приходится, однако, быть начеку, если паркуешься между «Мерседесом» и «Вольво». Володя Сканщин со значением посмотрел на Вадима Раскладушкина. Тот печально прикрыл глаза – ничего, мол, не поделаешь.
Лифт был перегружен, пришлось пешком корячиться выше восьмого этажа на огромный чердак, залитый светом и полный народу. Да ведь и тут сплошные иностранцы, догадался капитан. Вокруг него, буквально вплотную, разговаривали на иностранных языках. И оробел, оробел капитан…
Вот ведь как бывает – по долгу службы ведь немало бывает всякого иностранного: то клок письма Огородникову от нью-йоркского агента Брюса Поллака, то запись разговора Огородникова с Хироши Нагоя, то фотоснимок штиблет, привезенных Максу Петровичу синьорой Одолетти… кажись, можно было бы привыкнуть к Западу, а вот на практике растерялся капитан.
Какая-то, понимаете ли, флядь спрашивает на вполне понятном языке «донт ю хэв э лайтер», то есть прикурить, да и пальцами показывает вполне вразумительно, а Володя Сканщин вместо того, чтобы извлечь коронный «ронсон», деревенеет.
А где же Вадим? Да вон он, гусек, у стола для поддачи активно пасется, а там всего наставлено-о-о! Ну и ситуация!! Вот так и горят, видать, наши ребята в таких ситуациях! В этот как раз момент Раскладушкин повернулся к Сканщину, ободрил улыбкой – греби, мол, сюда, выпивай-закусывай. Немного отлегло от души – все же легче, когда рядом товарищ!
Шаг за шагом капитан преодолел расстояние до стола, взялся ›а бутылку родной «Столицы». Одна дамочка глянула на него: преаппетитнейшая!
– Са ва? – спросила она.
– Где? – ахнул Володя.
Вокруг чудесно расхохотались. Остроумно! Браво, месье! Володя фуганул полный стакан, и язык у него тогда развязался. Ай эм сори – вполне к месту! Беседа немедленно потекла куда надо. Вокруг уже все на него смотрели, а дамочка даже положила голый локоток ему на плечо, спасибо за доверие.
– Милости просим, Жанин, ко мне на Северный Кавказ! Перед вами фактический хозяин региона! Любите высоту? Голова не кружится? Уелкам! Все турбазы, все охотничьи угодья – наши!
Впоследствии, в рассольный час, капитан мучительно спрашивал себя: откуда Кавказ-то взялся, где слышал такое раньше бахвальство, кому подражал?
Между тем среди гостей чердачного вернисажа – а это именно вернисаж вокруг кипел, и картины, не замеченные нашим чекистом, были развешаны вдоль стен – распространилось: присутствует крупнейший партиец «новой генерации», член ЦК, хозяин Северного Кавказа, и это безусловно свидетельствует о продвижении к верхам «свежих сил» и о возможной либерализации искусства.
– Одумаются, не могут не одуматься, – говорил хозяин чердака Михайло Каледин, живописец, график и чеканщик по металлу. Морщинистое его лицо выделялось из огромных усов, бакенбардов и полуседой шевелюры, сияло в сторону могущественного гостя. – Да, познакомь же меня, Вадим, наконец! – обратился он к Раскладушкину.
Володя Сканщин в этот момент сливал в фужере шотландское виски с английским джином. Он ухмыльнулся хозяину. Художник? Хочешь творить на леднике в цэковском эрмитаже? Уелкам! Монархист? Всем места хватит, добро пожаловать на Северный Кавказ! И вдруг чуть не уронил капитан фужер с хорошим напитком. Из-за плеча хозяина увидел нечто, отчего впал в мандраж. Макет фотоальбома «Скажи изюм!» собственной персоной! Нельзя было не узнать здоровенную плиту в цветастом переплете с завязочками из ботиночных шнурков, ведь только вчера на оперативке показывал генерал снимки «объекта», сделанные «своим человеком» внутри злокозненной группы фотографов. Человека этого генерал даже своим сотрудникам не открывал, сказал лишь, что приближается критический момент – перебежчик Огородников из-за океана охотится за альбомом. И вот он, альбомчик данный, стоит полубочком на полке, прислонившись к старинному самовару, изготовленному в Полтаве из шведской кирасы. Стоит среди подозрительной толпы, полуиностранной и частично еврейской, предмет забот их опергруппы, всего сектора, да чего там, всего, можно сказать, ГФИ Идеоконтра…
Володю пот прошиб, и все иностранные алкогольные влияния мигом испарились. Как позволил себе позорно дезориентироваться? Где нахожусь и не знакомые ли лица вокруг, мать моя родная, ленинская авиация? Да ведь как раз они мельтешат, «новофокусники» и «изюмовцы»! Вот и Охотникер с рыжей бородищей, вот и Пробкинович – шустряга крошку Жанин кадрит. В секторе принято было к русским фамилиям ненадежных фотографов присоединять еврейские окончания – ну, просто развлекаются ребята, чтобы от скуки не сдохнуть, на антисемитизм, конечно, это не похоже. Эге, держись, разведка, за пол, в углу-то разглагольствует не кто иной, как Андрюшечка Древесневич, ближайший кореш перебежчика Огорода (этому «евича» не совали, поскольку папа в партийной истории), а вот Славка Германович (когда из больницы выписался?), а вот и сама бандитская рожа Шуз Жеребятникович… ну и дела! Слязгин, говна кусок, прохлопал такую «геттугезину», просто преступную проявил халатность наш товарищ Николай. А что, если вот здесь и передадут альбом иностранному агенту? Да вот хотя бы этому молодчику и передадут, ишь рука какая твердая, ишь как жмет…
– Филип, – представился Сканщину молодой незнакомец в сером костюме-тройке.
– Николай, – назвал одно из оперативных имен наш капитан, отвечая давлением на давление.
– Владимир или Николай? – спросил вышеупомянутый.
– Это почти одно и то же, – сказал Сканщин. – А вы здесь зачем?
– Я здесь для осмотра московских достопримечательностей, – четко ответил Филип.
Какая отличная чувствуется в товарище подготовочка! Вот уго, без сомнения, опасный Филип. Из всех Филипов этот самый опасный. Ох, унесет наш альбомчик в чужие края! Вот, пожалуйста, наглядная – аж дрожь пробирает! – иллюстрация мудрых слов Леонида Ильича, которые на прошлом семинаре заучивали: «Вакуума в идеологической работе не бывает, и там, где мы позволяем себе прекраснодушествовать (вот такое слово!), немедленно (там или туда?) проникает враг!»
Всю оставшуюся часть чердачного шабаша Владимир Сканщин не спускал глаза с огромного альбома. Уже и Филип скрылся, и Жанин испарилась (на пару с Венькой, конечно), уже вся нечисть иностранная разлетелась с чердака, уже и своя идейная незрелость разбрелась, за исключением особо пьяных, а капитан все сидел в углу на медвежьей шкуре, отвергал и виски и джин, принимал только родную, стекленел все больше после каждого приема, пока окончательно не «отключился от сети».
III
Между тем «Вольво», возле которой рыцарь идеологической войны запарковал свою машину, принадлежала вовсе не иностранцу, а как раз наоборот – Андрею Евгеньевичу Древесному, потомственному российскому интеллигенту и до недавнего времени «одному из выдающихся мастеров четвертого поколения советского фото». Машина эта досталась ему лет пять назад стараниями, разумеется, Венечки Пробкина через какие-то пятые-десятые руки. Когда-то Андрей Евгеньевич весьма гордился скандинавским аппаратом, ему нравилось, как люди смотрят, когда он выходит из серебристой, как иной раз говорят за спиной: «Древесный ездит на «Вольво»!» Вообще когда-то, то есть пять лет всего назад, все было иначе – ярче, живее, непосредственней. Всерьез шли разговоры о выдвижении на Нобелевскую премию по фотографии. Женщины были желаннее на пять лет. Запахи и те были сильнее, красноречивее.
Странное дело: пять лет, ну, для «Вольво» какой-нибудь – немалый срок, но для человека-то, для артиста, по идее, пустячный, не так ли? Вот когда покупал эту штуку, на спидометре у нее было тридцать девять тысяч. Пустяк для «Вольво», говорил тогда Пробкин. У нее было столько тысяч тогда, сколько у меня лет за плечами. Хм, подумал я тогда. Идиотские поиски банальной символики. Сейчас мне сорок четыре, а у нее на спидометре – восемьдесят; значит, и мне восемьдесят лет, во всяком случае, что-то испытываю похожее на ее проблемы с зажиганием.
Андрей Евгеньевич был исключительно хорош собой, эдакий гармонический человек с хорошо очерченным и чистым лицом, с большими холодными глазами и густой шевелюрой. Седина на висках и запущенные как раз к покупке «Вольво» усики прелестей ему не убавили, а, напротив, привнесли в гармонию еще дополнительный какой-то («антисоветский», как иногда по пьянке говорили друзья) шарм.
Андрей Евгеньевич ушел с калединского вернисажа одним из последних и, спускаясь по пропахшей кошачьими ссаками лестнице, досадовал, почему не ушел одним из первых. Бессмысленный вечер в подозрительной толпе. Сколько раз давал себе зарок не приходить на подобные сборища, ну, а уж если приходить, то держать себя в соответствии с именем и положением в искусстве, поменьше болтать, ну, а уж если болтать, то не рассказывать «историй», когда тебя не особенно и слушают.
Удивительное какое-то стало замечаться в обществе пренебрежение к художнику с именем. Казалось бы, если только открываю рот, вы, падлы, должны сразу почтительно замолкать, но этого не случается. Неужели и со мной начинается то, что когда-то произошло с Игреком, Зетом, Омегой, теми звездами первой величины, когда их вдруг перестали считать!
Из официальной фотографии постепенно выталкивают – ни одного альбома за два года, главные снимки в столе – да еще и подпускают сплетню-подмогу, что Древесный кончился. Казалось бы, неофициальный мир должен поддерживать, поднять на знамя, а тут повсюду лишь кривые рты – Древесный, мол, любимчик Агитпропа… Вот и на Западе меняется ко мне отношение из-за этих внутренних мерзостей. Плюнуть бы на все и свалить за бугор, как Алька Конский, как Фима, как… Макс? Неужели и Макс? Да, теперь и он!
«Вольво» была, старая лошадь, засыпана снегом. Полез за веником в багажник, крышка скрипела, а мимо шли чердачные гости, какие-то немцы. Улыбнулись. Наверное, думают свои обычные пошлости – вот, мол, русской интеллигенции как хочется быть похожими на нас. Стал сметать снег и разозлился окончательно. Все-таки меня, меня назвал великий Барбизонье «выпуклым оком восходящего солнца», обо мне Спендер первый раз написал, меня первого заметили Нагоя и Громсон, а не Альку, не Славку, не Макса… Уйду в эмиграцию, но не так, как эти все стиляги, а в России спрячусь, в горы уйду, в завоеванные Кюхельбекером и Якубовичем горы… Никто лучше меня не снимал горные скаты! Максу и не снилось, он поверхностен, модник, не чувствует космоса… Тут совсем уже дикая мысль посетила Андрея Евгеньевича. Соблазню его жену Настю и останусь с ней навсегда в горах. Он все равно ее не любит, а ведь лучше женщины сейчас, пожалуй, не найдешь.
Усевшись на жгущее холодом сквозь джинсы сиденье, он стал гонять стартер. Когда-то и четверти оборота не требовалось, чтобы все ожило в машине, чтобы так мягко все датчики засветились и музыка запела, соединяя с современным человечеством. Каков, однако, смысл в деструкции металла? В старении механизмов, может быть, даже больше так называемой «несправедливости», чем в развале плоти, а? Человек в своей суете из года в год становится все более утомительным, истеричным, надоедает природе и здравому смыслу. Пора на свалочку. Ничего не жалко – ни славы, ни внешнего вида… жалко вот, когда стареет хороший механизм…
Мотор наконец завелся, все, что полагается осветилось с намеком на прошлое, и Андрей Евгеньевич тогда подумал, что осталось еще нечто драгоценное, что соединяет его с жизнью и даже – при каждом нажатии на затвор камеры – с астралом, – фотография! Машина прогревалась, горячий воздух пошел на стекла. Ну, в общем, глупо как-то капитулировать. Завтра вот залягу с телефоном и обзвоню всех…
В этот момент в боковое стекло с пассажирской стороны кто-то заглянул и пропал. Кто-то обходил машину сзади. Он глянул в оборотное зеркальце. Шла какая-то баба в меховой шубе. Через секунду он узнал ее: это была мать его детей Полина, бывшая Штейн, ныне мадам Клезмецова, могущественная мать-секретарша. Ее лицо было теперь близко к его лицу, за стеклом с оплывающими ошметками снега. Глаза все еще великолепные, сударыня! Он опустил стекло.
– Андрей, ты можешь выйти? Мне нужно с тобой поговорить!
Фантастика, вот именно эти две фразы, одну вопросительную и другую утвердительную, она и сказала ему тогда из телефона-автомата на улице Петра Халтурина. Кажется, точно таким же тоном.
– Лучше садись в машину, – сказал он.
Она приложила пуховую варежку ко рту и сказала почему-то через варежку:
– Нет, лучше ты выйди.
Он вылез в тесное пространство между «Вольво» и заснеженным «Жигуленком».
– Какими судьбами и чему обязан?
– Я тебя ждала тут битый час. Мне Эмма сказала, что ты здесь. Давай погуляем минут пять. Нет-нет, я не хочу в машину. Пойдем, по улице пройдемся.
Он увидел, что она чуть-чуть дрожит то ли от холода, то ли от волнения, и наконец сообразил, что все неспроста: и шуба запахнута криво, и рот размазан. Уж не с ребятами ли что случилось? Нет, нет, ребята в порядке. Дело не в ребятах, дело в тебе, Андрей. Ого, сюрприз!
Они шли по замоскворечному переулку, пустынному в этот час. Он упирался в церковную ограду с огромными шапками снега на каменных столбах. Ни одного знака советской власти, отметил про себя Древесный. Почему-то все, что осталось в памяти Полинино, лишено советской власти начисто, как будто наш роман был в другом времени – офицер гвардии и студентка с Бестужевских курсов.
– Тебе нужно немедленно выйти из «Нового фокуса» и забрать свои работы из «Скажи изюм!».
– Мадам, мадам, – сказал он с мягкой улыбкой: куда, мол, лезет?
Полина, видно, не владела собой. Схватила его за рукав, дернула. Смешно, но от этого рывка дубленка немного поехала по шву в подмышечном районе, а ведь какая была дубленка! Андрей, ты даже не представляешь, как это серьезно! Полина, почти искренне воскликнул он, я бы все-таки тебя попросил! Вещи хотя и дорогие, но немолодые! Что серьезно? Да как же ты не понимаешь – серьезная ситуация с вашей нелегальщиной! Скоро грянет гром! «Фишка» только вами сейчас и занимается. Ты погубишь себя, если немедленно не выйдешь из группы и не уедешь… ну, на Кавказ, скажем…
– Мы ничего незаконного не делаем, – пробормотал Древесный.
– Ну, перестань, перестань, перестань, – подняв лицо и почти закрыв глаза, забормотала она. Руки ее – и снова с несколько излишним порывом – вцепились в обшлага его дубленки. – Неужели ты не понимаешь, что наши времена прошли, что теперь идут чужие времена? Впрочем, может быть, ты тоже что-то… особое задумал, как Макс и Шуз?
– А это еще как прикажете понимать? – пробормотал он, мягко освобождаясь.
Теперь она самое себя ухватила за меха где-то в районе горла. Эх, какая была девка, как лихо, бывало, гуляла!
– Андрей, пойми, я просто не могу тебе сказать всего, что знаю, да я даже и поверить еще всему не могу, но… но Макс и Шуз, безусловно, понимаешь, безусловно, хотят огромного скандала, огромной рекламы, огромных денег… там, там, а не здесь… они вас и втягивают, и тебя, и Славу, и Эмму, всех… вами хотят прикрыться, а «фишка» только этому рада… будет вздуто страшное дело… я никому ничего… и никогда… я просто многодетная старая баба… уходи, Андрей, пока не поздно…
Шуба Полины Львовны распахнулась. Изнутри дохнуло знакомым теплом. Андрей Евгеньевич отступил на шаг.
– Какой позор, Полинка, – сказал он весьма отчетливо. – От тебя Фотиком несет. Настоящая клезмецовщина.
Ступив в сугроб и набрав в сапог снегу, он обогнул бывшую супругу и направился к калединскому двору, где ждала «Вольво». Метров через двадцать обернулся. Полина, не двигаясь, смотрела ему вслед.
– Дети здоровы? – спросил он. Она кивнула.
– Иди в машину, – сказал он и подумал: раньше бы она сразу же пошла, а теперь будет колебаться не менее полминуты. Ну что ж, продумал он дальше свою обязательную в адрес этой женщины мысль, сама виновата. Она сама во всем виновата. Такая уж баба, виновата во всем сама.
IV
Капитан Сканщин проснулся под тихое славянское пение. Домашние женщины Михайлы Каледина сидели вокруг артельного стола, пили сбитень, рассол и пели задушевное «Брала русская бригада Галицийские поля».
Со стен поплыли на Вову ужасающие раздутые ряшки, будто заседание городского актива, не сразу и сообразил, что сюрреалистические картины вокруг висят, давят на похмельную голову. Только потом вспомнился «предмет», секретное сокровище, ради которого вчера приносил себя в жертву. Ох, напрасная, видать, жертва, унесли, паразиты! Небось уже к Копенгагену подлетает мускулистый Филип.
С трудом поворачивая голову, Володя Сканщин пропанорамировал чердак и увидел фолиантище на прежнем месте – солнечный зайчик попрыгивал на цветастой, с фазанами, корке.
– Дйвицы! – завопил тут Михаила Каледин. – Гляньте-ка, добрый молодец оклемался? Величальную ему, добры девицы!
- Ах, дражайший наш Владимир,
- Подымайся, умывайся,
- Чаем с булкой угощайся!
Сканщин приподнялся на локте. Спасибо за внимание. По-кавказски говоря, алаверды. А между прочим, товарищ Каледин, что это у вас там за архилюбопытная книженция стоит? Пальчиком, как бы невзначай, капитан тыкал в сторону «Изюма», лицо же отворачивал к поющим дамам.
– Это фотоальбом «Скажи изюм!», – охотно пояснил Ми-хайла. – Кто-то вчера принес и забыл по пьяни.
V
Между тем еще за несколько часов до пробуждения бойца невидимого фронта в квартире трех женщин на площади Гагарина зазвонил телефон. Прогорклый какой-то голос попросил Анастасию. Не иначе развратник какой-то звонит, ахнула, догадавшись, мамаша. А все же, кто Настеньку в такой час конкретно?
– А это, мадам, пусть вас не гребет, – прохрипел развратник. – Мужчина звонит. Мужчина-друг.
Мамаша так спросонья растерялась, что беспрекословно тут же отнесла телефон дочке в теплую постель. Настенька, просыпайся! Мужчина звонит! Тут уж и тетка высунулась из своей комнатушки. Что случилось? Кто звонит? Мужчина-друг, растерянно пояснила мамаша.
Стоял рассветный час, и бледная луна еще не торопилась раствориться в синюшных небесах, подушечным пером еще висела косо над бывшею Калужскою заставой, над чудищем раке-го-космонавта и над пудовой мудростью российской «народ и партия – воистину – едины!».
– Друг в такой час не позвонит, – прорычала Настя. – Это сволочь какая-то звонит.
Она только что во сне общалась с законным супружником, однако вовсе не в том направлении, какое после долгой паузы напрашивалось. Длинной своей дурацкой пижонской тростью, которая ее всегда раздражала, занудливый профессор как бы поучал ее, нерадивую ученицу.
– Ты что, Настя, с перепоя или с перегреба? – услышала гляциолог знакомый ужасный голос. – Ну-ка, надень на жопу теплые штаны, чтобы придатки не застудить, и вались вниз. Не бзди – фаловать не буду!
Нет-нет, это не из Академии наук, подумала она. Ей-ей, никто так не хрипит в Академии наук. Это, наверное, кто-нибудь из фотографов. Кажется, это Шуз звонит, кто же еще может пригласить с такой элегантностью…
Жеребятников Шуз Артемьевич в идеологических верхах, надзирающих за фотографией, почитался одним из главнейших злодеев. Впрочем, у этого мерзавца, в отличие от Огородникова, хотя бы есть причины нас ненавидеть, говаривал иногда генерал Планщин.
– Какие, фля, такие причины? – удивился бы Шуз, если бы услышал эту сентенцию.
Он был уже немолод. Полсотни лет назад он зачат был в системе партийного просвещения и после рождения наречен акронимом от святых слов Школа, Университет, Завод. В 1956 году, познакомившись со своим отцом, Шуз сказал, любовно обняв партийца за плечи:
– За такое имя, папаша, я бы на месте Гуталина не пятиалтынный, а весь четвертак бы тебе припаял.
К этому времени Шуз, выполнивший, да и то не полностью, только букву «Ш» из предопределенного жизненного пути, крутил баранку московского такси и слыл, что называется, «бывалым парнем», то есть потерял уже счет «архиерейским насморкам» и выбитым зубешникам.
Родители горевали – их маленький Шуз (мужик под центнер весом) не сохранил верности идеалам ленинизма.
Шузовская фотография началась, собственно говоря, с порнографии. На «хате» в Черкизове собиралась тогда сексуально активная молодежь, «ходоки» и «барухи». Шуз однажды приехал «на хату» с «Зенитом», электровспышкой и новым словечком, выуженным из философского словаря, – эстетика. Может быть, для вас это сплошная гребля с пляской, мальчики и девочки, а для меня – эротическая эстетика. Внимание! Изюм! Вылетает птичка!
Вслед за птичкой налетел уголовный розыск. Все «барухи» и «ходоки» отмотались, один фотограф огреб пятерик. Шуз хохотал – до свидания, родители, теперь моя очередь давать стране угля, мелкого, но много.
Лагерь Жеребятникову пошел на пользу. Там он познакомился с немалым (несмотря на хрущевскую оттепель) числом антисоветских фотографов, набрался от них и профессионального мастерства, и философской терминологии. Вернувшись в начале Шестидесятых в Москву, Шуз круто ушел в подполье, то есть в алкогольный столичный «мужской клуб» с филиалами в Сандуновских банях, в ресторане «Росфото», на многочисленных богемных чердаках и в подвалах. Пакеты с его снимками ходили по рукам. Вдруг кто-то (то ли Макс Огородников, то ли Древесный, то ли Герман, словом, кто-то из «китов») сказал что-то вроде: «Да ведь это же Чехов, переписанный на новой фене!»
– Вот он, новый «певец сумерек общественного сознания»! Косоротый, пьяный и бессмысленный Советский Союз… алкашники-портвеюшники… рубероидные пивные киоски… совокупления в грязных подворотнях… утренний развод в медицинских вытрезвителях… ухмыляющаяся рябая ряшка Гуталина, просвечивающая повсюду сквозь небо отчизны…
Что же, братцы, так и будем своего западного героя искать, борца за будущую российскую демократию, а сенильного онаниста, запустившего руку в кавалерийские штаны и развесившего все свои ордена, не заметим? Шуз Жеребятников – вот новый пароль современной советской фотографии!
Этой компании только на язык попади, вздуют славу за считанные недели. Имя Жеребятникова и его снимки начали мелькать в европейских и американских фотоизданиях. Заинтересовались и в Бразилии. Никогда не состоявший в Союзе советских фотографов Шуз стал главным идеологическим злыднем. Его клеймили на партсобраниях за мелкобуржуазный натурализм и намеренное очернение советской действительности. Шуз хохотал: какого фера эти шандалошки ко мне цепляются, пусть к своей сраной действительности цепляются, я человек простой, гребать-ся нанос, недетерминированный, что вижу, то снимаю, я же вам не писатель, в клоаку, не Джамбул какой-нибудь, воображенье отсутствует, шанды комиссионные!…
От него именно и пошел ернический аргумент братьев-фотографов: «Мы вам не писатели, к писателям своим цепляйтесь!»
Шуз ждал Анастасию, прогуливаясь по пустынному двору, подбрасывая льдышку носком великолепного шведского сапога, массивный и важный в тяжелом кожаном пальто с меховым воротником. По московским понятиям он выглядел настоящим богачом. Он хмуро чмокнул ее в щеку, явно показывая нахмуренностью, что сексуальных претензий не имеет. Ну, что случилось, Шуз? Тогда он вытащил из-за пазухи длинный западный конверт.
Сколько раз за последнее время она давала себе зарок «не психовать» из-за неверного «левака», паршивого сласто– и честолюбца! Неинтересный, в конце концов, тип, мелкий «центро-пуп» с единственным положительным качеством – преданностью этой его занюханной, задавленной властями фотографии. Вот ведь как в жизни бывает – не будь этого маленького положительного качества, он бы для нее просто не существовал, и, уж во всяком случае, руки бы не дрожали при вытаскивании из конверта плотной бумаги с какими-то водяными знаками.
Дорогой Шуз, читала она, человек, который передаст тебе это письмо, очень сочувствует нашему искусству. Можешь ему доверять, как мне, жмс. Здесь многие друзья жаждут изюма. Филип вызвался привезти. Продумай и реши, целиком на тебя, жмс, полагаюсь. Твой Ого.
Ну, разумеется, о жене ни слова, все посвящено «единственному положительному качеству».
– Что такое «жмс»? – спросила она.
Шуз в этот момент потягивал зубровку из плоской бутылочки.
– Ага, даже ты не знаешь. ЖМС – это «жуй малосольный». Лет сто назад мы с твоим фраером импровизировали на эту тему. Употребляется здесь, как я это секу, для подтвержденная личности этого Филипа. Сечешь?
– Нет, не секу, – сказала она.
– Соси! – Он протянул ей плоскую бутылку. – Не хочешь? От валютной зубровки отказываешься? Ну, ты даешь, девка!
Он отхлебнул за себя и за Настю и вздохнул не без печали.
– Вот такая, фля, получается конспирация. Такая флядская навязывается нам игра этой шиздобратией. Охранка рыщет, мировая пресса свищет, тренированные курьеры курсируют. Короче говоря, сегодня вечером надо передать этому парижскому феру штуку «Изюма», и это сделаешь ты, дитя мое внебрачное, жертва аборта!
– Ну, знаете ли! – воскликнула тут Анастасия с неожиданной для нее самой интонацией академического возмущения, как бы отгораживая этой интонацией себя, советского научного работника, от подозрительной шараги. Воскликнув, однако, тут же смутилась, устыдилась, забормотала невнятное: – А я-то тут при чем, мне-то какое дело…
– А вот тут ты хезанула не в масть, дитя мое. – Шуз мягко взял ее под руку.
– Послушай, Шуз, выбирай все-таки выражения! – разозлилась она. – Все-таки с женщиной разговариваешь!
– А че я такого сказал, че такого сказал? – зачастил он, прикладывая руки к груди. Престраннейший вид – солидный пожилой дядька и мальчишески хулиганская мимика.– Кажется, веду себя культурно, не фалую. Я только что хочу сказать – ведь ты же Максова баба, поэтому я к тебе и пришел.
Попал в точку. Заалели нежные ланиты. Хоть и противно быть «его бабой», а все-таки приятно, когда это признается окружающими.
– Я бы тебя не попросил, если бы за мной не ходили, – продолжал Шуз уже серьезно. – Вчера оперативник Сканщин даже на вернисаж к Мише Каледину притащился. Счет пошел на миги, дитя мое, как в песне поется. «Фишка», кажись, прикрыть хочет всю нашу капеллу. Огород твой их обгреб, вот они и озверели, как осенние мухи. Хорошего ждать не приходится, хотя и остановить уже невозможно, потому что, как сказал поэт, «позорно и гибельно в рабстве таком, голову выбелив, спать стариком», и это офуительно верно.
В общем, Анастасия Батьковна, диспозиция такая. Сейчас я тебе дам одну «штуку», и ты ее спрячешь до вечера. Лады? В восемь вечера я везу тебя на коктейль к сенегальскому дипломату. Там будет Филип. Он начнет тебя кадрить, и ты кадрись, изображай из себя проблядь. С приема вы сваливаете, как будто на пистон. Не вздрагивай, жопа, я же сказал «как будто». Впрочем, ради благородного дела можешь и пульнуть. Авансом выдаю индульгенцию, и Максуха тебя поймет. Короче говоря, в течение ночи ты должна отдать Филипу нашу штуку. На этом твоя миссия завершается. Ох-ох, опять заалели целочки, фригидочки… Эх, Настена, попалась бы ты мне лет двадцать назад!
Через несколько минут она уже волокла из шузовского багажника к лифту здоровенную, будто бетонную, плиту альбома «Скажи изюм!».
VI
– Валерьян Кузьмич!
Капитан Вова Сканщин, трепеща, полыхая, комсомольским задорчиком, скрывая гнусное похмелье, прибежал на квартиру батьки генерала в толстостенном доме с капителями, построенном для чекистов в сороковые годы.
День был праздничный – 5 декабря, годовщина незаслуженно забытой Великой Сталинской Конституции. В генеральской столовой сервирован был графинчик с закусочками. Планщин, облаченный в подарок болгарских коллег, меховушку без рукавов, потчевал соседа-отставника N, с именем которого связано укрепление социалистической законности в западных областях Украины и Белоруссии.
– Садись, Володя, – строго, но по-отечески одернул генерал порыв молодежи. – Налей себе, – зоркий взгляд левым глазом. – Вижу, не помешает. – После этого продолжил прерванный рассказ, замилел к старшему товарищу людскою лаской: -…Так вот, Ефрем Семенович, форели мы ловили на тех ручьях, не считая. Весь улов отдавали Ибрагиму – каналья, конечно, скрывал, что балкарец, выдавал себя за кабарду, однако я, грешен, принимал его, уж больно повар был хорош, – и вот начинался пир под соснами Баксанского ущелья! Тут и шашлыки, и форель, и сыры, и все – подчеркиваю – свежайшее! Таков Северный Кавказ, Ефрем Семенович!
Вот оно откуда приплыло, кавказское-то вранье, с тоской прояснился Вова Сканщин. Чувствовал он себя – диссиденту не пожелаешь! Полез в карман за платком, визитные карточки дипломатов стали вываливаться. От генерала, конечно, не ускользнуло.
Ефрем Семенович, шамкая отжившим ртом, с лукавым вопросиком то и дело доставал из наркоматской пижамы дорожные шахматы – сразимся, дескать? В столовую иногда заглядывала генеральша, как две капли воды похожая на Георгия Максимилиановича Маленкова, молча интересовалась – суп подавать?
– Расставь этюдик, Ефрем Семенович, а мы на минуту посекретничаем с молодежью, – сказал генерал.
В кабинете он почему-то приложил руки к груди, движением почти женским. Ну, что? Нахулиганничали где-нибудь? В милицию попали?
– Объект вчера видел, – проникновенно заговорил Сканщин. – Проник вчера, Валерьян Кузьмич, в самую гущу. У монархиста Михайлы Каледина объект стоит на полке. Подробности в докладной, товарищ генерал, сейчас – ЧП! Готовится передача объекта за границу!
– Так… – Генерал мигом профессионально затвердел. – А вы-то сами, товарищ капитан, в каком качестве у Михаилы Каледина выступали?
Неужели уже в курсе, с тоской подумал Вова. Во-первых, по чину называет, плохо дело. Да ведь не могло же без стукача-то пройти такое – вернисаж. Горю, как швед. Эх, сейчас бы в сауну, а после бы к дорогой бы под одеяло, к Виктории Гурьевне…
– В качестве партийного работника, – уныло повинился он. – Как бы хозяин Северного Кавказа…
Генерал неожиданно расплылся. Все-таки приятно влиять на новое поколение. Эка, ловчага, партработником с Кавказа прикинулся! Далеко, далеко шагнет Володенька! Мягкое движенье ладонью вверх через залысины и клочковатости своей недюжинной головы, стратегическая задумчивость. Ну, ваше поведение, Сканщин, будет предметом особого разговора. Пока что хвалю за инициативу. Действуйте, собирайте оперативную группу, берите Слязгина с его людьми, купите ящик коньяку раз уж вы… хм… хозяин Северного Кавказа… возьмите… хм… ну, что ж для такого дела… возьмите Эллу и дайте ей то, что она любит… Отправляйтесь к Михайле Каледину и продолжайте валять дурака. Со Слязгиным держите постоянную связь. Если увидите, что альбом уходит, действуйте решительно, но постарайтесь уменьшить резонанс. Понимаете? Заглушить резонанс!
– Понимаю, понимаю, – закивал Володя. – Заглушить резонанс – это понятно. Разрешите идти?
Сканщин отбыл, а Планщин быстро переоделся в служебный серый костюм. Вернувшись в столовую, он лукаво погрозил многолетнему партнеру:
– Я вижу, вы, Ефрем Семенович, корчновскую ловушечку мне подстраиваете? Не выйдет, батенька, этот вариант у нас да-а-вненько отработан!
Заглянув очередной раз насчет супа, супруга увидела его с пальто на сгибе руки, стоящим над доской и делающим быстрые ходы. В такие вот минуты «подвига разведчика» она его любила снова, и для таких минут всегда были на кухне готовы термос и бутерброды.
VII
Проклятый Огородников, это на него похоже – подведет меня под монастырь, а сам будет отсиживаться в Париже со своими девками, так думала Анастасия, раскуривая сигарету под внимательными взглядами двух своих «лошадей».
Сволочь я, думала она далее, гордиться должна, что помогаю ему в борьбе со Степанидой Властьевной. Ведь не для себя же он затеял все это дело, во имя же идеалов свободы и справедливости, и я, сопутствуя ему в его самоотверженной…