Расплавленный рубеж Калашников Михаил
Девушки стихли, крикнула одна – та, что дежурила у зенитки:
– В другом месте набрать не мог? Сюда тебя вынесло.
– Берег везде в камыше, только тут подход к воде есть, – отшучивался Андрей.
Глаз на торчавшие из воды головы он не поднимал, торопливо раскручивал фляжки и наполнял их, но дело двигалось медленно. К берегу стала выходить одна из зенитчиц, Андрей мельком взглянул на нее. Не успев ничего увидеть, снова уставился на пузырьки воздуха из пары полупустых фляжек. Смелая зенитчица опустилась рядом, сняла с ремня посудину, отвернула крышку, стала помогать.
Теперь Андрей проклинал себя за дерзость, согнул шею, подбородком коснувшись груди. Из воды донесся голос:
– Гляди, гляди, че творит.
– Может, он знакомец ее?
Андрей невольно скосил взгляд: меж увесистых грудей девушки колыхнулись на цепочке крест и железная иконка, они с металлическим звоном поцеловались.
– Опять не узнаешь, тезка? – по буквам произнесла она последнее слово.
Андрей включил все свое самообладание, натянул на лицо беззаботную ухмылку, поднял на девушку взгляд. Она перекинула поток мокрых волос себе за спину, иконка с крестом прилипли к ее левой груди.
– Обещала не отпустить в этот раз, – собрав все свое нахальство, с наигранной веселостью бросил ей Андрей, а у самого сердце опустилось до пяток.
Она молчала, ждала от него слова.
– Вы надолго тут стали? – спросил он.
– Кто ж знает? Пока, сказали, будем мост сторожить.
– Сегодня ночью… как стемнеет… если не убьют меня только… или не перекинут куда – приду на это место, – совсем тихо, будто таясь, а на самом деле оттого, что пропал голос, признался он и протянул ей руку.
Она, глядя на него, поймала руку, тряхнула в ответ. Парень в форме и голая девушка, стоя на коленях, смотрели друг другу в глаза, по-товарищески жали руки, держась на пионерском расстоянии. Сидевшие в воде девчонки и дежурившие у зенитки тихонько прыснули.
Андрей вскочил, стал нанизывать фляжки на ремень. Руки его дрожали, он торопился, вполголоса чертыхался, ни разу не обернулся на сидевшую у берега Аду и через полминуты стал взбираться по склону, треща кустами.
21
В этот день бой гремел не только у студгородка. Был отдельный рывок с севера – в который раз отбили Подгорное. Третий удар пришелся по южной окраине: бросили десант через реку, заняли пятачок у подошвы Шиловского холма. Немец в этом месте шевелился с подозрительной активностью: подтянул танки и артиллерию, саперы стали промерять реку. С Шиловской колокольни левый берег как на ладони. Нельзя показать врагу, что ты сложил лапки, смирился с потерей Города, нельзя было уходить в глухую оборону.
Однако и про нее никто не забывал: левый берег зарывался в землю. Район ВОГРЭС не был исключением. Хоть и понимали, что немцы тут вряд ли полезут, – не для того они ушли отсюда и подорвали за собой мост, – но соблюдать единство рубежей было необходимо. Тянулись меж домами и заводскими постройками ходы сообщений, вырубались рощи, и жиденькая зелень детских парков шла на маскировку орудийных гнезд.
Пятачок земли на правом берегу у подножия Чижовки заняли в тот же июльский вечер, когда последний немец ушел с левого берега и подорвал за собою мост. Скрываясь под обрушенными арками, группа бойцов пересекла реку, продвинулась до середины дамбы, где и окопалась. Саперы перекинули канат с берега на берег, устроили узкий пешеходный мосток, скрытый развалинами моста.
Роман разогнул спину, утер рукавом нижней рубахи пот. Рядом сидел Лямзин, сплевывал шелуху от семечек. Он частенько «обследовал» окрестные брошенные дома, возвращаясь, что-то пережевывал, приносил оттуда мелочи, прятал в свой походный сидор. Роман долго пил из фляжки, а когда оторвал горлышко от губ, Лямзин протянул ему руку:
– Закуси.
Роман подставил обе ладони, из широкой пригоршни Лямзина, как из закрома, хлынул поток подсолнечных семечек. Среди них попадались желтые патроны от ППШ. Роман улыбнулся:
– Об такую закуску зубы сломаешь.
– Ох, виноват, – делано засуетился Лямзин, вылавливая патроны из горки семечек.
На правый берег поглядывали два местных ополченца. Кидая землю, они перебрасывались фразами:
– Вон там, видишь, напротив птицефермы, чуть ниже по течению, вон, где ивняком поросло, я туда ходил купаться.
– Не, я на родной, на Коровий пляж.
Один солдат, прибывший с недавним пополнением, слушал их разговоры, замирал, всматриваясь в правый обрывистый берег. Было заметно, что и он хочет что-то сказать, но пока никого не знает, и говорить в пустоту ему неловко. Он не выдержал, снова глянул за речку, пробормотал, будто о несносной погоде:
– Двенадцать лет на родине не бывал… Как выслали нас, я еще пацаном был. Там, за Городом, на другом берегу Дона, – мой родной хутор. Хозяйство у нас было… Если приведет бог немца прогнать и живым вернуться – буду просить, чтоб вернули нашу семью сюда.
Бойцу, копавшему траншею рядом, было жарко – он и нательную рубаху снял. На плече отливала темной синью татуировка: опершись на ручку топора, сидел палач. Колпак его с прорезью для глаз напоминал шутовскую хвостато-бубенчатую шапку. Позади него вырастала тыльная сторона массивного трона, где, как на стенах привокзального туалета, были оставлены автографы предыдущих служителей петли и топора: «Короля на мыло», «Палача на трон».
Лямзин долго рассматривал игравшую на солнце наколку, оттопырив нижнюю губу, с одобрением сказал:
– Высокохудожественный экспонат. Хоть сейчас под стекло и в музей.
Солдат с татуировкой равнодушно глянул на Лямзина, тихо ответил:
– Не скалься, браток.
– Да я и не думал, – примирительно поднял руку с горстью семечек Лямзин, потом протянул пригоршню:
– Угощайся. Я в сам-деле это, восхищаюсь, так сказать.
Солдат оторвался от работы, пересыпал семечки себе в карман. Лямзин протянул руку:
– Саня.
– Мирон.
– Давно из «санатория»?
– Два года до войны пожил на воле. Как мобилизацию объявили – пошел в первый день, а мне «козью морду» выписали. До зимы мурыжили, думали: брать – не брать; достоин – не достоин. Я даже в обком писал: ну оступился, отбыл срок, добровольно ж прошусь, сколько вы мне будете кровь сворачивать? Сжалились, призвали.
Загрохотало со стороны Шилова, забухали с левого берега тяжелые калибры. Далекий склон выпустил из макушки горсти пепла. Молодняк, только вчера прибывший в Город, живо загомонил, обсуждая шиловскую «диспозицию». Лямзин на правах старожила налетел:
– Копай, ватага! Глазеть после обеда будете.
На Шиловских холмах оседали клубы дыма, изредка ветер доносил стрелковую трескотню. От северных, не видных отсюда мостов тоже погромыхивало, отдаленно ухало. Лямзин чесал за ухом, думал о своем. Ополченцы, изредка поглядывая в его сторону, продолжали прерванный разговор:
– Я его родителей отлично знал. Мы тогда на Заставе жили, а когда меня в шестой класс перевели, отцу квартиру в новом доме дали. Я и самого Андрея Платоновича видел, он к родителям своим в отпуск приезжал. А с отцом его – дедом Платоном – я чуть ли не каждый день во дворе встречался.
– И как, говоришь, у него настоящая фамилия?
– Климентовы они.
– А у меня, брат, в соседнем подъезде поэт московский три года жил. Моя матерь их семейство поджаливала, часто продуктами с ними делилась, они с женой скудно питались. Я ему пару раз в магазин за хлебом бегал. Бывало, мы с матерью приходили генеральную уборку делать, нечасто, раз в полгода где-то. Перед Первомаем тогда, помню, зашел к нему в кабинет, вытрясенную постилку обратно на пол уложил и мельком в тетрадь заглянул, а там стишок новый, даже чернила не высохли. Раз прочитал – на всю жизнь запомнил:
- Пусти меня, отдай меня, Воронеж:
- Уронишь ты меня иль проворонишь,
- Ты выронишь меня или вернешь, –
- Воронеж – блажь, Воронеж – ворон, нож.
– А теперь он где, этот поэт, помер?
– Выслали, на север куда-то.
Переступая через лопаты и кучи земли, прошел военный с лейтенантскими петлицами. Хотя военным его можно было назвать с трудом. На вид – лет тридцать, закостенелый неухоженный холостяк. Форма на нем топорщилась, словно с чужого плеча, голенища сапог сбились гармошкой, из-под околыша фуражки на затылке курчавились непокорные волосы, спереди и с боков отсвечивала лысина. Вчера он бродил меж окопов, ставил солдат в картинные позы, они замирали с лопатами в руках, а он отбегал, садился на колено, делал снимки. На этот раз фотоаппарата с ним не было, в руках он вертел книжку, глаза его, укрытые за толстыми линзами вогнутых стекол, радостно пожирали обложку.
Какое счастье найти здесь старинного друга. Знакомые с юности Ильф и Петров. Ты, книга, теперь единственный мой, хоть и бумажный, друг. В месте, где априори не может быть друзей. Кто я для них? Абраша, тыловая крыса, жид. Глаза прицельную мушку не видят? Что ж с того, говорят они. В окошко аппарата ты горазд метиться. Они правы. Когда Родина истекает кровью, даже такие, как я, могут принести пользу. Можно примотать ко мне коктейль Молотова, обвязать для надежности гранатами и бросить на дорогу. Фашистский танк не оставит у себя в тылу живого еврея, непременно раздавит и взлетит на воздух. Вот моя миссия. Но я слоняюсь с «лейкой» по позициям. Я вижу презрение в глазах солдат, да и сам себя презираю. Кому нужны мои постановочные кадры? Кого они способны вдохновить на борьбу? Им место в мусорной корзине, а их печатают, подставляют снизу красивые призывы. Самому от себя тошно… Вот если бы судьба послала мне шанс, один-единственный шанс!.. Умри, но сделай самый лучший, самый правдивый кадр войны!.. Запечатли ее уродливый лик, всю подлость и мерзость… Такой кадр… способный остановить все будущие войны. Я, не колеблясь, умру за такой кадр.
Фотограф присел в тени угольного сарайчика. Огляделся, раскрыл книгу, понюхал корешок. Книжный запах ушел, вместо него книга впитала запах жилища, где она обитала до сегодняшнего утра, пока фотограф не подобрал ее в безлюдной коммуналке. Довоенное издательство, на форзаце портреты обоих авторов, Ильф уже с подписью из двух дат.
А ведь на днях Эренбург писал и о Петрове! В суете я начисто забыл об этом. Милый Евгений Петрович. Война уничтожила еще одну светлую голову. Ты ценил юмор в литературе и сам любил выкинуть номер. Однажды попытался пошутить даже над Богом. Не поверил бы в эту историю, если бы сам не видел ту фотографию. Как она попала в нашу редакцию? Кто теперь вспомнит. А рассказал мне о ней Фридлянд. Видимо, и копия фотографии – его рук дело. Эту карточку прислали Петрову из австралийского Сиднея. У Евгения Петровича была страсть к филателии, и он любил отправлять письма на выдуманные им имена и адреса. Они приходили к нему обратно с пометкой «Адресат отсутствует», а Петров становился обладателем очередной почтовой марки и пополнял коллекцию. Но Евгений Петрович не был бы собой, если бы отправлял пустые письма. Он всегда выдумывал незамысловатые истории и персонажей, справлялся об их здоровье, делах, прочих мелочах. И вот однажды ему из Сиднея пришел ответ. Да-да, не его конверт с привычной надписью об отсутствии адресата, а именно ответ. Самого письма я не видел, но те, кто читали его, передавали, что в письме были ответы на все поставленные Петровым вопросы. Что тетя Пэм здорова, и собака ее тоже, и даже любовник тети Пэм желает здравствовать. Что часто вспоминают дни, когда Евгений Петрович гостил у них, как они вместе ездили на рыбалку и весело проводили время.
Все это можно было списать на цепь случайных совпадений, если бы не фото. На нем Евгений Петрович стоял рядом с незнакомцем. Если учесть, что эту «шутку» с Петровым разыграл Бог, то на фото был именно Он. Как выглядел? Ничем не примечательное лицо, буквально настолько, что оно стерлось из памяти. Был бы на моем месте сам Петров, он, как бывший милиционер, составил бы словесный портрет, я же бессилен.
Евгений Петрович смотрел на дату отправления письма и вспоминал, что он делал в это время. Как мог попасть он на фото, где позади него и незнакомца бились о берег волны Тихого океана, виднелось бунгало с крышей из пальмовых листьев? Кто-то из домашних напомнил ошарашенному Петрову, что год назад (а именно тогда было отправлено письмо) он пластом лежал на больничной койке между жизнью и смертью. В конце письма далекий незнакомый австралиец с нетерпением ждал Евгения Петровича в гости. Кажется, теперь он его дождался.
Фотограф с лейтенантскими петлицами открыл страницу и, не глядя в текст, прочитал первую строчку по памяти: «В уездном городе N…»
Роман кромсал кусок свежего дерна. Лопата звякнула об железо. Он разрезал травяной пласт, наружу показался затянутый белыми корешками зажим для пионерского галстука. Роман улыбнулся нежданному привету из детства, стер с зажима землю. На свет проступил горящий костер с тремя языками пламени. Подошел один из новичков, рассмотрел зажим в руках Романа.
– У нас в школе целый скандал из-за этой штуки произошел, – поделился он. – Я как раз в комсомол вступал, меня уже не коснулось.
Новичок аккуратно взял у Романа зажим и, перевернув его вверх ногами, продолжил объяснять:
– Какой-то умник в этом перевернутом виде узрел подпись злодейской оппозиции. Приглядитесь: три языка пламени образуют прописную букву «Т», что значит «троцкистская». Повернем зажим боком, эти же языки пламени оказываются буквой «З» – «зиновьевская». А если смотреть на рисунок прямо, то получится «Ш» – «шайка». Слухи по школе поползли, потом за пределы нашего города вырвались, вместе с детьми уже и взрослые стали всерьез присматриваться.
Со стороны набегали слушатели.
– Это что, – включился в разговор еще один посвященный в тайну, – у нас в школе не такие «костры» видели. Может, помните, раньше спички были, на коробках горящую головешку рисовали. В тот же год, когда про зажимы байка пошла, и на этих коробках Троцкого рассмотрели. Его тоже «вверх ногами» надо было перевернуть, и языки пламени тогда были похожи на острую бородку, нос и завиток волос. Ну вылитый Троцкий в профиль.
– И все в один год, – заметил кто-то из толпы, – этикетку на спичках переделали, зажимы в траву выбросили.
– …и запылали костры инквизиции, – добавил кто-то совсем тихо.
Раздался резкий лямзинский окрик:
– Обе-е-ед! Ватага, становись на обед. Чего встал? Готовь кашеметы, ватага.
Лямзин ходил вдоль очереди к полевому котлу, выдергивал за рукав солдат из старого полкового состава, тихо говорил украдкой, подмаргивал, показывал на угол дома. Роман получил свою порцию на раздаче, зашел за указанный Лямзиным угол. В укромном месте поместилась затянутая диким виноградом беседка, в ней стол, заваленный яствами, Лямзин «подорвал» сегодня богатый подвальчик. Стояла откупоренная склянка повидла, нетронутая банка помидоров в томате и гвоздь программы – ополовиненная банка огурцов, где в рассоле плавала, как поплавок на реке, бутылка водки.
– А? Каков натюрморт? – хвалился Лямзин. – В старшины меня выбирайте – горя знать не будете.
– Да если б от нашего слова зависело, Саня, – потирая руки, сказал Опорков.
Сальников ухватил бутылку за короткое горлышко, дернул из банки, вышиб ударом о донце сургучовую пробку, вместе с ней пролилось не больше трех капель, набитой рукой разлил по кружкам. Опорков заглянул на дно, проверил содержимое чужих посудин и с одобрением выдал:
– Глаз-алмаз.
Встали, сдвинули кружки. «За победу!» – произнес каждый на свой лад: кто тихо и чувственно, кто с бравадой, громогласно. Набросились на еду. Заливали кашу томатом из банки, закусывали помидорами; толстым слоем ложилось повидло на хлебный кусок.
Отломив ветку груши, Опорков сыто рыгнул и взялся выстругивать зубочистку.
– После такого обеда поспать бы, – ковырнул он веточкой меж зубов, встал из-за стола, расправил большими пальцами ремень на животе.
Роман снова стал стаскивать через голову гимнастерку, готовясь к жаркой работе. У штабеля наваленных досок сидел молоденький боец, клеймил свой новый, только что опорожненный котелок. Уперев колесико зажигалки в бок котелка, он прокатывал его по белому металлу, выводя неровные буквы: Собкалов Федя. Роман, увидев в его руке знакомую вещь, спросил:
– Откуда «вдовушка», Федор?
Тот улыбнулся, раскрыл руку: ты не ошибся, это она – «вдовушка». Немецкая бензиновая зажигалка, прозванная так солдатами за безотказность: даже немного подмоченная, она никогда не капризничала. Роман взял ее:
– Точно такая. И штамп на боку, и хомуток вот здесь под шнурку.
– Брательник старший подарил, – ответил Федор. – Он по весне без руки явился, а меня забирали как раз, малеха не разминулись с ним – на станции встретились. Мать сразу за двоими плакала. Глянет на братана – лицом аж засветится, потом на меня – опять бледнеет. Он мне «вдовушку» напоследок отдал, на удачу.
– У меня тоже была, – любовно вертя в руках зажигалку, признался Роман, – да посеял в окопе. Или слямзил кто.
Федор улыбнулся, наверняка наслышанный о том, кто такой Лямзин.
Не чуя, что о нем идет речь, Лямзин с видом начальника прохаживался среди жующих:
– Заканчивай прием пищи, становись на работу.
Он встал рядом с азиатским узкоглазым бойцом, выразительно заглянул в его нетронутый котелок. Азиат сидел, сложив ноги по-турецки, жмурился на солнце, шептал молитву или вспоминал далекий дом.
– Ты чего, мой юный друг? Диверсию мне решил устроить? Голодный солдат – плохой солдат.
Азиат открыл глаза, губы шевельнулись на бесстрастном желтом лице:
– Каша свиной сало заправлен – нельзя.
Лямзин мило улыбнулся:
– Чучмекской кухни захотелось? Не жди, харя, не подвезут.
Щелки глаз у азиата хищно вытянулись:
– Я не чучмек! Каракалпак есть!
– Ты чумазая масса есть, – стал терпеливо объяснять Лямзин. – Вы все для меня чучмеки завоеванные. Ты вчера из пустыни вышел, тебя русский стоя писать научил. Пока мы не пришли, ты по-бабьи, на корточках, ссал.
Каракалпак вскочил, Лямзин отвесил ему звонкую оплеуху. Присев на корточки перед распластанным телом, он продолжил:
– Что, харя, с земли удобней тебе разговаривать? Мы в пустыню твою пришли, дороги, библиотеки, театры тебе построили, а ты, свинья, брыкаешься, не хочешь из чучмека цивилизованным становиться.
Каракалпак сплюнул на землю кровь, затараторил, мешая свою и чужую речь:
– Омар Хайям слышал? Тамерлан слышал? Самарканд был? Бухара был? У нас сивилизаций длинней!
К Лямзину подскочили Роман и Опорков:
– Саня, не трогай его. Водка, что ль, в голову ударила?
Лямзин рвался из их крепких рук:
– У кого длинней? Слышали, братва? Сам же выводит…
Каракалпака подняли набежавшие земляки, такие же маленькие, черноволосые, узкоглазые. Отряхивали пыль, стали успокаивать. Лямзина уводили, а он все возмущался:
– В Крыму мне попался один такой. Повели нас на экскурсию, на развалины смотреть. Колонны там мраморные, храмы, обсерватория даже. Говорю: «Эх, какие ж наши предки молодцы, в давние времена и уже так соображали». А он, экскурсовод хренов, морда татарская, мне: «Это все древние греки строили!» Ну не дурак? Античность какую-то приплел. Откуда в Крыму греки? Славянский замок это, а не полис. Тоже чуть не до драки с ним.
На северо-западе, в районе невидных Отрожских мостов, опять загрохотало.
22
Ночь провели в заново отбитых корпусах студгородка. От мостов подошли свежие зенитные батареи с мужским составом. Пулеметы резанули по окнам и щелям корпусов, зенитными орудиями выманили и пробуравили еще два танка, остальных разогнали плотным огнем, выстелили дворы института своими и чужими трупами. На этот раз в студгородке не застряли, рванули дальше, через пустырь к Березовой роще, минули ее, скатились в распадок, густо заросший деревьями. Это оказался Парк культуры и отдыха имени Лазаря Кагановича.
Замерли на бегу лошади, верблюды и зебры на круглой карусели. Не тронула пока пуля и осколок фанерных торговых палаток, качелей-лодочек, веранды для танцев и оркестровой раковины, не опалило взрывом крохотный декоративный штакетник, не завалило землей газонную травку и посыпанные песком прогулочные дорожки. Целым стоял павильон с вывесками «Главхладопром» и «Эскимо», не нарушена геометрия цветников, художественные рельефы, выложенные из темно-зеленого дерна.
Скрытый в глубокой лощине парк не пострадал от многодневных бомбежек, он сохранил свое очарование. Пролетевшие сквозь него солдаты ничего не замечали. Они укрывались за круглыми барабанами омертвевших каруселей, за толстыми стволами деревьев, за афишными тумбами и посылали во врага взаимные автоматные очереди.
Из-под горы бил тонкий родник и мирно стекала струйка в забранный камнем прудик, шепот родника потонул в перестрелке. На краю прудка, опершись на пятиметровое весло и уложив свободную руку на бок, изящно стояла девушка-атлетка, без всякого намека на купальник. У входа в открытый Зеленый театр восседала пара белоснежных вождей, облаченных в полувоенные френчи. Оба с открытыми фолиантами на коленях, они смотрели в глаза друг другу и в мирном споре обсуждали прочитанное. Их невысокий постамент и гипсовые тела отныне просто укрытие, а не предмет искусства.
Рывок от студгородка к парку был отчаянный, на пределе человеческих сил. Из кварталов частного сектора и недр стадионных трибун выползла для немцев подмога. Она обратила чекистов и пехотинцев вспять, однако разбилась о защиту институтских корпусов, снова очистить от русских студгородок не удалось. Заночевали в корпусах, уставшие солдаты валились вдоль стен.
Был среди них один, его в эту ночь не брала усталость. Только стало темнеть – он ушел с позиций. Повод нашелся легко: в тыл непрерывно шли санитарные пары с носилками. Ухватив мокрые от пота и грязи ручки, солдат ушел к мостам, где мелькали белизной и напитывались кровью бинты перевязочных пунктов, где сновали грузовики-летучки. Оттуда он не сразу вернулся к студгородку, свернул в известном ему направлении, пошел в полной тьме покрытого лесом холма, ведомый наитием и верой в провидение. Только оно и вывело его к заветной батарее, а еще ориентир – мелькавшая по левую руку река и свет отражаемых в ней ракет. По дороге он набредал на других зенитчиц, спрашивал Аду, ему отвечали, что таких нет, иногда указывали, куда свернуть. Она поджидала его, немного отошла от зенитки, углубившись в лес, и заметила первой:
– Неужели пришел?
– Обещал ведь, – запыхавшись, но не от ходьбы, произнес он.
– Гляжу – не убили, – как можно циничнее сказала она, а у самой сердце защемило от жалости.
– Плохо метились, – уловил он ее игру и почувствовал, что дыхание его уже не скачет так бешено.
Она старалась приглядеться к нему, мрак поглотил все линии, спрятал его лицо. Ей казалось, что он наверняка изменился за этот день: возмужал, покрылся копотью и легкая проседь вылезла на смену его опаленным волосам, чуть огрубел или стал хладнокровным голос.
– Надолго отпустили?
– Сам ушел… до утра.
– Так и будем тут стоять?
– Зачем же? Давай к реке пойдем.
Она в темноте обхватила обеими руками его правую ладонь, пошла вниз по склону, скорее ведя его, чем следуя за ним. Под двумя парами сапог зашуршал многолетний ковер опавшей листвы.
– Повеселитесь там, любовнички! – не удержался кто-то из подруг Ады.
– Не завидуй! – бросила Ада в ответ.
«А точно ли это любовь? – размышляла по дороге Ада. – Что я знаю о ней? Может, это просто влечение, которое существует у кошек и собак? Иисус-Мария, наставьте меня! Укажите путь! Ай, уже поздно, разве свернешь теперь? Кажется, я и сама за эти три года стала немножечко русская: они всегда рубят сплеча, не оглядываясь… Была не была…»
Когда он появился сегодня, она спряталась в воде вместе со всеми, хоть и узнала его. Потом посмотрела на его нахальный вид и определила: если и живет в нем тонкая душа, готовая продать полмира за четыре строчки Пастернака, то она уживается с рубахой-парнем, способным на шалость и отчаянный поступок, а потому Ада вышла на берег и приняла его вызов.
Андрей все же вырвался вперед, он обходил кусты, пригибался, предупреждал ее, где не успевал – ловил лицом низкие ветки, наклонял их или уводил в сторону. Они спустились к реке. Здесь было светлее: кроны деревьев не закрывали бледно моргавшие звезды. Выстреливали ракеты, поигрывая отражением на спокойном полотне воды. Вдали Город мрачно смотрел на них своей нависшей окраиной, все еще попыхивал смрадным чадом.
– Гляди, за теми камышами ваш пляжик.
– Похож.
– Слушай, я схожу окунусь, уже неделю в баню не водили. Да и сегодня где меня только не носило.
Она молча кивнула. Андрей быстро разделся, зашел по грудь и принялся отчаянно тереть подмышки, шею, лицо. За яростным плеском не сразу расслышал, что Ада тоже в воде. Когда понял это – замер. Она подошла сзади, пропустила свои руки у него под локтями, обхватила его и прижалась всем телом.
– Ты знаешь, а хорошо, что этот первый раз для нас обоих – первый.
– Почему? У меня было уже.
– Глупый мой ослик, – улыбнулась она, запустила пальцы в опаленные волосы на его затылке.
…Обнявшись, они лежали на своих простеленных гимнастерках. Теперь и ракеты сверкали по-иному, и вода в реке текла совсем не как раньше.
– Анджей, что будет завтра? Меня, наверное, скоро отправят в тыл – рожать.
– Вот и хорошо, живой останешься.
– А ты? Я ведь потеряю тебя.
– Почта полевая работает, свяжемся.
– Куда писать тебе? Ты же не вечно будешь здесь.
– Давай условимся: запишешь мой московский адрес, а я – твой довоенный. После войны отыщем друг друга.
– Если выживем… Мне ведь тоже еще воевать, месяца четыре, наверное, пока не заметят.
– Иди сразу докладывай, просись к женскому доктору.
– А вдруг я окажусь пустой, подумают – нарочно выдумала, чтоб с фронта сбежать. Ты говоришь: «Встретимся после войны», – а если война кончится не так, как нам хочется? Если немец останется на всей той земле, что теперь занял?
– Шалишь, родная. Не будет так. Мы его уже тормознули, а скоро и назад завернем, я это сегодня понял: немец тоже драпать умеет.
– Хорошо бы так… Диктуй свой адрес.
– Я запишу.
– Нет, диктуй, я запомню.
Андрей назвал улицу, дом и подъезд.
– Теперь ты свой.
– Не стоит, Анджей. Мой дом топчет враг, неизвестно, уцелел ли. Нет смысла писать тебе адрес, дом уже стерт с лица земли, как и этот Город. Не ищи меня там. Когда я приеду в родной город и не найду следов родителей, я не смогу там жить, я покину это место.
– Давай тогда здесь друг друга найдем! Город нас соединил, пусть судьбой нашей станет.
– Жить здесь я бы не хотела, одни развалины. Его и за двадцать лет не отстроить…
– Ты про это пока не думай. Вернемся сюда, найдем друг дружку, а Город станет нашей новой родиной. В нем любовь родилась… А может, и жизнь новая, – Андрей погладил ее по животу.
…Теперь он смотрел на мутный рассвет, вспоминал минувшую ночь. Глаза его с проступившими красными прожилками были воспалены от бессонницы, впрочем как и у остальных, поспавших два-три часа. Но еще в них был живой счастливый блеск, веселые искорки и надежда.
Всю ночь шла подготовка, не стихала работа: уносили раненых, подтягивали свежие полки, технику, провода, амуницию. В разбитых корпусах оборудовали перевязочные пункты, штабы и узлы связи, посты наблюдения на верхних этажах. Слабо колыхало ночным ветерком кусочек грязно-синей ткани: скромный платочек снова оказался на подоконнике третьего этажа, чтоб больше не спускаться.
Меж строившихся пехотных колонн прошла рота танков, на башнях было выведено краской: «Дзержинец». Над открытым люком головной машины, где рядом с надписью была нарисована звезда Героя, мелькнуло лицо в шлемофоне. Сержант Ковалев пригляделся. Танкист тоже заметил сержанта с медалью на груди, его пристальный взгляд. Оба встретились глазами, разом радостно закричали:
– Михалыч!
– Не верю, старик, не верю! Быть не может!
Распахнул объятия сержант Ковалев, танкист гаркнул в утробу танка, остановив его, вылез из люка наружу. Бывшие однополчане цокнулись грудь о грудь, проклюнулись крохотные слезы.
– Давно здесь, Витек?
– Да второй день уж. А под Город нас седьмого числа перекинули. Вчера с утра до темной ночи воевали. Может, слышал?
– Нет, мы только ночью прибыли. С разгрузки – сразу сюда.
– Выходит, сейчас вместе пойдем?
– Выходит – так. Рука об руку, – танкист не мог распрощаться с ладонью сержанта, хлопал друга по плечу.
Из башенного люка высунулся радист:
– Торопят нас, командир. Спрашивают, почему задержка. На исходных ждут.
– Ну прощай, Витек, – снова обнял танкист сержанта.
– До встречи, Михалыч! Мы теперь с твоими танками их через весь Город погоним, к самому Дону, и там перетопим к едреной матери!
Танкист угнездился в башне, махнул на прощанье. Ковалев отсалютовал в ответ сжатым кулаком «No pasarn!», обернулся к своему наполовину уцелевшему взводу:
– Андрюха Серебряков, друг с Финской.
Сержант проводил глазами головную машину, вспомнил, чт в Зимнюю войну о Серебрякове на фронте ходили легенды. Он мог водить танк задом наперед и скорости не сбавлять, утащил с поля боя три подбитых танка под самым носом у финнов и сам был однажды подбит, сутки отбивался из обездвиженного танка, а ночью починил танк и ушел к своим.
Серебряков захлопнул над головою стальную крышку. Через триплекс падала узкая полоска света, танкист поймал в нее вытащенную из нагрудного кармана фотографию: кроха-дочурка, знакомое с младенчества лицо жены. Они жили на соседних улицах, знали друг друга со времен, когда начали ходить. Поначалу дружили, потом он служил в церкви алтарником, и не проходило дня, чтобы, возвращаясь из храма, на него не налетала соседская язва на пару со своей сестрой. «Поп, пономарь, расстрига чертов!» – сыпали они обидные слова, сами до конца не зная, о чем говорят. Он их не трогал, а девочек это бесило, они хватали палки, швыряли ему в спину, продолжали ругать. Заступаться приходилось матери: «Это что ж за обезьянки такие противные, опять моего сыночка трогают?» «Обезьянья» любовь с годами переродилась в настоящую, но по старой памяти, бывало, назовет он ее «приматом» и она ему, припомнив, «пономаря» навесит. Танкист губами коснулся фотографии, приложил ее ко лбу, убрал в левый нагрудный карман.
С рассветом снова рванули на штурм. Вдоль Задонского шоссе шли свежие пехотные батальоны, напрямик через Березовую рощу шагали потрепанные стрелки и ополченцы, а колонны чекистов передвигались по трамвайной линии, по ложбине рельсового полотна, по берегу реки. Они выбили немецкое охранение, укрытое в железнодорожной будке, просочились в горловину широкого оврага, а из нее открылся голый фланг парка культуры и отдыха.
Андрей видел, как из будки вдоль насыпи удирала горстка врагов, потом она бесследно исчезла. Чекисты разглядели темную дыру водосточной трубы, проложенной под насыпью рельсовой дороги. Оттуда закричали на русском языке женщины:
– Не стреляйте, сыночки! Они нами прикрылись…
Ротный присел в двух шагах от трубы, дико ощерившись, крикнул:
– Скажите им: если не выйдут – гранатами закидаем! Никого не пожалеем!
– Да как же мы скажем, сыночек? Помилуй… с нами детки…
– Объясните там!.. Втолкуйте! Не сдадутся – всем капут!..
В трубе поднялся жалобный детский рев, заголосили бабы. Стрекотал чей-то настойчивый женский голос сквозь плач, молил, почти требовал. Из сырого мрака раздался голос:
– Выходят они, выходят!.. Согласные сдаться!
Полетели на землю карабины с раскаленными стволами, вслед за ними показались испуганные лица, задранные вверх дрожавшие руки.
– Все? – спросил ротный у крайнего немца.
Тот кивнул.
– Купился, дешевка, – процедил ротный.
Он подхватил с земли трофейное оружие, полез в подсумок к ближайшему пленному, вставил в оружие новую обойму. По одному стал разворачивать спиной к себе, рубить прикладом в поджилки, а когда немцы падали на колени, ротный простреливал их затылки. Он отворачивался от размозженных голов, бросал взгляды на выползавших из трубы детей, нервный тик перекашивал его лицо.
Детишек и баб принимали на руки, укладывали на траву, помогали разминать затекшие руки и поясницы, расспрашивали:
– Откуда здесь? Как попали?
За всех отвечал скрюченный старик:
– С ночи держали, паразиты. Мы все с ближних домов, не спросивши посогнали нас. Хотели расправу чинить, а потом решили щитом нас выставить, да не успели из трубы выгнать. Марию только пристрелили. Там она…
Ротный утер взмокшее лицо, размазав по нему две алые крапины, сплюнул чужую кровь, попавшую ему на губы, оглядел своих бойцов.
– Ты с ручником и ты с автоматом, – указал он двоим, – пролезете насквозь, залягте на той стороне, будете прикрывать нас огнем, а мы через насыпь пойдем.
Пара чекистов скрылась в трубе. Андрей взбежал на покрытую гравием насыпь, свалился между двумя рельсовыми парами, огляделся. Впереди был виден знакомый со вчерашнего вечера парк, лежавший в седловине двух бугров, справа на взлобке холма торчали пеньки и покалеченные деревья иссеченной Березовой рощи, чуть наискосок и налево – на противоположном бугре – высились трибуны стадиона «Динамо». Оттуда лупил бешеный ливень пуль, зажавший остатки стрелков и ополченцев среди обтрепанных зарослей и поваленных стволов рощи.
Ротный скомандовал хриплым сорванным голосом:
– Поднимайсь! В атаку!
Андрей сбежал вниз по насыпи, на ходу стреляя из карабина. Немцы удара во фланг не ждали, откатились с окраины парка вглубь. Андрей привалился плечом к деревянному столбу, расстрелял с колена всю обойму. Звякнула пуля над головой, прорвав еще одну дырку в раструбе репродуктора, похожего на цветок. Уже показался за деревьями пруд, мелькнуло белое тело статуи в полтора человеческих роста. Лопасть весла в руке у девушки откололась, из покатого бедра вырвало кусок гипса.
Засевшая в Березовой роще пехота почуяла в немцах слабину, скатилась под уклон, прижалась к парку. Как и вчера, из стадионных трибун стеганули из пулеметов. От птицефермы и овощехранилища ударила огневая поддержка, неведомо из какой балки полетели мины на головы чекистов и пехотинцев. На холме, в начале широкой ложбины, приютившей парк, высились корпуса детской областной больницы. Ее тоже превратили в крепость, и теперь садили из нее из стрелковых и орудийных стволов. Зажатая на подступах к парку атаковавшая волна угодила в кромсающую вилку. Чекисты убрались за рельсовую насыпь, пехотинцы отходили обратно в Березовую рощу, танки пятились.
Двое бывших студентов на шинели тащили раненого. Обгоняя их, резвым шагом поднималась в гору девушка, одетая в гражданское. На плечах она несла щуплого бойца. Один из филологов всмотрелся в ее низко склоненное лицо, сказал своему напарнику:
