Безмолвие девушек

Сомневаюсь, что кто-нибудь завидовал моему возвышению – если можно так это назвать.

Я поплелась обратно, понурив голову и глядя, как влага сочится сквозь песок под моими стопами. Я так погрузилась в собственные мысли, что раз или два чуть не врезалась в кого-то, но затем чутье заставило меня поднять взгляд – и как раз вовремя. Меньше чем в сотне шагов от меня стоял Агамемнон, глядя на свой корабль с Хрисеидой на борту – черную точку на фоне багрового закатного неба.

Я спряталась между кораблями и стала ждать. По всему берегу мужчины входили в море, смывали масло и грязь с кожи, окунали головы в волны – и все без исключения распевали гимны во славу Аполлона. Славится Аполлон, разящий издалека, и даже боги трепещут, когда он натягивает свой серебряный лук… И бесчисленные жрецы молят Феба избавить их от поветрия. Скоро побережье обезлюдело, и линия прилива чернела от людей. На моих глазах происходило нечто поразительное: все войско вошло в море.

Некоторых воинов, слишком слабых и неспособных идти, приходилось нести к воде. Резкое погружение разгоряченного тела в холодные волны было способно убить их. Но, насколько я знаю, никто из них не умер. Я видела даже, как один воин, ослабленный болезнью, после погружения самостоятельно вышел на берег.

Звезды проглядывали на зеленоватом небе. По всему побережью загорались костры, и когда мужчины возвращались, вымокшие, с моря, им давали чаши с горячим пряным вином, и каждый, прежде чем выпить, совершал возлияние во славу Аполлона. Затем они собирались у костров, грелись и пускали по кругу кувшины крепкого вина. По приказанию Агамемнона забили коз и овец, и вскоре перед воинами выстроились блюда с жареным мясом. Но не было слышно шуток и смеха, привычных для любого пира. Пока Аполлон не принял жертву, лагерь пребывал под его проклятием, и осознание этого угнетало всех тяжелым бременем.

Из своего укрытия я видела, что Агамемнон по-прежнему стоит на берегу – одинокая, неподвижная фигура. Разве мог он вспомнить обо мне после всего этого? И не поступить ли ему по примеру остальных: напиться и постараться обо всем забыть? Я продолжала убеждать себя и в то же время понимала, что он не забудет. Хоть мне – как и многим другим – казалось непостижимым, что два самых могущественных человека в греческом войске готовы сцепиться из-за девчонки.

* * *

По возвращении в стан Ахилла я тотчас направилась в чулан и стала ждать, пока меня позовут. Ифис не появлялась. Возможно, Патрокл запретил ей показываться.

Время тянулось мучительно долго. Я складывала подол туники и снова разглаживала. Если так делает престарелая женщина – помню, моя бабка делала, – это значит, что разум ее дряхлеет. Мне было всего лишь девятнадцать, и я занималась тем же… Я заставила себя прекратить.

На столе справа от двери стоял кувшин с вином. Я знала, что никто не стал бы возражать, и потому наполнила себе чашу. Руки у меня дрожали, несколько капель пролилось на стол, и пришлось искать тряпку. Я еще вытирала пролитое вино, когда послышались голоса. В первый миг я решила, что это Агамемнон явился за мной, и почувствовала себя преданной. Я рассчитывала на проволочку, но ее не последовало. Ахилл был прав: Агамемнону не терпелось завладеть мною.

Я встала, разгладила тунику и отерла губы, хотя так и не притронулась к вину. Я не собиралась упираться, чтобы меня тащили силой, и твердила себе, что пойду, вскинув голову, и не стану оглядываться. Не покажу страха, не доставлю Агамемнону удовольствия.

Но затем Патрокл возвестил приход Нестора и его сына Антилоха. Нестор… Я тотчас решила, что это своего рода посольство мира и что Агамемнон, должно быть, смягчился, поскольку для такой миссии он избрал бы именно Нестора. Я чуть приоткрыла дверь, чтобы лучше слышать и хоть отчасти видеть происходящее.

Нестор вошел в комнату, высокий, с посеребренными сединой волосами и в богатых одеждах – и позади него, неуклюжий и робкий, его младший сын Антилох. Мальчик до того был очарован Ахиллом, что боялся дышать в его присутствии. Оба стояли в накидках: хоть ночь и была теплой, с моря тянуло сыростью. Капли крошечными бисеринками поблескивали на их плечах. Ахилл встал поприветствовать гостей. Нестор снял накидку и передал Патроклу, после чего пригладил встрепанные волосы. Ахилл предложил ему сесть, и когда Нестор устроился, я отметила, что у него начали выпадать волосы – стали видны розовые проплешины под седыми прядями. Ахилл попросил Патрокла принести вина получше.

– Не этой девчачьей мочи, – добавил он и натянуто рассмеялся.

Антилох между тем оглядывался в поисках места, чтобы сесть. Увидел кровать и двинулся к ней неловким шагом. Ему представлялось, что Ахилл наблюдает за ним, поэтому он споткнулся о ковер и едва не растянулся.

Патрокл размешивал в золотой чаше вино для Нестора. Когда все было готово, он подошел к очагу и щедро плеснул вина в огонь во славу Аполлона. Капли зашипели на железной решетке. Нестор поднял чашу и выпил. Затем смерил Ахилла долгим, суровым взглядом.

– Вижу, ты пока не собираешься грузиться на корабли?

– Он не явился за девчонкой. Пока.

Нестор улыбнулся и покачал головой.

– Ты не отплывешь. Можно назвать тебя кем угодно, но только не предателем.

– Я не вижу в этом предательства. Это не моя война.

– Но охотно в нее вступил.

– Мне было семнадцать. – Ахилл подался вперед. – Он поступил сегодня оскорбительно, и каждый понимал это, но никто не осудил его.

– Я осудил. И осуждаю теперь.

– Нет уж, теперь все псу под хвост. Ему нужна Троя, так пусть берет – но без меня. Да только мы оба знаем, что он не сможет.

Нестор помолчал мгновение. Затем произнес:

– Я привык, что меня слушают, Ахилл…

– Продолжай. Я слушаю.

– Ты не можешь позволить другим сражаться, пока сам сидишь здесь и дуешься. – Нестор вскинул руку. – Да, дуешься.

Ахилл принял это на удивление сдержанно.

– Сегодня он пренебрег всякими правилами. Я сражался за эту девушку. Войско преподнесло ее мне – он не вправе забирать ее. Для меня все кончено. Я не собираюсь рисковать жизнью – и жизнями моих воинов – ради слабого, алчного, неумелого и трусливого царя.

Я ожидала, что Нестор вступится за Агамемнона, однако он лишь улыбнулся.

– Может, оно и так – это не имеет значения. И не важно, что ты лучший, чем он, воин, храбрее его и сильнее, – речь не об этом. У него больше воинов, чем у тебя, больше кораблей и больше земель – потому он возглавляет войско, а не ты.

– Но это не дает ему права забирать у других трофеи. Это мое, он этого не заслужил.

Было сказано еще много слов – об отваге, мужестве, верности, чести, – но я уже не слушала. Для меня имело значение лишь одно короткое слово: это. Это мое, он этого не заслужил.

Когда я вновь смогла сосредоточиться на их разговоре, Нестор говорил:

– Что ж, я лишь надеюсь…

Но никто так и не узнал, на что надеялся Нестор. Из коридора послышались торопливые шаги, и через мгновение в комнату ввалился Алким. Лицо его блестело от пота.

– Там глашатаи Агамемнона.

Чаша выскользнула из моих рук, и красное вино обрызгало тунику.

– Агамемнон с ними? – спросил Ахилл.

Алким помотал головой. Я заметила, как Ахилл покосился на Нестора, и глаза его вспыхнули. Но, когда он заговорил, слова его были обращены к Патроклу:

– Узнай, готова ли она, хорошо?

Нестор выглядел растерянным.

– Я не знал, что они явятся.

Ахилл тронул его руку в знак доверия.

Глашатаи Агамемнона явились в черных с алым одеяниях, с посохами, увитыми золотыми лентами. Им надлежало встать с внушительным видом и громкими, чистыми голосами возвестить послание Агамемнона. Вместо этого старший из них шагнул вперед и упал на колени. Ахилл подскочил и помог старцу подняться.

– Не тревожься, – сказал он. – Я не собираюсь вымещать на вас злобу. В этом нет вашей вины.

Дверь в чулан отворилась. Патрокл вошел и положил руки мне на плечи, но я стряхнула их.

– Ты по-прежнему думаешь, что он взял бы меня в жены?

Тот не успел ответить – его окликнул Ахилл:

– Патрокл, она готова?

Патрокл протянул мне руку. Я повиновалась, и он провел меня в комнату. Глашатаи уже вышли. Я осмелилась взглянуть на Ахилла и, к своему изумлению, увидела слезы на его щеках. Не было ни всхлипов, ни чего-то подобного; слезы просто катились по его лицу, и он даже не счел нужным смахнуть их.

Ахилл плакал, когда меня уводили. Я не плакала. Даже теперь, спустя годы, когда все это уже не имеет значения, я по-прежнему горжусь собой.

Но в ту ночь я заплакала.

Часть II

16

С первого дня, когда они высадились у стен Трои, он знал, что не вернется домой. Не уготовано ему радостных встреч, объятий и пиров в его честь. Не познать ему долгой и унылой жизни, рождения детей от надоедливой жены. Не проводить долгих часов, выслушивая жалобы земледельцев на соседей, верша суд в мелочных тяжбах, пока с течением лет не придут старость, немощность и смерть. Смерть в теплой постели, у очага, в окружении детей и внуков. И после, еще несколько лет, его имя будет звучать на устах людей, тех, кто знал его всю жизнь и сражался с ним бок о бок под стенами Трои. Но память людская коротка. Сменятся поколения, пройдут века, его гробница зарастет травой – и люди, проезжая на колесницах, каких он и представить не может, остановятся и скажут: «Как, по-твоему, что это? Похоже, дело человеческих рук…»

Ничего из этого ему не суждено. И он не возражает. Куда проще сознавать, что скоро придет время, что на рассвете, в сумерках или в знойный полдень меч или копье сразит его, и он умрет, как и жил, в неугасающих лучах славы. И на этом его история не прервется, ибо так посулили ему вероломные боги: вечная слава в обмен на раннюю смерть под стенами Трои.

* * *

Он знает нрав этого моря во всех проявлениях. Во всяком случае, мог утверждать это до недавних пор. Но в последние две недели движение волн было столь необычно – прежде он не видел ничего подобного. Небо хмурилось изо дня в день, и волны без единого клочка пены накатывали сплошным грозным валом. И он почувствовал недовольство богов еще прежде, чем первые воины пали жертвами моровых стрел.

Пока бушевал мор, вода ни разу не поднималась, но теперь море словно наверстывает упущенное. Волны гонят к берегу хлопья грязной пены, которая вскипает на мгновение и впитывается в песок. И каждая новая волна выше предыдущей. Вода подбирается к той части берега, которая годами оставалась сухой, волны выносят на сушу переплетенные водоросли, обломки раковин и выбеленные кости чаек.

В ночь, когда увели Брисеиду, один из кораблей сорвало с якорей. Патрокл растолкал его, и они вместе бросились на пляж, выкрикивая приказы и созывая людей. К рассвету корабль уже громоздился на мелководье, завалившись на бок, и ракушки, облепившие днище, придавали ему сходство с древним бородавчатым чудищем. С тех пор таких высоких волн больше не наблюдалось, но это послужило предостережением. Теперь они проверяли крепления всех кораблей, а некоторые подтащили еще дальше на сушу.

Глубина моря и неба потрясает. Дюны возвышаются за его спиной, и тень от волнующихся трав частоколом ложится на песок. Но вот с моря веет туман, как часто бывает в этот час. В считаные минуты дымка окутывает его, и теперь нет нужды куда-то всматриваться; он лишь слушает рокот волн и чувствует, как вода обтекает его стопы. Ребенком он спал с матерью в спальне, обращенной окнами к морю. Когда она ушла, он просыпался посреди ночи и представлял, что волны шепчут ее голосом и баюкают его.

Память порой творит странные вещи. В одном из самых ярких воспоминаний он стоит в спальне у окна и смотрит, как мама входит в море. Длинные черные волосы качаются на воде, как пряди водорослей, пока следующая волна не поглощает ее. И в то же время он понимает, что не мог этого видеть: из комнаты, где он спал ребенком, не видно моря. Но и более поздние образы не в силах исказить воспоминания об одинокой спальне и о мучительной разлуке. Отец все перепробовал – уговаривал его поесть, покупал лучшие игрушки и каждую ночь приходил утешить его перед сном. Однако он лишь отворачивался или, что хуже, терпел его объятия и, подобно матери, оставался безучастным и лежал словно в оцепенении. Жрецы, прорицатели, родственницы и няньки – у всех отец спрашивал совета, и никто не знал, что ему делать. К нему приводили сыновей из богатых домов, чтобы они стали его «друзьями», – но дети, как это бывает, сразу догадывались, что он «не такой», предпринимали несколько вялых попыток и после играли только друг с другом. Он перестал расти. И вот однажды, когда он превратился в бледного заморыша с блеклыми волосами и все ребра стали видны под кожей, – появился Патрокл. Патрокл, убивший в ссоре друга, мальчишку на два года старше его самого.

В тот день Ахилл услышал шум и в надежде, что это мать явилась в один из своих редких визитов, бросился в зал. И резко замер, завидев отца, говорящего с незнакомцем. Рядом стоял крупный неуклюжий мальчик с разбитым лицом и сломанным носом. Но побои выглядели давними, синяки были желтого окраса, лиловые по краям. Еще один «друг»?

Мальчишки смотрели друг на друга, Патрокл выглядывал из-за своего отца. В тот миг Ахилл не ощутил привычной неловкости при встрече с очередным «другом», то чувство оказалось несравнимо сильнее. По телу пробежала холодная дрожь: они словно знали друг друга с младенчества. Но ему слишком часто причиняли боль, чтобы так просто заводить друзей, поэтому, когда Патрокл, с подсказки отца, протянул ему руку, Ахилл лишь повел плечами и отвернулся.

Когда стало известно, что Патрокл убил человека – совершил то, чему их всех обучали, – остальные мальчишки выстраивались в очередь, чтобы подраться с ним. Его колотили изо дня в день. И он постоянно дрался, как медведь на цепи, который не может избежать травли и вынужден вечно отбиваться, завывать и зализывать раны по ночам, а днем вновь становиться перед псами. Когда Ахилл наконец-то собрался с духом, чтобы подступиться к нему, Патрокл был близок к тому, чтобы превратиться в маленького и жестокого головореза, каким его все считали.

Как они сблизились? Ахилл не помнит – впрочем, он почти ничего не помнит из того, что происходило в те два года после ухода матери. Он знает только, что они дрались, играли, спорили, смеялись, ловили кроликов, рвали ежевику, возвращались домой с перепачканными ртами, изучали царапины друг на друге, валились в кровать и засыпали – обнаженные и бесполые, как горошины в стручке. Патрокл спас ему жизнь еще задолго до того, как они оказались на поле битвы. Но Ахилл отвечал ему тем же и дрался рядом с ним, кто бы из других мальчишек ни нападал, пока те не перестали преследовать их и не признали истинного предводителя. Когда Ахиллу стукнуло семнадцать, они с Патроклом были готовы не только к войне, но могли бы бросить вызов и целому миру.

Братья по оружию, достойные мужи.

На самом же деле Патрокл занял место его матери.

Сейчас он сидит в своем кресле и ждет его. По неясной причине Патрокл ненавидит эти его ночные вылазки к морю. Возможно, он опасается, что однажды Ахилл просто исчезнет под водой, как и его мать, когда вязкий воздух станет ему ненавистен.

Что ж, обеспокоен Патрокл или нет, ему придется еще подождать. Он пока не готов возвращаться и видеть пустую постель. Но с чего бы ей пустовать: видят боги, у него уйма девушек. Однако беда не в этом. Беда в том, что он не желает других девушек, он хочет эту – и не может ее заполучить. И предается размышлениям о горечи своей утраты, в попытках загладить острые грани. Он тоскует по ней. Ему бы не следовало, но он ничего не может с собой поделать. А все почему? Потому что однажды ночью она явилась к нему в постель, пропахшая морем? Потому что на ее коже остается вкус соли? Что ж, если оно так, он мог бы любую из них окунуть в море, и от всех будет пахнуть солью и водорослями…

Это его трофей, вот в чем все дело. Его награда – ни больше ни меньше. Дело не в самой девчонке. И боль эта порождена скорее унижением: ведь его награда украдена – да, украдена – человеком, которого он, Ахилл, превосходит во всем. Он разорял города, убивал врагов, выносил на себе в полной мере жестокое бремя войны… А тот просто берет и уводит ее. Дело не в девчонке – его ранит оскорбление, удар по его гордости. Что ж, пусть так. Он умывает руки. Пусть Агамемнон берет Трою без него – скоро они приползут на коленях, моля о помощи. Он пытается ощутить удовлетворение от этой мысли, но не выходит. Быть может, последовать первому своему порыву и отплыть домой? Патрокл поддержал эту мысль, а он, как ни тяжело это признавать, почти во всем прав.

Здесь, посреди тумана, ему не найти ответа. Мама не явится этой ночью. Поэтому он плотнее закутывается в плащ и направляется обратно к хижине, где его дожидается Патрокл.

Он проходит между кораблями, перебирая в уме каждую мелочь, все необходимые меры. Если весенний разлив будет так же высок, как и в том году, следовало бы переместить хранилища глубже на сушу. Они были выстроены восемь-девять лет назад, после той жуткой зимы, проведенной под навесами. Дерево теперь серебристо-серое от неустанных ветров и дождей, и если присмотреться, то понизу наверняка найдется немало гнилых досок. Так значит, перестройка? Дать людям какое-то занятие и в то же время показать свою готовность дождаться конца – каким бы он ни был… «Да, занять их чем-нибудь», – думает он, тенью скользя между своими призрачными кораблями, расчетливый, прагматичный, снова готовый к бою. Нечего предаваться унынию и незачем жалеть себя.

17

Но в ту ночь я заплакала.

Так что же такого ужасного совершил Агамемнон? Полагаю, ничего особенного. Ничего такого, чего я не ожидала бы от него. Но под конец, когда я решила, что теперь-то свободна и могу удалиться, он взял меня за подбородок и привлек вплотную к себе. В первый миг я подумала, что он хотел поцеловать меня, но затем Агамемнон вставил мне палец между зубами и разжал челюсти, отхаркнулся – неторопливо и тщательно – и сплюнул мне в рот сгусток мокроты.

– Вот, – произнес он, – теперь можешь идти.

Эта часть лагеря была мне незнакома, и я блуждала в темноте, пока в конце концов не набрела на женские жилища. Все это время я неистово пыталась очистить глотку подолом туники, так что в итоге меня вырвало на песок. Я еще отирала язык, когда дверь отворилась и показалось лицо Рицы. Я рухнула в ее объятия и еще долго не могла говорить. Она баюкала меня и утешала – так утешают ребенка, если ему приснится плохой сон; вокруг нас собрались другие женщины и гладили меня по спине. Я не могла рассказать им, что произошло, но, возможно, этого и не требовалось. Вероятно, они и так всё знали или догадывались. Многие из них в свое время спали с Агамемноном, прежде чем одержимость Хрисеидой не освободила их от этой обязанности. Рица была очень ласкова, но все равно прошло немало времени, прежде чем я успокоилась и смогла заснуть.

Я проснулась еще до рассвета и лежала в оцепенении, глядя в полумрак. Я знала, когда Агамемнон пресытится мною – а это произойдет довольно скоро; он уже сказал, что я жалкая замена Хрисеиде, – он отдаст меня своим воинам на общее пользование. Но утром, когда я поделилась своими страхами с Рицей, она заверила меня:

– Нет, он не станет; ты – награда Ахилла.

Я лишь покачала головой. Мне казалось, что именно поэтому он так и поступит: наивысшее оскорбление человеку, который осмелился оспорить его власть. Нет, еще несколько ночей изощренных унижений, и после я буду ползать у хижин в поисках места для ночлега.

Мои опасения не оправдались. После той ночи Агамемнон не желал больше видеть меня. Но каждый вечер я по-прежнему разливала вино его гостям. Возможно, вы спросите, почему он требовал этого, если не выносил моего облика? Полагаю, я служила некоей его цели. В стане Ахилла посыл был таков: «Посмотрите на нее. Вот моя награда, преподнесенная мне войском в подтверждение того, что я – величайший из греков». Во владениях Агамемнона это звучало иначе: «Взгляните на нее, награду Ахилла. Я забрал ее у него, как могу забрать и ваши награды. Я могу забрать у вас всё».

И потому я улыбалась и разливала, разливала и улыбалась, пока не сводило скулы. А после, когда все расходились, забивалась в женскую хижину, заворачивалась с головой в простыню и пыталась уснуть. Женщины спали повсюду, и воздух был пропитан запахом пота. Я подыскивала место у стены, где сквозь зазор между досками задувал свежий бриз с моря, лежала, прижавшись ртом к этой щели, и втягивала прохладный соленый воздух.

Мы спали на соломенных матрасах, разложенных между ткацкими станками. Днем постели хранились под полом, и их доставали с наступлением вечера, когда становилось слишком темно, чтобы работать. Повсюду висели полотна, которые мы ткали, полные насыщенных красных, зеленых и синих тонов, но даже самые яркие цвета казались темными в узких полосах света, что пробивались сквозь щели. Лица женщин, сидящих у ламп, отливали белым, как крылья мотыльков. Даже на ярком солнце они выглядели бледными, и многие постоянно кашляли оттого, что вдыхали частички шерсти. Иногда в воздухе висела такая плотная взвесь из крошечных нитей, что казалось, будто сидишь в тумане. Во дворце моего супруга ткацкие мастерские выходили прямо во внутренний двор, так что туда всегда задувал свежий воздух и было видно проходящих людей. Эти же хижины были закрыты, мы трудились долгими часами и редко выходили наружу. За работой мы обычно пели песни, которые знали еще с детства, но уже к полудню были так измотаны, что пение постепенно замирало. Затем следовала быстрая трапеза из хлеба с сыром и вина, разбавленного до того, что едва отливало розовым. А после, если повезет, можно было на миг выглянуть во внешний мир, прежде чем опускались сумерки.

И так день за днем. Обычно я возвращалась поздно, иногда – очень поздно. Пересказывала Рице те обрывки сведений, какие удавалось выхватить из разговоров, стягивала свой наряд и ложилась на жесткую постель. Лампы гасли одна за другой, но даже в полумраке ощущалось присутствие ткацких станков. Когда глаза привыкали к темноте, можно было разглядеть причудливые узоры, что мы соткали за день. Так и спали, свернувшись, как пауки в середине своей паутины. Только мы не были пауками – мы были мухами.

* * *

Иногда перед вечерней трапезой я улучала момент и шла на пляж, взглянуть на море. Но не успевала добраться до берега, как приходилось уже мчаться обратно и одеваться, чтобы прислуживать за ужином. В одну из таких вылазок я увидела Ахилла, бегущего по пляжу в доспехах. Его босые ноги шлепали по мелководью. Сначала он меня не заметил. Через какое-то время остановился и оперся о колени, хватая ртом воздух. Потом поднял голову и увидел меня. Он ничего не сказал, не помахал мне и вообще никак не отреагировал. Просто развернулся и побежал обратно, маленькая фигурка на фоне необъятного неба и моря.

Первые несколько дней после ссоры с Ахиллом Агамемнон торжествовал. Мор действительно прекратился. С тех пор как Хрисеида вернулась к отцу, никто больше не заболел. Впрочем, на рассвете и на закате жрецы по-прежнему возносили молитвы Аполлону и совершали жертвоприношения. Но что приятнее всего – войско Агамемнона сумело отвоевать несколько сотен шагов вытоптанной равнины, так что этот вероломный ублюдок Ахилл ошибался: конечно, они могут взять Трою без него. Смогут и возьмут. Во время трапезы Агамемнон то и дело вскакивал и произносил тосты и под конец вечера едва мог стоять на ногах.

Позднее, у себя в покоях, в окружении тех немногих, кому он еще доверял, Агамемнон заводил речи более грязные. И что теперь остается делать Ахиллу? Сидеть и дуться в своих стенах и, конечно, изводить себя тем, что он не может сражаться. И чья это вина? И вот он напивается, как бурдюк, затем исторгает из себя все, чтобы освободить место для новых возлияний, – а после ложится с Патроклом, и они нежатся до полудня. Несколько недель такой жизни – и оба обрюзгнут, как евнухи. Его гости угодливо смеялись, но все знали, что это неправда. Каждый, так или иначе, видел Ахилла бегущим вдоль гавани в полном облачении. Или слышал, как Патрокл созывает мирмидонян на тренировочные площадки к очередным изнурительным маневрам. И все равно никто не перечил Агамемнону. Единственным другом, кого оставил Ахилл, был Аякс – и его не было среди гостей.

Но шло время, и настроение постепенно менялось. Позиции, отбитые в ожесточенных битвах, вскоре были потеряны, и число убитых стало расти. По-прежнему звучали тосты и песни, но шуток об Ахилле заметно поубавилось. Как-то вечером Агамемнон заметил, что доспехи Ахилла достались его отцу, Пелею, от богов – в подарок на свадьбу.

– Доспехи богов, – промолвил он. – И отсюда закономерный вопрос: это в самом деле его заслуги или же дело в доспехах?

– Ну, – невозмутимо произнес Одиссей, – ты всегда можешь вызвать его на кулачный поединок и все выяснить…

Повисло неловкое молчание. Сам факт, что кто-то посмел перечить Агамемнону, показывал, в какой мере переменилось всеобщее настроение.

Я стала побаиваться этих ночных попоек. Обходила столы, разливая вино по кубкам, и чувствовала, что мое присутствие пробуждает иной отклик. Если прежде я была олицетворением власти Агамемнона и унижения Ахилла, то теперь превратилась в нечто более гнусное – в девку, из-за которой случилась ссора. Именно так, я была во всем виновата – примерно так же, как кость виновата в драке между собаками. И из-за этой ссоры, из-за меня, души многих молодых греков отправились в царство теней – оборванная юность, и зрелость не наступит. Или за всем этим стояли боги? Не знаю, мне тяжело судить. Я знаю одно: когда они не винили богов, то винили меня.

Я подмечала устремленные не меня взгляды, и в них не было прежнего восхищения. Мне вспомнился случай, когда, еще девочкой, я была в Трое. Мужчина вышел вперед и со всем почтением приветствовал Елену, улыбался и непринужденно говорил с ней, а после распрощался с поклонами. Но стоило мне обернуться, когда мы уходили, и я увидела, как он оплевал ее тень.

Я ощущала на себе ту же враждебность, то же презрение. Я стала для них Еленой.

18

Еще девочкой – в том возрасте, когда я прекратила играться с куклами, но еще не созрела для брака, – меня отослали к замужней сестре в Трою. Моя мать умерла, и я возненавидела молодую наложницу которая заняла ее место. Отца раздражала наша нескончаемая ругань, и все решили, что мне лучше удалиться.

Мы с сестрой Иантой никогда не были близки. К тому времени, когда я родилась, она уже готовилась к замужеству: ее взял в жены Леандр, один из сыновей Приама. Брак не принес ей счастья. Леандр вскоре устал от супруги и взял наложницу, которая подарила ему трех сыновей, так что Ианта была свободна от исполнения супружеского долга. Она превратилась в некрасивую низкорослую женщину, неприметную и вечно недовольную, отчего казалась много старше своих лет. Как подобная женщина умудрилась подружиться с Еленой, для всех оставалось тайной, – и все же они стали близкими подругами. Могли болтать часами за чашей-другой вина, и, полагаю, обе были очень одиноки.

Ианта обычно брала меня на эти встречи. Я сидела и слушала, но редко вступала в разговоры. Но вот однажды сестру отозвали по каким-то семейным передрягам, и я осталась наедине с Еленой. Она говорила какое-то время – смущенно, как взрослые люди иногда робеют с детьми, – а потом предложила прогуляться. Мне было двенадцать, и цепи уже замыкались вокруг меня: с приближением брачного возраста девочки уже не показывались на людях – разве что навестить родственниц, и тогда полагалось покрывать лицо вуалью и выходить только с сопровождением. Но Елена, похоже, не видела ничего необычного в прогулке к крепостным стенам. С беззаботным видом она заколола вуаль и взяла меня за руку так, словно мы отправлялись навстречу великому приключению. Мы прошли прямо по рыночной площади в сопровождении одной лишь служанки. Должно быть, на моем лице читалось удивление, потому что Елена сказала:

– Ну а почему нет?

Кажется, ее совершенно не волновало, как посмотрят на нее люди. Троянские женщины – она звала их «высокородными» – уже не могли подумать о ней хуже, а что до мужчин… Ну у Елены имелись свои соображения о том, что думали мужчины: она знала об этом с десяти лет. Да, я уже слышала эту историю. Несчастная Елена, поруганная на берегу реки в возрасте десяти лет. Само собой, я верила ей. И позднее была потрясена, когда осознала, что никто другой ей не верил.

* * *

С крепостных стен открывался вид на поле битвы. Плодородная некогда долина, вытоптанная лошадьми и изрытая колесницами, превратилась в бесплодную пустыню. Над нами кружили несколько ворон – помню, я подумала, что перья на их крыльях похожи на торчащие пальцы. Елена подошла к самому парапету. У меня не было выбора, так что я последовала за ней, хоть и не решалась смотреть вниз. Вместо этого подняла глаза к небу и затем устремила взор к горизонту, где солнечные блики скользили по морской глади.

Внизу разразился хаос. Я слышала визг лошадей, крики раненых, но по-прежнему не смотрела вниз. Елена перегнулась через парапет, и я заметила, как участилось ее дыхание. Она старалась – нет, жаждала – увидеть как можно больше. Я не знала – и теперь не представляю, – о чем Елена думала в тот момент. По ее собственным словам, она впадала в отчаяние при одной только мысли, что стала причиной этой резни. Но что Елена чувствовала на самом деле? Неужели при виде баталии ее ни разу не посещала мысль: это из-за меня?

Мы простояли там примерно полчаса, и тут появился Приам. Кто-то поставил для него кресло, и он предложил Елене присесть рядом. Приам обращался к ней с неизменной учтивостью, хотя наверняка знал, что троянцы – и в особенности женщины в его собственном дворце – ненавидели ее.

– Кто это? – спросил Приам, глядя на меня.

Елена объяснила ему, и я залилась краской. Но Приам словно отринул все заботы и позабыл, что война складывается не в его пользу, что Гектор прилюдно обвиняет своего брата Париса в трусости, а казна пуста. Он достал серебряную монету и положил на ладонь, затем провел над ней другой рукой, произнес какие-то магические слова, и монета исчезла. Я сознавала, что это трюк, но не увидела, как он это сделал. Приам сделал вид, будто ищет монету в складках мантии, всюду охлопывая себя.

– Куда она подевалась? Только не говори, что я ее потерял… Она не у тебя?

Я помотала головой. Приам протянул руку, тронул меня за левым ухом и выудил монету. Я держалась со всем достоинством, присущим девочке двенадцати лет. В моем возрасте уже не подобало радоваться фокусам, и все же я пришла в восторг, потому что так и не поняла, как он это делал. Приам отдал мне монету и стал наблюдать за сражением; и на лице его мгновенно отразилась глубокая печаль.

После мы вернулись в дом Елены. Она скинула вуаль и велела подать вино и пирог – лимонный, какие делали только в Трое. Прилюдно Елена каялась и винила себя в том, какую роль сыграла в этой кровопролитной войне. Быть может, она думала, что если сама станет чаще называть себя потаскухой, то другим уже не захочется повторять это за ней. Если так, то она ошибалась. В узком кругу все обстояло иначе. Елена высмеивала троянских – «вельможных» – женщин, и, видят боги, для этого возникала масса предлогов. Смешно было видеть, как они подражали ей в косметике, прическах и одежде… Поразительно, как благоразумные с виду женщины верили, что стоит им подвести глаза в той же манере, с тонкими стрелками в уголках век, и они обретут красоту Елены. Или заполучат ее грудь, если подвязать пояс тем же образом, что и она. Это бездумное подражание женщине, к которой относились с таким презрением… Неудивительно, что Елена их высмеивала.

И вот мы непринужденно разговаривали, пили вино – чересчур много вина, – и я чувствовала себя такой взрослой… Меня прямо переполняла гордость. Когда сестра пришла за мной, то ужаснулась, но это лишь раззадорило меня еще больше.

После того дня я часто приходила к Елене одна – но, разумеется, в сопровождении одной из прислужниц сестры. Елена постоянно водила меня с собой на крепостные стены. Пока она перегибалась за парапет и с упоением следила за битвой, Приам выуживал сладости и монеты у меня из-за уха. Гекуба, его супруга, тоже иногда приходила, всякий раз с младшей дочерью Поликсеной. Девочка цеплялась за ее подол и прямо пыжилась от гордости за свою мать. Елена пробовала подружиться с ней, но Поликсена не купилась на это – она, по примеру матери, питала к Елене ненависть. Я нередко видела ее во дворце, как она догоняла старших сестер с криками: «Подождите меня! Подождите!». Детские вопли доносились отовсюду.

Гекуба и Елена держались с натянутой любезностью, но при ней мы никогда не задерживались. Елена предпочитала видеть Приама одного. Она в последний раз бросала взгляд через парапет, и мы возвращались в ее покои, где нас ждали вино и лимонный пирог. Все визиты оканчивались одинаково. В какой-то момент улыбка на ее лице меркла, и она произносила:

– Что ж, пора браться за работу.

Это служило мне сигналом: я надевала мантию, прятала лицо под вуалью и ждала служанку, которая отводила меня обратно.

Случалось так, что я не успевала еще уйти, а Елена уже удалялась в дальние комнаты, и я слышала стук ткацкого станка. По легенде – и это о многом говорит, – всякий раз, когда Елена обрезала нить, на поле битвы умирал воин. Она была повинна в каждой смерти.

И вот однажды Елена показала мне свою работу. Я встречала в своей жизни немало превосходных ткачих. Когда Ахилл разорил Лесбос, он увел в плен семерых девушек – их работы были восхитительны, блистательны. Но даже они не могли сравниться с творениями Елены. Я ходила по комнате и разглядывала гобелены, в то время как Елена сидела за станком и потягивала вино. Полдюжины огромных полотен украшали стены, расшитые батальными сценами. Эти полотна повествовали историю всей войны. Ожесточенные схватки, воины, пронзенные копьями, обезглавленные, с распоротыми животами и отрубленными конечностями, и парящие над этой резней в своих сияющих колесницах цари: Менелай, Агамемнон, Одиссей, Диомед, Идоменей, Аякс, Нестор. Я знала, что Менелай был супругом Елены, пока она не сбежала с Парисом. Но когда она назвала его имя, ее голос ничуть не переменился. Указывала ли она на Ахилла? Полагаю, что да, но я не могу этого вспомнить.

Троянцы, разумеется, тоже были на этих полотнах: Приам с высоты крепостных стен взирал на поле битвы, и внизу, в гуще сражения – Гектор, его старший сын, обороняет ворота. Однако среди них не было Париса. Тот, должно быть, храбро воевал только в постели. Я несколько раз видела их вместе, и даже ребенку было очевидно, что Елена предпочла бы Парису его брата Гектора, а к нему, похоже, прониклась презрением. Его нежелание вступать в битву стало притчей во языцех, как и презрение к нему Гектора.

Я все осмотрела и после обошла гобелены еще раз, потому что одна деталь осталась для меня неясной.

– Ее нигде нет, – сказала тем вечером я сестре. – Ее нет на гобеленах. Приам стоит на стенах, а ее там нет.

– Конечно, ее нет. Пока не станет ясно, кто победил, она не узнает, где изобразить себя.

Сестра произнесла это с горечью, без привычного злорадства, присущего троянским женщинам. В этом голосе крылись чувства куда более глубокие. Теперь, вспоминая эту хмурую, неприметную женщину, я думаю, не была ли она влюблена в Елену. Возможно, в какой-то мере Елена очаровала и меня.

В ту ночь, лежа в постели, я сожалела, что не сказала ей больше, не попыталась по крайней мере выразить свое восхищение ее работой. Почему я этого не сделала? Наверное, лишилась дара речи. Но дело было не только в этом… Полагаю, я ощутила нечто такое, чего не могла постичь в силу возраста. Я уходила с чувством, что Елена цеплялась за собственную историю. Она была так одинока, так беспомощна в этом городе – я понимала это уже тогда, – и словно говорила посредством этих гобеленов: я здесь. Я, личность – не только предмет восхищения и повод для войны.

Еще одна история восходит к первому году войны. Менелай и Парис условились сойтись в поединке, который и решил бы, кому достанется Елена. Собрались оба войска, на крепостных стенах толпились люди, все жаждали увидеть этот бой. Но Елены среди них не было. Никто не счел нужным сообщать ей о происходящем. Так что судьба Елены решалась без нее. Думаю, в своих гобеленах она искала возможность исправить это. Да, ее не было на полотнах, и я понимаю, что она исключила себя намеренно. Но в то же время присутствие Елены ощущалось в каждом стежке. И, возможно, только это и имеет значение.

Не знаю, почему я цеплялась за воспоминания о Трое. В самом деле, какая польза рабыне вспоминать, лежа на жесткой постели в душной хижине, как однажды царь Приам развлекал ее фокусами? Не проще ли смириться со своей нынешней безрадостной участью?

Но в следующую секунду я думаю: «Нет, не проще». В ту ночь я вспоминала враждебные взгляды, устремленные на меня в покоях Агамемнона, ощущала на языке слизистый ком его мокроты, и меня, словно одеялом, окутывала доброта царя Приама.

19

Вечером, после трапезы, они отправились посмотреть на укрепления, которые Агамемнон начал возводить между лагерем и полем битвы. Стоя на мачте своего корабля, Ахилл радовался успешной атаке троянцев, и его, по всей видимости, ничуть не тревожили потери среди греков. Теперь же ему стало любопытно взглянуть на попытки Агамемнона защитить лагерь.

Когда они пришли к месту будущих укреплений, начало смеркаться, но это не помешало им все разглядеть. На пустоши, что отделяла песчаные дюны от поля битвы, воины рыли огромную траншею. Сотни людей, с головы до пят перемазанных грязью, катили тележки с землей, в то время как другие вгрызались лопатами в жидкую глину. Эти земли лежали в пойме двух могучих рек, что разливались каждую осень в период штормов, и вряд ли существовал более изощренный способ напомнить об этом. Вода заливала ров, едва воины успевали отрыть его. Другие укладывали мешки с песком в попытках сдержать поток. По дну траншеи были проложены доски, и все равно местами вода поднималась выше колен. Надо рвом вздымался мощный вал, вдоль которого через равные промежутки расположились караульные посты; часовые устало наблюдали за творящимся под ногами хаосом.

– Что ж, – произнес Ахилл, – очевидно, он опасается, что они могут прорваться.

Патрокл посмотрел в сторону берега, на длинные ряды кораблей, вытащенных на сушу. Черные, с хищно изогнутыми носами, они наводили ужас всюду, где бы ни появлялись, – но в нынешнем положении представляли собой лишь кучи сухих дров. Несколько горящих стрел, хороший ветер, чтобы разнести пламя, и весь их флот будет объят огнем – в считаные минуты.

Было невыносимо просто стоять и ничего не делать.

– Мы могли бы помочь. Ты сказал, что не станешь сражаться, но не говорил, что ничего не будешь делать.

– Может, и не говорил, но имел это в виду. Кто виноват в его неудачах? Только он сам.

– Но другие ни в чем не виноваты. – Патрокл указал пальцем на измотанных воинов. – Это не их вина.

– И не моя.

Напряженное молчание. Глядя в траншею, Патрокл вспомнил, как мальчишкой наблюдал за муравьями: те тащили кусочки листьев, похожие на крошечные корабли. Он попытался отогнать воспоминания, но не смог. Медленно, по-прежнему в молчании, они с Ахиллом двинулись дальше. Патрокл почувствовал, что напряжение спало, и спросил:

– Думаешь, это сдержит их?

Ахилл покачал головой.

– Нет, только замедлит его отступление. – Он указал на участок земли по другую сторону рва. – Там будет бойня.

Патрокл сделал глубокий вдох.

– Значит, это всё?

– Смотря что ты имеешь в виду. Я не желаю сейчас слышать о нем.

Речь не о тебе.

Они так хорошо знали друг друга, что несказанные слова повисли в воздухе между ними. Молчание. Затем Патрокл произнес:

– Ты ведь знаешь: если они прорвутся, тебе придется вступить в бой. Они не пощадят твои корабли только потому, что ты не сражаешься.

Ахилл пожал плечами.

– Если на нас нападут, я буду сражаться. – Он отвернулся. – Идем, я достаточно насмотрелся.

20

Мы понимали, что война складывалась для греков не лучшим образом. Если прежде до нас долетал лишь отдаленный рокот битвы, и при желании можно было не обращать на это внимание, то теперь приглушенный грохот был слышен даже сквозь стук ткацких станков. По шуму все догадывались, что троянцы подбираются все ближе, но будь мы даже глухими, хмурые лица греков говорили о том же. Воины были взвинчены, готовые пнуть всякого, кто окажется на пути. Мы все держались так, словно нам безразличен исход сражений. Впрочем, вряд ли их волновало, о чем мы думали. Некоторые из нас, в особенности те, которые и прежде жили в неволе, смотрели на это с неподдельным равнодушием. При любом исходе их участь не изменилась бы ни в худшую, ни в лучшую сторону. Но женщины, которые в прошлой жизни были свободными, имели какое-то положение, – те пребывали между страхом и надеждой. Одни убеждали себя, что если – если – троянцы прорвутся, то примут нас как долгожданных сестер. Но так ли будет на самом деле? Или они увидят в нас вражеских наложниц, с которыми можно делать все, что душе угодно? Я догадывалась, какой исход наиболее правдоподобен. Но только при условии, что мы переживем битву. Скорее всего, они атаковали бы ночью, осыпав лагерь горящими стрелами, чтобы посеять в панику и неразбериху. Пламя в считаные минуты охватило бы хижины, а женщин на ночь запирали.

Поэтому мы следили, раздираемые надеждой и отчаянием, как троянцы приближаются день за днем. С утра в лагере словно вымирали все мужчины – каждый, кто мог стоять на ногах, должен был сражаться, – и мы были, по крайней мере, избавлены от неусыпного надзора, который, как ничто другое, отравлял жизнь в стане Агамемнона. Мы по-прежнему работали с утра до вечера, но теперь постоянно прерывались, выходили на солнце поесть маслин с хлебом и, прислушиваясь к звукам битвы, гадали, становились они ближе или отдалялись.

Как-то утром мы сидели на ступенях, и я увидела Рицу. Мы не встречались несколько дней; она трудилась не покладая рук в лазарете и ночевала там же. У нее был изнуренный вид, и меня охватил страх – я не могла позволить себе потерять Рицу.

– Я в порядке, – сказала она. – Последние дни выдались непростыми… Собственно, затем я и пришла. Спросила Махаона, нельзя ли взять тебя в помощницы. Он дал согласие.

Я пришла в восторг, но в следующий миг подумала: «Нет, не дождешься».

– Он ни за что не отпустит меня.

– Отпустит, Махаон уже спрашивал.

Главный лазарет располагался рядом с ареной, в двадцати минутах ходьбы от стана Агамемнона. Я не смела оглянуться или выдохнуть, пока мы не оказались за воротами, но затем замедлила шаг и огляделась так, как если бы видела все впервые: воздух дрожал над костром, радужный петушок искал зерно в песке, из прачечных тянуло резким запахом мочи… Все казалось мне новым, волшебным и словно другим.

Когда мы пришли в стан Нестора, я с удивлением обнаружила, что перед лазаретом установлены несколько шатров. Полотно было покрыто пятнами и пропахло за долгие годы в трюмах кораблей. Я поняла, что в этих самых шатрах греки жили в первую зиму, когда самонадеянно полагали, что проведут здесь несколько месяцев, а то и недель. И вот, спустя девять лет, шатры снова понадобились, чтобы разместить раненых. Пригнув голову, я вошла вслед за Рицей в ближайший из шатров. Да, я подслушивала разговоры во время вечерней трапезы, и до нас долетали звуки битвы. Но до той минуты я не представляла, насколько плохи были дела у греков. Воздух был пропитан запахом крови.

Я проследовала за Рицей по узкому проходу между рядами матрасов. Махаон сидел на куче соломы и зашивал кому-то рану. Поднял голову.

– А ты не спешила, – сказал он Рице, затем взглянул на меня. – Добро пожаловать.

Мне нравился Махаон. Впервые я увидела его в стане Ахилла, во время мора, когда он давал нам советы по лечению. Я позабыла многих мужчин, которых встречала в лагере, но прекрасно помню Махаона. Это был дородный мужчина, уже немолодой – хотя возможно, что он выглядел старше своих лет. Убеленные сединой волосы, высокий лоб, зеленые глаза в переплетении морщин, язвительное чувство юмора и глубокий скептицизм в отношении медицины, способной попрать законы природы, – скептицизм, по моему опыту, разделяемый всеми выдающимися целителями. Стоя там, я наблюдала за его действиями и впервые, с тех пор как попала в этот лагерь, почувствовала себя в безопасности. Не знаю почему. Махаон затянул узел, похвалил обливающегося по`том воина за стойкость и направился к следующему раненому. Рица дала воину воды – вино ему запретили – и уложила поудобнее. Он осторожно повернулся на бок, закрыл глаза и почти мгновенно погрузился в сон. Я не понимала, как вообще можно уснуть в подобном месте. В сумраке гудели трупные мухи, то и дело раздавались крики и вопли раненых: люди в лихорадочном бреду пытались сорвать с себя повязки, и приходилось удерживать их силой.

Рица отвела меня в дальнюю часть шатра и усадила за длинный стол. Приятно было сидеть рядом с ней на скамье. Перед нами лежали ступки и пестики и несколько горшков с растертыми травами. Над головой висела, покачиваясь на сквозняке, перекладина с пучками высушенных трав. На столе были сложены свежие травы, какие можно было собрать в округе, и через открытый полог в шатер залетали пчелы, привлеченные пряным ароматом. Многие из трав – тех, которые я могла опознать – должны были унимать боль, но другие применялись для очистки ран. Рица объясняла, что люди чаще погибали от заражения, чем от потери крови.

– Посмотри на Махаона, когда он осматривает раненого. Он как будто и не глядит на рану, а только прислушивается.

Позднее днем я увидела, как Махаон склонился над раненым, которого принесли в то утро. Сначала он просто смотрел на рану, долго и внимательно, а потом стал ощупывать, осторожно надавливая пальцами. Рица оказалась права: по его лицу было видно, что он вслушивается. И тогда я тоже услышала – звук был едва уловимый, но я бы вряд ли спутала его с чем-то другим: хруст под кожей. Махаон улыбнулся, произнес что-то в утешение, но не прошло и часа, как раненого перенесли в барак у мыса, где сжигали мертвых. Мы называли это место «смрадным», потому что от зловония даже при открытых дверях перехватывало горло. Из тех, кого туда уносили, никто не возвращался.

– Это земля, – сказала Рица. – Она попадает в рану, и если слышишь этот хруст… – Она покачала головой.

Должна признать, я ощутила странное удовлетворение от мысли, что плодородная троянская земля убивала захватчиков. И в то же время душа моя была исполнена скорби, как во время мора, потому что многие из этих воинов были так молоды, некоторые еще совсем мальчишки… И если одни по своей наивности рвались в бой, то другие не желали даже находиться здесь. Но хоть я невольно и прониклась состраданием к этим израненным, бьющимся в лихорадке мужчинам, я по-прежнему питала к ним ненависть и неприязнь.

Я сказала об этом Рице. Она лишь пожала плечами и продолжала накладывать мазь на припарки.

Я чувствовала ее раздражение, но вместе с тем считала, что важно прояснить некоторые моменты. Было бы проще во многих отношениях убедить себя, что мы едины во всем этом, зажатые на узкой полосе между песчаными дюнами и морем. Просто, но неправильно. Они мужчины и свободны, я – женщина и подневольна. И никакая сентиментальная болтовня о единении в этом плену не скрыла бы пропасти между нами.

Каждый вечер перед трапезой цари и командиры навещали раненых, обходили ряды матрасов и подбадривали воинов: «Не тревожься, скоро мы вытащим тебя отсюда». Воины встречали их ликованием и смеялись, но стоило вельможным особам уйти, и снова поднимался ропот. Насколько я знаю, никто из царей не ходил к смрадному бараку, и даже в главном лазарете почти все внимание уделяли легкораненым.

Несмотря на все это, время, которое я провела в лазарете, работая бок о бок с Рицей, кажется мне счастливым. Счастливым? Мне и самой не верится. Но это так, мне полюбилось мое новое занятие. Говорят: «Если любишь орудия своего труда, значит, сами боги вложили их в твои руки». Что ж, я полюбила этот пестик и ступку, мне нравилось отполированное углубление в чаше, нравилось, как пестик лежал у меня в руке, словно я держала его всю жизнь. Мне нравились горшки и блюдца на столе и аромат свежих трав, нравилось, как покачивалась над головой перекладина с пучками высушенных трав. Я не замечала, как пролетали часы, обо всем забывала за работой. Я уже обладала кое-какими знаниями и умениями, но еще многому научилась у Рицы и Махаона. Когда он заметил мою увлеченность, то не жалел на меня времени. И тогда я действительно подумала: «У меня получится». И уже не чувствовала себя лишь подстилкой Ахилла – или плевательницей Агамемнона.

* * *

Пришел тот день, когда битва грянула так близко, что все мы замерли с одной мыслью: в следующий миг троянцы ворвутся в шатер. Наплыв раненых не спадал ни на минуту. Я разносила чаши с болеутоляющим отваром, а затем, когда остальные уже не справлялись, помогала промывать и перевязывать раны. Махаон велел нам использовать соленую воду – не брать морскую, а добавлять соль в свежую воду из колодцев. Эта процедура причиняла неимоверные страдания, но воины всегда шутили и смеялись. У них это считалось проявлением мужества. Конечно, у них были легкие ранения. Тех, кого приносили в полусознательном состоянии или уже при смерти, не волновало, что мы там делали.

Воины, которые могли стоять на ногах, выходили наружу и садились на свежем воздухе. Я передавала им кувшины с разбавленным вином и разносила блюда с холодным мясом и хлебом. Все разговоры были о разгроме. Они злились на Ахилла за его отказ сражаться, но винили в этом Агамемнона.

– Надо было сразу вернуть проклятую девку, – сказал один из воинов, когда я помогала ему налить вино в чашу. – С этого все и началось.

– Им-то какое дело, – отозвался другой. – Кто видел здесь хоть одного командира?

Одобрительный ропот.

– Нет, они все слишком заняты, командуя в тылу.

Но скоро все изменилось. Первым появился Одиссей, за ним почти сразу явился Аякс, а спустя еще пару часов – сам Агамемнон. Быть может, он избегал участвовать в рейдах, но теперь уже не мог отсиживаться в стороне. Слишком много было поставлено на карту. Его собственная жизнь оказалась под угрозой. Махаон лично промыл и перевязал его рану, и это была вовсе не царапина. Странно было видеть Агамемнона сидящим там, бледного и изнуренного. Однако со стороны он по-прежнему являл собою внушительную фигуру. Я вдруг поняла, кого он напоминал мне: статую Зевса на арене. Впрочем, впоследствии я выяснила, что статую изготовили по его образу, и сходство уже так не удивляло.

Его встречали с притворным ликованием, но стоило ему удалиться – по проходу между рядами матрасов, освобожденному специально для него, – и люди снова зароптали. Недовольны были даже те воины, которые пришли навестить друзей, но больше других жаловались раненые, вынужденные часы напролет лежать в духоте и ворочаться в поту, стараясь не чесать зудящие раны под повязками. И все чаще я слышала одно и то же имя. Оно звучало отовсюду, в устах простых воинов, командиров и даже кое-кого из подручных Агамемнона: предложи ему выкуп, умоляй его, целуй ему задницу, если потребуется, но, ради богов, заставь ублюдка сражаться!

Я держалась поблизости и слушала, но потом пришлось вернуться за стол и подготовить побольше примочек перед очередным наплывом раненых. Однако даже в дальней части шатра я слышала имя, произносимое сначала шепотом, но потом уже в голос. Снова и снова, на протяжении дня, пока раненые набивались в переполненный уже лазарет, звучало это имя: Ахилл, Ахилл. И снова: Ахилл!

21

– Нет, нет и еще раз нет!

Агамемнон вскинулся, зацепив рукавом кубок: тот опрокинулся, и вино растеклась по столу. Я бросилась вытирать, но в тот же миг меня нетерпеливо отпихнули. Вино капало со стола, и на полу образовалась багровая лужа. Молчание повисло в воздухе, стало буквально осязаемым.

Затем Агамемнон произнес, подчеркивая каждое слово:

– Я не собираюсь ползать перед этим засранцем.

– Тогда пошли кого-нибудь другого, – предложил Нестор. – Пусть другие ползают. Он и не ждет, что ты явишься сам.

– О, думаю, ты недооцениваешь его спесь.

С веранды послышались тяжелые шаги, и мгновением позже в покои, хватая ртом воздух, ввалился Одиссей. Одна его рука была перехвачена окровавленной повязкой.

– Если он с дурными вестями… – промолвил Агамемнон.

– Во имя богов, перестань. – Нестор повернулся ко мне. – Дай ему вина.

Я наполнила кубок и передала Одиссею. Тот осушил его в несколько глотков. Это было крепкое вино, самое крепкое, какое имелось в запасах Агамемнона, и оно могло усилить кровотечение, но мне слова никто не давал. Я видела, что повязка уже пропитана кровью.

Нестор склонился над Одиссеем.

– Не спеши, переведи дух.

– Некогда переводить дух, – процедил Агамемнон.

Одиссей вытер губы тыльной стороной ладони.

– Боюсь, новости и в самом деле дурные. Они встали лагерем по другую сторону рва; даже их разговоры слышны, так что можно слова разобрать, – вот до чего они близко. В десятке шагов, в десятке, будь я проклят, шагов. Это конец.

Нестор выпрямился.

– Еще нет.

– Более чем.

– Завтра я пойду в бой.

– Нестор, при всем почтении, но ты стар. Прости, но это так.

Страницы: «« 12345678 »»