Расплавленный рубеж Калашников Михаил
– Нет, – пробегая статью глазами, ответил Даниленко, – дальше снова низкая ложь, которую я даже переводить не хочу.
Даниленко закрыл газету, развернул тонкий журнал на скрепках:
– О, здесь даже с фотографией.
Снимок был сделан откуда-то из глубин Города. На переднем плане были уцелевшие дома, нетронутые уличными боями, по горизонту плыли шлейфы дыма и, затуманенная, проглядывала башня с куполом на главном институтском корпусе.
Бойцы гадали:
– Это где ж он засел? Километрах в трех от нас. Ближе подходить забоялся, писака.
Даниленко дождался, пока журнал прошел по рукам, снова впился глазами в текст:
– Тоже статейка: «Огромное облако пыли, смешанное с пороховым дымом и пеплом горевших деревень, поднималось в небо. Этот дым еще долго висел в неподвижном июльском воздухе. Коричневая дымка пеленой тянулась на запад до самого горизонта, сопровождая немецкие части. Пришел наконец…», черт возьми, как это перевести? «Мот Пульк» какой-то. «Неудержимый мастодонт», что ли? А может – «материализованная кара»?
На бугре каскадом разорвались гранаты, началась бешеная перестрелка. Солдат соскреб по стенкам котелка остатки каши, выдал незамысловатое:
– Пошли наши орелики.
К автоматной трескотне скоро примешался минометный вой, хлопанье взрывов. Удобную лощину минула четверка санитаров. Отделение допило чай и тоже ушло к позициям. С бугра скатился первый раненый. Морща лицо, он придерживал наскоро замотанную руку. Дальше несли кого-то на растянутой плащ-палатке. Тело раненого провисло в ней, как в гамаке, качалось на ходу, скрытое зеленым полотном. Наружу торчали только сапоги с петлями из телефонного провода.
Чуть поодаль, ближе к пруду, вели одинокого пленного: руки заведены за спину и скручены, вид сытый, не испуганный, идет с достоинством. Роман не почувствовал, как звереет. Он набросился на немца. Его оттаскивали за ворот, даже придушили немного, а он все тыкал пленного носом в кучу битого гипса у пьедестала с голыми ступнями и приговаривал:
– Кто это сделал?! Кто?.. Это?.. Сделал?..
Руки Романа наконец выпустили жертву. Из наплывшего тумана проступали лица солдат, стали различимы голоса. Сальников тряс его за грудки, высказывал с укоризной:
– Ты что? Он же ответить тебе даже не может! Что ты, Лямзин, что ли?
Пленный, стоя на коленях, сплевывал текшую из носа кровь. Роману вспомнился он сам в «прощальных» объятиях матери. Губы его задрожали, он прикрыл лицо рукавом. В набежавшей тьме снова проявился скорбный взгляд пожилого бойца, черно-белая растиражированная фотография с порушенным Городом. Роман убрал рукав от покрасневших, но сухих глаз, выразительно сказал:
– Нет, он может мне ответить. Может. Мастерком, шпателем, лопатой. Не мне он ответит. Городу этому. Вот такие, как он, будут отвечать.
Пленного повели дальше. Сальников помог Роману подняться, как всегда что-то примирительно бормоча. Роман не слышал его, думал: «В каждом из нас сидит Лямзин, скрытый до поры».
26
Мы в низине, а фрицы на взлобке.
И у них элеватор – все как на ладони.
Лейтенант говорит: когда наступление будет, нас штрафниками заменят.
Коли отсюда идти, Савур-могила, черный гроб.
Юрий Нагибин. Война с черного хода
Весь остаток июля и половину августа в междуречье Дона и одноименной с Городом реки не стихали бои. Огнем проредило рощи Малую и Фигурную, высекло подчистую рощу Сердце – факелами пылали ее сосны. Мало живого уцелело в рощах Молот и Звезда, в Колбасном логу. Место между Семилукской дорогой, селом Подгорное и Задонским шоссе получило название Горячий треугольник. В его северо-западном углу торчала плоская высота, окрещенная Курганом мужества. Среди пустынной равнины любая складка местности принимала жизненную важность, и курган свое имя заслужил законно.
Как могли использовали рощу Длинную – узенькую посадку шириной в двадцать метров. Под каждым уцелевшим кустом ютился окопчик, скопление деревьев позволяло оборудовать медицинский пункт или укрыть резервную группу. Роща тянулась лишь на полкилометра, но для напиравших немцев оказалась зубастой. Узкий зеленый островок выдерживал в сутки по нескольку обстрелов, и все же там оставались живые.
На нейтральной полосе, с южной окраины Подгорного, был виден невысокий сруб в четыре звена. Там бил ключ, прозванный обитателями окопов Родником жизни. Средь выжженной боями и летней жарой степи он влил силы не в одно раненое тело, но и взамен забрал не меньше людских душ. Ползали к роднику только по ночам, дорога к нему, открытому четырем ветрам, была выстелена трупами.
Не единожды случались чудеса. Во фронтовой газете появилась непридуманная статейка: «При занятии рощи Фигурная частями 107-й стрелковой дивизии был обнаружен подбитый танк КВ-322 из 180-й бригады, в котором находился тов. Тарабан. Он пробыл в осажденном танке в расположении войск противника с 24.07.42 по 12.08.42 г. Имея в танке 4 рыбины, одну банку консервов и около килограмма хлеба, тов. Тарабан мужественно и стойко, как подобает истинному воину, переносил все трудности в течение двадцати суток».
Перерезала надвое линия фронта новый городской аэродром. Взлетная полоса не давала сблизиться с врагом. Навстречу друг другу ночами поползли узкие ходы сообщения, располосовавшие взлетное поле. Во тьме устраивались гранатные дуэли, свежие окопы превращались в могилы. Со стороны Коминтерновского кладбища вели перекрестный огонь немецкие пулеметы, скрытые в дзотах из каменных могильных плит. Августовский день начался встречным боем, не стихавшим до вечерней зари. Изможденный солдат исписал карандашом обрывок бумаги, затолкал в стреляную гильзу и спрятал в ствол своего исковерканного оружия. Через годы тот ствол был найден в земле, и даже буквы на записке не стерло время: «Было 16 человек. Танки все лезут. Патроны кончились. Осталось три человека. Костя тяжело ранен, скоро умрет. Все. За нас отомстите. Летвачев Н. Е.».
Детская больница на короткий срок перешла в руки советской стороны. Вернее, даже не весь больничный корпус, а только часть помещений, куда прорвалась группа бойцов с лейтенантом Вольмановым. Остальных наступавших немцы рассеяли и отогнали прочь. Вольманов и два десятка солдат забаррикадировались в кабинете, откуда окна выходили на три стороны света. Они открыли огонь по внутреннему двору больничного комплекса, по соседним корпусам, вытянули у врага немало крови. Их жгли огнеметами, расстреливали из противотанковых пушек, не раз предлагали сдаться. Ни один не вышел с поднятыми руками, ни один не попал полумертвым и беспамятным в плен.
В районе ипподрома снова был повторен подвиг Вавилова и Бовкуна: парторг Абызов рванул вместе с собой пулеметное укрепление. Погиб прославленный командир танковой роты младший лейтенант Серебряков. Перед смертью он намолотил столько врага, что хватило бы еще на одно звание Героя.
Немцы на две недели задержали перевод моторизованных и механических дивизий на юг, в сторону Волги, где приостановилось наступление, где явно не хватало колес и гусениц. С немцев в Городе обильно снимали стружку, сбивали спесь. Меж городских руин гибла кадровая, закаленная в боях армия вермахта. Пополнения поступали вовремя, но качество немецкого солдата оставляло желать лучшего. Вместо погибших и искалеченных волков приходили щенята.
Уже не за горами был Сталинград, превзошедший по накалу все существовавшие до этого войны. Сталинград, чье имя заслуженно узнал весь свет. Но до волжской твердыни уличные бои гремели в этом Городе, он предтеча сталинградскому упорству и ловкости.
Весь месяц клокотал Шиловский плацдарм. Чижовка, за редкими днями, все это время дремала. Таких боев, как на северной окраине, здесь не было, но каждые три-четыре дня в Чижовку уходила разведгруппа, наводила шорох, иногда приносила языка. На исходе июля случился рывок и крупный бой. Ночью на дамбе тихо скопился полк плюс сводный батальон. Перед рассветом они атаковали, отбили участок Лоска и соседней улицы. На этом крохотном плацдарме умещалось шестнадцать домов, которые немцы утюжили днем и ночью с высоты окрестных холмов, ровняли с землей, хотели заставить убраться обратно за реку.
На левом берегу в корпусах потухшей ВОГРЭС были оборудованы посты. Самая знаковая работа велась в реке. Ночами пойму наводняла человеческая масса, она шевелилась, собирала раскиданные взрывом бетонные куски моста, стаскивала их к берегу, опускала в воду. На дне вырастала узкая полоска гати, шириною не больше пролета танковых гусениц, скрытая от немецкого самолета-разведчика метровым потоком воды. В ход шли не только остатки взорванного моста – разбирались окрестные дома, дорожный булыжник. Подводный бетонно-кирпичный язык медленно полз по дну реки к Чижовке. Гать миновала середину реки, дальше шло мелководье, да и берег был близко, с него могли заметить подготовку подводной переправы.
Этим вечером Роман видел саперов, уползавших к реке. Они несли с собой высокие вешки: танкистам нужны ориентиры, чтобы не соскочить с гати и не утонуть в реке.
Днем приходил Куцыгин, политрук от местных ополченцев. Про него было слышно, что он воевал еще в гражданскую, в июле был среди тех, кто отбивал корпуса СХИ. Он выступал перед батальоном с пламенной речью, где фразы и призывы были общими, газетными, хоть и сказанными от сердца. Лишь в конце он сбавил голос, сказал по-простому:
– Запомните, сыны: каждый из вас – умелый боец, большая сила. Штурмовая группа – колоссальная сила. Взвод – беспомощная толпа. Рота – бестолковое стадо. Батальон – скотина, пущенная на убой. Кто был из вас на правом берегу? В студгородке, парке Кагановича, стадионе. Там вы видели, что такое штурмовая группа. Не бойтесь оторваться от соседа, не бойтесь остаться в одиночестве. Воюйте без оглядки, помощь придет. Только не дайте им высунуть носа, прижмите к земле, чем сможете… хоть каменюкой.
Солдаты расходились на отдых. В полуподвале, оборудованном под солдатское жилище, у прыгавшего лампового пламени сидели допоздна, вели пустопорожнюю болтовню. Над газетой склонился Федя Собкалов, он внимательно читал, потом полез в карман за листиком и карандашом, стал переписывать столбцы стихов.
– Что пишешь, Федор? – спросил Роман.
Солдат смущенно улыбнулся. Сальников заглянул ему через плечо, прищурившись, прочел вслух:
- Жди меня, и я вернусь,
- Всем смертям назло.
- Кто не ждал меня, тот пусть
- Скажет: – Повезло.
Лямзин, ковырнув ножом грязь под ногтем:
– Не-е, то не наша музыка. Ты, малый, эти песни брось. Вот что заучивать надо, чуть было не скурил, да прочитал вовремя. – И он достал из кисета обрывок газеты.
Сальников и тут поспел, развернул аккуратно оглоданную полоску тонкой бумаги:
- Если ты фашисту с ружьем
- Не желаешь навек отдать
- Дом, где жил ты, жену и мать,
- Все, что родиной мы зовем, –
- Знай: никто ее не спасет,
- Если ты ее не спасешь;
- Знай: никто его не убьет,
- Если ты его не убьешь.
Лямзин обвел всех довольным взглядом:
– Вот это стихи. Не то что твое соплежуйство.
– Один и тот же автор, – заключил Сальников, возвращая газетную вырезку хозяину.
Ночь прошла как обычно: в слепых перестрелках, в огнях осветительных ракет. Солдаты вставали с помятыми лицами, торопливо умывались, полоскали на ходу рот, набирали до краев фляжки – на том берегу водички не поднесут. Кормежка перед атакой не полагалась. Скрытно шли в пойму, выстраивались на берегу. Меж укреплений зарокотали танковые моторы.
– Пошла настройка оркестра! – забавлялся Лямзин или просто хорохорился, ведь и его била дрожь прохладного утра.
Игру подхватил Опорков:
– Сейчас вы прослушаете сюиту из оперы Ивана Жопина. Музыка Глинки, слова – его жинки, песня «Как влупил бычок по огороду».
– Больше похоже на «Не ходи под окнами, не колупай замазку», – дал дельный совет бывший зэк Мирон.
Танковый гул нарастал. Чижовка наверняка проснулась, притаилась, смотрела сверху вниз злобно, выжидающе. В ушах привычно раздавался короткий свист перед разрывом, холм за рекой окрасился огненными цветками. Вспахало видавшую виды Чижовку на новый манер. Из глубины сибирских руд добытые, на кухнях уральских котлов испеченные, в жерла тульских стволов уложенные, летели по небу «сахарные пряники» для гостей. В полную мощь рыкнули моторы танков, выстегнули из сопел прогоревший полупрозрачный дух. На малых оборотах, с выключенными фарами выезжали по одному на подводную дамбу, следили за тонкими прутиками вешек, торчащих из воды.
Активная война снова вернулась к ВОГРЭС, захлестнула, понесла с собой и этот погибший мост. По трем переправам, по трем скорбным дорогам уходили защитники Города: в поднебесье, в госпитали, а уцелевшие на мосту – в полыхавшую битву.
Роман, рассекая сапогами воду, напористо вошел в реку. Она вздрогнула под первыми гостинцами, пущенными с Чижовки, а Роману подумалось: от его каблука. С каждой секундой гостинцы все ближе прижимались к гати, нащупывали ее в темноте. Роман согнулся под тяжестью поднятой взрывом волны, накинул подол гимнастерки на капризный затвор своей «светки», заранее зная, что это не сильно ее убережет. Он не оборачивался, но знал, что следом шагает горстка испуганных галчат – солдат его группы, над кем он, как старожил этого Города, поставлен главным. У них было несколько дней, за которые он едва запомнил их фамилии, а обучить чему-то не успел.
Первый снаряд встретился с гатью, угодил в колонну пехоты, когда танки уже расползались по правому берегу. Раненые барахтались по обе стороны от узкой подводной дамбы, пытались нащупать ступней ушедшую опору. Роман бежал на вспышки танковых орудий, ноги проваливались, застревали меж обломков и камней дамбы, «светка» была искупана с головы до ног.
Через десяток шагов и этой зыбкой платформы не стало, Роман провалился под воду с головой. Он выпрямил ноги, толкнул от себя дно, скачками стал приближаться к берегу. Ночь поблекла, наступали робкие сумерки. Первым, кого увидел Роман на берегу, был притаившийся за кустом Мирон. Он выискивал цель, сосредоточенно щурился, спуская курок. В движениях никакой суеты, выверенный расчет. Рядом с ним сидел фотограф, его взгляд провожал бойцов, брал в фокус сновавшую на фоне прояснявшегося неба тень, каждый раз он опаздывал нажать на кнопку спуска затвора фотоаппарата и начинал вновь.
Из ближайших домов, не замолкая, полыхали пулеметные костры. Их уничтожали танковыми гусеницами, гасили из пушек. Прибрежная полоска покрылась частоколом минометных разрывов, с макушки холма ударила противотанковая пушка, замер и запылал первый танк. Роман вскочил, выписывая зигзаги и петли, добежал до полуразваленных домов. Среди чужих лиц рассмотрел Лямзина с Опорковым, внезапно вспомнил о своих солдатах. Все это время его группа жалась сзади, теперь она была располовинена огнем, растеряна по дороге. Роман понимал, что должен командовать солдатами, должен вести их, а они ничего не понимали, послушно брели следом.
– Смотри, как его расчавучило! – показал Опорков на смятый гусеницей пулемет.
Что стало с его хозяином, Роман глядеть не решился.
– Знатная труба, сгодилась бы в хозяйстве, давно обзавестись мечтаю, – в тон Опоркову гомонил Лямзин.
– Давай вон там посмотрим, может, уцелел, – показал Опорков на другой дом, от которого остался только фундамент с узкой бойницей.
Втроем, со своими ватагами, они обежали укрытие с тыла, открылся проход под фундамент, высотой не больше метра. Лямзин на всякий случай пустил внутрь автоматную очередь. В подвале лежал нестарый немец, худой и жилистый. Лямзин подошел к нему и запнулся. Подняв с пола звякнувшую цепь, он задрал вверх ногу немца, прикованную к железной трубе подвала.
– А еще про нас листовки пишут, – выразительно глянул Лямзин на цепь. – Бей, говорит, жида-большевика, он вам в спину стреляет. Европейская нация, культурный народ. Людей на цепок, не хуже кобеля, сажают.
Опорков подергал намертво привинченный к доске пулемет:
– Утрись, Саня, и этот мимо твоего хозяйства.
– С паршивой овцы хоть шерсти клок, – сказал Лямзин, вычищая карманы немца.
В сторону полетел цветастый платок, опорожненная фляжка. Из внутреннего кармана Лямзин достал бумажник, глянул на фотографию, без интереса отбросил. Роман сидел возле входа, переводил дух, потянувшись, достал карточку. На него смотрела девушка лет двадцати и пожилая женщина с нарисованными губами. Роман перевернул фото, прочитал немецкие буквы, тут же перевел:
– «Дорогому Вилли от сестры и мамы».
– Языкам обучен? – удивился Лямзин.
– Да тут же школьные слова: «муттер», «швестер».
– А я вон какую нашел, – похвастался Опорков сдернутой со стены интимной фотографией.
– Неужто жинка его? – вытаращил глаза Лямзин. – Это ж как она к фотографу пошла? Чужому мужику себя показала. Да я б за такую карточку с фронта дезертировал, только б ей напоследок в глаза посмотреть.
– А может, он, как увидел, так сам себе пулю в лоб и пустил? – предположил Роман. – Не видно, куда убитый?
В их убежище ворвался незнакомый командир:
– Вы что, на курорте?! Чего расселись? Там наши помирают!..
Перепуганный молодняк не уместился внутрь подвала, жался около фундамента.
– Не шуми, родной, – примирительно оборвал его Лямзин. – Уже идем – видишь? На секунду привстали, сердце чуть успокоить: вылетает, как неродное, в сам-деле.
Роман вышел из подвала, навстречу ему в упор щелкнул затвор фотоаппарата, липко, как плевок. Он разглядел глаза, укрытые за толстыми линзами очков, укора в них не было, но Романа передернуло.
– Ну если эта ворона слепая сюда добралась, быть немцу битым! – вслух прокричал Лямзин.
Поправив каску, он скрылся за развалинами. Заборы и мелкие хозпостройки немец выжег еще в июле, деревья и кустарник вырублены, обзор к реке должен быть чистым. Солдаты поднимали клубы пепла, падали в сажу, перекатывались, перемазанные как черти. Лямзин заметил, как умело бил из пулемета чумазый каракалпак.
– Кажись, мой крестничек! – проговорил он после короткой автоматной очереди. – А может, и ошибся я: они все на одну рожу.
Каракалпак вскочил, перекатил пулемет на цельнометаллических колесах, снова улегся, поливая свинцом огрызавшиеся огнем склоны. Лямзин перебегал, кувыркался в кирпичных руинах, экономно добивая автоматный диск, услышал, что пулемет молчит. Поискал глазами своего «крестника». У заглохшего пулемета растянулось маленькое, перепачканное сажей тело, узкие глаза перед смертью расширились, больше не раздражали Лямзина своей непохожестью на нормальные глаза. Сашка Лямзин выругался, с горечью простонал:
– Парень… как же тебя угораздило?
Два других каракалпака выставили из своего неглубокого укрытия ампуломет. Стеклянные сферы, пущенные «шайтан-трубой», с легким плюханьем полетели одна за другой. Средь немецких позиций распустились шесть огненных цветков. Седьмой шар угодил если не в саму пулеметную щель, то лопнул близко с нею – наружу выпрыгнули люди-факелы, горевшие белым фосфорным огнем, который даже земля не в силах потушить. От вопящих фигур кинулись прочь еще не охваченные пламенем, подхлестнутые страхом соседи. Огненный меч Архистратига гнал врагов вспять.
Роман видел это орудийное укрытие. В мощных стенах старой церкви укрылась ненавистная пушка. Она обездвижила второй танк, опрокинула нашу сорокапятку, едва успевшую вступить с ней в дуэль. Наверняка ее снаряд разорвал в клочья фотографа. Пушку надежно прикрывали пулеметы, растыканные на куполе, колокольне, соседских домах. Их с трудом выбивали снайперы или умелые гранатометчики, но прислуга у замолчавшего было пулемета быстро менялась, снова прижимала штурмовые группы к земле. Нужны были танки. Напуганные спрятанной в церкви пушкой, они теперь были укрыты под бугром, в мертвой зоне. Роман медленно полз, его замечали, по нему стреляли, теряли из виду, снова находили. Пуля пробила левое предплечье, рука ослабла, но еще шевелилась, на нее пока можно было опереться. Вторая пуля чиркнула по каске. Перед носом, в пяти метрах от его головы, разорвалась граната. Осколок цокнул по каске, она смягчила удар. Правый глаз теперь ничего не видел, его заливало кровью. С каждым новым повреждением Роман только распалялся, злость нарастала.
Он бросил одну гранату, она угодила в стену. Вторая не долетела. Роман прополз еще десяток шагов. Третья шла хорошо, упала перед самой амбразурой, не разорвалась, скатилась обратно под уклон и на полдороге рванула. Боезапас весь вышел. Роман поводил глазами. В шаге от его руки из-под груды кирпича торчала нога в серо-зеленой штанине, из короткого голенища показалась немецкая граната на деревянной ручке. Находка, может быть, и улетела бы удачно, если б не пуля, пробившая левую руку в новом месте. Роман снова чуть не подорвал сам себя. Воевать было нечем, не осталось ни сил, ни заряда.
А смерти покорной от меня ты, гад, все равно не дождешься…
Что-то давило в бок. Роман полез рукой к поясу, достал заветную гранату с памятной царапиной. Заговоренный талисман, табу на растрату.
Ты меня уже один раз выручала, и теперь не подведи.
Роман зацепил кольцо за торчавший из земли штырь, рванул на себя гранату, с подскоком бросил и зарылся носом в битый кирпич. Куда попало и как взорвалось граната – не видел, слышал только, как пулеметный дождь разбирал по камешку его утлое укрытие. Звенели по каске обломки пуль и кирпичная крошка, пробивая гимнастерку, вонзались в кожу. На бугре загрохотали тяжелые КВ, позади злее огрызнулись стволы сотоварищей. Роман облегченно выдохнул, здоровой рукой достал из кармана перевязочный пакет, наскоро перемотал две дырки в руке.
Чижовка не заканчивалась церковью. Гремело с высоты водонапорной башни, из розариума, превращенной в крепость трехэтажной школы. Все еще лупили из стволов, они образовывали в цепях атакующих проплешины, пробивали броню танков.
Зря ты подумал, что можешь залечь, затаиться, дождаться, когда придут другие и доделают твою работу. И раны твои филонить права не дают. Ты ничем не лучше тех, кто сейчас кровью исходит.
Роман побежал к церкви. Из провала в стене еще курился дымок от заветной гранаты. Прибежали еще два бойца. Один показывал влево, торопливо объяснял:
– Танки… из ложка лезут. Да вон, через лощину…
– Надо встренуть, – скупо бросил второй.
Они протиснулись через пролом в закругленной алтарной стене. У орудия вповалку лежала посеченная прислуга. Был лишь один уцелевший, он тряс контуженной головой. Сквозь входы в фанерном иконостасе светился проем окованных железом входных дверей.
Втроем молча собирали пушку, разворачивали, катили через церковь к выходу. Пушка выскочила на паперть, раскинула станины. Роман встал у замка, щелкнул задвижкой, открывать-закрывать ее можно и однорукому. Он обвел глазами пылавшую Чижовку. Отсюда не видать порушенный очаг, давно бывший родным, но верилось, что табличка с номером и дядькиной фамилией все еще висит на столбе. Вспомнились давно забытые названия: Ремесленная гора, Большая Стрелецкая, Пушкарская, Вылоск. Первородные прозвища со времен основателей Города. Их исчезнувшие могилы теперь сотрясались под землей. Триста пятьдесят лет они держали своими костями эти склоны, не давали им оплыть. Тени забытых предков снова вышли на поле боя.
Наводчиком к пушке сел человек не случайный: со второго снаряда лезший по лощине танк пыхнул черным жаром, юзом пополз на уклон, уперся в бетонное колодезное кольцо. Был еще один выстрел, а может, два или три, Роман не успел запомнить.
После вспышки и грохота он приоткрыл глаза, теперь они оба были залиты кровью. Сквозь пелену он все же видел кусок утреннего неба и одинокое облако на нем. В голове билась одна лишь мысль: «Я все еще жив… я все еще… я все… я…»
27
Почерневший от старости столб. На ржавой скобе, вбитой в его верхушку, сверкал керамический колпачок, на нем, раскачиваясь, поскрипывал обрывок провода. Колпачок сливался с белой пеленой, и казалось, провод висел в воздухе, сам по себе. В небе появилась четверка «илов».
Оплывшей свечой торчал из сугробов Город. В нагромождениях и обломках с трудом узнавались очертания, кварталы, отдельные здания. Высохшим скелетом стоял Одинокий Монах – колокольня Митрофаньевского монастыря. Остальные безглавые церкви утонули в развалинах и снегах, обезличились. В бинокль было видно, что Петровский сквер изрезан траншеями, а памятник императору-флотоводцу исчез – сиротливо стоял гранитный постамент. Ни одной живой души – снег и камни. Хребты обгорелых зданий обратились в необитаемые скалы. Бело-черное безмолвие. Пустыня. Безжизненная Арктика.
Костя уговаривал ребят из боевого охранения:
– Да, мужики, клянусь: это мой родной Город, я в нем вырос. Я разведчиком все лето был, пять раз на правый берег плавал… и четыре раза вернулся без приключений.
– А на последний что ж случилось? – спросил старший.
Костя отодвинул на сторону шарф, задрал подбородок. Оголилась незарубцованная лунка пулевого ранения. Солдаты подошли ближе, стали рассматривать шею. Костя распахнул ворот полушубка, на свитере серебром блеснула медалька.
– И зачем ты туда прешься? – кивнул старший в сторону реки.
– Забрать кое-чего надо, с лета лежит.
– А до весны подождать или до ночи хотя бы?
– Ночью, боюсь, не найду. И вещь капризная, весны ждать не может.
Старший побарабанил по прикладу автомата, глянул на одного из своих солдат:
– Никитенко, снимай маскхалат. Кожухов, сгоняй в землянку за «тестом».
Пока Костя переодевался в белый костюм, старший все приговаривал:
– Ну не весны б ждал, а самую малость. Немец до весны тут не останется, скоро турнем.
Костя не спорил, молча улыбался, соглашаясь, кивал. Из убежища принесли миску размельченного в муку мела, развели его с водой, этой болтушкой покрасили лица Косте и сопровождавшему его солдату.
– Где мины растянуты, помнишь? – спросил старший у своего солдата.
– Обижаешь, – сказал солдат так, будто и впрямь обиделся.
Поползли гуськом, Костя замыкающим. В его памяти возродился оскал того немецкого офицера, его глаза, в секунду изменившиеся. До этого мига он водил стволом пистолета перед носом Кости, но во взгляде не доставало этой последней, убийственной решительности, чтобы выстрелить… и вдруг она появилась! Костя не успел испугаться, лишь увидел замершую мушку пистолета, закрывшую глаз целившегося немца. Последовал удар пули в шею и падение. В воздухе Костю развернуло, он упал лицом вниз. Дно ямы, на край которой поставил его немец перед тем, как выстрелить, было усеяно битым кирпичом. Подойдя к яме, немец свалил в нее носком сапога увесистый осколок кирпича. В Костю он не попал. Парнишка не потерял сознание, чувствовал, как заливает горло кровь, но затих, не шевелился. К офицеру подошел еще один немец, вдвоем они долго стояли, разглядывали свежий труп, никак не уходили. Или Косте казалось, что они долго болтают. Наконец они ушли, и только тогда Костя понял, насколько ослаб. Он долго выползал из ямы. Сколько шел задворками по безлюдному Городу, перебегал улицы, пересекал открытые площадки, он и сам бы не ответил. Кровь запеклась, больше не сочилась из отверстия в шее. В полубреду переплыл он реку, набрел на пост. Рана на шее долго зарастала, он не мог пить, глотать, говорить. На госпитальной койке иногда вспоминал солдата, которому помог перейти вброд реку.
Снежная пелена укрыла все складки берега, спрятала ориентиры. Торчал невысокий куст вербняка, обрывок колючей проволоки, оплетенный высохшим диким вьюнком.
«Кажется, здесь он тогда ее бросил, напротив бывшего Акатова монастыря. Снег глубокий, может, на этот раз и не найду», – думал он.
– Чего ищем-то? – обернувшись, спросил провожавший его боец.
– Вешка должна быть. Каркас такой, пирамидка из дощечек.
– Вон та, что ли?
Костя хотел обрадоваться, но про себя подумал: «Мало ли по берегу таких колпаков?» – а вслух ответил:
– Сейчас проверим.
Он подполз к вешке, подрыл снег, просунул руку в варежке, нащупал что-то. На свет вынул завернутый в холстину прямоугольник. Костя размотал шнурок с кистью, развернул тряпицу. Открылся подрамник с полотном. Красок осенняя влага не задела: южная летняя ночь, угол соломенной стрехи и аккуратное окошко с круглыми стеклышками, незамысловатая деревенская роспись по ставню, тонкая шея колодезного журавля разрезала усыпанное звездами небо.
Солдат подполз ближе:
– Я в киножурнале видел, когда немца от Москвы отогнали, вот так же доски над памятником разбивали, наружу его выпуская.
– В последний день войны снимут последний саркофаг с памятника… С Новым годом, – протянул Костя солдату картину.
Солдат изменился в лице:
– Да ну брось, твоя она.
Пулеметная трескотня нарушила тишину на Чижовских холмах: в небо улетела строчка красно-зеленых трассеров, по дуге прошлись две осветительные ракеты, блеклые в дневном свете. Костя, отвыкнувший от стрельбы, вжал голову в плечи.
Солдат улыбнулся:
– То наши балуются. Празднуют, салюты пускают. Ты еще не видел, что ночью было. С «Котовского», бронепоезда нашего, минут двадцать «его» поздравляли, засыпали подарками.
Роман пустил в воздух третью ракету, задрав голову, проследил за полетом.
– С Новым годом! – кричали Лямзин, Опорков, Мирон, добряк Сальников и еще многие новые бойцы, Роман их пока не знал.
Этим утром он вернулся из госпиталя. Не многим везет после излечения попасть в свою часть. Роман случайно увидел в госпитальном коридоре своего политрука, уговорил его походатайствовать перед больничным начальством, чтоб выпустили на недельку раньше, чтоб прямо сейчас ехать с политруком на позиции. Они протряслись всю новогоднюю ночь в полуторке, под промороженным брезентом, но это был самый счастливый Новый год в жизни Романа. Его встретили как родного, обнимали, хлопали по спине, с уважением разглядывали медаль на груди. Тут же появился НЗ с водкой. Весело трещали щепки в железной печурке, искрой играла одинокая нитка мишуры на маленькой декоративной елке, с прошлых праздников прилипшая к синей искусственной хвое. Елку нашли в разрушенном доме, нарядили крохотными гильзами от пистолетных патронов, на макушку водрузили звезду от солдатской шапки.
Фляжку растянули на три тоста. Подняли не чокаясь: за Федю Собкалова, за политрука Куцыгина, за санитарку Аню Скоробогатько, за каракалпаков и узбеков, за украинцев и грузин. Бегло рассказали Роману о сентябрьских боях, о том, как слились в конце концов Шиловский и Чижовский плацдармы и теперь никакая сила не спихнет их обратно за реку. Чижовка за два месяца боев поглотила полнокровную дивизию – пятнадцать тысяч душ.
Потом Лямзин предложил пальнуть еще – отметить праздник. За дверями землянки покалывал мягкий морозец, падал редкий снег в безветренном воздухе. Роман понимал, что праздничный салют не только ради Нового года, но и в его честь. Немецкая сторона молчала.
Меж присыпанных снегом холмиков – порушенных жилищ – мелькнула рыже-белая спина кота. Солдаты радостно загомонили:
– О, немчура обратно диверсанта засылает!
– Не бреши, наш это Диверсант, он у немцев тушенку ворует.
– От двух хозяев столуется, паразит. Вишь, какой гладкий.
– Давай, Диверсант, пообгрызи им там все провода.
– Лучше носы этим гадам оглодай.
– Скоро не Диверсант – собаки худые глодать их будут.
Кот не был одичалым, терся о сапоги, охотно шел на руки, его передавали от солдата к солдату, трепали за ухом.
Лямзин хлопнул Романа по плечу:
– Ну, пошли до полковой канцелярии прогуляемся, на довольствие тебя ставить надо.
– Погоди, Саня. Дай, пока я птица вольная, по Чижовке пройду.
Лямзин поднял брови:
– Гулять надумал? Это тебе не проспект Горького.
– Ему надо, – взглянув на Романа, сказал Сальников.
– Да я почти местный здесь, не бойся, не заблужусь, – напоследок ответил Роман.
Он пошел в сторону дядькиного дома, наверняка его отбили в сентябрьских боях. Снег в этой части Города был красный от кирпичной пыли, с въевшимися клочьями сажи. Торчала разрушенная двухэтажка, похожая на учебный макет в натуральную величину для изучения студентом-строителем – коммуналка в разрезе. Цветастый коврик на стене, портрет молодого Джугашвили, полотняный абажур с бахромой.
Роману попадались солдаты, курившие у землянок. Они иногда бросали на него редкие взгляды, вели свои разговоры:
– Что там в Сталинграде?
– Держится немчик пока.
– А куда ему из кольца деваться.
– Подохнет, измором возьмем.
– Богучар освободили, Кантемировку, Миллерово.
– Скоро и тут начнется.
Минометчики вскрывали свежий ящик боезапаса. Среди красных остромордых «морковок» снарядов лежал гостинец от далекой уральской укладчицы – кисет мягкой ткани с вышитым посланием: «Отомсти за погибшего брата, солдат!». Внутри, помимо табака, нашлось письмо, минометчики тут же читали его: «Я бывшая студентка Харьковского института, теперь – рабочая на заводе. Нынче вдали я от родного города, от места, где остались пожилые родители и много знакомых. Вы, солдаты, близко к нему. Слышите ли вы стон моей изнывающей Родины?»
– Молодец, девка, до костей пробирает…
На приступочке у заваленного строительным мусором подвала стояли немолодые командиры, курили, спорили:
– Слышал? Новый орден ввели – Александра Невского.
– Для начсостава награда, как «Суворов» с «Кутузовым».
– Уже и вручить успели, комбат какой-то на Дону семь танков поджег, во фронтовой тиражке портрет печатали.
– Я читал, что профиль Невского с актера Черкасова чеканили.
– Ты себе размер ордена представляешь? А портрет князя на нем? Да наряди в бороду тебя и на орден нарисуй – даже под лупой от Черкасова-Невского не отличишь.
Роман шел по наитию, память и ориентиры были в этом Городе бесполезны. Мешанина из камней, черепицы, досок и снега. Телеграфные столбы покосились, стояли заваленными влево-вправо. Землетрясение, вызванное людьми, расшатало их, как стариковские зубы. Снег повсюду ржаво-красный. Многие месяцы кружила над Городом алая метель. Напоенный кровью Город отрыгнул ее, она вылезла наружу сквозь снег.
Посреди двора стояла утонувшая в сугробе лавочка, к единственному дереву прилепилась квадратная афиша. Роман подошел к ней. Из довоенных объявлений не уцелело ни одного, лишь отдельные буквы на окаменелых кусках клея. Шелестел обрывок листовки с орлом, взгроможденным на свастику. Роман перевел взгляд на дерево. В стволе сидела пара крупных осколков, кое-где была отщелкнута кора, висела перебитая иссохшая ветка. Над кромкой снега виднелась вмятина в коре – давний подживший шрам. Роман нагнулся, ощупал руками ствол, осторожно провел по вдавленному колечку, опоясавшему все дерево, в одном месте нашел следы от железного долота, перерубавшего трос.
Солдат выпрямился, грустная улыбка замерла на его лице. Он похлопал по дереву, провел пальцами по его огрубевшим шагреневым складкам, беззвучно прошептал:
– Старина… ты справился…
С неба сыпался свежий, чистый снег, укрывая следы кровавой метели.
Октябрь 2019 г. – февраль 2020 г.
