Скажи изюм Аксенов Василий
– Май гуднесс, – сказал Конский, – я и в самом деле опаздываю. Где издательство «Фараон»? Честно говоря, не вполне помню, кажется, отсюда блоков десять на юг… «Фараон», хм, эта богадельня…
Он отстал и тут же был поглощен толпой. Огородников «подмял трость, подзывая такси», левой рукой держа перед глазами газету. «Вопрос. Скажи, Макс, возможен ли новый ренессанс в советском фотоискусстве? Ответ. Видишь ли, Амбруаз, партийные бюрократы подавляют сейчас малейшие проявления творческой свободы… Вопрос. Скажи, Макс, совместимо ли творчество с коммунистической диктатурой? Ответ. Видишь ли, Амбруаз, сдается мне, что творчество и коммунистическая диктатура несовместимы…»
Алик Конский обернулся на перекрестке и увидел, что длинный Ого садится в такси. Алик сильно провел рукой перед носом, как бы стирая изображение. Такси и в самом деле исчезло, вернее, влилось в желтое горбатое стадо других такси. Однако то, от чего хотелось взвыть, не исчезло – смрад пошлости. Чем дальше уходишь, тем чаще возникают эти смрад и грязь. Когда смотришь на все эти встречи, ланчи, диалоги, прогулки как бы со стороны, все вроде бы нормально, но чуть окажешься наедине с самим собой, тут же все покрывается невыносимым смрадом. Это все из-за слов. Ненавижу слова, как английские, так и русские. То, что не экспонируется, слова, невидимая гарь пошлости… Всегда с тобой…
…Среди всех прочих нередко вспоминается тот вечер в «Семи самураях», то есть то, что было тогда сказано, прошлой весной тем, с усиками, и тому, с усиками. Если экспонировать, получится вполне естественная сцена – жанр: затемненное и пустое японское кафе, два европейца с сигаретами, за ними – ящик видеоигр… Если же прокрутить тэйп – а кто поручится, что она не существует? – возникнет угарная зона пошлости. И самое противное, что все крутится вокруг Макса, дамит, впрочем, не самое противное, а просто противное, не более противное, чем все остальное.
Почему-то, едва лишь тот с усиками и в тренч-коуте, эдакий траченный молью вариант Роберта Тейлора из «Моста Ватерлоо», переступил порог японского ресторана, где Конский нередко ужинал, едва лишь они встретились взглядами, как стало ясно – оттуда!
Господин Конский? Простите, узнал, не мог удержаться от соблазна… ваш старый поклонник… конечно, я официальный представитель, но у вас, надеюсь… я рад, что нет предубеждений… и там, поверьте у многих нет предубеждений… о, многое изменится, и в недалеком будущем… мощь нашего культурного потенциала… вы как истинный внеполитический артист… Россия, помните, Россия, Лета, Лорелея… кстати, о Максиме Огородникове: с ним, увы, не все так просто… Он вам никогда обо мне не рассказывал? Мы – полубратья…
Перед Конским сидел обаятельный международного склада мужик, похожий на писателя хемингуэевского направления, и разговор при всей его мерзости во время исполнения напоминал небрежное, но мастерское бренчание на пианино, и только когда он ушел, «Семь самураев» наполнились вонючим смрадом, из которого долго потом пришлось бежать, долго и безуспешно отмываться.
Огородников, пока ехал в такси и поднимался в лифте на двадцать четвертый этаж, все время был вздрючен донельзя. Из всего непростого, сказанного Конским, главным образом воткнулась в него «типичная внешность неудачника». Внимательно разглядывал себя во всех попадающихся на пути зеркалах и отражающих поверхностях. Неужели эта банда права? Всегда ведь считалось наоборот. Может быть, в последнее время все опускается вниз? Выше подбородок! Всегда была внешность нападающего в волейболе. Здесь не играют в волейбол, хм, может быть, то, что там считается внешностью удачника, здесь считается внешностью неудачника?
II
Президент издательства «Фараон» Даглас Семигорски знаком был Огородникову еще с 1972-го, а в его последний визит в Америку они даже играли в теннис, то есть с полным основанием могли друг друга называть короткими смашами: Даг, Макс, даг-даг; макс-макс…
– Скажите, Даг, в самом деле у меня внешность неудачника? Мистер Семигорски, облаченный в потертую кордаройную тройку, сидел нога на ногу, с мягкой улыбкой в стиле «корда-рой», то есть вельвет.
– Мы сейчас спросим у Марджи, – сказал он.
Вошла его секретарша, великолепная теннисная американочка Марджи Янг.
– Марджи фактически ведет все дела в лавке, – сказал Семигорски. – Кроме того, она талантливый начинающий фотограф. Марджи, ну а вы, конечно, знаете, кто такой Макс Огородников?
– Еще бы! – сверкнула первоклассная улыбка.
– Как вы считаете, Марджи, – у Макса внешность неудачника?
– Шутите, Даг? От мистера Огородникова за милю несет знаменитостью.
– Слышите, Макс? Немного полегче?
– Спасибо, мисс Янг! Спасибо, если не шутите.
Девушка двигалась по кабинету президента «Фараона» с подкупающей неформальностью. Очевидно, отношения у нее с боссом были – лучше не пожелаешь. Она положила перед Семигорски папку с делами Огородникова и скрылась, еще раз улыбнувшись, на этот раз через плечо.
– Я понимаю, почему у вас возникла эта смешная идея, – продолжал мягко стелить Семигорски. – Однако вы не должны неудачу со «Щепками» распространять на все свое творчество, Макс. Вот, посмотрите. – Он открыл «файл». – Ройалтис за все ваши три предыдущих альбома продолжают поступать, а на «Дрейфующую сушу» пришел запрос из Бразилии. Из Бразилии, Макс!
– Вы сказали, неудача со «Щепками», Даг? – переспросил Огородников. Он понял, что вот сейчас и откроется дверь, которую он долго старался как бы не замечать, прошагивать мимо, хотя давно уже надо было ее открыть.
– Увы, Макс, в Нью-Йорке приходится считаться с мнением такого человека, как Алик Конский. Макс, что с вами? Не говорите мне, пожалуйста, что вы не знаете о том, как Алик Конский торпедировал ваши «Щепки».
Огородников вообще ничего не мог выговорить. Он, видимо, так изменился, что Семигорски вызвал Марджи и попросил принести виски.
– Будьте любезны, Даг, – наконец сказал Максим, – расскажите мне эту милую историю.
Неразведенный «Чивас Ригал» придавал какие-то странно естественные очертания этой нью-йоркской ситуации и рассказу о предательстве.
– Я получил ваш альбом от Брюса Поллака еще года два назад, – рассказывал Семигорски. – Нашим ребятам здесь он понравился, у меня у самого, признаюсь, руки не дошли, но так или иначе, мы сделали Брюсу хороший «офер», кажется, двадцать пять «грэндов», если не ошибаюсь. Ну, в общем, Макс, сейчас все русские снимки, выходящие в больших издательствах, так или иначе попадают на рецензию к Алику Конскому. Альбом без цитаты из Конского просто не имеет шансов на успех. К тому же эта новая, разработанная им «переводческая техника»… Словом, ему послали и «Щепки», но в отношении вас, Макс, это, конечно, было чистой формальностью. Во-первых, у вас и у самого имя на Западе порядочное, а во-вторых, ну, все же знали, что вы друзья, я сам помню, как мы встречались в Москве в 1972 году, какое время было хорошее, меня тогда просто поразило, как вы все друг за друга держитесь.
Теперь, пожалуйста, вообразите мое изумленье, Макс, когда однажды Алик звонит мне в офис и говорит, что «Щепки» – это говно. Я переспрашиваю – говно в каком-нибудь особом смысле, сэр? Я думал, он что-нибудь понесет метафизическое, но он сказал: нет, просто говно, говно во всех смыслах, a piece of shit, больше я ничего не хочу сказать. Ну, и понимаете ли, Макс, это ведь было не только мне сказано, многим другим в городе, и вскоре, я бы сказал, что в течение недели, возникла совершенно другая атмосфера. Даже те люди в «Фараоне», которые одобрили ваш альбом, стали смотреть на него… гм… в лучшем случае скептически…
– Что же? Сами не могут отличить говна от конфетки? – с блестящей холодностью спросил Огородников. Вот так придется, видимо, разговаривать в этом Нью-Йорке – с блестящей холодностью. Горячностью эту мафию не прошибешь, Алька Конский их взял своим подмышечным чесанием, признаком независимости.
Семигорски, клево демонстрируя стиль «кордарой», присел на краешек стола. Хороших снимков нынче так много, Макс, что обществу приходится вырабатывать авторитеты для того, чтобы выработать мнение. Каман, фрэнд, у вас у самого есть теперь шанс стать авторитетом в этом городе. Холодный взгляд будущего авторитета переходит с собеседника на городской пейзаж.
Из офиса президента фотоиздательства «Фараон» открывался классический вид на нижнюю часть Манхэттена. Две глыбы Торгового центра с неопределенной прямоугольной значительностью возносили свое стоэтажие над сборищем глыб поменьше. Декабрьский ранний закат за ними слегка поднимался, и тучи старинный фрегат над ними слегка наклонялся. А ведь и в самом деле, как мечталось в юности об этих берегах! Американцы и не подозревали, сколько у них союзников в сталинской России. Нынче меньше. Нынче просто меньше союзников чего бы то ни было. Слишком много всего. На что же уповать человечеству? На кулинарию. Выживут страны с развитой гастрономией. России и Америке – крышка! А где это я опять насосался? Ах да, секретарша семигорская наливала.
– Я понимаю, Макс, что вас гнетет, – продолжал президент-друг, – но, согласитесь, к этому шло уже несколько лет. Признаюсь, эгоистически я рад: их потеря, наша удача. Я рад, что вы будете среди нас, и, поверьте, вы не останетесь здесь одиноки. Это земля беглецов.
– Вы читали мое интервью, Даг? Где же? – спросил Огородников с блестящей холодностью.
– Оно вчера прошло по телетайпам Ажанс Франс Пресс и перепечатано во многих газетах. Кто этот Амбруаз?
– Обыкновенный предатель.
Между прочим, знаменательный декабрьский денек – обнаружилось сразу два предателя. Вообще-то не так уж много для человека моего возраста. «Чивас Ригал» двенадцатилетней выдержки, хм… Странная идея, сопоставить хронологически…
– А когда это было, Даг? Ну, вот этот звоночек насчет говна?
– В самом конце мая, Макс, да-да, уже после Дня Памяти, это точно… О, Макс, не надо унывать, – в стиле «кордарой» мягко сострадал Даг Семигорски. – Ведь кроме плохих новостей у меня для вас есть и хорошие. Не возражаете?
– Принимаем, – сказал Огородников. – Выкладывайте.
– Давайте отправимся вместе в Сохо, о'кей? Наш общий друг Брюс Поллак открывает там сегодня новую галерею. Он ждет нас с вами и припас хорошие новости. А после чуть-чуть встряхнемся, вспомним Москву семьдесят второго года. Принято? Сплендид! Марджи, будьте любезны, соединитесь с Фокс-хилл и оставьте мессидж для миссис Семигорски, что мы с мистером Огородниковым едем в галерею Поллака и были бы рады, если бы она к нам присоединилась. А кстати, Марджи, может быть, и вы к нам присоединитесь? Украсите общество?
Марджи Янг включила улыбку на полный накал.
– Великолепная идея, Даг! С удовольствием!
Вот это по-товарищески, подумал Огородников. В честь Москвы семьдесят второго года. Я ему меховую шапку подарил, а он мне отвечает секретаршей.
III
Нынче веселей местечка в Нью-Йорке, пожалуй, не найдешь, чем Сохо, – написал автор и подумал в этом месте о щедрости и толерантности русского языка. Возьмите словечко «пожалуй» и ставьте по собственному желанию перед любым словом вышеприведенной фразы или после любого. Пожалуй, нынче… Нынче, пожалуй… А извивы нашего сослагательного наклонения! В мире вряд ли найдется птица, которая долетит до середины! Поистине, к знаменитому своему акрониму ВМПС (великий, могучий, правдивый, свободный) русский может в скобках прибавить ЩТ, то есть щедрый и толерантный. Диву даешься, как может этот веселый, расхлябанный, бродячий (ВРБ) язык сочетаться со свирепой властью, которая даже фотографию гнет на свой манер, не дает даже выпустить независимый от нее фотоальбомчик, превращая таким образом наше повествование из камерной повести в подобие шпионского романа.
Итак, в Сохо! Мрачнейшие улицы, почерневшие от бесчисленных пожаров фасады домов. Железные лестницы на этих фасадах, призванные спасать обитателей от огня, явно никого никогда не спасали, но зато создали отличное ощущение ловушки. Они соседствуют с облупившимися колоннами стиля «пришей кобыле хвост», вкус скоробогачей Восьмидесятых годов прошлого века. Добавьте к этой картине переполненные мусорные баки, разрытые улицы, вонь.
Теперь осветим, как говорят в СССР, «все это хозяйство» блудливой улыбкой богемы, переселяющейся сюда, в эти самые бывшие складские «лофты», быстро вздуем цены на эти еще вчера бросовые пещеры, откроем там новые галереи и кафе, нашарашим полдюжины статей в «Вилледж войс», и тогда можно будет здесь по вечерам увидеть качающиеся на ухабах «Роллс-Ройсы», и телефонированные лимузины, и бледных девушек с ярчайшими ртами и мелкими кудряшками а-ля «Серебряный век», и далее everybody who's somebody, то есть непростую публику.
Пока искали нужный дом, несколько раз спрашивали дорогу у прохожих и всякий раз получали ответ с сильнейшим русским акцентом. Огородникову однажды даже показалось, что один ленинградец знакомый ответил. Выглянул с заднего сиденья лимузина, где полный холодного достоинства беседовал с мисс Янг, – и впрямь: Сашка Панков со своей большой глупой собакой, с которой он, казалось, еще вчера прогуливался по Литейному.
Вот наконец увидели электрическую вывеску из лампочек на старинный манер: BRUCE POLLACK ART GALLERY, NEW YORK, PARIS, САНКТ-ПЕТЕРБУРГ. Разбитое стекло парадной двери было частично прикрыто фанерой с надписями на трех языках «добро пожаловать!». Какая-то густая жижа вытекала из торчащего хвостика канализационной трубы на так называемый тротуар, которому не хватало, пожалуй, только пары миргородских свиней.
Внутри гостей встречало порто-риканское чучело в белом парике, чулках и перчатках. Оно хрипело watch your step, что звучало, как напутствие «ночью в степь».
Дом, недавно купленный конторой Поллака для осуществления каких-то наполеоновских художественных идей и, в частности, для монополизации русского искусства, был огромен и уродлив. Не все еще «лофты» были пущены в ход, но из поднимающегося в открытой шахте дребезжащего асансора на трех, по крайней мере, этажах можно было видеть вполне непринужденную художественную жизнь: бледные личики все с теми же кудряшками и красными губками, разномастные и разнокалиберные бороды, подсвеченные картины и скульптуры, цыганка с гитарой, кружок денди в белых галстуках и проходящего мимо голого человека с полугаллоном дешевой водки в руке; из-под волосатого брюха торчала пиписка.
Между тем кабинет Поллака был уже завершенным шедевром делового стиля, уютным, полным хороших запахов кофе и сигар и украшенным к тому же огромным старинным глобусом доколумбовской эпохи, на котором Америка еще не значилась. Ну, вот и хорошие новости. У Брюса их ждал молодой международный Филип.
– Удачно съездили? – спросил Огородников.
– До исключительности удачно, – ответил Филип и улыбнулся.
Что-то человеческое в улыбке появилось, оживает манекен. Рыжий Брюс Поллак жарко потер ладони. Шампанского, господа! За нашу удачу! В углу на круглом столе под сильной нацеленной лампой лежала плита альбома «Скажи изюм!». Терри-фик! – воскликнула Марджори Янг. Ремаркабл, ремаркабл! – подработал Даглас Семигорски. Три восклицания прозвучали, как фраза из джазового трио. Все повернулись к Огородникову – теперь было его соло. Он вытянул вперед обе руки и исполнил то, что всеми ожидалось. Горю желанием увидеть свое детище! Так и сказал – чайльдище! Все зааплодировали. У него есть чувство юмора. Далеко не всем русским оно присуще, но Макс Огородников – счастливое исключение. Насчет юмора, может быть, они и правы, подумал Огородников, но вот все остальное в явном упадке. «Изюм» в Нью-Йорке, в безопасности, на грани роскошного издания – казалось бы, прыгать надо до потолка, а меня это как будто «не колышет», как будто все в порядке вещей. Утрачиваю естественность, в говенном снобизме суждено, видимо, влачить остаток дней. И все-таки мы выпустим наш альбом в Москве, потребуем у «фишки» обратно права на наши души! Мы тебе, Целковый, покажем «второе по важности искусство»! Нашлись тоже! Разложили искусство, как рыбу на базаре, по важности для них, не для всех, а для своей только гоп-компании.
– Большое дело вы сделали, Филип. Спасибо от всех русских фотографов! – воскликнул Огородников.
– Я рад оказать русскому искусству эту… – чуть запнулся, чтобы не сказать «медвежью», – эту большую услугу! – воскликнул Филип. Продемонстрировано было, что ни Запад, ни Восток не чужды патетике. Все стояли с шампанским в руках.
– «Фараон» может хоть завтра начать рекламную кампанию, – сказал Семигорски. Брюс снова сильно потер ладони. – Джентльмены, нет лучшего места, чтобы представить этот уникальный фотоальбом публике, чем галерея «Москва – Париж – Санкт-Петербург»! Давайте наметим дату вернисажа.
– Боюсь, что с этим придется подождать, – сказал тут Огородников. – Джентльмены, вам еще придется подождать нашего сигнала.
– Вашего сигнала, Макс? – осторожно переспросил Поллак. – Откуда?
– Естественно, из Москвы. Мы еще там попробуем прорваться через ленинские штаны.
Все присутствующие переглянулись.
– Не говорите мне, пожалуйста, что собираетесь вернуться в Москву, – сказал Семигорски.
– Скажу. Именно это я и собираюсь сделать. Возникла пауза.
За дверью нарастал шум толпы: там уже вовсю шел прием «с вином и сыром», как говорят в Америке, то есть по дешевке.
– Дело в том, Макс, – очень задушевно сказал Филип, – что по имеющимся сведениям вас в Москве не ждет ничего хорошего.
– Откуда эти сведения? – спросил Огородников. Все улыбнулись, и Филип откланялся.
С его уходом какая-то воцарилась неуклюжесть, неловкость, как будто говорить больше было не о чем. Брюс Поллак снова сильно потер ладони. Огородников дернулся. Вы не могли бы, Брюс, воздержаться от этих движений, а то уже пахнет жженой кожей. Поллак обиженно поднял подбородок. А вот это бестактность, сэр. Боюсь, что попахивает тут русской бесцеремонностью. Приоткрылась дверь, и какой-то служащий сказал, что в соседней комнате ждут журналисты. Осталось только обескураженно развести руками. Что ж, придется идти к журналистам с обескураженными руками. Итак, договорились, господа, сказал Огородников, об альбоме пока ни слова.
– Do nothing till you hear from me… – с полностью неуместной игривостью пропел он строчку известного блюза и попросил Поллака на минуту задержаться. – Скажите, Брюс, что это за игры разыгрываются вокруг меня? Я к вам сейчас обращаюсь как к своему адвокату.
Рыжий и кудрявый при этом вопросе быстро, наподобие Ленина в Смольном, пробежался по своему кабинету и, конечно, не удержался опять от растирания ладоней.
– Мне не все еще ясно, Макс. Амбруаз Жигалевич, как вы, конечно, поняли, не имеет никакого отношения к «Фотоодиссее», но он работает фрилансом в AFP и UPI. Ясно, что кто-то хотел вас подтолкнуть к принятию решения. Надеюсь, вы понимаете, что не я. Дорогой Макс, я профессионал, и для меня интересы моих клиентов превыше всего. Профессиональный адвокат никогда ничего не решает за своего клиента. Помимо этого, чисто по-человечески я считаю это полным свинством. Всякая попытка со стороны изменить судьбу индивидуума – это свинство. Кроме того, позвольте добавить, дорогой Макс, что за годы нашего сотрудничества у меня появились к вам дружеские чувства, а это, может быть, самое важное.
Я сразу понял, что это фальшивка, когда прочел интервью. Не ваш лексикон, совершенно не свойственная вам определенность. На кого же работал Жигалевич? В современном мире в таких случаях чаще всего приходится разводить руками…
Купился, дешевка, сказал себе Огородников. Нашел у кого спрашивать, нашел где искать ответа. Никто ничего не знает точно и не может знать. Пустынный холодок опять заструился вдоль позвоночника. Он взял из поллаковского бара бутылку коньяку и налил себе полный стакан.
– Между прочим, Макс, вот так стаканами пить коньяк – это все-таки варварство.
Бухнула вниз и мгновенно омыла нижние «чакры» волна виноградной бузы.
– Вот что, Брюс. Мне кажется, мы устроим в Москве какой-нибудь шумный вернисаж, что-то вроде бала оставшихся либералов… звучит недурно, а?… какой-нибудь «завтрак с шампанским»… Это и будет сигналом для вас и для Дага, вот тогда вы устроите вернисаж в этом борделе. Лады?
Поллак на минуту задумался, потом на конопатом лице по-лохнула улыбка, рыжие спиральки волос как бы на глазах заряжались электричеством, ладони терлись друг о дружку все сильнее.
– Бьютифульная айдийка, Макс, ей-ей, красиво! Нет-нет, вы умеете играть! Рискованно, но красиво!
Благодарю за такую оценку. Ого поклонился и нахлобучил широкополую шляпу. Плащ с поднятым воротником. Шарф. Так никто не узнает. Подумают – в Нью-Йорке снова Диккенс! На прощание мне хочется вас спросить, господин адвокат: почему же вы ничего мне не сообщили о подлянке Конского? Вы хотите знать почему, Макс? Вообразите, у меня нет ответа. Просто трудно вмешиваться в отношения между двумя друзьями, к тому же если оба они твои клиенты. Благодарю. Ответ прост и любопытен, как с правовой, так и с нравственной точек зрения. Вы не так уж прост, как рыж, мой друг, прошу не принять это за политическую бестактность. Обняв большого друга, большого профессионала и антисвинью, неопознанный маэстро и дерзновенный игрок вышел в первый зал экзибиции. Попал, куда надо! Это был зал Алика Конского. Обуялый восторгом народ плотной толпой созерцал античные мотивы мастера: из-за колонн и промеж олив мелькали то мордочка Урании, то пяточка Эвтерпы; увы, и то и другое напоминало черты лица пилота сталинской поры Марины Гризодубовой.
Ого выпростал из-за пазухи камеру и несколько раз прицелился на прощание в свою любимую нью-йоркскую толпу с ее струйками дыма над бугристой поверхностью. Что будет, если окончательно запретят курение? Угаснут прежде всего вернисажи, только потом табачные компании. Прошел нализавшийся и злой Ефим Четверкинд. Скажи, Ого, это правда, что мою двухкомнатную занял Фотик? Правда, Фима, правда. Больше тебя ничего не интересует? Нет, больше решительно ничего. В коридоре, на переходе от Конского к Раушенбергу, Ого буквально на– ткнулся на девушку Кашу, с которой спал лет десять назад в палатке археологов на кургане Тепсень в Крыму. Она как раз взасос целовалась с немолодым негром. Повернула к Ого дико расширенный глаз, но не узнала. Зато узнал славный патриарх Александр Спендер, окруженный счастливыми учениками. Сюда, сюда, талантливый русский! В жопу, в жопу, летом, летом! Горькая грусть охватила его. Хожу, как в бане, сквозь пар прошлого. В основном никто не узнает. В основном все думают: снова Диккенс приехал. Он все прикладывался к видоискателю, но так ни разу и не нажал затвор.
IV
Из окна номера в отеле «Билтмор», угол 42-й и Мэдисон-авеню, небо представало только лишь в виде продолговатой геометрической фигуры, похожей на государство Израиль. Эта фигура всякий раз появлялась у Огородникова в глазах, когда он отваливался от мисс Янг после очередной неудачной попытки. Он бесился: такого уже давно не случалось! В свои «прекрасные сорок два» он действовал безотказно и в любом режиме, иные дамы даже жаловались на усталость в его присутствии. Впрочем, он всегда полагал эти жалобы сущим притворством. Не понимаю, что со мной сегодня… бормотал он, покрываясь потом, поскрипывая зубами от безнадеги, и переводил свое недоумение на язык партнерши – what's the matter with me?
– Oh, poor thing, – шептала Марджори, гладя его по мокрому затылку. – Come on, hold on and try again…
Темные углы небоскребов. Восхитительной темнейшей синевы фигура Израиля с отторгнутым Синаем. На Марджи бочку уж никак не покатишь. Девочка испробовала все известные в интеллектуальных кругах вспомогательные мероприятия. Сейчас она лежала тихо, подложив руку под затылок, вытянувшись своим длинным и гладким телом, изнывающим от этой маеты. Вот так русские, думала она, какая странная неожиданность, вот так коммунизм, вот так ракеты среднего радиуса действия…
Надо сказать, что в наше время весьма редкие, но все-таки имеющие место половые сношения между представителями двух супердержав не обходятся без полусознательных или подсознательных военно-политических сопоставлений. У Огородникова тоже какая-то фиговина прокручивалась сквозь тошнотворную дрему: бросаю тень на тысячелетнюю историю… семь десятилетий рабства… Опять на ни в чем не повинный коммунизм катилась бочка.
Однако, что же, думала мисс Янг, не уходить же Среди ночи. Заснуть невозможно, он все время лезет. Может быть, попросить его рукой или чем-нибудь, что у него в порядке?
В это время у нее возле уха деликатно прокурлыкал телефон. Гады какие, даже ночью не дают покоя, проворчал Огородников и поймал себя на лукавстве. Спишу, мол, неудачу на ночные звонки. Только-де, настроился, а тут – гады звонят! Не дают с девочкой позаниматься, одна политика у всех в голове! Гады, вообще-то, такие! Он повернулся на бок и протянул руку через Марджи. Грудь и живот стали снова ощущать тепло сопостельницы. Показалось даже, что дурачок шевельнулся. Включил лампочку, снял трубку.
– Мистер Огородников?
По тому, как правильно была произнесена фамилия, можно было понять, что спрашивает русский.
– Кто звонит в такой час? – прорычал Ого. Происходило нечто чудесное. Спящий богатырь вдруг воспрял, как в лучших своих походах. В изумленных глазах Марджори как будто колокола раскачивались.
– Макс, это ты? – спросил немолодой хрипловатый голос.
– Да, это я! – Он встал на колени меж ее поднятых ног и вступил со своим любовным тараном, имея телефонную трубку прижатой щекой к плечу.
– Чем ты там занимаешься? Уж не гребешься ли? – Кто-то коротко, деревянно хохотнул и вроде бы отхлебнул что-то, скорее всего скоч-он-зи-рокс, самое подходящее пойло посреди ночи. Не исключено, впрочем, что и утренний кофе отхлебывал звонящий. Расстояние, очевидно, было огромным, в трубке слышался резонанс, типичный для разговоров через космический сателлит. Вдруг – дошло! Да ведь это же самый что ни есть родной его полубрат звонит, Октябрь Огородников, обозреватель газеты «Честное слово», лауреат Ленинской премии по журналистике, большевистский боевик в идеологической войне.
– Октябрь?!
– Декабрь!
Эта немудрящая шуточка была у них долгие годы вроде пароля.
– Откуда?
– От верблюда! Слушай, Максуха, я звоню тебе сейчас, потому что только вчера еще был там.
– Где? – не без простительной тупости спросил Ого.
– Дома! – рявкнул Октябрь.
– Понятно, – сказал Ого, хотя не сразу и сообразил, что под словом «дом» братишка имеет в виду СССР. Не сообразил он в тот момент и того, что Октябрь никогда не стал бы ему звонить за границей, не случись чего-то экстраординарного. Более всего озадачила Максима ситуация, при которой происходил этот телефонный разговор. Вот так получается ситуация. Он глядел сверху на блуждающую улыбку Марджи и ее разбросанные по подушке волосы. Ну и ситуация, в самом деле, так была развита мысль о ситуации. Ну и ситуация, вот так ситуация, какая, однако, получается ситуация, ситуэйшн… Диковатое слово «ситуэйшн» вызвало еще какое-то дополнительное, отчасти даже и излишнее движение полка. Мисс Янг закусила губку.
– Какие у тебя планы? – спросил Октябрь. Простите, любезный братец, что за неуместные вопросы.
Ах да, вы, наверное, тоже прослышали о «невозвращенстве»? Рилэкс, как сказала бы моя любимая Марджори, у нас есть дела поважнее. Марджори в этот момент сделала то, чего он страстно возжелал, – положила ему руки на бедра, на торчащие подвздошья и слегка сжала. О, грасиас, сеньорита!
– Завтра, – сказал он, – домой, – сказал он, – лечу, – сказал он.
– А зачем? – странновато прозвучал голос полубрата.
– Как зачем? Дел много накопилось. – Он нежно погладил ее грудки. – Скоро выставка будет…
– Там у тебя ничего больше не будет, – сказал Октябрь Петрович. – Понял меня? Ничего!
– О, грасиа, грасиа, грасиа, сеньор, – вдруг забормотала совсем не похожая на испанку золотистая мисс Янг.
Откуда, позвольте, выплыла эта испанщина, ведь я же не вслух благодарил, ведь про себя же…
– Что ты молчишь? – спросил Октябрь грозно.
– Слушаю тебя, – просипел он, почти уже на пределе.
– Я все сказал! – рявкнул Октябрь. – Теперь я тебя слушаю!
– Не знаю, что сказать. – Ого стал склоняться и трогать губами ее губы.
– Я вижу, ты там все-таки гребешься, – прорычал Октябрь. – Позвонить тебе завтра?
– Завтра… поздно… в Москву… Москву… – Ого бросил трубку на пол, обхватил плечи Марджори обеими руками и стал втираться в нее. С полу донесся далекий крик полубрата:
– Ты не должен возвращаться в Москву!
V
…Прошло не менее получаса, прежде, чем Марджори Янг удалось освободиться. Такого она прежде и во сне не видала. Он извергался раз за разом, не менее семи раз, причем количество всякий раз, поражая ее, переходило в качество. Такова Россия, такова диалектика. Девушка дрожала. Ах, почему у меня нет с собой фотокамеры, запечатлеть вот это! Даже освободив ее, Ого, вернее, его тело продолжало функционировать. Каждые четыре-пять минут все вздымалось и выбрасывало то, что уже, видимо, не в силах было сдержать. Хозяин тела, полностью прекратив сопротивление, лежал на спине, закрыв руками глаза, видимо, чтобы не видеть происходящего вокруг позора – залитых и уже засыхающих простыней, испохабленного ковра, изумленно отскакивающую и пытающуюся спасти свою одежду и обувь девушку, и далее – по всем траекториям, вплоть до телевизора, где дырка для забрасывания двадцатипятицентовых монет была уже забита прямым попаданием. Позор немыслимого опустошения нарастал до того, пока не лопнул, уступив место глуповатой, но, кажется, спасительной иронии. Попробуйте вызвать «скорую помощь», дарлинг! Как им объяснить? Ну, скажите просто, что у человека бунт сливочного аппарата или еще проще – кризис диалектики…
Атлантика
I
Атлантику иной раз называют Биг Дринк, то есть Большая Выпивка, и это для нас, быть может, хороший повод сделать паузу в повествовании. В кресле четырехсотместного самолета подвесим над Атлантикой одного из наших героев…
По началу, по замыслу, между прочим, отнюдь не главного, ибо главным героем полагали мы лишь благородную неопознанную музу Фотографии, но постепенно вылезшего, можно сказать, пропершего в главные герои в силу то ли долговязого роста, то ли нахальства, то ли благородного большевистского происхождения, а может быть, и просто в силу того, что выпало на его долю.
…Итак, наденем ему на голову наушники для прослушивания звукового трака кинофильма «Загадка» и шести музыкальных программ, идущих из подлокотника, оставим его микроскопически ползущим против вращения Земли, т.е. в восточную сторону, и немного порезонерствуем.
Месье Дагер, изобретая свою пластинку, и сэр Тальбот, соединяя йодин с желатиной для закрепления полученных отражений, вряд ли предполагали, что через каких-нибудь полтораста лет эти странные образы бытия, извлекаемые из потока времени, которые, вероятно, казались им столь же прекрасными, сколь и необъяснимыми, распространятся в таких масштабах среди цивилизации, что и саму их возлюбленную цивилизацию, надежду просвещенного XIX столетия, сделают немыслимой без своего присутствия.
Царь, Его Императорское Величество Александр III, позируя во главе своего собственного конвоя, олицетворяя незыблемость Российской империи, думал ли о том, что пластина, извлеченная из деревянного ящика на трех ногах, и изображение, напечатанное с этой пластины, окажутся тверже самой империи и надежнее молодцов конвоя в деле сохранения для потомства образа могучего отца незыблемой империи во главе преданного гвардейского конвоя.
Петр Максимилианович Огородников, уклонившийся от отзовизма и примкнувший, как всегда, к большевизму, думал ли, укрепляя меж колен шашку, подарок Восьмой партконференции и Брно, и уставившись в зрачок подлежащей экспроприации машины мелкого буржуа на бульваре только что отбитого Ростова-на-Дону, думал ли, что диалектический материализм находится под угрозой и собственные, еще не зачатые дети отринут то, что и тот момент запечатлевалось, – выпученность глаз, непримиримый изгиб губ, историческую детерминированность с самого начала почти уже загипсованных конечностей.
Родченко Александр с друзьями Татлиным и Эль Лисицким, ниспровергая «старую фотографию» с ее снимками от брюха, карабкаясь вверх и вниз, снимая снизу вверх и сверху вниз, внедряя двойные экспозиции и коллажи «новой фотографии», думали ли, что приближаетесь не к алюминиевому простору футуризма, а к мистическому прошлому в стиле «крем-брюле»?
Маршалы РККА, воображали ли, что ваши доблестные лица, иные даже с подкрученными усиками, что ваши ромбы и бранденбуры будут вымыты из негативов цензорами ГФИ ОГПУ для придания исторически ценным снимкам истинной подлинности и таким образом крохотные якорьки, еще связывавшие вас с возлюбленной красной республикой, растворятся в потоке, именуемом Летой, и вы отлетите еще дальше от Земли в ваших трансцедентальных парениях?
Почтенный доктор Криштоф Адольф Болдуин, пытавшийся уловить в своих тиглях хвостик Вселенского Духа и заметивший на дне реторты светящийся осадок, думал ли он, что это, может быть, и есть искомое, столь страстно желанное, ниспосланное за тяжкие труды и бессонные ночи, призванное обратиться далее в огромную отражающую поверхность человечества, дабы не теряли память и не зверели, но прибавляли бы в благородстве и благоразумии?
Летчики-космонавты СССР вкупе с Хрущевым Никитой Сергеевичем, взлетая с засекреченных баз и зачитывая секретные доклады, а стало быть, отражаясь во множестве копий на бессмертной эмульсии, полагали ли отражения эти делом более серьезным, чем слава вашей родной Коммунистической партии?
Пятилетний пацан в детдомовской буденовке, не желавший попусту произносить ни изюма, ни сыра, но одураченный все-таки обещанием птички, думал ли, что через множество лет на обратном пути с ненайденной ярмарки станет писать роман о чудаках, одержимых одной лишь целью – сохранением и поддержанием фотографического достоинства?
…Устав от риторики и вопросительных знаков, вспомним теперь об одном из наших героев и удивимся, не обнаружив его там, где оставили, т. е. над Атлантикой в кресле джамбо-джета компании TWA. Что же, в самом деле, вышел, что ли?
А ведь, и в самом деле, вышел Максим Петрович Огородников, только не наружу, конечно, вышел из аэро, а просто как бы из нашей книги вышел туда, куда царь пешком ходит, если такое выражение уместно на современных авиалиниях.
О, горе, о, позор, думал Максим Петрович, сидя на толчке в идеально скроенном чуланчике и глядя на свое, удивленно удлиняющееся при каждом профузном низвержении лицо. Конус под ним в который уже раз с мрачным ревом наполнялся испражнениями. Хватит ли в самолете этой элегантной голубой смывки? Не пронюхают ли стюардессы? Мелькала даже дикая мысль – не загрязнится ли Атлантический океан? Нет, мы все-таки не представляем масштабов стихии. Океан безболезненно поглощает испражнения китов и моржей, растворяет даже сливы гигантских танкеров.
Мое, пусть и чудовищное, раблезианское (вот хорошее слово найдено!), в масштабах океана не значительнее помета – кого? чего? – да буревестника же, господа!
И снова, и снова прямая кишка подавала сигналы наверх в бурлящие лабиринты, и снова, и снова каскады фекалия и слизи низвергались в конус, бурно его заполняя и угрожая склоненным ланитам. Только бы у самолета хватило голубой элегантной смывки! Экая мерзкая незаслуженная гадость заперла меня здесь на толчке, а ведь всегда на эти самолетные чуланчики смотрел не без романтизма, столько раз воображал себя внутри с красавицей Эммануэль! И снова, и снова глупейшее удлинение лица, мрачный рев внизу, резкие запахи человеческого подполья, откуда же столько берется, в дверь постучали, приближается разоблачение, наверное, проведут по всем салонам и в Копенгагене передадут санитарным властям, впрочем, если это когда-нибудь прекратится, если же нет…
Вдруг – прекратилось, и все успокоилось в течение минуты. Мда, подумал Максим Петрович и встал как ни в чем не бывало. Он причесался и протер себе шею и уши одеколоном «Поло». Нужно немного подождать, пока запах уйдет в темно-синие просторы. Перед ним в три четверти роста стояло его отражение. Измождение привнесло в черты лица что-то все-таки готическое. Что происходит со мной, что означают все эти раблезианские (вот именно) извержения и профузии? Берлин, Париж, Нью-Йорк, Атлантика… Откуда и что может еще выделяться? Кожа выделяет своими порами пот. В Москве меня прошибет пот, нет никакого сомнения. Струи, ручьи будут лить с меня по мере приближения к Кремлю. Они, конечно, тут же замерзнут, и я превращусь в ледяную статую наподобие генерала Карбышева. Воображаю ликование народа и «фишки»! Как это все прикажете понимать? Ослабли, может быть, жилы, соединяющие тело с душой? Ну, кажется, запах уже ушел в темно-синие просторы. Он открыл дверцу чуланчика. Маленькая очередь космополитов в панике отшатнулась. Ничего-ничего, господа, сами виноваты, пеняйте на себя!
II
Все салоны летящего зрительного зала были погружены в темноту. На четырех экранах майор КГБ Васильков под видом грязных советских дел совершал благородные антисоветские. Пассажиры из «третьего мира» проявляли к сюжету позорное равнодушие, т. е. спали. Впереди огородниковского кресла посапывала большущая, платье в горошек, мама Мексика. Она основательно выпирала из оплаченного пространства. Не очень-то засунешь под нее длинные обезвоженные н. к. Хотел было уже забросить ножищи вбок на два пустых, как вдруг увидел в крайнем кресле незнакомого пассажира молодых лет. До чрезвычайности приятный негр, имея над собой включенным личный источник света (прошу прощения за безобразный англицизм, но как иначе скажешь об этом), почитывал какой-то журнальчик, вернее, даже не журнальчик, а пачку плотной коричневой бумаги. Как-то весьма гармонично во всем его облике доминировали разные оттенки коричневого. Прежде всего кожа цвета благородного дореволюционного шоколада, потом, конечно, костюм и галстук. Смешно называть, в самом деле, такого человека негром, если у него нет никаких признаков черного. Давайте уж, господа, называть наконец-то вещи своими именами, пусть черное будет черным, а коричневое коричневым.
– Добрый вечер или утро, или уж не знаю, как сказать, – сказал сосед.
Какая, в самом деле, приятная человеческая улыбка – ноль наглости!
– Хау ду ю ду, – сказал Огородников и почему-то представился: – Максим Огородников, русский фотограф.
Пожатие длинной и прохладной коричневой руки взволновало русского фотографа, он даже немного устыдился – уж не гомосексуальное ли чувство?
– Чокомэн, – назвался сосед и улыбнулся, как бы даже вспыхнул чудной улыбкой. – Это, конечно, от шоколада, Максим!
– Хорошее, ей-ей, имя! – с нарастающим чувством приязни и тепла сказал Огородников. – А вы?… Тоже фотограф?
– Начинающий, – сказал Чокомэн. – А ваше имя мне хорошо знакомо из международных источников.
– Неужели?! – воскликнул Огородников.
– Неудивительно, – сказал Чокомэн. – Вы большой мастер. Даже не думал, что когда-нибудь вот так, запросто с вами…
– Да что вы! – взмахнул руками Огородников. – Это для меня большая!… Что вы читаете, Чоко?
– Тут кое-что из истории фотографии, – сказал начинающий артист. – Есть любопытное. Хотите посмотреть? – И он протянул Максиму один из своих листков, плотный и мягкий, с бахромчатыми краями.
Содержание увлекло нашего героя, и он, сказать по чести, забыл все проблемы и болячки и не заметил, как над Атлантикой заиграла перстами лазурная Эос, а вскоре и Аполлон выкатил огненную колесницу. Оно гласило:
…во времена проповеди Спасителя в сирийском городе Едессе правил Авгарь. Он был поражен по всему телу проказой. Слух о великих чудесах, творимых Господом, распространился по Сирии и дошел до Авгаря. Не видя спасителя, Авгарь уверовал в него как в сына Божия и написал письмо с просьбой прийти и исцелить его. С этим письмом он послал в Палестину своего живописца Ананию, поручив ему написать изображение Божественного Учителя. Анания пришел в Иерусалим и увидел Господа, окруженного народом. Он не мог подойти к нему из-за большого стечения людей, слушавших проповедь Спасителя. Тогда он стал на высоком камне и попытался издали написать образ Господа Иисуса Христа, но это ему никак не удавалось. Спаситель Сам подозвал его, назвал по имени и передал для Авгаря краткое письмо, в котором, ублажив веру правителя, обещал прислать Своего ученика для исцеления от проказы и наставления ко спасению. Потом Господь попросил принести воду и убрус, т. е. холст, полотенце. Он умыл лицо и приложил к нему убрус, и на нем отпечатлелся Его Божественный Лик.
Убрус и письмо Спасителя Анания принес в Едессу. С благоговением принял Авгарь святыню и получил исцеление. Лишь малая часть следов страшной болезни оставалась на его лице до прихода обещанного Господом ученика. Им был апостол от 70-ти святой Фаддей, который проповедовал Евангелие и крестил уверовавшего Авгаря и всех жителей Едессы. Написав на Нерукотворном Образе слова «Христе Боже, всякий, уповая на тебя, не постыдится», Авгарь украсил его и установил в нише над городскими воротами. Много лет жители хранили благочестивый обычай поклоняться Нерукотворному Образу, когда проходили через ворота. Но один из правнуков Авгаря, правивший Едессой, впал в идолопоклонство. Он решил снять образ с городской стены. Господь повелел в видении Едесскому епископу скрыть Его изображение. Епископ, придя ночью со своим клиром, зажег перед ним лампаду и заложил глиняной доской и кирпичами. Прошло много лет, и жители забыли о святыне. Но вот, когда в 545 году персидский царь Хозрей I осадил Едессу и положение города казалось безнадежным, епископу Евлалию явилась Пресвятая Богородица и повелела достать из замурованной ниши Образ, который спасет город от неприятеля. Разобрав нишу, епископ обрел Нерукотворный Образ: перед ним горела лампада, а на глиняной доске, закрывшей нишу, было подобное же изображение…
После совершения крестного хода с Нерукотворным Образом по стенам города персидское войско отступило. В 630 году Едессой овладели арабы, но они не препятствовали поклонению Нерукотворному Образу, слава о котором распространилась по всему Востоку. В 944 году император Константин Багрянородный пожелал перенести Образ в тогдашнюю столицу Правосла вия и выкупил его у эмира – правителя города. С великими почестями Нерукотворный Образ Спасителя и то письмо, которое он написал Авгарию, были перенесены духовенством в Константинополь. 16 августа Образ Спасителя был поставлен в Фаросской церкви Пресвятой Богородицы.
О последующей судьбе Нерукотворного Образа существует несколько преданий. По одному – его похитили крестоносцы, но корабль, на который была взята святыня, потонул в Мраморном море. По другим преданиям – Нерукотворный Образ был передан около 1362 года в Геную, где и хранится в монастыре апостола Варфоломея.
Известно, что Нерукотворный Образ неоднократно давал с себя точные отпечатки. Один из них, так называемый «на керамии», отпечатался, когда Анания прятал образ у стены на пути в Едессу. Другой, отпечатавшись на плаще, попал в Грузию. Возможно, что разность преданий о первоначальном Нерукотворном Образе основывается на существовании нескольких точных отпечатков…
Огородников оторвался от своего текста, когда самолет уже катился по аэродрому в Копенгагене. Здесь у него была пересадка на Москву. Мистер Чокомэн! Приятного шоколадного спутника поблизости не было. Мама Мексика и прочий «третий мир» с сумками и пакетами «дьюти фри» плотно стояли в проходах. Продвигаясь в толпе, Огородников начал потеть. Оказалось, что в организме еще достаточно влаги для того, чтобы и самому вымокнуть до нитки, и окружающих запятнать до всеобщего возмущения и презрения. Хорошо еще, что произошло это в Дании, а не за «железным занавесом», где стоял в ту пору стеклянный тридцатиградусный мороз. Он несколько раз еще воскликнул: «Мистер Чокомэн!», но тот пропал без следа. Раньше вышел, что ли? Шутка не прошла. Волочась в отяжелевших мокрых одеждах к стойке регистрации на Москву, Огородников с тоской смотрел на проплывающие за стеклянной стеной эфемериды Запада. Увидимся ли еще? Второй раз их не обманешь. Он вспомнил, что все еще несет в руке коричневатый папирус, на чтение которого ушло по крайней мере часа три. Пошевелил пальцами и ничего не обнаружил. Смыло.
Самба
I
В годы перехода от незрелого социализма к перезрелому, т.е. в восхитительный период зрелости, к массивному и довольно уродливому купеческому замку на Миусской площади было подстроено современное крыло с намеком на полет воображения – стеклянная плоскость, бетонный козырек; получилась полнейшая гадость. Здесь, в штабе советского фотоискусства, проходил пленум правления Союза фотографов СССР. На повестке дня были «Новые задачи, стоящие перед советскими фотографами в свете исторических решений ХХХ съезда КПСС». Всю первую половину пленума занял отчетный доклад Генерального Секретаря СФ СССР, Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской премии, четырежды лауреата Государственной (б. Сталинской) премии, депутата Верховного Совета, члена ЦК КПСС девяностолетнего Фатьяна Касьяновича Блужжаежжина, того самого, который во время уно личным примером стимулировал появление гениального изречения «Желудки у людей бывают разные».
Хороша все-таки, сильна наша старая гвардия! Не без определенной даже грации стоял генсек на трибуне и хорошо читал свой доклад о дальнейших в свете исторических нашей родной. Позволял себе даже иной раз отвлечься от текста, бросить в зал нечто простое, артистическое, ну, вроде «можем, можем мы, друзья, гордиться нашей молодежью, нашими»… Вот тут, правда, случился с Блужжаежжиным маленький конфуз – потерялось окончание фразы, вдруг вылетело гордое словцо «комсомольцами». Смысл и идейное содержание словца, конечно, присутствовали в бывалой башке генсека, но вот форма как-то затуманилась, и потому Блужжаежжин, жадно желая выбраться из затянувшейся паузы, прожевывал что-то вроде: «Нашими красными интернационалистами…» и глубже еще погружался в жижу, в мякину невнятицы – «нашими членами лиги молодого Октября»… «нашими юнгштурмовцами»… – не теряя, между прочим, падежа «кого-чего»! – «нашими участниками марша молодых марксистов»… и даже «нашими грозными сталинскими соколятами»…
В другое время кто-нибудь непременно бы захохотал, но в тот период такое сильное в стране произошло восстановление «ленинских норм», что никто и не пикнул. В президиуме собрания сидел один из главных выразителей воли партии в искусстве, некто Саурый, прямой такой товарищ с истуканистым лицом сельского баяниста, а рядом находился его заместитель как раз по фотографии, который знал толк как в снимках анфас, так и в профиль, некто Феляев, известный в Москве под кличкой Булыжник Оружие Пролетариата, или БОП. Оба не шелохнулись, пока Фатьян Касьянович топтал говно, а только лишь слегка скосили глаза на соседа по президиуму Фотия Фекловича Клезмецова: как реагирует змей подколодный? Товарищи догадывались о далеко идущих планах карьериста.
Фотий Феклович ничем себя не выдал, сидел с каменным, в нынешнем стиле, выражением лица, иногда лишь оглаживая свое сокровище, бородку, наследие революционных демократов. Думал тем временем, конечно же, нехорошее: сколько же можно живые мощи вытягивать на трибуну? Увы, даже и в штабе партии – определенный застой. Товарища Саурого пора менять, теоретически слаб. Ну, бывшему урке Феляичу и вообще не место в столице. Ну, посмотрим, как пойдет в недалеком будущем. Денек-то сегодня «судьбоносный», мать-моя-третий-сон-Веры-Павловны!
Во второй половине пленума в «прениях» должны были выступить руководители союзов всех братских республик, и финн, и ныне дикий тунгус, и друг степей калмык, каждый должен был разжевать свою собственную жуемотину – «вдохновленные мудрыми идеями ХХХ съезда родной Коммунистической партии, фотографы советской Киргизии (Якутии, Литвы…) продолжают расширять свои связи с массами, глубже проникать в сердцевину народной жизни, ярче воплощать образ нашего героического современника, человека труда, в своем творчестве».
Перед эстонцем и после армянина слово дадут гордому внуку славян Фотию Фекловичу Клезмецову. Начнет он свой доклад заурядными заклинаниями в адрес партии и статистической похвальбой – какие широкие массы охвачены шефством, сколько издано альбомов, сколько развернуто экспозиций на заводах, сколько в колхозах и совхозах, сколько проведено совещаний и семинаров, творческих дискуссий с коллегами зоны Нечерноземья и Черноземья, угольного бассейна… и прочая ахинея.
Затем он перейдет к более серьезному делу, к борьбе на международной арене. В целом, скажет он, фотографы Москвы и Московской области с честью противостоят миру реакции, насилия и бесправия… Затем, сделав многозначительную паузу и отхлебнув из официального стакана чего-то, чего туда наливают, Фотий Феклович произнесет весомое «однако». Последует еще одна пауза, чтобы до олухов в зале дошло, что это не обычное «однако» из передовиц «Честного слова» периода «оттепели», что это другое, суровое, непреклонное «однако», сродни всей нынешней советской державе, ведомой ее хмурыми старцами в новый поход. Куда поход, за какими заафганскими кормами – не важно! Сейчас нам не цель нужна, а сплоченность рядов!
Что же последует за этим весомым «однако»? А вот что: однако не все члены нашей организации ясно видят свои задачи в обстановке нарастающей и непримиримой борьбы двух миров. Больше того, товарищи, есть среди нас эдакие прекраснодушные, идейно незрелые люди, пытающиеся построить башню из несуществующей (в этом месте саркастический нажим) слоновой кости, есть люди, ставшие жертвами их собственной идейной неразборчивости, которая активно используется спецслужбами Запада. Особое внимание, товарищи, я хотел бы обратить на то, что именно в Московской фотографической организации появился настоящий враг!
Еще одна пауза, еще один глоток того, что подносится как питьевая вода, и далее – вскрытие личности врага, прошедшего упомянутые уже ступени падения – прекраснодушие, идейная незрелость, неразборчивость – и наконец ставшего настоящим агентом ЦРУ, пролезшим даже в руководящие органы нашего союза. Я имею в виду, товарищи, Огородникова, нынче ставшего невозвращенцем и предателем родины.
Тут будет взрыв, такой огромный и всеобщий «ах» и затем – зона ошеломленного молчания. В этой зоне прозвучит его уверенный и даже слегка иронический голос человека, который знает даже больше, чем говорит. Он поведает собравшимся о падении Огородникова, о том, как, выполняя задание «спецслужб», пытался тот взорвать изнутри единство советских фотографов, этих верных объективов Партии, о его потугах под видом борьбы с цензурой основать претенциозный альбом под шутовским названием «Скажи изюм!»… Увы, товарищи, нашлись в нашей среде люди, клюнувшие на огородниковскую приманку дешевой западной популярности, и сегодня мы должны со всей серьезностью указать товарищам (подчеркнул голосом дорогое слово) Древесному, Герману, Лионель, Пироговой, Казан-заде, Чавчавадзе, Охотникову, Пробкину, Шапиро, Марксятникову, Фишеру, Цукеру, Кострову, Трубецкому, Ша-роварченко, Хризантемову, Штурмину, а также Розе Александровне Барселон на незрелость, безответственность, которые привели их на грань (подчеркнуть!) настоящего падения в болото антисоветчины. Затем последует важнейший момент выступления, то, за что пришлось столько биться, сражаться, скажем прямо, без страха и упрека, дважды выходить даже на Фихаила Мардеевича! – то, что сразу определит его будущую позицию и отметет всяческие разговоры о предательстве. Нет, товарищи, мы не доставим удовольствия идеологическим провокаторам Запада и предателю Огородникову, мы не отсечем наших заблудившихся коллег, мы будем за них сражаться со всей страстью, к которой нас призывает ленинский гуманизм! Вот тут-то и будут аплодисменты!
Фотий Феклович знал, что Планщин к его докладу относится довольно кисло: такая постановка вопроса существенно снижает масштаб операции, задуманной «железами». Ничего, против Фихаила Мардеевича не пойдут, пусть знают, «фишки», что не я на них, а они на меня работают, на политика большого размаха. Знал он, что и БОП и даже сам товарищ Саурый долго мямлили, прежде чем дать добро на доклад. Понимают, что после такого доклада придется потесниться.
Объявили перерыв. Клезмецов обедать сразу не пошел, но дал себя окружить формально равным себе секретарям союзных республик, а на деле, как он это определил в уме, «ничего не подозревающим чучмекам». Он стоял в фойе, озирал проходящих мимо фотографов, кто с кем идет, кто как здоровается, шутил, предвкушая вторую часть заседания, как вдруг… Вот «лучший-талантливейший» когда-то написал «потолок на нас пошел снижаться вороном», вот приблизительно такое тут произошло с Фотием Фекловичем, да и пол себя повел не лучше – пошел на нас вздыматься бурым медведем. Через головы отдыхавших участников, сквозь табачный дымок Клезмецов увидел проходящего в стеклянные двери Огородникова!
Матерый лазутчик вошел с мороза, снял волчий треух, шлепнул его о колено, распахнул дубленочку, посыпался снег, весело огляделся, наглый прозрачный глаз. Махнул кому-то в толпе и был тотчас же окружен прекраснодушными и идейно незрелыми, как будто люди не слушают «Голос Америки», как будто не знают, какую антисоветчину на днях передавали от его имени! Что же происходит, это какой же информацией снабжают нас «железы» идеологической безопасности? Что же теперь – вся речь коту под хвост? Кто кого дурачит, товарищи?
Как раз в этот момент мимо Клезмецова проходила парочка «кураторов», капитаны Сканщин и Слязгин. Их, конечно, большинство присутствующего руководства знало в лицо, но все-таки подразумевалось, что их никто не знает, поэтому капитаны проходили с исключительной скромностью, держа под мышками стопочки книг, только что приобретенных в киоске президиума, то есть дефицит. Собственно говоря, из двух кураторов по крайней мере один и в самом деле был большим книголюбом и фотолюбом. Речь идет, конечно, о Владимире Сканщине. За время идейно-творческой работы и, конечно, под влиянием его дорогой Виктории Гурьевны Казаченковой он капитально, конечно, поднялся над собой, у него и в самом деле появился зудок в отношении как печатного слова, так и фоторепродукций. Ни одного пленума или совещания Владимир не пропускал, чтобы не обогатить свою личную библиотеку чем-нибудь дефицитным, хотя, учитывая допуск к особым книгам и альбомам, которым он обладал на службе, можно объяснить несколько критическое отношение офицера даже к самым лучшим образцам отечественной печатной продукции. Книжки, конечно, отличные, думал он, но чего-то все и таки не хватает. Дерзости какой-то явно недостает…
Итак, офицеры в скромной манере проходили по кулуарам пленума, но и достоинства своего не теряли. Ведь сказал когда-то любимец партии тов. Зиновьев: «Каждый советский человек – в душе чекист!» И вдруг прямо посреди творческой толпы к кураторам взволнованно обращается руководящий объемистый товарищ, такой по инструкции вроде бы недосягаемый, как бы совсем вне черновой гэфэушной работы, как бы на теоретическом уровне, вроде бы вовсе не Кочерга. В порыве исключительного волнения, схватив себя левой рукой за бородку, правой не-Кочерга сигналит: Володя! Сканщин! На минутку! Нас просят, мы делаем. На минутку! Пожалста!
– Ну-ка, Сканщин, посмотрите-ка вот сюда! – прошипел Клезмецов.
Ну и минутка, называется, пригласили, спасибочки! За такую минутку можно запросто обосраться, если соответствующая мускулатура не в порядке. Перед Владимиром Батьковичем стоял во всей красе совсем уже было утраченный объект – Максим Петрович Огородников! Да не обман ли зрения? Ведь давно уже представлялся бывший подопечный в белом блейзере на борту океанской яхты, в блестящем окружении офицеров ЦРУ и звезд Голливуда.
– Вы знали? – шипел на ухо Клезмецов. – Почему же не предупредили?
«Да ничего мы не знали!» – хотел было выпалить Сканщин, но вовремя хапнул себя за язык. Могла ведь слететь с грешного самая большая государственная тайна.
– Если вас не предупредили, товарищ Клезмецов, значит, этого не требовалось, – очень хорошо ответил он.
– Вы мне доклад сорвали!
– Перебьетесь, Фотий Феклович!
На будущее отмечаем, какое может быть неприятное лицо у почтенной Кочерги. Похож стал отчасти на гиену. Вот именно на гиену, товарищ генерал, смахивал Клезмецов в момент произнесения недружественной реплики в адрес идейного контроля. Как прозвенел звонок и как удалился Фотий Феклович в зал заседаний, капитан Сканщин даже не заметил. Все смотрел на милягу Максима Петровича. Все-таки услышал, лапа (выражение «дорогой»), зов Родины, все-таки русский же человек же, наш же талантище! Последить бы надо за собой образцовому чекисту, такому, как Слязгин Николай, не к лицу такое волчье, тухлое, понимаете ли, выражение при взгляде на вернувшегося из загранкомандировки фотоартиста. Ты, Слязгин, как был дуролом в ДОСААФовском тире, так и остался, а Огорода, может быть, из врагов опять в идейно-незрелые переведут… Тут уж, не выдержав, устремился Володя с протянутой рукой. С приездом, Максим Петрович! Возвращенец широко улыбнулся. Здравствуй, Русь моя, родина кроткая! Обеспечиваете работу пленума? Сканщин радостно хохотнул. А что делать? Сами видите, Максим Петрович, понаехала деревня…
II
Оставалась неделя до Нового года, то есть шел второй день европейского Рождества, когда на даче Фрица Марксятникова в дачном кооперативе «Советский объектив», что в тридцати восьми километрах от Москвы, в поселке Проявилкино над застывшей о ту пору речкой Дризиной, собрано было бурное шумство но случаю дня рождения любимой жены Елены. Общество образовалось, что называется, «сборная солянка»: с одной стороны – родственники Марксятниковых, техническая интеллигенция, с другой стороны – жулье из объединения «Союзрекла-ма», главного источника марксятниковского благополучия, а с третьей стороны и в преобладающем количестве – «новофо-кусники» с женами, девушками и иностранными друзьями.
Съезжались главным образом на «Жигулях», богатые подвозили бедных. Самый бедный, то есть Венечка Пробкин, прикатил на своем печально известном в столице «Мерседесе-300 турбодизель», о котором хозяин, теперь в стесненных обстоятельствах, даже и говорить не хотел, а просто махал рукой, как в сторону прожорливой собаки.
Воздух был мягок, сквозь сосны подбирался необычный вечер с запахом моря, и мужчины очень долго валандались на дворе среди своих машин, обсуждая проблему запчастей, дальнейший упадок национальной нравственности и зловещий геморрой главы правительства. Макс Огородников хвалился газовым пистолетом, купленным в ночном магазине «Ле драгстор», что на Елисейских Полях. Умещается на ладони, а выбрасывает мощный патрон с нейропаралитическим газом. Вот, к примеру, вы идете, а на вас из-за угла «фишка» выскакивает… Кто выскакивает, спрашивал кто-нибудь из родственников. Ну, это мы так «железы» госфотоинспекции называем, господа. Ну, это просто я крайний взял пример, господа. «Господа» неуютно поеживались, будучи истинными «товарищами». Фотографы хохотали. Ну, предположим, просто какой-нибудь бандит на вас выскакивает, ну, не будете же вы, как в проклятой памяти год моего рождения 1937-й, покорно ждать свежей участи, правда? Вот для таких случаев, господа, незаменимая штука этот маленький алармган!
– А патроны-то есть? – деловито осведомился Шуз Жеребятников.
– Две сотни! – с готовностью ответил Ого. По колено в снегу, они стали изображать сцену из гангстерского фильма.
Именинница Елена, устав от кухонных хлопот, задержалась на минуту у застекленной стены веранды и посмотрела на дурашливого верзилу в джинсах и оранжевой «дутой» куртке. Вздохнула постаревшая до времени Елена: когда-то ведь, совсем недавно, десяток лет назад, Коктебель… и потом Рижское взморье…
– Посмотри, Вера, – сказала она младшей сестре. – Макс Огородников не стареет, то же самое Герман Слава и Андрюша Древесный, какое странное поколение…
– Ты находишь? – надменно сказала младшая сестра. – А с моей точки зрения, он стар… да и все вокруг… ни одной юной рожи не видно… на свалочку вам всем пора, а вы дрыгаетесь.
Но Огородников в этот вечер на свалочку вовсе не собирался. Как будто и не было у него тех страшноватеньких «утечек» и «выбросов», он радовался возвращению в Москву, друзьям и всей атмосфере начинающегося «большого шухера», да, вероятно, и атмосфера сама по себе, то есть химический состав воздуха над деревней Проявилкино, подогревала его кровь. Химия родины.
– Как твоя задрыга? – спросил вдруг Жеребятников.
– Какая еще задрыга? Настя? Ох, я действительно сволочь. Она права, я – нравственно неполноценен. Вообрази, Шуз, ни разу за всю поездку о ней не вспомнил. Пардон, разок в Париже, кажется, по пьянке что-то смутное промелькнуло. А ведь я ее считаю единственной близкой женской личностью в мире…
– Олух жуев! – мягко пожурил Жеребятников.
Они выбрались из снега и пошли к крыльцу дачи, на котором группа «изюмовцев» уже распивала бутылку водки, имея в центре группы трехлитровую банку с солеными огурцами, куда запихивалась пятерня.
На утепленной террасе и далее, в комнатах, были накрыты столы с обильной закуской, пирогами и выпивкой, в составе которой царил полнейший разброд: каждый гость приволок, что смог достать, и потому мрачнейший напиток зрелого социализма под названием «Солнцедар» соседствовал с доброкачественными «Бристольскими сливками». Стулья отсутствовали, во-первых, потому, что такую ораву сразу все равно не усадишь, а во-вторых, потому, что в моду вошли толкучки на манер американских «парти», однако с непременными российскими завершениями – битьем посуды и морд, угарными разговорами, рыганьем.
До завершений, впрочем, было еще далеко, и все пошло просто чудно. Вначале делали «коллективку», то есть огромный снимок всех присутствующих, расположенных в четыре этажа, включая лежащих на полу. Поручено это было молодому Васюше Штурмину, который в данный момент своего творчества как раз увлекался массовкой и широкоугольными объективами. Васюша в цилиндре на голове, носясь большими скачками вокруг своей камеры, расставлял рефлектирующие зонтики и экраны, устраивал из своих съемок что-то вроде «хеппенинга», или новомодного «перформанса», делал вариант «изюм», вариант «cheese», вариант «птичка»…
После фотографирования толпа окружила Ого. Эх, все-таки здорово, что ты, Ого, вернулся! Надо сказать, что, когда в Москве прошел «достовернейший» слух о том, что Огородников «подорвал за бугор», идея независимого фотособрания стала основательно засыхать. Ничего вроде бы не изменилось, никто из «изюмовцев» не верил, по-прежнему собирались в «охотниковщине» и под Олехины подгорелые блины воспаряли в цензуроборческих и метафизических идеях, и все же что-то было «не то», или, как Жеребятников однажды в сердцах выразился, «попахивать стало бодягой». Потом какие-то доброхоты подбросили соображение, что Огородников, конечно, для того и утек, чтобы за границей в безопасности выпустить альбом и захапать и славу, и миллионы.
К этой сплетне быстро подстегнута была и другая – будто бы «фокусники» в расколе, будто бы кто-то из «китов» – то ли Древесный, то ли Герман – где-то сказал, что не исключает такого финта со стороны Ого, потому что очень хорошо его знает, и якобы получил за это от кого-то стулом по голове, а потом будто бы началась всеобщая драка, в которой погибло немало ценных вещей, и тэдэ и тэпэ. Потом якобы опять собрались гении, чтобы опровергнуть злокозненную ложь и выяснить отношения, и опять будто произошла драка, а Шуза Жеребятникова – по рубцу! глухо! – арестовала уголовка в гнезде валютчиков и наркоманов. Теперь же, когда Ого вернулся и сейчас, стоя в толпе друзей с пирогом в одной руке и с водкой в другой, рассказывал о Париже и Нью-Йорке, вся эта бредовина в обратном порядке начинала испаряться и восстанавливалось первоначальное – веселое и дерзостное – братство неофициальной фотографии. Макс громогласно, стараясь, чтобы побольше народу слышало, рассказывал о таинственном появлении в Нью-Йорке одного из экземпляров «Скажи изюм!». Чудеса, да и только – узнаю из третьих рук, что два фотографических левиафана, издательства «Фараон» и «Фонтан», уже дерутся за право первого издания. Еду в «Фонтан», выбегают навстречу с распростертыми! В совете директоров на столе, величиной с подводную лодку, лежит наша скромная коллекция, раскрытая как раз на Венечкиных сортирных снимках. Позвольте, говорю, джентльмены, откуда, при каких обстоятельствах? Господин Огородников, отвечают капиталисты, неужели вы думаете, что в наше время возможно удержание выдающегося произведения искусства в национальных границах? И вот могучий «Фонтан» делает нам предложение: массовое издание на десяти языках, включая португальский. Вы понимаете, господа, что означает последнее? Бразилия, господа, страна XXI столетия, в числе покупателей!