Скажи изюм Аксенов Василий
Как обычно, чем глубже она уходила в «положительные» мысли, тем банальнее они у нее оформлялись. На «современный лад» удавалось думать только в «отрицательном» направлении.
– А что это ты, дочка, принесла такое тяжелое, можно полюбопытствовать? – спросила мамаша, а у тетяши только подбородок вытянулся.
Нет, нельзя! Она подумала, что «штуку», конечно, нельзя оставлять дома: «лошади» сразу начнут вынюхивать, а вынюхав, еще неизвестно, как себя поведут. Можно вспомнить, например, их стукачество пятнадцатилетней давности, когда у семиклассницы Насти собрались подруги на дискуссию «Твой сексуальный символ». Тетяша по наущению мамаши тут же побежала в педсовет. Настоящие советские гомункулюсы, как выражается Макс. Так ведь нас всех, буквально всех учили – если не стучишь, значит, мужества не хватает! Побороть такое воспитание – это ли не подвиг, к которому призывает нас наше благородное… тьфу! В этот момент она вспомнила о диссидентствующем инвалиде, то есть о собственном папаше, схватила «штуку» и помчалась прочь.
Из автомата она позвонила отцу и сразу сморозила дикую бестактность, спросив: «Ты уже на ногах?» Старик ответил с неплохим смешком: «Фигурально говоря, да. А кто это звонит?» – «Дай адрес, я сейчас приеду!» – вскричала она. «Настя!» – Он так был потрясен, с трудом вспомнил собственный адрес.
…Когда она подъехала на такси, отец на костылях ждал у ворот. Он жил в настоящем деревенском доме посреди безликой многоэтажной Москвы: крошечная слободка чудом сохранилась впритык к Коломенскому монастырю. Увидев красавицу в дубленочке, он просиял – ну и дочка!
Настя с любопытством рассматривала дом незнакомого отца – пирамиды книг, подшивки старых газет, несколько радиоприемников, начиная с трофейного «Телефункена», кончая новеньким «Сони», токарный станок и плотницкие инструменты, портреты Сахарова и Солженицына, большущий глобус.
Когда она рассказала, в чем дело, он только и воскликнул: «Ну, Настя!» Похоже, что это был счастливейший день в его жизни. Пришла дочь, которую – он полагал – вырастили во вражде к нему, и пришла как друг, и не просто как друг – как соучастник в борьбе за гражданские права, а что может быть прекраснее – отец и дочь вместе в борьбе за гражданские права?! Он мигом все понял и все быстро рассчитал. Время встречи – полночь, место – Ленинские горы, обзорная площадка, обычный туристский объект, все туда ездят любоваться панорамой Москвы.
Напоследок он, не без робости, попросил разрешения посмотреть альбом «Скажи изюм!» – ведь создается же все-таки в основном не для кого другого, как для мыслящей России, верно?
Какой все-таки симпатяга оказывается, этот Бортковский, подумала Настя, причисляет себя к мыслящей России. Просто ребенок какой-то. Они все, эти диссиденты, немного дети, а против них хмурые дядьки с хворостиной и числом тысяча на одного.
…Весь день она маялась, рычала на «лошадей», делала вид, что просматривает старые ледниковые таблицы, отшвыривала их прочь, гнала от себя мысли о Максе, в противовес заставляла себя вспоминать старого друга Эдуардаса Пятраускаса, спасателя из эльбрусского «Приюта одиннадцати».
Вот ведь есть же, в самом деле, такой уникальный литовец, живущий на высоте четырех тысяч метров, думала она. Не в пример кое-кому рыцарь без страха и упрека, а на лыжах как катается по седловине Эльбруса – ВООБЩЕ! А внешние данные – ВООБЩЕ!
А вот что касается Максима Петровича, то можно вспомнить, что трусит заплывать далеко на морских купаньях, что в Ленинграде однажды спасался бегством всего от двух хулиганов, постыдно запихивал даму, т. е. Анастасию, в такси и отбивался ногами.
Да вспомнить хотя бы внешность товарища О. – сложение, сплошное вычитание, косоватые плечи, впалая грудь, портрет непривлекательный – глаза с оловянным – да-да – оттенком, тухловатые волосы…
Перед нами два противоположных мира – эдуардовский мир ослепительного снега, бездонного неба и молодых рыцарей, относящихся к женщине в лучших традициях Фрэнка Си-натры, и максовский, прокуренный, проспиртованный, ухмыляющийся, – сравнение не в пользу последнего.
Ну, а уж если говорить о любви, то разве можно поставить рядом гнусный гедонизм товарища О. (говорят, что есть похабный фильм под названием «История О») с той исключительной преданностью, которая так и лучится, да, да, так и лучится в каждом взгляде глубоких и полных душевного содержания, тьфу, глаз Эдуардаса, устремленных на предмет его трогательной, как сама жизнь, безнадежной любви, тьфу, тьфу, тьфу, тьфу!
…В шесть часов прибежала тетка с квадратными глазами. Настюша, какой-то ужасный человек тебя спрашивает. Квартира заполнилась ароматами Центрального рынка. Болтали, что Шуз иногда, наклеив усы, торгует там аджикой. Во всяком случае, во всех пищебазах столицы были у Шуза кореша, в этом мире он был свой человек.
А вот и подарочек твоим мамкам, Настя. Из кармана кожанки извлечен был просаленный сверток. Вот именно, мамочки, копченая скумбрия. Это просто так, на бегу. Если чего надо из шамовки, заказы принимаются.
Какой вы, оказывается, милый мужчина. Приятно, Настенька, что у тебя такие симпатичные знакомые теперь, такие простые, без всякой зауми… – пауза с поджатыми губами: Огородников в уме -… без фокусов…
Мерси, мадам. Жеребятников огромными лапами обнял сразу обеих женщин, а тетушке даже слегка помял задок, чем вверг девушку в полное и длительное замешательство.
– А ты куда же, Настя, надрочилась-то с голыми плечами? – обратился он к младшему поколению. – Смотри, заделают тебя в таком платье!
«Лошади» ахнули, увидев декольтированную красавицу. Товарищ Жеребятников прав, указывая на излишнюю фривольность туалета, это может поставить тебя в двусмысленное положение в любой компании.
– Может быть, я тебя неправильно поняла относительно сегодняшнего вечера? – надменно спросила Настя Шуза, а мамаше с теткой отпустила торжествующую, студенческую еще – фигу! – и потребовала шубу.
По дороге в дип-гетто, остановившись у светофора, Шуз показал большим пальцем за спину. Вон они, псы, сзади поднюхивают. Анастасия, как бы случайно – Мата Хари! – обернулась с сигаретой и увидела сразу за ними серую «Волгу» и в ней две ондатровых шапки. Сейчас я тебя малость пофалую, предупредил Шуз, как будто ты обыкновенная шлюха. Откинув ей голову, он полез с аджичным поцелуем. Отвечая ему, она вдруг почувствовала, что ей дико хочется мужчины. Вот чудо – любого! Так хочется вывернуться под мужчиной! Проклятый Ого! Ишь ты – в Париже! Потом она вспомнила, что сегодня она – агент мирового империализма, и вульгарно захохотала. Получается, одобрил Шуз, держу себя за конец! Зеленый, оказывается, уже давно горел. Сыщики сзади деликатно бибикнули.
Общество, собравшееся у сенегальского атташе Клода Мари Пиянка (кстати говоря, довольно бледнокожего господина), было заинтриговано появлением незнакомой красавицы. Все здесь, в принципе, или знали друг друга, или примелькались друг другу, для Насти же это был первый в жизни выход из зоны марксизма-ленинизма, и она, еще не выпив ни глотка, была как бы «под газом» и неотразима.
Ее поразило, что Жеребятников вполне свободно, во всяком случае, без смущения объясняется по-французски. Насте он сказал на языке Тургенева:
– Хавай! Знакомиться будешь постепенно. Пока что бей по рубцу! Глухо! Сенегал – страна богатая!
Гости и сам месье Пиянка с супругой стояли вокруг стола с закусками, мирно ели и перебрасывались мирными фразами о последней премьере Театра им. Ленинских Профсоюзов, где во втором акте посредством световых эффектов и трепещущих ладоней дерзко был сделан намек на возможность полового акта между женщиной и мужчиной. Спектакль был тут же запрещен. В настоящий момент либеральная общественность Москвы с подключением мировой прессы боролась за его возобновление.
Анастасия вдруг обалдела, увидев, кто дринки подает, – мамочки мои, настоящий бармен в белой куртке с крученым погоном на левом плече! Такое настоящее буржуазное событие! Еще больше она обалдела, когда услышала самое себя как бы со стороны и сообразила, что говорит и хохочет по-английски! ВООБЩЕ! А кто же собеседник? Тоже униформа, но уже явно не барменская. Седые виски, шрам на щеке, орлы в петлицах, ап American military attache, ну и ну, собралась компашка…
– I am a scientist, – сказала она. – I study the mountains. Полковник охотно захохотал.
– Извини, друг, – сказал Шуз, чуть-чуть полковника подвигая. – Настя, закусывай! Джин с тоником – коварная, фля, штука! Que desirez vous manger, малышка?
Анастасия, вспомнив свою роль, расхохоталась вульгарно. Американец шарахнулся, ибо каждую минуту ощущал у себя между лопатками любящий взгляд супруги.
К Жеребятникову с другой стороны приблизилась дама с острыми протокольными глазками, сотрудник Министерства культуры по связям с франкоязычными странами.
– Это что же, Шуз Артемьевич, ваша новая невеста?
– Невеста! – гоготнул он. – Да я с ней только вчера на ночь глядя познакомился.
– И сразу же на дипломатический прием? Недурно, недурно! – Дама даже чуть-чуть постонала от каких-то неведомых ощущений.
– А чего же? По рубцу! Глухо! – гаркнул Шуз.
Возле Анастасии уже стоял великолепный молодой человек, похожий на манекен мужской одежды в хорошем магазине.
– Я познакомился в Москве со многими достопримечательностями, – говорил он, – но я еще не удовлетворил своего любопытства и продолжаю знакомство со все новыми и новыми достопримечательностями.
– Знакомься, – прорычал из-за плеча Шуз. – Это Филип.
– Ха-ха-ха! Хелло, Филип! – очень убедительно сыграла Настя и для пущей убедительности прикоснулась к нему бедром.
Вот так вечер – дипломаты, шпионы, бармены, такое не сравнишь даже с высокогорной эйфорией!
Анастасия, конечно, не представляла, какое она сама внесла возбуждение на этот рутинный сенегальский прием. Присутствие среди протокольных гостей пьяноватой и абсолютно доступной красавицы волновало мужчин и злило дам.
VIII
Михайла Каледин, как обычно после «большого шумства», пребывал в ужаснейшем состоянии. Разогнав всех своих «молодушек», лежал на чердаке один, бородой в потолок. Со стен наплывали дикие хари собственного производства. Здоровенный фонарь херачил с соседней стройки, освещая неуместным светом ошизденевшие предметы быта. В одном из окон торчал хвост не замеченного ранее омерзительного слова, да еще с гнуснейшей дубиной восклицательного знака. Дико шпарили батареи парового отопления. Ненавистная борода увлажнялась невыносимым потом. Встать, прикрыть шторой фонарь, открыть форточку, пустить с воли морозцу не было сил.
Ну почему я не эмигрировал, думал Михайла Каледин. Сил уже нет русского ваньку валять в советском царстве. Сил нет ни на что и на бессилье сил не хватает, спаси меня, Господи, дурака…
Художник-монархист даже не подозревал, что в этот момент он становится эпицентром настоящего театра военных действий.
А между тем несколько часов назад коллегия ГФИ дала генералу Планщину «добро» на проведение операции и закодировала ее двумя заглавными буквами МК, то есть инициалами терзаемого депрессухой художника.
Руководил операцией сам В. К. Планщин из своего оперативного кабинета с видом на рубиновые звезды Кремля. По рации генерал держал связь с несколькими оперативными машинами, в том числе с группой капитана Слязгина, который прикрывал высадку капитана Сканщина. Всего в этом деле было занято восемь машин и сорок человек.
Михайла в астральной тоске ждал чего-то уже знакомого, чего-то подобного эффекту левитации, когда казалось, что тяжелое тело отрывается от лежанки. В этот момент, бывало, звучал беззвучный хорал, и «депрессуха» малость отпускала.
Вместо хорала в ту ночь он услышал перезвон в дверях коровьих колокольчиков, затрубили пастушьи рожки, то есть сработала входная система. Какая сволочь тащится, подумал Ми-хайла, ведь всех уже отучил являться на следующий день. Вот сволочь, стучит, трубит, звонит – ни за что не открою.
Тут полы заскрипели, бухнуло что-то возле трапезного стола, как будто ящик с коньяком поставили, зацокали какие-то бабские каблучки, потом мужской голос проперхнулся:
– Миша, чего же ты дверь-то не закрываешь, когда спишь?
– Не принимаю, господа, катитесь в шерупу, – слабо отозвался Каледин.
Кто-то чиркнул зажигалкой. Огонек прошел вдоль полок, как бы инспектируя всю наставленную там дрянь – самовары, ступки, паровые утюги, граммофон, фотоальманах «Скажи изюм!»… Руки не доходят очистить полки, засасывает утиль…
Послышался металлический женский голос:
– А где здесь тепленький лежит? Хочу тепленького!
В трапезной, за выступом стены, зажглась лампочка. Теперь можно было увидеть плечистую фигуру в дубленке, обозревающую полки. Фарцовщик какой-нибудь, прикидывает стоимость «антиквариата» на валюту.
– Тепленького мужчиночку жалаю. – Из-за выступа появилась девка в пятнистой шубе искусственного меха и в здоровенных сапогах. Среднего роста девка с круглым лицом и выпученными, как солдатские пуговицы, глазами. Ярко-красная блямба рта.
– Смотри, Элка, влюбишься! – предупредил, не оборачиваясь, незнакомец. – Михайла – мужчина видный. Влюбишься по гроб жизни. – Он был как будто заворожен чем-то на полках.
– Кто вы такие, что вам угодно? – простонал художник. – А ну-ка убирайтесь! Стрелять буду!
Стрелять ему было решительно нечем, в отличие от незваного гостя, который при слове «стрелять» немедленно сунул руку в карман.
– Вот он! – Девка прыгнула, будто рысь, склонила над Михайлой Калединым немытые патлы. – Ах ты, моя лапочка бородатая! – Сбросив пошлейшую шубейку с пятнами грязной жизни и оказавшись в преотвратнейшем мини, она хапнула Михайлу за промежность. – Хуишко есть?
К удивлению распростертого художника, затребованный орган дал о себе знать с полной убедительностью.
– Ох, клевый кадр! – восхитилась девка.
– Я, кажется, тут лишний? – Посетитель мужского пола повернулся наконец своим гладко выбритым лицом с отчетливо русским выражением. – Третий лишний, да, ребята? О'кей, я в трапезной пока посижу, альбомчик вот полистаю, а вы пока позанимайтесь сексуальной революцией, а потом и на коньячок наляжем.
Сказано все это было с русской наивной задушевностью.
– Назовись, человече! – завопил тогда Михайла Каледин, пытаясь пробудить свою знаменитую сибирскую мощь. Рука его между тем вела рекогносцировку в слегка подванивающем, но почему-то дико желанном ущелье незнакомки.
– Кончай, Миша! – устыдил его незваный гость. – Вот когда ты ко мне на Северный Кавказ приедешь, я тебя узнаю.
– А, это ты, товарищ, – вспомнил наконец Каледин.
– А за Элку, Миша, не сомневайся. Она из нашего Карачаево-Черкесского актива, проверенный кадр.
– Ну, линяй, кавказец, линяй. – Михайла Каледин взял в ладони Элкино лицо, мягкое, как булка. – Эхма, лада моя, лесавка, ведьмушечка окаянная…
– Уррх, – прорычала активистка перед тем, как погрузиться в деятельное молчание.
IX
Жеребятников, словно огромная хоккейная шайба, вылетел из-под арки дипломатического дома. Такой же огромный, как и он, дежурный милиционер с некоторым опозданием вывалился вслед за ним из сторожевой будки, где едва помещался в своем тулупе и валенках с галошами. Бздык, ахнул мент, значит, правильно предупреждали, что этот элемент – самый подозрительный из гостей. Зря бензин органы не жгут. Ишь летит, будто шизданул что-то у сенегальца!
Шуз подскочил к своим «Жигулям». Что и требовалось доказать – замок замерз, ключ не лезет! Вытащил из кармана прихваченную на приеме бутылку джина «Палата лордов», плеснул на замок немалую толику, ключ влез! Ударим по рубцу! Глухо!
«Фишки», дежурившие неподалеку в своей «Волге», уж никак не ожидали внеурочного бегства объекта с капиталистического выпивона-закусона, и вот, пожалуйста, пролетает мимо, горячий, нажратый… чужой человек! И бутерброд падает маслом вниз, и «Волга», сучка, хоть и с финским движком, а заводится не сразу – пересосала!
Только уж на набережной, разогнавшись на шипованных по наледи и догнав беглеца, вспомнили мусорб: а баба-то где? Что же он бабу-то нарядную из «Тысячи мелочей» сенегальцам оставил? Вот «ходок» наглый какой живет в нашей столице! Наверно, все ж таки еврей этот Жеребец, да и не из наших, видать, жидов, а из древних.
– Голубь, Голубь! – сказал «фишка» в рацию. – Седой внезапно вышел. В настоящий момент едем за ним по Бородинскому мосту.
– В Замоскворечье едет, – сказал «Голубь», то есть сам генерал Планщин. – Смотрите, Ласточки, не потеряйте! У вас все?
– Там женщина осталась, Голубь, – не без заминки сказал оперативник.
– Какая женщина, Ласточки? Почему раньше о женщине не сообщали?
– Он нам голову заморочил со своими бабами, Голубь. Четвертая за день.
– Как выглядит баба, Ласточки? – рявкнул генерал.
– Какая? – спросил агент.
– Вы там не заснули за рулем?
– Мы у светофора стоим,
– Как выглядит баба, которую Седой оставил у Черного?
– Такая типичная, типичная… – забормотал недавний выпускник спецшколы.
– Типичная кто? – заорал генерал в ярости: с какими кадрами приходится работать, решать сложнейшие вопросы! – Типичная блядь, что ли?
– Вот именно, как вы сказали, Голубь! – обрадовался агент.
– Так называйте вещи своими именами! Не в детский сад играем!
Х
– Среди представителей западной молодежи, я уж хочу вас заверить в нижеследующем, весьма сексуальные взаимоотношения осуществляются без предрассудков на повестке дня, – так говорил международный человек Филип закутанной в канадское дубло хмельной и хохочущей Анастасии. Они прогуливались вдоль эспланады на Ленинских, бывших Воробьевых, горах над огнями Москвы, которая и раньше так называлась.
Включаем художественную литературу. Мороз крепчал. Он же щипал, вернее, пощипывал. В глубине экспозиции всякий бывавший здесь найдет ностальгически посвечивающего циферблатами часов истукана МГУ. Стрелки показывали полночь своего любимого 1952 года. До очередного снижения цен оставалось три с половиной месяца.
– Что же вы этим хотите сказать? – спросила Анастасия.
Филип, румяный и серьезный, серое пальто с большим плечами в обтяжку на узкой заднице, вышагивал рядом с ней, руки в карманах. – Я подчеркиваю, что среди многих московских памятных мест вы, Анастасия, что же прятать грехов, будете для меня выдающимся памятным подарком, хотя бы и бабушка надвое сказала.
– Ну и чешете вы, Филип! – восхитилась она. – Где вы учились русскому? Как мне стать вашим памятным подарком, Филип?
– Особа женского рода, Анастасия, это есть равный партнер в сексуальном мероприятии. Вот так уж, собственно говоря, поучают многие ученые у нас на Западе. Для вас это ново?
На смотровой площадке в этот час, как ни странно, было много народу, стояло несколько туристских автобусов.
– Для вас это ново? – повторил Филип свой вопрос.
– Что? – спросила Анастасия. Серьезность молодого посланца Запада ее несколько удивляла.
– Этот вопрос о равном партнерстве?
– А где? – спросила она.
– Простите? – Филип оказался в минутном замешательстве.
– Где вы предлагаете равное партнерство? – спросила она.
В это время подъехал папа Бортковский. Он пилотировал то, что с уважительной серьезностью именовал «легковой автомашиной», иначе говоря, бастарда, собранного им самим из останков «Москвича», «Волги», газика и чешской «Шкоды». От удивления Филип даже произнес одно нерусское слово. Се est un voiture, сказал он, сэ вуатюр. В принципе, он был готов ко всему, но только не к таким экипажам и потому, когда оказался на заднем сиденье рядом со здоровенной плитой альбома, подумал, что это предусмотренная русской конструкцией перегородка для перевозки разнополых пассажиров.
– Вот, забирайте! – Настя хлопнула варежкой по перегородке. – Привет главному редактору! Где вы его увидите? В Париже? В Рио-де-Жанейро?
– В Нью-Йорке. – Филип приподнял предмет, как бы пробуя на вес, будто только лишь вес и был основной проблемой транспортировки предмета в Нью-Йорк. Затем он переместил предмет к ногам и повернулся к Насте. – Я был бы взят чрезвычайной удовлетворительностью, получив вашу ладонь, дорогая Анастасия.
Получив желаемое, он начал пускать в русского партнера свои биотоки. Если наполнить женщину до нужного уровня своими биотоками, она с большей готовностью раскроется вам навстречу.
– Вы чувствуете мою вибрацию, мадам?
– Нет, пока не чувствую.
– Тогда я продолжу. Ученые с большим именем поучают, что, почувствовав вибрацию, вы уже частично находите себя вместе с партнером и уже не озабочены больше местом предстоящего сово-короче-купления, не то это сад, не то уединенный двор…
– Вот теперь чувствую вашу вибрацию, – сказала Анастасия. – Кстати, познакомьтесь – за рулем мой папа.
– Скажите, – тут же включился в разговор Бортковский, – вы знакомы с новыми течениями в европейских профсоюзах?
– Да, – сказал Филип. – Я могу быть промежуточные звеном между новыми советскими профсоюзами и европейски – ми профсоюзами.
– Не разбрасываетесь, Филип? – обеспокоилась Анастасия.
– Нет, – успокоил ее молодой человек. – Все будет сделано в нужное время и в нужное место. Вы можете на меня абсолютно возлагаться.
Оригинальный самоход бойко катил по набережной Москвы – реки. Филип, ведя нужный диалог, успевал еще наблюдать зыбко обозначенные в ночи купола Новодевичьего монастыря, этой примечательной московской достопримечательности. Они приблизились к Бородинскому мосту, по которому всего лишь час назад проскакал Шуз Жеребятников со своей свитой. Постовой мент, перекрыв движение, приблизился к гибриду, дабы проверите данные техосмотра и, при случае, сшибить на бутылку, однако, разглядев за стеклом значительное лицо ветерана, а также боевые награды, нацепленные прямо на пальто, только ухмыльнулся и козырнул.
XI
– Воровка! Воровка! – кричали петухи.
– Держи воровку! – подвывали плакучие ивы.
Михайла Каледин босиком несся по лужам еврейского города Витебска, заклиная воровку, слетевшую с собственного полотна (до-монархического периода), вернуться и вернуть то, что взяла, ненарисованное, натуральное, без чего невозможна современная живопись ни дома, ни за границей. Михайла Каледин проснулся, когда его тряхнули за плечо и сказали в ухо советским голосом:
– Вставайте, товарищ! В ваш дом пробрались воры!
Полы ходуном ходили под казенными сапогами. Непомерные тени искажали действительность. Пучки света пронизывали композицию. Что-то было во всем революционное, присутствующим не хватало только пулеметных лент через плечо для полного сходства. В центре тяжелой монотонной группы фигур дерзко билась, как офомная бабочка, ужасающая дева в розовой драной комбинации. Груди ее бились как бы сами по себе, а на одной из них (на левой) татуированный папильон бился, словно женщина.
– Влобменявслволменявгаазменявподмышку! – вопила девица.
– Гражданин Каледин, вы узнаете эту фажданку? – спросил старшой легионер.
Девица внезапно затихла и обвисла на руках стражи. Бессмысленная улыбка и выпуклые пуговицы глаз освещали ее лицо.
– Узнаю, – сказал Михайла Каледин. – Это моя последняя любовь. Младая дочь Тавриды.
– На нее объявлен всесоюзный розыск, – сказал сыскной. – На вашу дочь Тавриды. Между прочим, разрешите представиться – майор милиции Бушбашин. Хотелось бы иметь вас встамши для заполнения протокола.
– Она невинна, – сказал Михайла и встал с удивительной легкостью.
– Ваша фамилия Дымшиц будет по паспорту? – спросил его майор Бушбашин. – Мы предполагаем, что у вас украдено немало ценных вещей. Гляньте, гражданин Дымшиц, на сообщника воровки. Знаком он вам?
Расступилась стража, и Михайла Каледин, он же по батюшке Миша Дымшиц, увидел своего кореша Шуза Жеребятникова, сидящего в презрительной позе у стола и курящего сигарету Benson amp; Hedges правой своею рукою.
– А Вовку-то Сканщина куда запрятали? – высокомерно спросил Жеребятников того рыцаря революции, что назвался майором. – Я ведь видал, как он с ящиком коньяку вниз корячился. А ты, потрох, – обратился он затем к жилистому волчище с низкоопущенными руками, – ты еще вспомнишь свой болевой приемчик. Ударим по рубцу! Глухо!
Волчище тут же сделал движение к Жеребятникову, но был остановлен патрицианским жестом майора:
– Спокойно, Николай! Субъект сам себя губит!
– Освободите невинных людей! – кротко воззвал тут владелец места действия, вернее, арендатор места действия, ибо оно, как и все вокруг, принадлежало государству рабочих и крестьян. – Освободите дружка моего, исковерканного культом личности, освободите и деву сию, жертву худшей половины рода человеческого!
Тут снова дернулось висящее на черных рукавах розовое тело, и девка загудела, словно нечистый дух:
- Ни в березках, ни в осинах
- Счастья нет!
- На тебе сошелся клином
- Белый свет!
XII
Вышеописанных событий никто из основного населения в Москве, разумеется, не заметил, и столица начала свой следующий хмурый день, даже не подозревая, что в окружающем декабрьском пространстве имеются с утра две персоны, испытывающие полное удовлетворение содеянным, то есть наслаждающиеся состоянием, близким к так называемому счастью.
Первой такой персоной, безусловно, являлся генерал Валерьян Кузьмич Планщин, сидящий в чертогах не существующего в природе ГФИ Идеокра, внедривший лупу в глазницу и при помощи оной наслаждающийся захваченной вчера столь блистательным маневром фотографической крамолой.
Второй такой персоной, конечно, был иностранный представитель Филип, улетающий первым классом «Сабены» в свои туманные края. В руке он имел свое шампанское (так это звучит в прямом переводе с его родного языка), а в багаже рядом с экспортными образцами «Союзикрасеврюгатяжпром» зашитую в брезент плиту фотоальбома «Скажи изюм!», или, как он уже переводил на язык Северо-Атлантической Оборонительной Организации, «Say cheese».
Мохнатый
I
А вот и Четверкинд! Здравствуй, Фима! Как ты, однако, вырос, пока мы не виделись. Идем гулять.
Грязи за последние четыре года на Мохнатом прибавилось. Куда же ей деваться? Мостовые и проезжую часть раздолбали еще больше. Поездка на автобусе вдоль Мэдисон-авеню напоминает путешествие в рязанской затоваренной бочкотаре. Из этих ухабов и колдобин продолжают, впрочем, вырастать гиганты рефлектирующего стекла на ногах из нержавеющей стали, вроде вот этого нового «Хайат-отеля». А помнишь, Фима, как в юности-то мы об этом острове мечтали? Наша юность неприс-тойно затянулась, аденоидные недоросли до сорока лет… А помнишь, как пели-то? Обратите внимание на эту грязюку, сударь. Ее уже не отмоешь, нужно скоблить, но никто не скоблит. Грязь на Пятой-авеню напоминает мне грязь в детстве в Куйбышеве, во время эвакуации, только там не было этого запаха гнили, потому что половину нью-йоркского «гарбиджа» там с аппетитом бы сожрали. А помнишь, как пели-то: «Забрались мы на сто второй этаж, там буги-вуги лабает джаз»? Нью-Йорк напоминает человека, который делает себе шикарный хэарду… прости, что? ну, прическу, но задницу никогда не вытирает, срака грязная, это понятно? Город разрушается подонками Третьего мира. Для тебя, может быть, это ново, Макс, но наши эмигранты здесь в темпе становятся расистами. Океан чучмеков захлестывает наш город. Наш, Фима? А чей же? Наш еврейско-славянско-англо-саксонс-кий-в-прошлом-город загрязняют, оскверняют. Вон, посмотри, какой-то дикарь вытащил свое хозяйство и отливает в двух шагах от «Тиффани». Мы в России всегда считали, что западная цивилизация приносит декаданс. Это вздор, она – единственная фортеция здравого смысла. Коммунистический мир – это сюрреализм в чистом виде, а Третий, так называемый, гонит на нас цунами блудливых, сластолюбивых дрочил. Чем темнее народ, тем развратнее.
А все-таки вершины Мохнатого все еще сияют, как будто что-то обещают человечеству. На 57-й улице навстречу попалась команда двухметровых девок, очевидно, манекенщицы. Маша! – крикнул им вслед Огородников. Одна обернулась: я – Оля! Команда стала грузиться в автобус с темными стеклами. Из угловой забегаловки пахнуло лежалыми гамбургами, франкфуртами и бременами. Ди фаане хох! Пролетарии всех стран, соединяйтесь! В двух шагах, впрочем, между прочим, находился шикарный подъезд одного из лучших – The Russian Vodka Room, оттуда несло дорогими сигарами. Длинное облако, словно освежающая тряпка, прошло вдоль 57-й от Ист-Ривер до Гудзона.
Огородников и Ефим Четверкинд вошли в «Русскую водочную». Когда-то Фима был такой типичный москвич, а теперь, после долгих шатаний по Америке, стал типичным нью-йоркером, более того – именно обитателем Мохнатого, как он запанибрата называет остров Манхэттен. Кажется, нигде больше жить не могу, признается он, и потому меня так многое здесь возмущает. Возьми, например, рент, ну, то есть квартплату. За паршивенькую двухбедренную, ну, то есть с двумя спальнями, квартиру на 34-й Вест я плачу восемьсот баксов, а лэндлорд, проклятый сириец, собирается поднимать плату на восемь процентов. Это ли не бандитизм?
Четверкинд в Нью-Йорке занимался традиционным бизнесом русских эмигрантов – водил такси. Две недели кручу баранку, две недели творчеством дрочусь, то есть хожу по рекламным агентствам, предлагаюсь.
Здесь, Макс, совсем не так понимают фотографию, как в России, где она еще со времен Екатерины идеологическое дело. Здесь она в лучшем случае – услада для глаз, а в худшем – жвачка. Я вот явился в юнион со своим гениальным, браво, говорят, гениально, вот она мазер-Раша! Три выставки подряд, рецензии в больших журналах и – баста, ни денег, ни заказов. Сваляли тут с нашими фоторями коллективку «Советы – скрытой камерой», ну, думаем, будет сенсация! Была сенсация, рецензия, ти-ви шоу, и далее – ни денег, ни заказов. Может, это хорошо в двадцать пять лет, а ведь мне, Макс, сорок. Римку надо кормить, ребят учить. В общем, я решил с «гениальным русским творчеством» покончить и идти в адвертайзинг. Пока еще не пробился, но похоже, пробьюсь. Буду девочек с голыми попками снимать, рекламировать кремы…
Они сидели на полукруглом кожаном диванчике, ели то, что и меню именовалось русским словом «закуски». На стенах знаменитого ресторана неплохо были намалеваны символы их далекой родины – жар-птицы и птицы-тройки, змеи-горынычи. Негр-официант в русской косоворотке принес по второй порции коктейля «Черный русский». Огородников посмотрел на часы. Конский опаздывал уже на двадцать минут. Он посмотрел на Чет-веркинда. Кажется, человек совсем не изменился за эти годы, тот же быковатый наклон головы, мимика зубной боли, вроде даже старый шарфик на шее, любопытно, однако, то, что Фима ни разу не спросил о Москве, ни о ком из ребят, ни о чем…
– Скажи, Фима, ты вообще-то в порядке? – Он положил руку на плечо старому товарищу. Не буду развивать тему, не спрошу больше ни о чем, пусть скажет то, что хочет.
– Если ты имеешь в виду алкоголь, то с этим теперь нет проблем. Но ты, наверное, все же имеешь в виду творчество, Макс, правда? Знаешь, я должен тебе сказать одну неприятную вещь. В Нью-Йорке русским творчеством всерьез заниматься трудно, если ты не лижешь жопу Альке Конскому.
– Позволь, о чем ты говоришь? Алька диктует моду? – удивился Огородников.
– Не то слово. Все в его руках. Всеми признанный гений и главный авторитет по русскому фото. Разве вы в Москве не знали этого? Вообрази, пустил по нью-йоркскому фото снобистскую идею – русское фото нуждается в переводе на западные языки. Теперь в больших издательствах наши пленки обрабатывают идиотским переводческим раствором, смесь поташа с соусом «чили», и весь процесс идет в присутствии либо главного эксперта, то есть Альки Конского, либо его «группис», по-нашему «шестерок». Если же ты где-нибудь говоришь, что это бред сивой кобылы, тебя тут же зачисляют в восточные варвары, отсылают во второй эшелон…
Четверкинд, видимо, наступил на свою любимую мозоль. Он горячился. Лицо искажалось гримасами. В это время в ресторан как раз и вошел Алик Конский. Этот ланч втроем, собственно говоря, придумал Огородников. Краем уха он слышал о ссоре двух старых корешей и думал все уладить на правах «представителя центра». Конский отдал пальто метрдотелю, но не успел и двух шагов сделать, как тут же его кто-то окликнул, и он остановился возле бара, почесывая бороду и рассеянно отвечая на вопросы веселой компании молодых американцев.
– Алька тут гребет лопатой, – продолжал Четверкинд. – Ты бы посмотрел его студию – двадцать первый век! Ты его не узнаешь, Макс! Это другой человек. Терпеть его не могу. Все прошлое забыто.
Огородников смотрел на Конского. Тот продвинулся внутрь зала еще шагов на десять. Теперь его остановила толстая дама в пенсне. Он был представлен спутникам дамы, без сомнения «людям искусства». Знакомясь с ним, все слегка вылупляли глаза и приоткрывали рты – как, мол, неужели тот самый? Конский разговаривал с ними стоя, слегка скособочившись, засунув руку в пиджак – почесывал под мышкой.
Тут наконец и Четверкинд его заметил, запнулся и посмотрел на Макса:
– Ну, спасибо, Ого, удружил!
– Откуда я знал о ваших отношениях? – пожал плечами Огородников.
Фима стал выбираться из-за стола. Отросший в Нью-Йорке живот тащил за собою скатерть с петухами.
– Прости, лишаю себя пожарских котлет!
Он бросил на стол двадцатку и, сильно набычившись, пошел прочь. Конский, перестав отвечать на вопросы «людей искусства», следил за ним немигающими голубыми глазами. Затем продолжил путь.
– Представляю, что он наплел тебе про меня, – сказал он Огородникову и допил недопитый Фимин «Хайникен».
Они не виделись больше пяти лет, и вроде бы полагалось обняться, но это почему-то было как-то не с руки Огородникову, даже и без Фиминых откровений. Впрочем, Конскому, видимо, это тоже было не с руки, и он подсел бочком к столу, как будто пришел на самый обычный ланч с другом из соседнего квартала. Тут как раз и пожарские котлеты подоспели.
Алика Конского даже через шесть лет после его эмиграции вспоминали в Москве со вздохом – такого гения страна потеряла! Его снимки сравнивали с античными фризами: такое совершенство линий, такая Эллада! Вечно без денег, вечно под присмотром органов, под угрозой выселения на 101-й километр, а то и подальше, он дорожил своей полуподпольностью, полузапретной славой и полусвободой. В середине шестидесятых годов Герман, Древесный и Фотик Клезмецов «пробили» подборку его снимков в «Фотогазете». Будь она напечатана, Конский вошел бы сразу и шумно в «четвертое поколение», стал бы участником советского «Ренессанса», принят был бы в союз, словом, стал бы советским нонконформистом. В последний момент Конский снял подборку, видимо, решил остаться в своем «имэдже» одинокого, загнанного, не советского, а настоящего гения. В принципе, правильное было, толковое решение, рассуждали потом друзья. Слишком толковое для гения, добавлял какой-нибудь скептик.
Подборки стали выходить за границей, потом появились и альбомы. Любой мало-мальски интеллигентный иностранец спрашивал теперь в Москве о Конском. Всяким там огородниковым, древесным, германам приходилось делиться славой с неподкупным гением чистой формы, а то и допускать его приоритеты. Впрочем, они делали это охотно, потому что и сами любили «античную фотографию» Конского и его самого с его пустыми голубыми глазами – вот настоящий фотограф, ничего, кроме снимка, не видит! – и если «фишка» начинала очередную возню вокруг Алика, все общепризнанные гении тут же подымали шум на весь мир – не дадим в обиду национальное сокровище! Впрочем, с течением брежневизма общественное признание уходило, и в конце концов и они сами докатились до известной Канальной выставки, где были вместе с Конским избиты народной дружиной за милую душу.
Вскоре после этого Алик «начал уезжать». Сначала испробован был матримониальный способ. Невест нашлось достаточно и в Европе, и в Америке. Даже Бразилия откликнулась. Однако личный «куратор» Конского майор Крость заявил без обиняков: мы вас, Конский, с иностранкой не распишем. А почему? Такое принято решение, вот почему. Уезжайте как еврей. Вдруг выяснилось, что Алик Конский – не еврей. Оказалось, что не только в паспорте, но и по всем бумагам выходит – грек! Вот откуда античные-то мотивы пошли! Для нас, сказал майор Крость, всякий, кто вразрез с линией партии идет, получается… ну… в общем, не наш человек, не интернационалист. Так или иначе, выездная виза выписана была в Израиль, и после месячных проводов в Москве, Ленинграде и Тбилиси «фотографический Мандельштам», как его иногда называли, отбыл в закатные дали.
Теперь, спустя шесть лет, они встретились с Огородниковым, как будто и недели не прошло. Интересно то, думал Огородников, что и Алька ничего не спрашивает о Москве. Отсутствует даже формальное любопытство – ну, а как там XYZ? Будто бы не было ничего Там, только клубы какого-то пара.
Тут как раз Алик Конский вяло спросил: «Ну, а как там вообще?» – и помахал рукой проходящей из кабинета девице в оранжевых утеплителях поверх штанов. Огородников решил на вопрос не отвечать: взяла его обида за Москву. Мы только о них, «отъехавших», и разговариваем, а для них, оказывается, московские друзья вроде деревенских родственников!
Ответ, оказывается, не особенно был и нужен. Извинившись, Алик встал из-за стола – на минутку. Поссать? Девчонку догнать? Нет, оказывается, за соседним столом тоже знакомые сидят, коллекция очков долларов на тыщу. Максим слушал, как дружок (слово «бывший» старательно отгонялось) чешет по-английски. Вот наблатыкался, а ведь не знал ни слова! Речь шла о каком-то Ричарде, который должен был прийти, но не пришел к некой Сюзан. Пиджак на Конском был – хуже не придумаешь, как будто из ящиков Армии Спасенья вытащил, таков его стиль в этом городе.
– Ну, как тебе мой инглиш? – спросил Конский вернувшись.
– Ты путаешься с этой херовиной I can't help but, – сказал Огородников.
Конский побледнел.
– Не может быть!
Огородников попросил счет и выложил карточку «Американ экспресс».
– Хм, – сказал Конский.
– Ну, а ты-то как вообще? – спросил Огородников.
– Вообще-то клево! – сказал Конский и как бы загорелся от старого жаргонного словечка. – Я, знаешь, сейчас все-таки беру что-то из голографии. Некоторые компьютерные новинки, Макс, раскрывают…
– Да я не об этом, – отмахнулся Огородников. – Не женился?
Вот ответил на равнодушие к Москве равнодушием к творчеству. Конский, кажется, понял, усмехнулся. Нет, не женился, зачем? А ты? А я, конечно, женился. Да? А вот я до сих пор не женился. Ну, а я женился в седьмой раз. Можно позавидовать. Нет, я так и не женился. А ты ощущаешь, Макс, сжатие пространства? В такой же степени, как его расширение, что ли? И в том, и и другом направлении, б-р-р, не очень-то уютно, а? Давно ли возникало чувство по имени «радость»? Уходит вместе с некоторыми элементами того, что именуется попросту «свинством», не гак ли? Хорошо еще, что нам не надо называть предметы «своими именами», верно? За это благо я отдам последние штаны…
Такой довольно быстрый и не вполне вразумительный диалог как бы возвращал в прежние времена, когда где-нибудь на Арбате под джазовую пластинку и под хорошую «банку» общались, так сказать, «на межклеточном уровне». Оба были довольны, что так вот, без нажима, расшевелили прошлое. Ты, наверное, крестился? – спросил один другого. Не без этого. Извлечен был из-под ворота рубашки нательный крест. И я этого не избежал, хотя, признаюсь, иногда кажусь себе… Не продолжай, здесь то же самое…
Со вздохом облегчения «межклеточное общение» было завершено.
– Скажи-ка, Алик, – сказал тогда Максим, – что это за вздор тут Фима нес о переводе русской фотографии на западные языки? Он по-прежнему слишком много киряет?
– Он просто мудак и ремесленник, но ты… разве ты не слышал… об этом процессе?… – Конский зачастил, как будто давно уже ждал этого вопроса. – Уж кто-кто, но ты, Макс, должен попять… ведь это же только ремесленнику покажется вздором… после стольких лет большевизма автоматический переход в западную фотографию невозможен. Поэтому и возникла идея так называемого «перевода». Не все русские вещи, увы, поддаются этой обработке, однако…
– Алик? Ты в порядке? – спросил Огородников. – Я думал, Фима шутит, а ты, кажется, и в самом деле серьезным стал мальчиком. Я вижу, вы тут все очень серьезными стали. Переведи мои «Щепки» на язык канадских чукчей.
– При чем тут «Щепки»? – с неожиданной жесткостью спросил Конский.
– Что-нибудь еще желаете, джентльмены? – спросил черный Ваня, давая понять, что засиделись.
Они вышли на Пятьдесят Седьмую. Косая туча на бреющем полете шла вдоль улицы, таща за собой запахи нью-йоркской этнической гастрономии. У Конского под зажеванным рукавом часы были отменные – «Роллекс».
– Бемс, я в диком цейтноте! – сказал он.
– Я тоже, – сказал Огородников. – Напомни мне, как быстрее к «Фараону» прошлепать.
– К «Фараону»? Зачем тебе туда? – В голосе Конского снова прозвучало какое-то непонятное напряжение. Потом он взял Огородникова под руку. – Давай еще пяток минут прогуляемся вместе? Хрен с ними, пусть ждут. Слушай, ты знаешь, что о тебе сказали те люди в ресторане? У вашего товарища, говорят, вид типичного неудачника. Воображаешь? Физиономисты! Когда я им сказал, что ты – самый знаменитый советский фотограф, чуваки отпали. Слушай, Макс, честно говоря, я не совсем уверен, что ты принял правильное решение.
– Какое решение? – Огородников скосил глаз вниз на ведущего его под руку сквозь толпу Конского. Седоватая греческая шевелюра мастера красиво развевалась над молодым лицом.
– Ну, это решение, вносчихпых, ха-ха, такое русское выражение вспомнилось, ну, словом, твое решение остаться на Западе.
– Не было такого решения.
Конский отпал от огородниковского локтя.
– Позволь, но как же тогда понимать твое интервью? Ведь не собираешься же ты после такого – назад?
– Какое, впахменячихпых, Алик, интервью, я тебя не совсем понимаю.
– Да, вот же, случайно, у меня в кармане… – Конский вытащил не очень свежий номер эмигрантской газеты «Русская стрела».
«Бунт новой волны», – прочел Макс заголовок. Далее помельче: «Интервью со знаменитым советским фотографом Огородниковым». Еще мельче: «Вопрос. Скажи, Макс, какие сейчас тенденции превалируют в советском фотоискусстве? Ответ. Видишь ли, Амбруаз, удушливая атмосфера социалистического реализма…»