13 мертвецов Кожин Олег
Виська надевает варежку и вглядывается в сумрак.
Одна из низко нависающих над землей веток покачивается, с нее крупными комьями осыпается снег. Что-то сидит на этой ветке – и, кажется, смотрит на Виську.
Виське не страшно. Волки не прыгают по веткам, змеи не ползают зимой – чего еще можно бояться в лесу?
Он осторожно встает с завалинки и медленно, чтобы не спугнуть незваного гостя, подходит к дереву. Ветка начинает раскачиваться еще сильнее, но тот, кто сидит на ней, не уходит – кажется, даже пододвигается навстречу Виське.
Это белка.
Необычно крупная, странно для зимы ярко-рыжая – словно язычок костра примостился на дереве. Ее шубка, припорошенная снегом, блестит в лунном свете, а хвост лежит на спине, завернувшись тугим кольцом.
Виська улыбается и подходит еще ближе.
Белка смотрит на него. Пристально, не шелохнувшись, совершенно не боясь, – словно в первый раз видит человека и не знает, что его стоит бояться. Или же наоборот – слишком часто в жизни видела человека и уже не собирается его бояться.
Виська играет с белкой в гляделки. Он понимает, что ему не добежать до дома, не заскочить в сени, не сдернуть висящее там ружье и броситься обратно, перезаряжая на ходу, – белка убежит, конечно же убежит, исчезнет как сон, как морок, как видение. Он переминается с ноги на ногу, словно пытаясь отвлечь белку, заставить ее отвести взгляд – но та все так же смотрит на него. В него.
Свет луны отражается в ее круглых, выпуклых, удивительно больших глазах. Они влажно поблескивают, и кажется, что белка плачет.
Виська делает шаг к белке – и замирает.
Вместо лап у нее руки. Маленькие, как у младенчика, с крохотными розовыми пальчиками, они вцепились в холодную, обледеневшую ветку так, что на них набухли жилки.
Виська смотрит на эти детские ручки, не в силах оторвать от них взгляд, окончательно и бесповоротно проиграв в гляделки, – смотрит, чувствуя, как от жалости и безысходности начинает сжиматься его сердце.
Ветка дергается, обдав Виську снежным облаком, – и ручки, а вместе с ними и белка исчезают во мраке леса.
Виська, подумав, снимает варежки – да, они слишком велики для беличьих ручек, те могут погрузиться в них целиком, но пусть белка хотя бы унесет их в свое гнездо и греет крохотные розовые пальчики по ночам. Ведь ночи такие холодные!
Он нанизывает варежки на ветки как можно выше над головой – чтобы показать, что не забыл и не потерял их, что действительно оставляет здесь, дарит, дарит от чистого сердца и не ожидая ничего взамен. Ветки гнутся под нежданной тяжестью, на Виську с них осыпается снег. Он отряхивается и медленно уходит, промычав напоследок что-то, как он надеется, ласковое и одобряющее.
Наутро он первым дело бежит проверить варежки на дереве.
Их нет.
Лабрю стоит с трудом, пошатываясь, не решаясь лечь, – опасается, что потом не встанет. Судя по тому, как неуверенно стоят рядом с ним остальные, они думают о том же. Одежда, ранцы, даже снег, засыпавшийся в каждую складку, – все тянет вниз, к земле.
Вокруг царит тишина, словно весь мир погрузился в оцепенение.
Лабрю напрягает зрение – ему кажется, что он ослеп от этого проклятого сверкающего и блистающего снега. Он помнит Березину и мертвые лица, прижавшиеся ко льду, помнит изрытое, выпотрошенное Бородино во время отступления и искалеченного, обросшего солдата, забытого там после битвы. Память тревожит и терзает его – и он, тряхнув головой, вызывает видение дома. Кошки, хлеба и рук жены. И исчезают, растворяются в небытии покойники и силуэты прошлого. Будущее – вот о чем он должен думать. Будущее – и дом!
Им начинают раздавать сухари. Они шутят, что теперь у них хлеб с мясом – жирные личинки опарышей, высохшие и промерзшие, уже не вызывают отвращения, и кое-кто даже находит их вкус пикантным. Во всяком случае, еще никто не отказался от своей пайки.
И вдруг еще одна рука тянется через плечо Лабрю к сухарям. Ногти на ее пальцах сломаны и сорваны, кожа на костяшках висит лохмотьями, комья земли застряли в ранах и ссадинах. Лабрю оборачивается. Это Поклен стоит за его спиной. Поклен жадно смотрит на еду и мусолит ее в изуродованных пальцах.
– Ты же мертвый, – полувопросительно-полуутвердительно говорит Лабрю. – Ты умер, и мы тебя похоронили.
Мертвец замирает, не донеся сухарь до рта. Кровавая пена так и присохла к бороде и губам, зернышки вшей вмерзли в ледяную корку, стягивающую кожу.
– Ты мертвый, – повторяет Лабрю.
Мертвец еще несколько секунд стоит неподвижно.
А потом недоуменно пожимает плечами, закидывает в рот сухарь и начинает жевать.
Виська таращится в темноту, мерно дыша. Они с дедом Митяем спят рядом, бок о бок – так теплее – на грубо сколоченной лавке, под кучей старых заскорузлых шкур и драных тулупов, совершенно негодных для того, чтобы носить. Из щелей в стенах дует пронзительным холодом – каждый день они забивают дыры соломой и замазывают разведенной в горячей воде глиной, но каждую ночь словно открываются новые. Виська вздыхает и поглубже закапывается в ворох тряпья, осторожно дыша на коченеющие пальцы. Из всей деревни именно эта изба сохранилась лучше всех, хоть и пришлось под первым снегом перекрывать крышу и перекладывать полуразбитую печку. С печкой у них вышло не очень удачно – не хватило сил и умения, да и под рукой была только плохая, перемешанная с песком глина – но в других домах печи были еще хуже. Их печка хотя бы грела, хоть и очень быстро раскалялась так, что в избе становилось трудно дышать и пахло чем-то мертвым – дед Митяй как-то знаками показал Виське, что, похоже, в трубе застряла и сдохла кошка, – но проверить они не могли: слишком много уже навалило снега на крышу и слишком уж прогнили там балки.
Дед Митяй спит – Виська понимает это, приложив ладонь к его груди: она мерно ходит ходуном и чуть подрагивает, когда дед храпит.
Самому Виське не спится. Что-то тревожит его, заставляя тоненькие волоски на руках вставать дыбом, а кожу – покрываться мурашками.
Что-то ходит там, за стеной, на улице. Виська не слышит этого, но чувствует содрогание стены, около которой он лежит, когда это «что-то» касается ее.
Виська прикладывает ладонь к бревнам. Там, откуда только что промозгло и холодно дуло, – ничего.
Кто-то с той стороны перемещается, медленно сдвигаясь влево. Он стоит совсем рядом со стеной, прижавшись к ней своим – лицом? мордой? – Виська ощущает ладонью горячее прерывистое дыхание, а когда наклоняет ближе, то чувствует запах.
Он не знает, насколько тихо двигается существо, – для самого Виськи, конечно, оно бесшумно, как и весь окружающий мир, – но ведь и дед Митяй – Виська то и дело бросает взгляд на заваленную тряпьем лавку – ничего не слышит. А может, слышит, но не подает виду?
Ладонь обжигает холодным воздухом – таинственный гость снова делает шаг в сторону. Виська отчего-то понимает, что это не человек, – ведь человек не будет ночью молча стоять у стены – даже не у двери! – дома, не будет так сильно и редко дышать таким жаром, и не будет от него так странно пахнуть. Сырым мясом и скошенным лугом.
Виська осторожно переползает через деда Митяя, слезает с лавки и идет в сени.
Это припасы на черный день – три тщательно провяленные заячьи тушки. Виська берет нож и осторожно, стараясь не порезаться в темноте, проводит им по мясу. Ощупывает пальцем тонкий ломтик, отрывает его и срезает еще один. Мяса совсем немного, на один-два укуса – и это только самому Виське, а кто знает, каков он, их ночной гость? – но больше взять он не решается. Это не только его мясо, но и деда Митяя, и сейчас он распоряжается своей порцией. Еще один, даже самый маленький кусочек – это уже воровство у деда.
Ломтики тоненькие-тоненькие, как березовые листочки, багрово-прозрачные, словно раздавленная рябина. Виська аккуратно просовывает их в щель между бревнами – там, откуда пышет жаром и дышат плотью и травой. Он держит их кончиками пальцев, чтобы они не ускользнули, не провалились в глубокий снег по другую сторону стены, не пропали зря.
Ломтики чуть вздрагивают, а потом невидимая сила осторожно вытягивает их наружу.
Колючий ветер сбивает с ног, мокрый снег стегает лица, как пучок розог. Из носа течет, из глаз катятся слезы, стягивая щеки ледяной коркой, дыхание перехватывает.
В белой пелене солдаты кажутся жалкими убогими тенями. Ветер хлещет по щекам, ушам, губам, избивает до синяков ноги. От него не спасают шарфы, которыми закутана голова, обвязаны ноги, крест-накрест перевязана грудь.
Ранец оттягивает плечи, словно становясь тяжелее с каждым шагом, ноги вязнут в снегу.
Впереди кто-то спотыкается и падает на четвереньки. Встать он уже не может – и по нему ступают другие, вдавливая его в снег, расплющивая и перемалывая. Его ранец лопается под ногами, и жалкое содержимое вываливается наружу. Засаленная и, судя по объему, неполная колода карт соседствует с разукрашенным женским платком, обугленная трубка, сбитое огниво и ветхий кисет – с обсыпанным бриллиантами орденом какого-то русского вельможи; тут же – огарок свечи, огрызок карандаша, связка полусгнивших кожаных шнурков… Все эти неравноценные сокровища безжалостно втаптываются в снег и грязь, хрустят под подкованными сапогами, обреченные навеки сгинуть в этом поле рядом со своим безвестным хозяином.
Сквозь ветер и снег к Лабрю пробивается Ришар. Он что-то беззвучно кричит, широко разевая рот, в его глазах плещется ужас, лицо перекошено. Лабрю знаками показывает, что не понимает и не слышит его, – тогда Ришар хватает его за руку и тащит за собой.
Это Буке. Вокруг него кровь. Ею залито все – снег, перемолотый настолько, что видна голая земля, на которой стынут кровавые лужи; разорванный на лоскуты мундир; выпотрошенный ранец. Нет ни шубы, ни платков, ни шарфов, ни обмоток – Буке гол и освежеван, как животное на бойне. Плоть вырвана кусками, и сквозь истекающие сукровицей дыры белеют кости.
Кровь пузырится на губах Буке и тут же застывает, схваченная морозом.
– Как же так… – недоуменно бормочет он, окидывая взглядом свое изуродованное тело. – Как же так? Я же просто… Я просто пришел спросить. Узнать новости…
На глазах Буке выступают слезы детской обиды на жестокую несправедливость.
– Я же просто узнать… – Его голос дрожит. – А они… они сказали, что я не из их полка… Что меня можно… Что меня нужно…
Лабрю стискивает кулаки в бессильной ярости. Ришар лихорадочно шарит в рюкзаке, пытаясь найти что-то, чем можно заткнуть эти зияющие раны, – но у него нет ничего, кроме тухлых сухарей и окладов с русских икон.
– Они содрали с меня одежду. – Голос Буке срывается на шепот. – Сказали, что им нужнее… А потом…
Он всхлипывает и указывает рукой на раны:
– Они сказали, что слишком давно не ели…
Буке они тоже не хоронят – сил хватает только на то, чтобы отнести тело подальше от дороги, под тоненькую, расщеперенную каким-то старым выстрелом и оттого не вышедшую в рост березку. Они заваливают его снегом вперемешку с жухлой травой; ножами и пряжками удается наскрести даже пару пригоршней земли. Ришар впопыхах читает молитву – слишком холодно стоять с непокрытыми головами, – и они уходят, бросив последний взгляд на место, которое заменило их товарищу дом.
Когда они выходят на дорогу и вливаются в вереницу мерно бредущих тел, Лабрю бросает быстрый взгляд на неуклюже ковыляющую рядом с ним фигуру с ободранными руками и стесанными ногтями.
К вечеру все делают вид, будто нет ничего особенного в том, что Буке находится среди них. Да, ветер свищет сквозь дыры в его теле и он практически гол, – но все отводят глаза, будто не замечая этого.
На привале он так же, как и все остальные, тянет руки к жалкой пайке и так же жадно закидывает ее в распахнутый рот не жуя. Сухарь ползет по его горлу – это можно заметить по скользящему вздутию, – а потом вываливается из дыры в грудине. И тут же Буке протягивает руку и хватает лежащий на снегу сухарь. Несколько секунд он в замешательстве крутит его в руках – а потом снова кладет в рот, на этот раз придерживая языком и пытаясь размочить несуществующей слюной.
На пронзительно-голубом, необычно высоком небе – ни облачка. Снег искрится под лучами солнца так, что больно глазам. Виське приходится щуриться, моргать и то и дело заслонять глаза рукой. Дед Митяй сейчас в другом конце леса, пытается охотиться, прихватив с собой единственное ружье. Виське он наказал наколоть поленьев и набрать валежника – дело легкое и привычное, с которым тот справляется очень быстро и теперь бродит по лесу в надежде увидеть зайца.
Но вместо этого он замечает на поляне диковинное зрелище, от которого встает как вкопанный.
Странное существо, одновременно и похожее на человека, и не имеющее в своем облике ничего людского, обхватило березу и судорожно дергает головой вверх-вниз, возя по коре то ли лицом, то ли мордой.
Виська осторожно – как он надеется, бесшумно – делает шаг назад. Но что-то упруго прогибается под ногой – и существо вздрагивает и поворачивается к нему. Лиловая, словно недозрелая свекла, кожа, неряшливо подрезанная клочковатая борода, спутанные волосы, падающие на лихорадочно горящие глаза, – и обветшавший, держащий свою форму на честном слове, французский кивер.
Француз растягивает в ухмылке лохмотья изгрызенных губ, обнажая гнилые желто-зеленые зубы, в которых застряли ошметки коры. Он осторожно отцепляется от березы, ствол которой только что так жадно глодал, и тянет скрюченные пальцы в сторону Виськи.
Виська делает еще один шаг назад. Он никак не может решиться побежать – ведь тогда придется повернуться к этому зверочеловеку спиной.
Француз все так же ухмыляется – эта судорожная гримаса и прищуренные глаза, наверное, должны означать умильную улыбку – и делает странные жесты, словно подманивая Виську к себе. Он пытается сложить остатки губ в трубочку – видимо, свистя Виське, как собаке.
Еще один шаг назад.
Лиловое мохнатое лицо искажается в судороге злобы – кажется, француз понял, что Виська не поддастся на его уговоры. Рот разевается в беззвучных для Виськи воплях, густая белесая слюна течет по подбородку и схватывается морозом, в глазах зажигается бешеный голодный блеск. Француз высовывает покрытый язвами язык и тычет себе в рот пальцем – понятным всем жестом «Есть!». И нет в этих движениях просьбы, мольбы или вопроса – только уверенность, только сообщение о том, что сейчас произойдет.
И Виська бежит прочь.
Он легче француза – но его ноги короче.
Его одежда не так стесняет движения, как слои обмоток, платков, шарфов и кацавеек, – но его валенки не по ноге, они хлюпают и хлопают, застревая в снегу; несколько раз Виська, слишком сильно рванув ногу, выскальзывает из них и, немо подвывая от ужаса, спешно, двумя ручонками, натягивает обратно.
Он хорошо знает этот лес – но французу не надо ничего знать, ему достаточно лишь видеть Виську впереди себя.
Он хочет жить – и его преследователь тоже хочет жить.
Старая как мир история, вечная как лес погоня – жертва и хищник, еда и едок.
Овраг перерезает ему путь – глубокий, засыпанный снегом, ощеренный черными камнями и комьями вывороченной земли. Виська прыгает по этой черноте, стараясь не наступить на белое, не оставить серых следов – прыгает туда, где спасительным убежищем нависают корни старого поваленного дерева. Цепляясь за них, обсыпая себя снегом, который залепляет глаза, нос, рот, он сползает вниз и замирает в хлипком убежище, затаив дыхание.
Корни иссохли и сейчас напоминают паутину, сквозь которую Виське виден противоположный край оврага – тот, откуда он только прибежал. Он понимает, что тоже сейчас как на ладони, – достаточно лишь приглядеться, чтобы заметить в переплетениях древесного остова запуганного человеческого звереныша. Но он надеется, что француз не станет приглядываться, – ведь все следы оборвались там, на черных камнях и комьях земли.
Увы. Француз видит его уже со своего края оврага – и целится, направив черное отверстие дула прямо Виське в лоб.
Виська вжимается как можно глубже, пытаясь слиться с деревом, превратиться в дерево, стать деревом. На конце ружейного ствола, как диковинный цветок, распускается белое облачко. Что-то черное, как юркая муха, мелькает на краю Виськиного зрения и исчезает за его ухом. Лицо француза искажается, он в ярости бьет прикладом по земле и исступленно жует свою бороду. А потом снова начинает перезаряжать ружье.
«Он сейчас пристреляется», – понимает Виська. И осторожно, медленно пробирается к выходу из своего убежища. Француз орудует шомполом, не спуская с Виськи глаз. Он больше не ухмыляется, лишь судорожно двигает челюстью. По его бороде бежит кровь – это он жует свой язык.
Виська выскальзывает из переплетения ветвей и пробирается по оврагу к пологому склону – если он успеет забраться наверх и увернуться от пули, то погоня продолжится и их шансы снова будут равны.
Ноги скользят, замерзшие пальцы режутся в кровь, но никак не могут найти подходящий выступ – Виська раз за разом срывается, скатываясь вниз. Почему-то он до сих пор жив – мелькает у него в голове. Француз уже должен был выстрелить. Промахнулся?
Он осторожно оборачивается. Преследователь в ярости колотит прикладом по льду и хлопает по дулу – что-то случилось, произошла осечка, или отсырел порох, или пуля застряла в стволе, Виська не знает, но понимает: спасен! Лишь на несколько минут – но спасен.
Поднимается ветер. Француз прекращает срывать зло на ружье и пристально смотрит на Виську. Его борода, слипшаяся от крови, напоминает чудовищный нарост или страшное существо, присосавшееся к человеческому лицу. Снова скалятся желтые зубы, снова этот жуткий жест: «Еда!»
Француз еще раз бьет прикладом по земле и, пользуясь бесполезным уже ружьем, как посохом, начинает спускаться в овраг.
Ветер усиливается – и Виська видит, как из снега ткется тончайший образ человеческой фигуры. Сначала едва заметный, призрачный, с каждой секундой он становится все плотнее и плотнее – вот просторная женская рубаха, вот тонкие худые руки, вот белая паутина волос…
Француз тоже это видит. Он стоит, приподняв ногу, опершись на ружье и выставив вперед штык – невиданное доселе зрелище сковывает его мышцы, превращает в живую статую.
И тут Виська все вспоминает – и понимает.
И падает ничком, раскинув руки крестом.
Что-то нежно касается его щеки, перебирает отросшие и выглядывающие из-под шапки концы волос.
– Виссарион, – ласково шепчет мягкий женский голос. – Виссарион, вставай.
Виська молчит зажмурившись и только сильнее вдавливает лицо в снег. От его жаркого дыхания тот превращается в воду, и та заливает Виське нос, просачивается сквозь сомкнутые губы. «Захлебнусь», – отстраненно думает он.
– Виссарион, – повторяет голос. – Виссарион, идем домой.
И столько нежности, тепла, ласки и домашнего уюта в этих словах, что Виська хочет вскочить и обнять говорящего, обнять и идти с ним туда, куда тот поведет. Идти домой.
– Виссарион… – зовут его.
Виська дергается, пытаясь встать, и уже подтягивает руку к животу – как вдруг страшная мысль пронзает его. Голос! Он же не может слышать – тогда откуда этот голос?
И Виська снова распластывается крестом – а в его голове клубится и нарастает хриплый рев разочарования.
– Виссарион! – воет нечто в Виськином сознании. – Пойдем домой, а то хуже будет!
Что-то подхватывает его поперек живота – как цирковой силач на картинках – и пытается приподнять. Но что-то – не менее могучее – тянет Виську к земле, вжимает обратно в снег, сдавливая, вышибая остатки духа.
Виська шевелит губами, шепча – надеясь, что шепчет, – молитву.
«Отче наш, – думает он. – Иже еси на небесех…»
В его голове визжит и беснуется снеговая старуха, его ребра трещат, а плоть вминается под хваткой невидимых рук.
– Да святится имя Твое…
– Висхра-храри-онхррр! – утробно рычит старуха.
Ему кажется, что еще чуть-чуть – и его худое тельце не выдержит, разорвется, лопнет, кишки выльются, а кости, прорвав кожу, выйдут наружу. И он вцепляется скрюченными пальцами в снег, пробивая ими ледяную корку, – лишь бы ни на пядь не перекосить живой крест.
– Да приидет Царствие Твое…
Он разевает рот так, что лопаются края губ, напрягая связки и надрывая горло в беззвучном крике.
– Яко Твое есть Царствие и сила и слава вовеки! Аминь!
И с последними словами вокруг Виськи все стихает.
Он лежит еще долго, хватая ртом снег, растягивая руки крестом, пока жилы не начинают нестерпимо ныть.
Лишь тогда он осторожно садится и оглядывается. В овраге покойно и тихо. Все припорошено мягким снегом, искрящимся под лучами выглянувшего из-за туч солнца. И нет ни единого человеческого следа.
Только кровавая каша, скатанная в снежную бабу, – там, где стоял француз. И вместо носа у нее штык.
Виська медленно, с трудом переставляя негнущиеся ноги, подходит к этим останкам. «Хороший штык, – бьется у него в голове мысль. – Хороший, надо забрать. Пригодится».
От фигуры поднимается пар. Густой, сытный, мясной запах щекочет Виськины ноздри.
Штык покрыт запекшейся кровью, на желобках у него ржавчина.
«Все равно хороший, – шепчет Виське его хозяйственность. – Пригодится».
Он протягивает руку – и тут же отдергивает ее.
Из месива дробленых костей, рваных жил и пережеванного мяса на него смотрят живые человеческие глаза.
Ришар не поспевает за ними. Ему сложно ползти, подтягиваясь на руках. Петли вывороченных кишок тянутся за ним, цепляясь за ледяные наросты и пучки сухой травы, размозженные ноги волочатся, как два мешка, набитых костями. Кровь перестала идти уже пару лье тому назад – и теперь за Ришаром остается лишь сероватый, вдавленный след на снегу, словно кто-то тащил за собой волокуши.
Если бы у Ришара были целы все пальцы, он бы остался жив. Он бы вывернулся из-под пушки, зацепившись за выступы и кольца, проскользнул бы, выкатившись с другой стороны. Но у него лишь полтора безымянных да мизинец – что он мог поделать?
Они все тогда скользили, падали и хватались друг за друга – на каждый шаг приходилось скатывание вниз на добрый туаз. Через десять минут они вновь оказывались у подножия холма, который штурмовали, – но уже совершенно выбившиеся из сил.
– Посторонись! – услышали тогда они хриплый окрик. То артиллеристы, впрягшись в лошадиную упряжь, тащили тяжелые пушки.
Конечно, не посторонился никто. Конечно, они так и продолжили карабкаться наверх, подгоняемые мечтой о доме.
И конечно, артиллеристы не стали ждать. Они все бросились наперегонки штурмовать этот проклятый обледенелый холм, словно играя в «царя горы» со смертью.
И конечно, она победила.
Когда пушки покатились вниз, давя людей, перемалывая кости и выпуская кишки, – она торжествовала. И когда полураздавленные останки, подвывая и копошась как черви, пытались отползти в сторону от вновь и вновь накатывающихся пушек, – она тоже торжествовала.
А когда трупы свалили в ближайший овраг – она стала царицей мира.
И теперь Ришар ползет за ними.
Им приходится то и дело останавливаться, чтобы подождать его, – Буке, сквозь дыры в теле которого свищет ветер; Поклену, глаза которого забила мерзлая земля.
И Лабрю. Пока еще просто Лабрю.
Кажется.
Ничего не изменилось. По ночам они так же останавливаются и разводят костер. Так же варят в котелке на костре зазевавшуюся ворону, окоченевшую сдохшую белку или кожаную портупею, снятую с полуобглоданного трупа.
Все так же.
Они просто идут домой.
Ночью шел снег, и сейчас Виська с трудом переставляет ноги, проваливаясь в рыхлую мягкую белизну по колено.
Он понимает, что добрался до силков, только когда замечает оставленную дедом Митяем зарубку на стволе – снег засыпал все, превратил каждую кочку в сугроб, стер различия с деревьев, – и Виське приходится, пыхтя и сопя, разгребать его руками, чтобы выудить смерзшееся переплетение вощеной веревки и коровьих жил.
Конечно, он не слышит того, что происходит, – и лишь краем глаза успевает заметить черную тень, накрывающую его.
Они заблудились – теперь Лабрю это ясно.
Они ходят кругами, раз за разом затаптывая свои следы, перемалывая снег, упустив из виду остальных.
– Мы заблудились, – говорит он мертвецам.
Те молчат, вперив глаза в пустоту.
– Мы заблудились, – повторяет он. И добавляет: – Мы не попадем домой.
Мертвецы качают головами. Их лица искажаются в гримасах злобы и разочарования, они поднимают руки к небу, грозят кому-то там, наверху, беззвучно проклиная его, – а потом упорно и неумолимо продолжают путь вперед.
И Лабрю идет за ними.
И плотная, глухая ярость рождается в его груди, клокочет и бурлит – это все проклятые русские! Они заманили императора в ловушку, они погубили их Великую армию, они, они, они!
Из-за них он никак не может прийти домой!
Лабрю воет и в бессильной ненависти грызет приклад ружья.
Виська открывает глаза и смотрит в синее, невероятно синее, настолько, что слепит глаза, небо. Он лежит на спине, неловко вывернув ноги и разбросав руки, будто приглашая небо обняться. Немного болит голова и ноет спина, крутит в кишках и часто-часто трепыхается сердце.
Виська приподнимается на локтях.
Огромное трухлявое дерево валяется рядом с ним, выворотив иссохшие, обломанные корни. Время подточило его, а снегопад добил – и вот оно рухнуло на землю, в нескольких пядях от Виськи, размозжив кусты и вспучив землю.
Он ощупывает себя, проверяя каждую косточку: остаться переломанным на снегу – верная смерть. Дед Митяй только к вечеру вернется домой с дальней заимки и не сможет отыскать Виську в темноте и тишине ночи.
Но нет, кажется, все в порядке.
Виська улыбается и осторожно встает, низко кланяясь на все четыре стороны и беззвучно благодаря лес за то, что тот уберег его.
И только подняв голову после последнего поклона, он понимает, что больше не один.
Французов четверо.
Один из них гол – лохмотья не скрывают восково-желтого тела и огромных зияющих ран, сквозь которые видны требуха и лес за его спиной.
Второй стоит, скособочившись и раскачиваясь из стороны в сторону, его руки висят как плети, изломанные и изуродованные.
Третий лежит на снегу, с трудом приподнимая голову. Нижняя половина его тела – месиво из тряпок, костей и замерзшей плоти.
А у четвертого во лбу – черная рана с развороченными краями и запекшейся кровью.
Точь-в-точь такая же, какая зияет на виске у деда Митяя.
Французы смотрят на Виську бесстрастно и тупо – как на предмет, который мешает им пройти.
И тут в глазах француза с дырой во лбу что-то мелькает.
Он хватается за ружье.
Его движения быстры, точны и четки.
Он прихватывает ружье левой рукой.
Большим пальцем правой сдвигает металлическую полку.
Открывает подсумок с бумажными патронами, вынимает оттуда один и подносит его ко рту.
Резко дернув челюстью, скусывает конец патрона и высыпает порох на полку.
Закрывает полку и бьет прикладом о землю.
Высыпает остатки пороха в дуло и вдавливает туда же пулю с бумагой.
Выхватывает из ложа ружья шомпол и вбивает им патрон в ствол.
Вставляет шомпол обратно.
Поднимает ружье и прицеливается.
Виська не прячется.
Он стоит, выпрямившись во весь рост, с вызовом глядя прямо в зияющую черноту дула.
Это его лес.
Это его дом.
Он не пустит сюда никого.
– Это. Мой. Дом. – Беззвучно шевелит он губами.
А потом, за спинами французов, из леса выходит Он.
Хозяин.
Он высок и сутул, худ и черен. Его плечи сбивают снег с верхушек деревьев, его руки задевают корни и пни, его тело гибко, как у змеи, и сильно, как у медведя.
Французы не видят Хозяина – совершенно точно не видят, даже когда Он встает прямо перед ними, закрывая собой от них Виську.
Ружье стреляет.
Хозяин Леса делает четыре резких движения рукой – и тонкие серебристые нити вырываются из шей французов и ложатся ему в ладонь.
А потом Он подходит к Виське и опускает руку на его голову. Тот сжимается, ощущая, как острый коготок щекочет затылок – там, совсем рядом, пульсирует и бьется заветная жилка. Но Хозяин не спешит рвать ее. Он перебирает пальцами жесткие спутанные Виськины волосы, царапает кожу головы, сдирая корки парши, осторожно гладит за ушами.
А потом резко вонзает коготок в Виськино ухо.
И мир взрывается.
Звуки наполняют Виськину голову, оглушают его, заставляя упасть на колени, судорожно хватая ртом воздух.
Хозяин Леса идет прочь, не погружаясь в снег ни на пядь. В одной руке у него – четыре серебристые ниточки, за которыми послушно следуют четыре француза.
А на другой руке у Хозяина Леса, как перчаточная куколка, глядит мертвым глазом в небо и подмигивает белой льдинкой половинка Фоти.
– Прощай, – шепчет ей Виська.
А потом встает на ноги и идет домой.
Известно как из перехваченных отзывов французских начальников, так и из донесений командующих нашими войсками, что не только в наших местах, где происходили сражения, но и там, где проходила ретирующаяся неприятельская армия, осталось от оной множество трупов как убитыми, так и от усталости, голода и стужи погибшими. Вследствие чего во избежание, чтобы от сих мертвых тел не последовало при наступлении весны заразительных болезней, повелеваю вам ныне же принять поспешнейшие и самые деятельные меры, чтобы трупы всякого рода, как человеческие, так и скотские, кои могут быть отысканы или на поверхности земли, или в земле, но зарытые неглубоко, были неотлагательно преданы сожжению. Особенному попечению вашему поручаю принять всевозможные бдительнейшие осторожности, чтобы при сближении весны не возникло какой-либо заразы из воздуха. Потребные на произведение сего в действо издержки вы можете произвести из сумм, какие в распоряжении вашем теперь окажутся. О движении и последствиях сего дела не оставьте доносить Мне через министра полиции, на коего в особенности оно от меня возложено.
Письмо Императора Александра графу Ростопчину14 ноября 1812, Санкт-Петербург
Арунас Ракашюс
Родные, любимые
На лестничной площадке – знакомый, слышный даже из самого дальнего угла квартиры топот. Я улыбнулся. Пять. Четыре. Три. Два… Вибрирующая волна мощного удара разошлась по стенам, докатилась и до меня, сидящего в том самом дальнем углу, в кабинете. Сколько раз повторяли: «Виталик, не надо, не делай так! Сломаешь дверь – как мы в дом попадем или как потом закроем?» Пустое… Не наказывать же ребенка за то, что он ребенок. Я поднялся с кресла, прошел на кухню. Включил чайник. Хлопнула дверь. Обесшумленную на два дня квартиру залило звуками.
– Папа, папа! – Стоило мне шагнуть в коридор, как шестилетний Виталик попытался, разогнавшись, боднуть меня в бедро. – Папа, папа, папа!
В последний момент я перехватил сына. Поднял, перевернул вниз головой и под сопровождение его излишне воодушевленно призывающих к пощаде визгов спросил Ирину:
– Снова варенье банками лопал?
– Ты же знаешь Веру… – Жена устало улыбнулась. – Смородиновое варенье, клубничное, крыжовник. Покупной торт. Конфеты. Любимый племянник…
– А спать сегодня любимого племянника она будет укладывать? – Я опустил Виталика на пол, и он тут же заскакал вокруг меня: еще, еще, еще! – Как Вера, держится?
