Преодоление идеализма. Основы расовой педагогики Крик Эрнст
С мировоззрением дело обстояло так же, как и с политикой. Материализму и позитивизму мы внутренне сопротивлялись, неокантианство оставляло нас равнодушными из-за своей формалистики. Были еще театр, литература, музыка, но какое они имели отношение к нашей жизни, нашим целям? Где был наш путь? В период, когда мы переживали юношеский кризис, шедший на убыль пессимизм Шопенгауэра тоже не мог нас увлечь. Для многих спасителем в трудную минуту казался Ницше; он остался им до сих пор для тех, кто так и не вышел из детского возраста. Его философия не отражает действительную жизнь, это лишь искусственная надстройка над пустотой повседневности. Обыватель очень любит в свободные часы воображать себя сверхчеловеком, обладающим волей к власти: это сверхкомпенсация за комплекс неполноценности!
Мне это не подходило. Благодаря случаю из тех, что никогда не бывают случайными, я набрел на радикальных левых гегельянцев эпохи накануне революции 1848 г., прежде всего на Штирнера и Бруно Бауэра, которые на первых порах удовлетворили потребности моего юношеского радикализма. Поэтому Ницше, хотя и «интересовал» меня, никогда глубоко не затрагивал: мой радикализм лежал глубже. Штирнер был для меня эпизодом, Бруно Бауэр до сих пор периодически дает мне новые стимулы. Но тот радикализм вообще оказался слепым: он разрушал старый мир, но не был предвестником нового.
Я был один, и моя внутренняя жизнь протекала без контакта с чуждой средой. У меня не было «духовных» связей, и я никогда не видел академическую аудиторию изнутри. Я стал учителем по призванию, но не был удовлетворен своей профессией. Как я уже сказал, почва, на которой мы жили, казалась незыблемой, но мне не нравилось то, что ней происходит. И я избрал путь, который должны были избирать все мне подобные, кто не хотел закоснеть в голой критике: я построил для себя над действительностью идеальное пространство, убежище для чистого духа. Единственный путь туда был уже проложен: нужно было снова взять высоты немецкого философского идеализма. Я с усердием принялся за тяжелую работу и в поте лица, днем и ночью, месяц за месяцем, год за годом перелистывал с начала до конца и обратно Канта, Фихте, Шеллинга, Гегеля, т. е. от левых гегельянцев, которые в политическом плане всегда оставляли меня холодным, я шел назад к немецкой идеологической классике, к эпохе наполеоновских войн с ее стремлениями и надеждами, с ее «царством чистого духа». Так я стал одним из первых неоидеалистов в Германии того времени, когда Шеллинг и Гегель вообще больше не существовали в немецком сознании, их книг не было в продаже, а что касается Фихте, можно было найти только его т. н. «популярные» сочинения. Издательство «Реклам» стало моим первым университетом. На большее моей зарплаты 66 рейхсмарок в месяц не хватало.
Я был одиноким и шел одинокими, может быть, запутанными путями, но я и сегодня чувствую себя представителем поколения первопроходцев в большей степени, чем оставшееся мне неизвестным т. н. «молодежное движение», которое быстро состарилось.
Историки философии писали тогда о немецком идеализме как о завершенном деле далекого прошлого. Так же сегодня филологи пишут о германской вере в судьбу: это «интересно», но – дело далекого прошлого. Для нас же идеализм был самой насущной жизненной необходимостью, делом живого настоящего и будущего. Тогда многие молодые люди, не столь одинокие, как я, шли тем же путем, но я с самого начала отличался от них тем, что чувствовал и знал: возврат к немецкому идеализму не может и не должен быть его реставрацией. Мы должны оглянуться назад, чтобы найти новую точку опоры, трамплин для прыжка в будущее, для постановки задач и их решения. Я хотел, чтобы идея вторгалась в действительность, преобразовывала ее, но не видел пути к этому и не чувствовал уверенности. Лозунгом этой половинчатости была «культура». Она была последним словом. Народ, социальные потребности, Империя, политика – все рассматривалось с точки зрения «культуры», как ее предпосылки. Меня никогда не удовлетворяла чистая, самодостаточная терминология идеалистов, но в термине «культура», как и с термине «образование» была половинчатость, был половинчатый «идеализм»: наполовину действительность, наполовину термин, наполовину вторжение в действительность, наполовину бегство от нее в царство чистого духа, словом, эпигонство, но с тягой к действительности, к творчеству, к народу, к динамичной истории. Но что знали мы об истории и судьбах народов? Хотя мы лучше понимали историю, чем большинство немцев в 1800 году и не отождествляли события с терминами, мы не воспринимали ее непосредственно: исторические события происходили где-то на Балканах и в Южной Африке, а у нас история закончилась в 1870 году, если не раньше, когда мировой дух достиг конечной точки своего диалектического развития в философии Гегеля. Все остальное было только политикой, но чем была тогда политика? Бесконечной и бесплодной болтовней парламентариев, партийных лидеров и журналистов. В порядочном обществе не говорили об этом, а о теноре X, актрисе Y и герое скандального процесса Z. Мужчин занимали деловые интересы, дамские салоны обсуждали театральные постановки. Но что общего у меня было со сделками и салонами? Моим убежищем было эпигонское, неоидеалистическое царство чистого духа.
Когда утром 4 августа 1914 г. учитель, работавший вместе со мной в школе, бледный как полотно сказал мне: «Сегодня ночью англичане объявили нам войну!», я подумал: Вот теперь история становится для нас современностью. Но что такое политика, я понял во время войны лишь медленно и с трудом. Канцлер Бетман и партийные вожаки не были образцами политиков. Когда я летом 1916 г. после недолгой и отнюдь не героической службы вернулся из казарм, я с жадностью набросился на работу, впервые сблизив друг с другом идеи, действительность и практические задачи. С этого началось для меня преодоление эпигонского позитивизма, а также не и менее эпигонского неоидеализма, так как я понял, что политика это организация жизни народа, история в процессе становления, воплощение живого смысла и проявление характера. Но после пришлось преодолевать еще многие «идеалистические» рецидивы. Мой путь вел от идеологии к такой картине истории, которая формирует действительность и человека и указывает дорогу в будущее. Но достигнув прорыва в одном направлении, я на другом отступал. До окончательной победы было еще далеко.
Документом моего неоидеалистичесокого периода является моя первая работа «Личность и культура», вышедшая в свет после шести лет работы параллельно с преподаванием в школе по 28–30 часов в неделю. Работа была для меня одновременно учебой: я самоучкой прошел академический курс. Мои формулировки были незрелыми, но в зародыше они содержали все, что было изложено мной более четко позже, в период с 1914 по 1940 год, в частности, в книге «Человек в истории».
Достопамятный факт: молодой, неизвестный учитель народной школы из Мангейма, который до того не напечатал ни одной строчки и не имел никаких «связей», сумел привлечь внимание общественности своей книгой, до сих пор остающейся самой большой из написанных мною.
Есть особые причины того, что человек после 40 лет профессиональной и 30 лет писательской деятельности, за которые мир радикально изменился, а от юношеского радикализма остались одни воспоминания, возвращается к своей первой книге и тем самым рассказывает о своем становлении. Но я должен, во-первых, четко заявить эпигонствующим неоидеалистам, которые сегодня монополизировали чуть не все кафедры философии, что я с моим неоидеализмом первого десятилетия XX века, документом которого является книга «Личность и культура», не только опередил их, но кроме того, обновление идеализма далось мне не так легко, как нынешним, потому что я все должен был изучать и усваивать сам, а не получил в готовом виде от учителей. Далее: я видел, что необходимо не только обновление, но и преодоление идеализма, чтобы нам не застрять на месте, а самим ставить и решать задачи, идти от идеи к действительности, а не бежать от действительности в мир идей. Я не вношу это задним числом в ту книгу, которая содержит достаточно много положений, остающихся в силе и сегодня: все это четко написано в предисловии к той книге. У меня не было живого учителя. Но и философы прошлого не были для меня непререкаемыми авторитетами. У меня были свои подходы, и я следовал свои прямым путем. Таким же свободным и независимым, каким я был тогда, работая, не будучи ничем обязанным ни одному человеку, следуя только внутренней необходимости, я остался до сих пор. За всю свою жизнь я никогда не шел по чьим-либо следам.
Десятилетиями я не возвращался к той книге из-за неуклюжего языка, но сегодня я хочу снова извлечь ее из собственного забвения, потому что выраженное в ней устремление к преобразованию действительности с помощью идей очень современно, несмотря на двусмысленность многих формулировок. Круг замыкается, хотя 1940 год требует совсем иного, чем мог дать 1910 год. Но та книга легко устоит перед высокомерием современных неоидеалистов, в том числе неогегельянцев. Если они сегодня не считают попавшего на кафедру философии школьного учителя равным себе и не уважают его, то мои чувства к ним взаимны. Только в разговорах с «философами» я называю саму философию заблуждением. В этом сегодня проявляется присущий мне радикализм. Когда профессора злятся на меня за то, что школьный учитель безжалостно нарушил покой их безобидного круга, я признаю: да, я школьный учитель, но я могу сам сказать все, что считаю нужным, если они устраивают вокруг мои работ заговор молчания. Я сам нарушу это молчание.
Некогда меня, как начинающего неоидеалиста, одни осмеивали, другие пожимали плечами при упоминании моего имени. Теперь злобу и пожимание плеч неоидеалистов и эпигонов Ницше я считаю доказательством того, что я опережаю тех, кто и сегодня остается там, где я был в 1910 году. Будущее подтвердит это, как современность подтверждает мои тезисы 1910 года и прогнозы 1917 года.
Много раз я рвал мою первую рукопись в клочки и бросал в печь, чтобы начать снова. Даже со стороны самых близких друзей я встречал непонимание. Один просто отмалчивался, когда я говорил с ним о моей тайной работе, другой ее одобрял, но я видел, что он ее не понимает, третий сказал, что в жизни не встречал человека, который живо интересовался бы Гегелем, если не считать профессиональных историков. Он был прав, но нужно было снова пройти через Гегеля, чтобы преодолеть его, а не застрять в нем. Все наследие прошлого нужно было еще раз перепроверить и задать вопрос, что из него жизненно необходимо нам сегодня. От этой проверки ничего не осталось кроме пепла, так как сегодня нам нужен новый принцип, новый подход, чтобы мы могли выполнить поставленные перед нами судьбой задачи, совершенно иные, нежели в 1800 году.
Молодые люди могут сегодня сказать: К чему эти окольные пути, если мы должны преодолеть идеализм? Не будет ли пустой тратой времени и сил изучение неоидеализма, если есть опасность застрять на пророках, мысли которых обращены в прошлое? Нет, не будет. Преодолеть препятствие может только тот, кто его преодолевает, а не обходит его стороной. На одном отрицании и кратких выводах мы далеко не уедем, даже если будем считать Ницше последним словом мудрости.
Здесь тот же случай, что и с христианством. Преодолеть значит пробиться из великой традиции к новой цели и стать победителем в этой битве. А сражаться против Канта, Фихте и Гегеля это отнюдь не детская игра. Тот, кто застывает в отрицании, в антисемитизме, антимарксизме, антилиберализме, антидемократизме, похож на человека, который остается пленником завоеванного им пространства: оба они не устремляются к новым берегам, потому что оба, хотя и с разным знаком, занимают одну и ту же позицию. Тот, кто устремлен в будущее, должен преодолеть прошлое, а тот, кто хочет победить противника, должен его сначала очень хорошо изучить. Я не раз наблюдал, как молодые люди становились пленниками позитивизма при более близком знакомстве с ним; они подпадали под власть прошлого, становились реакционерами, потому что думали: то, что они искали, но сами не нашли, уже существовало.
Мои книги никогда не способствовали моей карьере. Школьное начальство меня невзлюбило: «Беспокойный человек!» Но я никогда и не стремился к карьере, а только к истине. Как показывает «Личность и культура», и писательская работа давалась мне с трудом. Я долго думал, что никогда не смогу читать лекции. Даже в 1928 году, когда нужда заставила меня целый семестр читать множество лекций по всей Германии, я не мог произнести ни одной фразы, не сформулировав ее заранее. Но я был терпелив, и научился тому, к чему у меня не было таланта от рождения.
Личность и культура
Философский идеализм, это, в сущности, не то, о чем говорит Вольфрам фон Эшенбах в «Парцифале»: «Устремление ввысь – залог счастья в этой и иной жизни».
Имеется в виду, конечно, не стремление занять высокий пост. Но и философский идеализм это не просто устремление ввысь, служение идее. Это еще и ложный путь. Философский идеализм делит мир и человека на рациональную, высокую, божественную половину (секуляризированный потусторонний мир) и природную, низкую, неполноценную, дьявольскую. Божественны гуманность и разум, именуемый также духом, абсолютным Я или абсолютным сознанием, зло заключено во всем инстинктивном и физическом. Универсальное противостоит отдельным реалиям, гуманизм – зверству, субъект – объекту, разум – природе, дух – телу, Я – не-Я. Но идея может лишь указывать цель, но никогда не может быть самой целью. Служение идее ведет в пустоту.
В теории познания предмет познания, действительность, выводится из рационального субъекта (он же чистый разум, всеобщее сознание, абсолютный дух, абсолютное Я). Реальная Вселенная по сравнению с миром понятий как миром «истинного бытия» низводится до уровня чистой видимости, обращается в Ничто: так выглядит идеалистическая космология. А в дуалистической антропологии рациональный нравственный императив ставит своей целью превращение человека в чисто разумное существо, в чистый дух, в призрак, в универсальный субъект, в гуманное Я или в понятие, ради чего нужно отвергнуть все природное, телесное, инстинктивное, волевое как низкое, злое, недочеловеческое. Мы должны превратиться в идеальные призраки, оторванные от природы, лишенные тела, а вместе с ним и души, ибо «дух» это чистое понятие, чистый формальный разум. Что еще может означать «совершенствование путем одухотворения»? Кант и Лессинг даже вывели из рационального и формального одухотворения миф о переселении душ. Такова общая тенденция у Лессинга, у Гердера (частично), у Канта, у Шиллера, у Фихте и у Гегеля – это идеализм в чистом виде! Универсальное понятие выдается при этом за истинную действительность, чистый дух – за подлинного человека, человека будущего, который существует в мире чистого духа над отринутой действительностью. Сегодня нам проповедуют, что свободный человек или сверхчеловек должен занять место умершего Бога; в те времена до этого не доходил никто, даже Фихте со своим абсолютным действием абсолютного Я.
Я же с самого начала стремился показать живого, конкретного, реального человека в живой действительности, в его общественном бытии, в его естественном и историческом становлении, в его взаимоотношениях с другими людьми, но, прежде всего – в его творческих достижениях как формах его самовыражения. Меня интересовали живой народ, конкретное государство, история, происходящая на наших глазах, и жизнь с природой и историей как ее полюсами. Главной темой моей первой книги был путь от субъекта к личности, от объекта – к общему, общественному, от рациональной статики – к исторической динамике через конкретные проявления творческого начала.
Короче, я хотел вернуться от «рацио» к жизни, к общему, природе, истории, политике. Окончательно мои взгляды сформировались в «Национально-политической антропологии». Кроме того, мною были написаны: «Немецкая государственная идея» (1917 г.), «Революция в науке» (1920 г.), «Философия воспитания» (1922 г.), «Формирование человека» (1925 г.), «Общенациональное государство» (1930 г.), «Национально-политическое воспитание» (1932 г.) и «Наука, мировоззрение и реформа высшей школы» (1934 г.). Прежде всего мне хотелось уйти из мира автономных понятий.
Пользующийся дурной репутацией Штирнер оказал мне некогда важную услугу, поскольку он был последним аккордом в разложении гегельянства и идеализма вообще. Штирнер превратил понятие универсального субъекта в индивидуальность, в живого, конкретного, единственного в своем роде отдельного человека. Это стало для меня отправной точкой. Правда, за «Единственным» ухмыляется призрак радикального индивидуализма с его нигилизмом и солипсизмом. Но не обязательно, познакомившись со Штирнером, бросаться вместе с его миром в эту пропасть. Нужно самому встать на ноги и нащупать почву общей действительности. Рядом с Я Единственного сразу же возникает Ты другого человека, столь же реальное, как и Я. Возникает живая динамика. Так открывается путь к дальнейшим целям, в то время как суверенное и абсолютное Я Фихте, для которого не-Я синоним всего объективного и вещественного и которое принижает мир до уровня нижестоящей, чисто формальной действительности, это абсолютный тупик. От реального мира не остается ничего, кроме абсолютного призрака, и философия превращается в танец мертвецов, танец призраков.
Идеалистическое суждение о субъекте и объекте мертво само по себе, оно начинается с универсального понятия и кончается им. В живой действительности отношения между Я и Ты ставят проблему общего, «всеобщего», того, что я некогда называл «культурой» и вершину чего видел в искусстве. Далее динамика отношений между Я и ТЫ заставляет задаться вопросом о причинах этой динамики, а это, в конечном счете, вопрос о творческом начале как о двигателе истории. «Разум» и язык как средство общения дают лишь формальную возможность взаимопонимания, и лишь плоды творчества становятся всеобщим достоянием и основой общности.
Но зачем этот трудный окольный путь к преодолению идеализма через его обновление? Этот вопрос легче задать, чем ответить на него.
Тот, кто идет прямо к цели и с самого начала ясно представляет себе конечную цель, это сверхчеловек, а не человек, который должен сначала нащупать какую-то прочную основу, имеющуюся на данный момент, а потом пройти через борьбу, труд и ошибки, чтобы испытать себя и действительно преодолеть, а не перепрыгнуть все, что он должен оставить позади.
(Примечание. В период с 1880 по 1830 г. мы уже имели все элементы нашего нынешнего мировоззрения, касающиеся народа, империи, расы, истории. Почему же тогда никому не удалось придать этому мировоззрению законченную форму? Потому что был очень силен идеализм, основанный на универсальных понятиях. Напрасны были выпады барона фон Штерна против заоблачной философии, Арндт и Ян не смогли достичь победоносного прорыва, а только наметили подходы. Люден, Рюс и Гассе, проповедовавшие идею Империи, забыты историей, – у них не хватило сил для борьбы против течения. У Фриза были прекрасные задатки, но его философия была слабой, как и его оппозиция Фихте, Шеллингу и Гегелю, так как представляла собой лишь разновидность системы универсальных понятий. Тамани, Гердер и Якоби тоже не смогли ничего сделать. Гете вернулся к натурализму, отвергнув философию, историю и политику. Только мне удалось осуществить прорыв, потому что мне противостояли не Фихте и Гегель, а слабые эпигоны изжитого мною неоидеализма. Но для этого потребовалось 30 лет тяжелой работы и борьбы.)
Но не был ли легче и короче путь к цели от натуралистического позитивизма, который в 1900 году торжествовал и провозглашал себя вечным? Нет! Позитивизм был мне чужд по своему происхождению и тогда уже, якобы в своем апогее, болен, бесполезен и безнадежно туп. Это был другой тупик. Позитивизм не годился для объяснения мира, природы и истории, для формирования человека, народа и государства.
Инстинкт вел меня назад к немецкому идеализму, точнее, к движению 1813 года, чтобы с этих позиций разделаться с позитивизмом с помощью идеализма, а потом и с идеализмом с помощью его самого. Иного пути не было. Тот, кто это оспаривает, мог бы подкрепить свое мнение своим творчеством. Нельзя оставаться на позициях неоидеализма, позитивизма или эпигонского ницшеанства, они не годятся для построения нового мира и его мировоззрения. Это лишь эрзацы вечно бесплодного и всегда запаздывающего. Против каждого победителя бунтовала посредственность. Есть один путь от идеи к реальности нашей национально-политической общественной жизни и человечества. Пути от материи позитивистов не было и нет. К принципу жизни можно пробиться только от живого, а не от мертвого. Неоидеализм лишь эрзац позитивизма, не преодолев его, нельзя ничего создать. Это лишь повторение пройденного. Наше будущее не в Гегеле и не в Ницше или Геккеле, не в повторении, а в прорыве к новому будущему также в мировоззрении и в науке. Но с маниакальными притязаниями на абсолютную истину надо покончить. Никто не может сделать большего, чем отмерено ему судьбой по его силам.
В 1909 году я, не опубликовав до того ни строчки, закончил рукопись «Личности и культуры», самой толстой моей книги. И произошел один из немногих счастливых случаев в моей жизни. Первый же издатель, к которому я обратился, взял первое сочинение неизвестного молодого школьного учителя и опубликовал его в середине 1910 года. Я до сих пор благодарен умершему в 1941 году г-ну Винтеру из Гейдельбергского Университетского издательства Карла Винтера. Если бы книга осталась лежать в ящике стола, это угнетало бы меня, а так, хотя она и не имела потрясающего успеха, ее выход послужил для меня стимулом для дальнейшей работы.
Почти в один день я этой книгой в издательстве Ойгена Дидерихса вышла полемическая брошюра «Новейшая ортодоксия и проблема Христа», в которой я поддержал А. Древса в его борьбе против теологов с опорой на идеалистическую христологию по Евангелию от Иоанна. Меня предостерегали. Хотя брошюра обратила на себя внимание, баденские власти не оставили безнаказанным учителя – еретика. Мое начальство обратило внимание на мою общественную деятельность лишь тогда, когда она стала для них политически неудобной.
Этапы преодоления
Лессинг, Кант и Фихте создали т. н. историческую философию, последнее ответвление которой якобы указывало в будущее. Якобы потому, что в действительности эти понятийно-идеалистические конструкции не имели ничего общего с реальной историей; их будущее это невыполненное, идеальное требование в плане одухотворения, освобождения человека от своей природы. Хотя в «Речах к немецкой нации» Фихте громко звучит «народ» как реальность и история тех времен, все эти звуки быстро снова затухали, потому что народ и история не имели ничего общего с философией Фихте, абсолютным Я или Я человечества.
В философии истории Гегеля его так называемая история, которая на самом деле представляет собой нагромождение понятий, аптеку в диалектическом оформлении, заканчивается в философском самосознании самого Гегеля. Творящий историю абсолютный, мировой дух достигает своего последнего самоосуществления, после чего он может, как Иегова, навеки почить в чистом бытии, отдохнуть от становления, от своих трудов, которые не что иное, как он сам. Таким образом, будущего нет. Философия Гегеля объявляет, что конец света и истории наступил вместе с прусской реставрацией, после того как Гегель однажды уже ощутил конец истории, восприняв Наполеона как «мировую душу на коне». С тех пор настоящая история только тем и занималась, что опровергала шаг за шагом философию Гегеля. Гегельянцы же с тех пор не занимались ничем другим, кроме манипуляций с понятиями, иначе они обрубили бы сук, на котором сидели.
В 1940 году они объявили, что события этого года вытекают из диалектического саморазвития гегелевских понятий, именуемых историей. Если бы они в 1920 году предсказали бы события 1940 года, то их объявили бы носителями истины на все времена, открывателями скрытого будущего. А толкование истории задним числом это, как и у самого Гегеля, обман. Разумное объявляется действительным, а само действительное – саморазвивающимся понятием.
Пережив мировую войну, я впервые радикально разрушил в «Немецкой государственной идее» (1917 г.), ту философию, которая объясняла мир и историю, исходя из априорных понятий. В конце этой книги предсказывается будущая история, революция 1933 года, на что никогда не были способны гегельянцы.
В этой книге политическая история идей объясняется из немецкой истории. Философия получает свое историческое оправдание лишь в той степени, в какой ее идеи оказывают воспитательное воздействие на немецкий народ. Претензии идеологов на подмену действительности понятиями, как у Гегеля, отвергаются.
«Немецкая государственная идея» сама выливается в идеологию, возникшую из веры, переживаний времен Первой мировой воны, анализа сил, постоянно действующих в народе и в истории. Идеальные конструкции исторического процесса на базе понятий при этом отвергаются. Неогегельянцы не смогли противопоставить этому ничего подобного. Тем самым идеалистическая философия истории вместе с ее конструкциями развития была опровергнута и преодолена, равно как и господствовавшая тогда теория «свободы ценностей» Риккерта и Вебера. Макс Вебер вынужден был согласиться с исторической частью моих воззрений, но их «пророческую» часть он отверг. Между тем ход истории опроверг по всем пунктам, как науку Макса Вебера, так и гегельянство и позитивизм. Между тем наука ведет себя так, будто пережитая история для нее ничего не значит, хотя она разрушила ее конструкции, как карточный домик. В этом есть и своя выгода: всегда остается место для постройки новых карточных домиков. Наука вместе с новейшей онтологией спасается от этих ударов в пустоту, в небытие. Ничего не нужно преодолевать. Тому, кто из-за неспособности решить жизненные проблемы нуждается в наркотиках, будь то алкоголь или идеалистическая философия, это представляется ненужной тратой сил и времени. Достаточно просмотреть современные научные и философские журналы: их пустота заставляет читателя зевать на каждой странице.
Поток послевоенного периода унес «Государственную идею», как идеи этого периода были в свою очередь унесены революцией 1933 года, но наука и философия продолжают вести себя так, будто ничего не произошло. И в самом деле: на того, кто спасается в чистом, неподвижном, пустом бытии, события влияют столь же мало, как и он на них. В этом героизм нигилистов, аскетов и акробатов понятий, независимо от того, называют они себя идеалистами, онтологами или экзистенциальными философами.
«Немецкая государственная идея» была преодолением, но лишь в одном направлении. В последних работах мне пришлось преодолевать самого себя. «Революция в науке» противопоставила всем эпигонам новый смысл, новую цель, новые решения. Это было своевременным, так как многие эпигоны утешали себя тем, будто, будучи эпигонами, можно творить, поскольку в рамках немецкого идеализма в принципе невозможно создать что-то новое. Откуда они это знали? Почему судили о силах всего немецкого народа по себе? Глава неогегельянцев, Литт, продолжал утверждать, что идеализм это последнее слово философии. Его стрелы были направлены, главным образом, против меня. Однако новое мировоззрение победило. Вместе с тюрьмой неоидеализма были разрушены основы философского абсолютизма понятий. При этом неважно, является это мировоззрение новым, оригинальным или нет: оно вытекает из задачи, стоящей перед нашим народом, и уходит своими корнями в германскую кровь, германское мировоззрение, германскую веру в судьбу, оставляя далеко за собой абсолютизм понятий от греков до Гегеля и его эпигонов. Тот, кто удовлетворяет потребности нашего времени, выполняет свою творческую задачу. Мы отказываемся от притязаний на абсолютизм: потомки, которым для решения других задач потребуется другое мировоззрение, создадут его сами. Философия прошлого всегда обещала нам дать мировоззрение, которое нам было нужно, но никогда не выполнила своего обещания. Если нам нужны ориентиры в жизни и в истории, мы должны задуть именуемый философией блуждающий огонек, который обманывает нас на протяжении тысячелетий. Он представляет собой препятствие для политической воли. Неоидеалисты и онтологи должны вымереть вместе со своими кафедрами, как вымерли позитивисты. Естествознание навеки связано с позитивизмом и дает ему последнее прибежище, обещая нам «биологическое мировоззрение», но оно нам его не даст, так что этот поседевший чужак не избежит своей судьбы.
Кстати, мне все равно, будут упоминать эти уходящие мое имя в своих книгах и журналах или нет. Влияние моих трудов скажется только тогда, когда они давно канут в Лету. Я описал этот круг еще в 1920 году в книге «Революция в науке». С тех пор он не изменился к лучшему, так что на нем теперь можно водрузить могильный камень.
Новые цели, новые решения. «Революция в науке» предваряла вышедшую в 1922 году «Философию воспитания», которая, продолжая линию «Немецкой государственной идеи», радикально переосмысливала педагогику. Естественнонаучная и натурфилософская основа заменила понятийную основу, расовый фактор был назван определяющим для роста и воспитания. Но все это еще оставалось в рамках «философии», основой оставался идеалистический принцип «духа». Противоречие между природой и духом не было преодолено.
Получалось: неоидеализм умер, да здравствует неоидеализм! Внутреннее противоречие книги «Личность и культура» оставалось непреодоленным. Не случайно в первом десятилетии XX века неоидеализм стал исходной точкой и трамплином революции в науке: обновление и революция казались неразрывно связанными. «Дух» теперь не означает, как когда-то, чистый разум, абсолютное сознание, абсолютное Я, способность к образованию понятий. Кроме разума и рассудка дух включает в себя душу, волю, чувства. Этот дух не «противник души» и не противник материи, не противоположность объекта, отличная от жизни. С помощью «духа» можно методом идеализма завуалировать противоположность разума и природы, души и материи, но не разрешить это противоречие. Мне понадобилось 10 лет работы, пока я достиг конечной цели и открыл новый принцип, древнейший для германцев. Всеобщий принцип больше не дух, а жизнь, которая включает в себя дух и материю, природу и историю. Нет жизни, не воплощенной в теле, поэтому наши германские предки обозначали тело и жизнь одним словом. «Дух» как разум, сознание, это не начало, а творение жизни.
Революция привела и к смене фирменной вывески. Место прежней «философии» заняло мировоззрение, которое включает в себя космогонию и антропологию и исходит из того, что человек от природы – существо общественное. «Научная антропология» это не одна из многих возможных антропологии, а единственная, соответствующая нашему мировоззрению. Принцип жизни пронизывает не только Вселенную и человека, расу и личность, материю и дух. Он развивается через полярность природы и истории.
Идеализм и романтизм это наше наследие и бремя, которое мы тащим с собой. Хотя оно больше не нужно, нам трудно от него избавиться. Однако многое нужно отбросить или переработать ради решения будущих задач.
В области неоидеализма было открыто «органическое», но к органическому относится и «развитие».
В противоположность старому, проникшему с Запада рационализму, который во всех человеческих отношениях (государство, общество, право и т. д.) видел целесообразные конструкции, а во всех природных явлениях изготовленные Демиургом механизмы, немцы представили мир или его часть (в 1802 г. Тревиранус ввел термин «биология») как нечто растущее, «постепенно» оформляющее само себя в ходе незаметных, непрерывных процессов. Такие образования были названы организмами, а их формирование – развитием. Идеализм и романтизм распространили законы органического развития и на «дух». История, государство, общество, право, короче, все отношения, в общественной жизни людей стали пониматься с этой точки зрения.
Несомненно, это было более глубокое понимание по сравнению с прежним всевластием конструирующего разума и механистического подхода. Но вера в то, что происходит само собой, спокойно растет или развивается, отдает квиетизмом, она порождает аполитичное, пассивное поведение. Государства и народы сами растут на заданной природной основе? Империя Бисмарка не выросла сама собой, как дикая вишня. Где была бы Германия, если бы с 1918 года она следовала лозунгу органического развития? Ее бы больше вообще не существовало. Действительно ли все происходит путем метафизически заданного, само собой осуществляемого развития или прогресса?
«Органичность» это контрреволюционный лозунг консерваторов. Не приходится удивляться, что их потомки сопровождают теперь построение нового Рейха своей вечной мелодией об органичном развитии. Буржуазные романтики столь же слепы и глухи по отношению к действительности, как и близкие к ним неогегельянцы. Они живут не действительностью, а своими теориями.
В политике переворот произошел, в мировоззрении и теории нет. Положение в естественных и гуманитарных науках ничуть не лучше, чем в философии.
Я знаю, как трудно было мне самому порвать с прошлым и как поздно мне удалось это сделать. Час для этого пробил только после 1933 года. Учение о национально-политической действительности, о призвании, о роли творческой личности изложено в книгах «Национально-политическая антропология» (1936-38), «Жизнь» (1939) и «Человек в истории» (1940). В них преодолено учение о «развитии», как природном, так и духовном. Нападки реакции на эти книги свидетельствуют о значении этого прорыва к новому мировоззрению. В этих нападках позитивисты (последователи Геккеля) и неоидеалисты объединились с целью показать, что все они уже давно имели национал-социалистическое мировоззрение, которое у них «органично развилось».
В политических кругах бытует мнение: что нам за дело до теории и идеологии? Пусть их создатели перемрут от собственной неполноценности. Насчет неполноценности теорий позитивистов и неоидеалистов спорить не буду, но здесь есть одна опасность. Победившая Германия увидит, что мировая миссия неосуществима без научного мировоззрения. Если в самой Германии достаточно фактов и действительности, то другим народам мы должны предложить идеал. Революция ставит себя под угрозу, если поручает разработку мировоззрения реакционным силам. Создание теории такое же творческое дело, как и создание Рейха. Сами собой, т. е. «органически» ни Рейх, ни теория не возникнут.
Историю делают судьбоносные действия харизматических личностей. Это ключ к новому пониманию истории, отличному как от «органического роста» неоидеалистов и романтиков, так и от рациональной деятельности сторонников механистического и позитивистского мировоззрения. Только действие ведет к теории и к исторической действительности.
Вопрос о творческом начале в человеке и истории проходит красной нитью через все мои работы от «Личности и культуры» (1910) до «Человека в истории» (1940).
Хотя в первой моей работе вопрос о творческой личности рассматривался исходя из понятия субъекта неоидеалистической теории познания, познание в ней сдвигалось в сторону действительности и, кроме того, осознавалась необходимость создания новой теории познания на основе действительности. Первая идея была развита в Iм и 2м томе «Национально-политической антропологии», а также в книгах «Жизнь» и «Человек в истории», вторая – в 3" томе «Национально-политической антропологии», где разум ставится между природой и судьбой.
Все наброски этой новой теории познания были у меня еще до написания моей первой книги. Переживания периода между 1910 и 1940 годами способствовали ее созреванию и помогли окончательно освободиться ото всей шелухи прошлого, от которого и в действительности, и в идеологии остались одни клочья. Хотя обрывки прошлой идеологии повсюду еще свисают над совершенно новой действительностью, их дни сочтены. Они исчезнут, как мираж, когда история вынесет им свой приговор.
Метафизика
Много раз я критически перепахивал со своими учениками «Пролегомены» Канта и каждый раз обнаруживал при этом червей. До сих пор остается неясным, видел ли Кант в своей трансцендентальной философии только критическую основу будущей научной метафизики или хотел раз и навсегда заменить ею любую метафизику. Несмотря на все оговорки, философия Канта – часто против его воли – плыла к тем же берегам, к которым потом на всех парусах устремились Фихте и Гегель: к замене подлинной действительности рожденным чистым разумом аподиктическим, общезначимым понятием, к объявлению мира, данного нам в ощущениях, видимостью, действительностью второго или третьего сорта, ненастоящей действительностью. Мир, таким образом, сводился к рациональной формалистике. Примечательно, что в поисках непоколебимой, прочной скалы, которая могла бы стать основой его аподиктической, трансцендентальной философии Кант, в конце концов, пристал к логике Аристотеля и при этом чувствовал себя революционером наподобие Коперника!
Для Фихте и Гегеля уже не было никакого удержу: понятие – настоящая действительность, сущность метафизики. Поэтому для Гегеля все разумное действительно, поэтому он возродил онтологическое доказательство бытия Божия. Гегель был человеком реставрации, который втайне радовался падению Бастилии, был врагом Империи и приверженцем Наполеона. С помощью своего знаменитого метода он мог сделать из чего угодно что угодно и всегда делал то, что в данный момент было целесообразно и имело спрос на рынке. Поэтому гегельянцы и сегодня с помощью этого метода могут приспособиться к чему угодно. Они, как еж из сказки, всегда «уже здесь». Блаженны гегельянцы, ибо могут стать кем угодно.
Кант остался во всех отношениях внутренне противоречивым. Прежде чем он начал в свой критический период превращать универсальную действительность в формализм понятий, он, как радикальный бюргер, был полностью согласен с формулой Ньютона, которую он и в «Критике способности суждения» еще считал основой познания мира: Мир это механизм. Метафизика это или нет? А если я скажу иначе: Мир это вселенская жизнь, будет ли это тоже метафизика? Обе формулы соответствуют стремлению объяснить мир с помощью единого принципа, но они еще не ведут поиски за пределами этого мира, не объявляют его видимостью, а некую иную действительность – настоящей. Но когда Шеллинг говорит об одушевленности Вселенной, он уже, несомненно, выходит за рамки этого мира и ищет там стоящее за ним, отдельное от него начало, истинную действительность, которую он по старинке называет душой, и которая, если она имманентна миру, должна быть его двигателем, творцом, смыслом. Душа противостоит видимому миру, жизнь – его начало. Две первые формулы, наоборот, не содержат в себе первоначально ничего подобного. Из наличия мирового механизма еще не следует вывод о существовании мирового механика, часовщика, архитектора, демиурга.
Метафизика это рационализированный миф о творении, даже в тех случаях, когда Кант и Геккель говорят о «естественной истории творения». Кант в своих «Критиках» просто оставил эти вещи в антиномии. Но они остаются метафизикой и тогда, когда они выдаются за «чисто формальные» идеи, имеющие условное значение, если делаются выводы о том, сотворен мир или вечен, все ли в нем причинно или существует также свобода и т. д.
Гипотетически можно использовать миф и метафизику (т. е. рационализированный миф) в целях формирования мировоззрения на базе единого начала, только нужно всегда помнить, что это гипотезы. Гипотеза это не вера, а вспомогательное средство познания мира. Но метафизика не хочет быть гипотезой, она хочет быть последней, единственной и непоколебимой истиной, всеобщим, исключительным средством познания подлинной действительности, хотя она, наподобие церковной догмы, наследницей которой она является, почти ежедневно меняет кожу, так что в процессе этих изменений не остается ничего постоянного, кроме самих изменений.
В этом проявляется истинная природа метафизики: это эрзац догмы, как догма – эрзац живой веры. И метафизика, и догма претендуют на звание истины в последней инстанции. Разум, природа, механизм, жизнь, мир, душа, все посюсторонние понятия этого мира сразу же становятся метафизическими, как только к ним приплетают Бога и воображают, что познают Бога. Настоящая вера это не познание и не знание, ни метафизическое, ни догматическое, ни, тем более, гипотетическое. Настоящая вера это переживание, придание смысла, направление, воля, двигатель, а не инвентарная опись жизни, мира и действительности. Метафизика и догма «возвышают» веру до уровня разума, знания и тем самым удушают ее. Вера творит историю; метафизика никогда не творила историю, а хотела остановить ее, заморозить, отменить.
Кант в предисловии ко 2му изданию «Критики чистого разума» обронил ставшую знаменитой фразу: «Я вынужден был потеснить знание, чтобы дать место вере». Странная вера! Поскольку Бог, свобода и бессмертие не могут быть доказаны, поскольку этим метафизическим рациональным идеям не соответствуют никакие реалии, поскольку они по отношению ко всей действительности имеют лишь формальное, регулятивное значение, их можно все же «принять» для практического использования. Такой «как бы Бог» нужен тем, кому недостаточно разума как единственного двигателя (не регулятора!) нравственных действий, при чем дозволяется каждому считать чистый практический разум Богом, т. е. законодателем мира и нравственности. Это уже отдает Талмудом! В метафизике всегда один шаг от законодателя к автономному закону, от создателя мировой машины к мировой машине, которая создает себя сама.
Эту свою метафизику философы назвали потом своей религией! А кто-нибудь знает, что такое религия? Я вот до сих пор не знаю. Поскольку мне не нужна метафизика, значит, у меня нет и религии. Но я знаю, что такое вера, в той мере, в какой имею ее, в какой чувствую, что должен достичь определенной цели. Это нечто иное, чем формальный «категорический императив», который, несмотря на свое «делай так», в действительности ничего мне не приказывает. Все это одна видимость.
Некогда я думал, будто знаю, что такое религия. В моих первых работах я упорно называл мой неоидеализм моей религией, хотя совесть подсказывала мне, что все это, в сущности, лишь болтовня, эрзац. Сегодня, когда я изжил свой неоидеализм, радикально освободился ото всякой метафизики вместе с идеалистической теологией, исторической теологией, религиозной философией, это означает, что у меня вообще нет больше религии. Взамен, вместо какого-либо эрзаца, у меня есть живая вера, не метафизика, не теология и не философия, а просто вера. Вместо какой-либо философии я обрел немецкое мировоззрение, которое включает в себя знание мира и человека, природы и истории. Это чисто посюстороннее, обусловленное кровью мировоззрение, основанное на созерцании и восприятии. Но через центр этого мировоззрения проходит ось. Это не знание, а вера, которая указывает на мое предназначение в жизни, но не имеет и не хочет иметь ничего общего с метафизикой, догмой и «религией». Это было мое самое главное преодоление: я преодолел философию и понял ее недостаточность во всех отношениях.
О вере, как творческой, движущей силе истории можно, зная о ней по своим переживаниям, говорить отстраненно и объективно. Ее можно сделать предметом познания. Вера это не знание, но она может стать предметом антропологического и исторического знания. Зато нет никакого знания о Боге; связь человека с живым, вечным Богом это только живая, вечная вера.
В философии понятие, понимание это только средство, способ познания, но не предмет познания и не может рассматриваться как настоящая действительность в противоположность видимой. Суверенность и автономия понятия, именуемого также разумом или духом, это принцип существования и одновременно первородный грех любой философии со времен Парменида и Гераклита.
Между созерцанием природы, восприятием других людей и верой в Бога понятие это только вспомогательное средство, промежуточное звено, но не принцип существования. Это конец философии.
Считая когда-то неоидеализм своей религией, я видел одновременно в классическом идеализме наряду с музыкой и поэзией высшее духовное проявление немецкого характера. Сегодня я могу это повторить лишь с оговоркой: это было самовыражение немцев в эпоху отсутствия Империи, надлома национального характера и сильных чужеродных влияний. О музыке я и сегодня прежнего мнения, она, действительно, апогей немецкого духа. Относительно поэзии у меня уже больше оговорок, но больше всего их касается философии. Я и сегодня не отрицаю в философском идеализме немецкий характер подхода к проблемам. Но нельзя говорить о его немецком своеобразии и в тех случаях, когда он сам хотел быть не немецким, а универсальным. Универсализм и гуманизм были его целью, а путь к ней вел через абсолютизм, универсализм и реализм понятий, т. е. через замену живой действительности понятием, логосом, рацио. Немецким оставался лишь способ, которым шли по этому пути Лессинг, Кант, Фихте и Гегель. Гете как минимум в одном пункте пошел гораздо дальше философов, когда он противопоставил их универсализму понятий натурализм, причем его натурализм, в отличие от аналитически-механистического и формалистического натурализма Ньютона, Кювье и прочих, был типично немецким. Пока философы равнялись на Декарта и Ньютона, Гете отвергал их спекуляции.
Когда я противопоставил универсализму понятий созерцание живой действительности, рационализированной религии – веру, метафизике – мировоззрение, бытию – жизнь как принцип, гуманизму – расу как природную основу, короче, когда передо мной рассеялся весь туман неоидеализма, я одновременно заново и глубоко пережил германские корни и основу во всем немецком: в народе, восприятии природы, общественной жизни, способа мышления, взгляде на мир, личности, вере, счастье, судьбе, творчестве, искусстве. Я почувствовал большую близость и любовь ко всему германскому, к Лютеру, Дюреру, Грюневальду, Парацельсу, ко всей непрерывности немецкой истории, проходящей через этих людей XVI века. Борьба со всем чужеродным позволила мне понять, что во всем германском уже заключено свое, готовое мировоззрение, которое сильней чужой, универсальной философии, всегда только сдерживавшей развитие всего своеобразного. Развитие германского мировоззрения сегодня возможно и необходимо. Я посвятил этому мою «Национально-политическую антропологию», а также книги «Жизнь» и «Человек в истории». Непрерывность германского наследия доказывается в книге «Национальный характер и осознание своей миссии. Политическая этика Рейха».
И здесь круг опять замыкается. Я всегда был верен всему германскому, некогда я считал идеализм высшим проявлением германского духа. Маленьким мальчиком я читал все, что попадалось под руку. Выбор был небогат. Но три книги, которые достались мне «случайно», определили мои наклонности. Это были сочинения Шиллера, популярное жизнеописание Лютера и 4 тома иллюстрированной немецкой истории швабского демократа Циммермана, известного своей историей крестьянской войны. Оба шваба, Шиллер и Циммерман, указали мне на эпоху немецкого пробуждения с 1800 по 1830 год, к которой я сегодня обратился снова, но не к идеализму, а к пробуждению немецкого национального самосознания в студенческих корпорациях, которое было задушено прусской реакцией и снова направлено по западному фарватеру.
Сегодня мы опираемся на три эпохи немецкой истории: эпоху великих императоров, эпоху Лютера и эпоху пробуждения молодой Германии после наполеоновских войн. Тогда пробудились чувство расы и вера, национальное самосознание, тогда возник немецкий натурализм и биология стала одним из творений германского духа. Тогда пробудилось и германское историческое сознание, поскольку в мировоззрении не требовалась больше метафизика. Оно заполняет пространство между верой и единым вселенским началом, которое называется жизнью, и как таковое в природе и в истории, в расе, народе и творческой личности обретает свою высшую форму и свое последнее воплощение.Наука о воспитании
Хотя я стал учителем по призванию, я испытывал антипатию к педагогике, которая жила традициями Песталоцци. Я произвел революцию в науке о воспитании вопреки тому, что был школьным учителем, а не потому, что им был. Я занимался многими науками, но избегал педагогики, кроме тех случаев, когда она мне просто мешала в моей профессиональной деятельности, за что я ей потом отплатил. Я немного почерпнул из того теоретического, идеологического и технологического вклада в учительское ремесло, который называется педагогикой.
При взгляде на народ и государство в аспекте естественной смены поколений, исторического становления, самопроявления их сути и воплощения их смысла проблема воспитания выглядит столь же необходимой, как и проблема политики, и обе они неразрывно связаны одна с другой. Эта тема была затронута уже в «Личности и культуре» и развита в «Немецкой государственной идее». Основы новой науки о воспитании изложены в «Философии воспитания», «Формировании человека» (1925), «Национально-политическом воспитании» (1932) и «Национал-социалистическом воспитании» (1933). Подход этот, в сущности, не нов. Он есть уже в государственной философии Платона, его сознательно применяли прусские короли, и поднял на новый уровень барон фон Штейн.
Рожденная в эпоху Просвещения и сформированная под влиянием идеализма ремесленная педагогика, которая со времен Гербарта отождествляет воспитание с преподаванием, существовала параллельно с государственной педагогикой без связи с ней. Чтобы взорвать ее схематизм понятий, который был заимствован у идеализма и служил обоснованием претензий педагогики на звание науки, нужно было преодолеть идеализм. Это было сделано в первых главах «Философии воспитания», где критиковались индивидуализм, интеллектуализм, психологизм и эволюционизм. Позже к этому добавилась критика абсолютизма понятий и универсализма, ведущих к отрыву от природы, народа и истории. Все это вместе составляет идеализм, от которого нужно избавиться, чтобы создать настоящую науку о воспитании, прочно стоящую на своих ногах на твердой почве действительной жизни.
Правда, ни Платон, ни прусская государственная педагогика не рассматривали воспитание в историческом становлении. Для этого само государство должно полностью избавиться от идеальных конструкций естественного права. Этому способствовала мировая война…
Преобразование науки о воспитании исходит из познаний, которые противоречат образу человека согласно теории естественного права. Это образ человека «в естественном состоянии», живущего одиноко, животной жизнью, но вдруг, благодаря своему разуму, создающего общество со всеми его атрибутами (языком, государством, правом, экономикой, техникой и т. д.). На этой противоречащей всем данным истории и этнографии фикции основывались все науки буржуазной эпохи, которые имели отношение к общественной жизни.
Знание того, что человек – общественное существо от природы, что первобытное сообщество становится народом только благодаря разумному управлению им, при чем есть заданное раз и навсегда число основных функций, жизненных потребностей человека, к которым относится язык, техника добывания пищи, а также воспитание и право, подготовило для науки о человеке новый фундамент и указало новый путь. Создание новой науки о воспитании на этом фундаменте стало началом общей революции в других науках. Одна наука за другой должна была делать выводы из того, что человек – общественное существо от природы, а не становится им только после заключения какого-то выдуманного «договора». Вырисовывается совершенно иной образ человека.
Правда, ссылаются на Наторпа и через него на того же Песталоцци, которые будто бы положили идею общества в основу воспитания и педагогики. В отношении Наторпа это неверно, в отношении Песталоцци верно лишь наполовину. В учении Наторпа человек – общественное существо, но не от природы. В своих исходных тезисах Наторп, в принципе, не отличается от Руссо, Гербарта и прочих теоретиков естественного права.
Для всей теории естественного права человек изначально противостоит вещам, природе, как субъект объекту. Отсюда вытекает вся теория познания буржуазной эпохи. Но если человек изначально находится в общественной связи с другими людьми, то и теория познания приобретает совершенно новый облик.
Для новой педагогики из этого следовало, что воспитательное воздействие одного человека на другого, в частности, взрослых на детей, это не только помощь, но и непременное предварительное условие созревания. Это правило действительно и для других жизненно необходимых основных функций общества.
Эти функции возникли вместе с человеком, но не созданы человеком, они не имеют начала в истории, но являются постоянной предпосылкой всей истории. Создание языка, права, политического строя, техники, медицины, воспитания не может быть локализовано во времени, не имеет абсолютного начала, но является движущим фактором во всех областях общественной жизни.
На учительских семинарах нам когда-то вдалбливали методический схематизм Гербарта и Циллера. Все это очень быстро от меня отскочило. Но кроме методики была и педагогическая теория или идеология. Эти призраки понятий, шелуха без зерна, повторение задов Гербарта были мне не менее отвратительны. Они уводили учителей от реалий их профессии в идеологический туман…
Тогда я не знал того, что и сегодня еще осознал не в полной мере: что педагогика делает лишь то, что обязана делать любая наука: отвлекать внимание от действительности и обманывать. Разве сегодня физика, соревнуясь с онтологией и забыв Гете, не занимается своим традиционным делом – уничтожением природы, по крайней мере, ее искажением? Тем более удивительно, что мне удалось, правда, после жестокой борьбы, опрокинуть веками стоявшее, хотя и на шатком фундаменте понятий, многоэтажное здание научной «педагогики» и построить на его месте новое здание на основе национально-политической действительности. И должны рухнуть еще несколько старых знаний, чтобы произошла та революция в науке, которую я предрекал в 1919 году.
Политика
На Гете произвели большое впечатление слова, сказанные Мерком в 1774 году: «Твое неизменное направление – придавать действительности поэтическую форму: другие пытаются воплотить в действительность поэтическое, воображаемое, и ничего, кроме глупостей, не получается». Если подставить на место поэзии понятия, то задачи науки – познать действительность с помощью понятий. Я никогда не мог довольствоваться философией, которая подменяла действительность понятиями или объявляла ее простой видимостью, отождествляя мышление с бытием, разумное с действительным.
Чувство действительности рано толкнуло меня в сторону политики и истории. Я признал политику силой, формирующей историю, а политику и историю вместе – действительностью высшего ранга по сравнению с «культурой» и «духом». Так вместе с позитивизмом были преодолены идеализм и рационализм.
Проблема политического была поставлена уже в «Личности и культуре», когда я обратился к конкретному человеку, а не лежащему в основе идеализма «абсолютному Я», всеобщему субъекту познания. Философия, построенная на основе понятий, неизбежно бегает по кругу, как гиена в клетке, в тюрьме понятий.
Творческий человек, это не только гений поэзии, искусства, науки, философии и германский человек, право которого предопределено его расой и призванием, который сам устанавливает законы и ценности, придает форму тому, что потенциально заложено в обществе. Это судьбоносный герой, политический вождь.
Как крестьянский юноша из Фёгисхайма пришел в политику? Стремление заглянуть за кулисы происходящих процессов это не политический дар. Интерес к политике возник у меня из стремления познать действительность.
Я уже писал о том, сколь скучной и неинтересной была политическая жизнь Германии после Бисмарка. Я никогда не мог понять, чем англичане превосходят нас, немцев, и на чем основывают свои притязания на первенство. Меня они возмущали.
Я никогда не был политиком в собственном смысле слова, у меня не было задатков вождя, и я не претендовал на эту роль. Если я стал политическим борцом и мыслителем, то только болея о своем народе, ради высших целей. Хотя я вел свою борьбу преимущественно в культурно-политической области, смысл ее всегда был один и тот же: единая и великая Германия, народ, Империя, немецкое будущее и мировое значение немецкой мысли.
И все же я не могу сказать, что именно толкнуло меня в юношеские годы в политику. Я был молодым, очень одиноким, погруженным в книги учителем со скудным жалованием. Честолюбивых мечтаний у меня не было. Моим единственным желанием было оставить после себя что-нибудь сопоставимое по значению с трудами Шопенгауэра (но иного направления). Это была моя мечта.
Ницше сказал о Шопенгауэре, что тот «не был ничьим подданным». Но Шопенгауэр мог быть независимым, будучи наследником значительного состояния; он вырос в духовной атмосфере Иены и Веймара и был аполитичным. Ницше, базельский профессор на пенсии, мог фантазировать в долинах Энгадина и в Италии о воле к власти и сверхчеловеке, но все время боязливо косился на «базельских господ», как бы они не лишили его пенсии.
А кем был я? Маленьким школьным учителем, который не кончал университетов, происходил из низов, не имел состояния, которого в любой день могли вышвырнуть на улицу вместе с женой и ребенком. Ни в батраки, ни в журналисты я не годился. В чем же я нашел опору? Откуда у меня взялась воля к свободе, к независимости? К политической борьбе? Я не знаю. Но когда я ставил перед собой какую-либо задачу, я всегда шел до конца. Только поэтому даже в период самой тяжелой политической борьбы, когда дело доходило до суда, а до 1924 года еще и работая в школе по 28–30 часов в неделю, я смог написать такие основополагающие работы как «Философия воспитания», «Формирование человека», «Системы образования культурных народов», которые требовали сбора большого количества материалов. Я не знаю, как это было возможно, помню только, что я работал непрерывно и должен был работать, потому что не мог жить без этого.
Вскоре после того, как я сдал две политические программные статьи в сборник, который готовился для Национального собрания в Веймаре (1919 г.), я провел лето, поскольку у меня подозревали туберкулез – я весил 115 фунтов при росте 1 м 80 см, у себя на родине. Под впечатлением этого я написал статью «Родная Алемания».
В те годы против меня не раз выступали «красные» и «черные», потому что я призывал превратить юго-западную Германию в духовный бастион борьбы протии вторжения с Запада и обвинял католическую партию Центра в сепаратизме. Я боролся в одиночку, без чьей-либо помощи и поддержки, но власть имущие были не настолько сильны, чтобы уничтожить маленького школьного учителя.
Политическая наука существует со времени «Политеи» Платона, но обычно она вырождается в политическую идеологию. Эта наука ни у кого не была столь тесно увязана с действительностью, как у меня в «Национально-политической антропологии». Поэтому меня так ненавидит немецкий научный мир. И сегодня в науке и высшей школе под лозунгами «объективности» продолжают задавать тон ученые Веймарской эпохи. Меня называют «трехсотпроцентным национал-социалистом» именно те профессора, которые очень хорошо знают, что их наука – продажная девка, в то время как я, хотя никогда не мог жить независимо, а всегда зарабатывал на жизнь тяжелым трудом, с большим основанием, чем Шопенгауэр и Ницше, могу сказать о себе, что не был ничьим подданным.
Когда печаталась моя «Личность и культура», союз учителей Мангейма вовлек меня в борьбу вокруг т. н. «мангеймской школьной системы» и поручил мне руководство оппозиционной газетой «Фольксшульварте». Тогда я получил первые навыки борьбы. В Веймарские времена я продолжил ее на более широкой основе вместе с моими друзьями Лакруа и Хёрдтом в газете «Бадише Шульцайтунг». Поскольку баденский союз учителей не удалось свернуть с демократического пути, я повел борьбу против него со страниц перешедшей в мои руки газеты «Фрайе Дойче Шуле» (Вюрцбург), но ее редактор был против того, чтобы газета стала целиком национал-социалистической.
«Черно-красно-желтые» ненавидели меня не только за мою культурно-политическую борьбу, но и за мои выступления против сепаратизма, который они поддерживали, в Дармштадте, Карлсруэ и т. д. Я печатался в разных газетах, но иногда у меня оставалась только «Фрайе Дойче Шуле», выходившая раз в две недели. С 1924 по 1928 гг. «красные» и «черные» не раз выступали против меня в Бадене и прилегающих областях. Не забыть статьи против меня во «Франкфуртер Цайтунг». То, что ее издателем был Парвус (Гельфанд), один из самых грязных еврейских спекулянтов, какие когда-либо жили на свете, я тогда, правда, не знал. Но в политической борьбе всегда можно вляпаться в какую-нибудь грязь. Однако я вел борьбу, чтобы влиять на политику и влиял. Приходилось использовать те возможности, какие есть. Почему меня ненавидят «черно-красно-золотые», понятно, и я этим горжусь. Почему у меня так много врагов среди национал-социалистов, понять трудней, вероятно потому, что для меня и после 1933 года главное – истина.
Во время войны я использовал для пропаганды своих идей газету «Ойропеише Штаас-унд Виртшафтсцайтунг». В связи с полемикой в этой газете я на Троицу 1917 года встретился при драматических обстоятельствах с Максом Вебером. Когда я летом того же года впервые приехал в Берлин, я понял, каким грязным делом может быть политика. Настроения в Берлине были ужасные. Я сказал тогда одному сотруднику, что если в Берлине действительно произойдет революция, юго-западная Германия ее раздавит. Я был плохим пророком.
Моя первая статья, опубликованная в Берлине, была в поддержку Гинденбурга и Людендорфа против Бетмана. За эту статью газета была временно запрещена. Так я получил первый урок практической политики. Я понял, что объективность, как в политике, так и в науке это лишь проявление слабости.
Когда я увидел, что политический мир, начиная с моей газеты, состоит из одних евреев и интриганов, я вернулся как провалившийся кандидат и как мокрая курица в мою школу в Мангейме. И когда я там в 1918 году прочел условия перемирия, я зарыдал. После меня уже ничто не удивило, ни Веймар, ни Версаль.
С тех пор я стал толстокожим, как носорог, и это помогло мне в последующие годы. Когда в конце 1923 года депутат Рейхстага социал-демократ Гекк со своей сворой пытались принудить меня с помощью клеветы к капитуляции, после длившегося 11 месяцев процесса, во время которого Гекк все время прятался за свою неприкосновенность, он потерпел политическое и моральное поражение. На какое-то время они успокоились, но в 1928 году на меня напал прелат Шофер, и я вынужден был уехать из Бадена, однако в Пруссии попал из огня в полымя. Против меня было возбуждено дело с целью увольнения меня со службы, но через несколько месяцев прусское правительство кануло в небытие.
Но что общего у всего этого с «изжитым неоидеализмом»? Революция 1848 г. была неудачной попыткой воплотить идеализм в жизнь. Послевоенная система носила имя немецкого города Веймар, где мелкие обыватели охотно воображали себя великими за спиной Гете. Веймарская система сознательно связала себя с неоидеализмом. Конституция и «свобода» были воплощением неоидеализма. У этой системы были свои профессора, идеологи и литераторы типа братьев Манн. Университеты и наука до сих пор остаются крепостью неоидеализма.
Борьба против Веймара и неоидеализма была внутренней борьбой за политическую действительность великого германского Рейха. В высших школах и науке мы еще очень далеки от этой цели.
Политическая борьба часто ведется не на жизнь, а на смерть. Сегодня все выглядит бледновато и не очень возвышенно. У меня нет призвания к мученичеству, равно как и к тому, чтобы стать святым или сверхчеловеком. Поэтому я выразил бы смысл этой брошюры словами «Homo sum», а не «Ессе homo», как Ницше.
История
«Революция в науке» (1920 г.), критикуя Александрийский историзм с его собиранием дождевых червей, возглашает грядущую эпоху возвышенного, совершенного исторического сознания, в направлении которого XIX век смог только наметить путь. Историческое самосознание неотделимо от политической воли, творящей историю. Подвластный судьбе германский человек осознает себя в качестве исторического человека, ответственного носителя истории; это отличает его ото всех остальных людей. Его мировоззрение не исключает природу: она остается почвой и источником жизни в истории, определяемой судьбой. Взгляд на природу с точки зрения природы как на будущее придает смысл всем желаниям и действиям в человеческой жизни, включая добро и зло, здоровое и больное, правое и неправое, а также истинное и прекрасное. Этот аспект рассмотрен в книгах «Национально-политическая антропология», «Человек в истории» и «Счастье и сила».
Ранний интерес к немецкой истории, к ее великим людям подготовили меня к пониманию и объяснению событий мировой войны и германской революции. Это было началом новой картины истории, увенчивающей картину мира. Перед этим были устранены всякий рационализм, включая идеализм, и позитивизм. Но разум снова обрел подобающее ему место как начало порядка в общественной жизни народов и во всех отношениях между людьми. История это определенный судьбой путь в процессе становления народов. Политика это управление народами на этом пути, координация их общей воли. Политическое руководство это высшее проявление судьбы, поэтому оно выше всего: воспитания, экономики, права, профессий, культуры, здравоохранения. Если они в совокупности принимают участие в становлении народов, они участвуют в истории.
Таков был мой личный путь от призраков понятий философского идеализма через переживание судьбы немецкого народа и исторических событий к национально-политическому представлению о человеке в его положении между двумя полюсами – природой и историей. Первым этапом на этом пути была «Немецкая государственная идея», последним – «Человек в истории» и «Счастье и сила».
Естествознание
В то время как работа «Человек в истории» вторглась в пустое пространство и изгнала оттуда витавшие там наподобие призраков и летучих мышей представления идеалистических и марксистских эпигонов, – Ранке и ряд других историков XIX века уже проложили путь, гегельянцы здесь не были серьезными противниками, так как предпочитали оставаться в мире своих категорий, а не заниматься реальной историей, книга «Жизнь» встретила сопротивление сплоченного фронта естественников, но падение этой стены было лишь вопросом времени. Конечно, и здесь биологи X. Ст. Чемберлен и Якоб фон Икскюль проделали уже значительную подготовительную работу, хотя победе их идей мешало то, что они впрягли Канта в одну упряжку с Гете.
На это противоречие, равно как и на включение неовитализма в хорошую традицию немецкого натурализма указала моя ученица В. Экхард в своей великолепной диссертации о натурализме Чемберлена. Я сам был удивлен, обнаружив себя на новом пути, намеченном Чемберленом, чего до тех пор не осознавал, поскольку более тридцати лет не занимался вплотную Чемберленом. В юности он оказал на меня сильное влияние, но потом отошел не задний план.
(Примечание. В. Экхард еще больше удивила меня своей большой работой «Немецкое мировоззрение в эпоху романтизма». Она исходит из того, что в период с 1800 по 1830 г., о поэзии, философии и науке которого написано так много, осталось незамеченным возникшее тогда новое немецкое мировоззрение).
Картину природы в соответствии с принципом вселенской жизни я смог сделать наиболее убедительной, когда пробился через позитивизм и формалистику физики к натурализму и вдруг оказался в русле одной из самых сильных немецких традиций: эту картину природы создавали лучшие немцы от Парацельса до Гете и романтических натурфилософов (с оговорками!), прежде всего, лучшие медики. В ней немецкий характер проявляется не меньше, чем в музыке и поэзии, и уж конечно гораздо больше, чем в сильно зависящей от античности и от Запала формалистической философии, для которой понятие – альфа и омега действительности и сама действительность. Кант остается правым для математики, но не для естествознания, потому что он вообще не видел реальную природу, а подменял ее формализмом понятий и априорностью, сделал из вспомогательного средства познания основу природы, истинную реальность.
Уже Ньютон со своим пустым пространством и взаимодействием на расстоянии был на пути к растворению реальной природы в математическом формализме понятий. В этом за ним последовал Кант, а Эйнштейн сделал от имени формальной физики последние выводы. Физики сделали то же самое, что и онтологи и реалисты, оперирующие понятиями, независимо от того, рядятся они в одежды идеалистов или позитивистов. Декарт еще оставлял от реальной природы (именуемой субстанцией) протяженность. Отсюда можно прийти к наглядной геометрии, к описательной кинематике, но никогда – к динамике или кинетике. Этот шаг сделал немец Лейбниц. Гете видел в природе живую волю к обретению формы со строгой закономерностью изменения форм и смены поколений. Гете снова открыл жизнь как вселенское начало, которое вообще не знает мертвой или механической природы: все механическое и динамическое она включает в себя как часть и функцию.
Между тем математическая физика, которая только себя считает физикой и естественной наукой, с помощью евреев-кантианцев и физиков-евреев промотала и кинетическое наследие Лейбница. Когда Г. Герц потребовал исключить «силу», тем самым исключалось и то, что Лейбниц называл «причиной», – движущее начало. От реальной природы не осталось ничего, кроме сводимого к математической формуле, к дифференциальному уравнению комплекса условий, а сама она сводилась к пустому пространству Ньютона. После того, как Герц убрал из естественных наук силу, Гейзенберг потребовал убрать также причинность и закономерность, вернулся к статистике и окончательно выбросил за борт кинетическое наследие Лейбница.
Вспоминается заявление одного ботаника: «Реальная действительность зиждется на наших представлениях о структуре материи». Значит, растения вырастают из представлений ботаников?
Кого только не было в едином фронте т. н. естественников, ополчившихся против немецкого натурализма! Все безобидные и посредственные геккелиоты (невозможно было себе представить, что столько обезьянолюдей еще не вымерло!) объединились с эпигонами позитивизма, с формалистическими релятивистами и абсолютистами от физики, с духовидцами, со всеми, кто превратил свое ремесло в мировоззрение, с позитивистскими техниками-целителями, чьим ремеслом было «прикладное естествознание». Даже бравые неовиталисты были до смерти напуганы этим «разрушением науки», хотя речь шла о великой традиции немецкого натурализма, к которой принадлежали Парацельс, Гете, Кеплер, Ван Гельмонт, Зеннерт, Лейбниц, Диппель, Этингер, Кильмейер, Тревиранус, Эрстед и большинство великих немецких медиков и биологов эпохи Гете. Я утешал себя тем, что некогда и великого Николая Кузанского ректор Гейдельбергского университета Венк фон Херренберг обвинил в «разрушении науки», хотя он разрушил только бесплодную схоластику.
Если бы какой-нибудь географ вдруг вообразил, что параллели и меридианы столь же реальны, как суша и море, горы и реки, его посадили бы в сумасшедший дом. Однако естествоведы могут объявить свои категории и понятия, свои математические формулы, свои атомы, волны, кванты и методы измерений полной реальностью, а реальность, данную нам в ощущениях, – чистой видимостью.
Меня обвиняет в разрушении науки та наука, которая сама уничтожает природу, подменяет ее понятиями, в лучшем случае – техникой! Физики делают то, что до них уже проделали философы, биологи подражают физикам, сами не зная, зачем. Теперь все они вместе со своими странными методами оказались в одном тупике и вопят о разрушении физики евреями, хотя сами в этом повинны.
Я не предъявлял к естествознанию никаких иных требований, кроме того, чтобы оно сделало своей мировоззренческой основой немецкий натурализм и стало подлинно немецким естествознанием. Это вызвало ненависть ко мне во всем естественнонаучном лагере.
Насколько мелкими по сравнению с великими событиями, происшедшими после 1933 года, кажутся люди современной науки! Каковы люди, такова и наука. Ее представители прячут головки в песок, делают вид, будто вокруг них ничего не происходит, их мир ограничен их аудиториями, институтами и лабораториями. Они прикрываются тенями великих людей прошлого.
Да, судьба даже своим любимцам не дает все сразу. Если с одной стороны расходуется много сил, то другая сторона будет долго ждать, пока призыв дойдет до нее. Кому много дано, от того много и требуется, а также много берется. Но зрелище остается жалким, когда непарно– и парнокопытные расхаживают по сцене в львиной шкуре, но издаваемые ими крики выдают их подлинную природу. Наша наука выглядит жалкой, а не героической, она ретроградна, а не строится на основе новой действительности, живет предрассудками прошлого, а не указывает путь в будущее, представляет собою скорее ничто, чем нечто. Поэтому ей так по вкусу философия «уничтоженного Ничто». Но история нас рассудит.
Новое познание живого мира, т. е. природы в человеке и вне человека, станет прочной основой, а познание пережитого исторического опыта немцев – целью и путеводной идеей науки молодых немецких бойцов. Наступит день немецкой науки, и эпигоны бесследно исчезнут из истории.
Тот, кто пережил мировую войну и послевоенную эпоху, будет благодарен за это судьбе. Для многих людей старшего поколения открылся смысл жизни. Великое будущее должно наступить и в области науки, но оно не наступит само собой. Молодежи предстоит вспахать научную целину. Мировоззренческая почва для этого подготовлена.
Благодаря этой вере для меня не тяжело и одиночество старости. Одиночество было моим уделом, но оно не превратилось в болезненную самоизоляцию, потому что я всегда жил одной жизнью со своим народом и одновременно работал ради него, хотя при этом шел своим путем, часто вразрез с господствующими мнениями. Мне всегда приходилось зарабатывать себе на жизнь, но при этом я всегда оставался свободным человеком. Поэтому я могу сказать «да» всему хорошему и плохому, осмысленному и бессмысленному в моей жизни и в моем творчестве.
Заключение
Эта брошюра была начата осенью 1940 года. Я решил подвести итог 40 лет моей профессиональной и 30 лет литературой деятельности. За это время в мировой истории произошли неслыханные изменения, которым наука должна была бы соответствовать, но не соответствует. Наука, стоя, как абсолют, на вечной скале вне времени и событий, не почувствовала мощное дыхание истории и тем доказала только свою косность, но не свою абсолютность. Я со своей стороны пытался идти в ногу с событиями, не изменяя при этом основной характер и принципы моей первоначальной мировоззренческой концепции: я выдерживал линию. Пути к достигнутой сегодня цели были намечены еще до Первой мировой войны. Во время нынешней войны мною написаны новые работы. «Счастье и сила» – книга, основанная на германской вере. В ней подняты основные вопросы здоровья, болезни и выздоровления. «Природа и естествознание» – описание традиции немецкого натурализма, линии Николай Кузанский – Парацельс – Кеплер – Лейбниц – Гете. С этих позиций критикуется господствующий ньютонизм и его механистические и формалистические выводы, толкающие в сторону нигилизма.
«Рейх как опора Европы» – продолжение «Немецкой государственной идей».
Мои творческие достижения не признаны официальной наукой. Она делает вид, будто ничего не произошло, и для нее эпигонство остается мерой всех вещей.
Я наметил контуры и основные направления общенаучного мировоззрения, очистил его от всего чужеродного. Путь для новой науки свободен.
Гейдельберг, январь 1942
Немецкая государственная идея Изд. Ойген Дидерикс. Иена, 1917
Немецкое национальное сознание
Что такое нация? Что такое национальное сознание?
Народ в ходе своего исторического становления может превратиться в нацию, не испытывая потребности в осознании собственного своеобразия. Он живет благодаря приобретенному в прошлом под влиянием природных условий и исторических событий характеру, присущему всем его членам. Одинаковые условия жизни, одинаковые нужды и задачи, господствующий в обществе образ мыслей, выдвижение определенных целей и жизненных ценностей формируют поколение за поколением. Так возникает народный характер, который имеет определенное постоянство у всех современников, несмотря на смену поколений и новые условия и события.
Но если народ достигает всемирно-исторического значения, внешнего и внутреннего величия, которое вводит его в круг ведущих наций и ставит перед ним общечеловеческую задачу, он ощущает необходимость осознать самобытность своей сути. Эта потребность возникает, как только народ осознает себя носителем особой божественной миссии в человечестве. Нацией в высшем смысле слова народ становится, когда ощущает в себе категорический императив стать идеалом для всего человечества. Это не значит навязать человечеству свои особенности; речь идет о том, чтобы довести до совершенства вечную идею в какой-либо из областей жизни, будь то религия, нравственность, искусство или государственное строительство. Это не значит заставлять другие народы следовать за собой; речь идет о том, чтобы создать такую форму жизни, что позже все народы будут считать ее частью своей культуры, если сами захотят быть на высоте своей всемирно-исторической задачи.
Немецкий народ имеет за собой долгую историю, однако представляет собой молодую нацию, еще находящуюся в становлении.
В своем развитии он переживал, казалось бы, смертельные кризисы. Тридцатилетняя война поставила его на грань исчезновения. Перенесенные тогда им тогда страдания были следствием попытки встать в духовном и нравственном отношении на собственные ноги и сбросить иго власти, которая столетиями господствовала над народами Европы. О жизнеспособности немцев свидетельствует тот факт, что они смогли своими силами выбраться из этой ямы и стать совершенно новой нацией. Национальность предполагает внутреннюю независимость и духовную зрелость народов; Германия начала борьбу за независимость и, хотя сама потерпела в ней поражение, позволила другим европейским народа извлечь выгоду из этой борьбы.
Еще у одного народа такая же трагическая судьба. Италия, родина возрожденного жизненного идеала античности, тоже была лишена национальной самостоятельности и государственного единства. Хотя Италия не пережила такого бедствия, как 30-летняя война, контрреформации удалось подчинить ее духовную жизнь католической церкви. Не отрицая роль возрожденного гуманистического идеала античности в формировании новых национальностей, следует признать, что церковь имела в его лице более слабого противника, чем в стремлении германских народов к духовной и нравственной свободе и самоопределению. Пока церковь тратила свои силы в борьбе с этими народами, Испании и Франции удалось, по крайней мере политически, встать на собственные ноги и быстро достичь кульминационной точки своего национального развития под защитой единого и сильного государства. Наоборот, государственная жизнь немцев, со времени Карла V поставленная на службу другим державам, не смогла выдержать бурю 30-летней войны. Под развалинами сохранились, однако, зародыш обновления народа и воля к нравственному определению, из которых позже медленно возникла новая нация.
Как может народ родиться заново, если он стар? Не вдаваясь в проблему вымирания и бессмертия народов, можно сказать с оглядкой на историю, что душа немецкого народа в прошлом блуждала в поисках цели своих стремлений и не могла ее найти. Но именно в этом секрет ее неисчерпаемой жизненной силы. При всей способности к созданию государств, над немецким народом тяготеет, как проклятье, недостаток высшей политической силы, так что душа никогда не могла обрести соответствующее тело. Дважды за короткий исторический промежуток этот эффект приводил немецкий народ на край гибели. Ни один другой народ не пережил за неполных два столетия ничего подобного 30-летней войне и Наполеоновским войнам и не доказал свою несокрушимость сто лет спустя в борьбе против почти всех остальных великих держав. История Германии в XIX веке это только попытка дать душе соответствующее тело, но, несмотря на победу в 1870 г. цель не была достигнута и нация все еще больше похожа на тень отца Гамлета – в доспехах, но без тела.
Однако новая нация проявила стремление к преодолению наследственного немецкого порока и 1756, 1813, 1848 и 1870 годы – вехи этого преодоления.
Немцы прославились в истории как в высшей степени воинственный народ. Другие его качества, чувство справедливости и стремление к неограниченной свободе коренятся в одном желании: сделать свободное Я центром и целью бытия. Этот характер определяет внешнюю и внутреннюю историю народа. Католическая церковь, опираясь на культурное наследие античности, подвергла обработке немецкий субъективизм, но только загнала инстинкт внутрь, и из него потом вырос ее главный, непобедимый противник. Немцы медленно усвоили объективные формы духовной жизни; но субъективная сторона разума у них всегда преобладала. Их высшие достижения в области искусства – лирика и музыка, их философия достигла своих высот не в области точных наук, а в философии духа и связанной с ней исторической науке. Позже всего до немцев дошло понятие объективных форм общественной жизни, государства. Первая германская империя была суммой частных прав и удерживала их в равновесии…. Такая форма государственной жизни обуславливала внутреннее многообразие Империи при высоком уровне справедливости и свободы, но политическая структура оставалась шаткой. В этой Империи не было иерархии прав. Пока Империя была здоровой, еще сохранялись ее устойчивость и сила экспансии в народе, но когда внутреннее разложение начало свое дело, Империя быстро стала добычей соседей. Единственной преградой был первоначально княжеский абсолютизм.
Особенностью нового национального сознания было то, что оно медленно и болезненно преодолело изнутри указанный дефект и дало возможность Пруссии стать лидером и образцом для создания национального государства. Хотя в это национальное государство была встроена часть старой Империи, оно имело право не считать себя ее наследником: оно было выражением новой нации. Поэтому характерно, что реакция против новой немецкой государственной идеи сложилась из церковного интернационализма и старогерманского учения о правах короля и господствующих сословий. Но это учение принадлежало прошлому и укрепилось лишь на короткое время даже в сознании консервативных кругов.
Вся история немецкого национального сознания это история самопреодоления и самовоспитания, история души, вынужденной развиваться без тела.
Немцу всегда не хватало чувства меры. Его мир имеет лишь один центр тяжести: собственное Я, устремления которого направлены в бесконечность. Немцу не хватает внутреннего равновесия. Жизнь и ее развитие для него самоцель, результат – только ступень к новому созиданию. Таким духовным задаткам соответствуют внешние и внутренние формы немецкой жизни, они определяют судьбу народа, его сильные и слабые стороны, избыток силы и отсутствие прочных и пластичных форм.
Средние века и XVI век были эпохой удивительных жизненных прорывов немецкого народа. Немецкие племена захватывали власть то в одном, то в другом месте, излишек населения переливался на Восток. Города развивали свою деятельность во всех направлениях. Возникло множество центров тяжести на границах распространения нации, но целое не имело центра, твердая центральная власть не придавала частям общий смысл и прочную форму. Чисто географически Империя была столь же «размытой и безграничной», как и в сфере государственного права. Единство было налицо, но никто не мог сказать, где оно – совершенно иррациональный факт! Оно проявлялось только на Рейхстагах.
В XVI веке все пришли в брожение: крестьяне, союзы городов, рыцарство, князья, имперская власть. Над ними словно тяготело проклятье Измаила: все сражались против всех. Религиозное движение вызвало раскол в сословиях. Однако эта война, отец всех вещей в Германии, вызвала также подъем духовной жизни и пробуждение национального сознания в широких слоях народа и образованных кругах. Распад начался только после того, как отдельные сословия стали прислуживать иностранным державам и окончательно разрушили внутреннее равновесие.
Этим воздействиям извне соответствовала внутренняя жизнь народа. Не случайно именно в этом веке была создана легенда о Фаусте, человеке, стремящемся познать суть всех вещей, тайны неба, земли и ада…
Сходная картина наблюдалась в последней трети XVIII века, такое же изобилие противоречивых духовных течений. Идеальное единство было несомненным, но к искомой художественной форме немецкий дух пришел только путем самовоспитания, руководствуюсь греческими и римскими образцами. Изучая античность, немцы впервые набрели на идею государства как замкнутой самодостаточной формы общественной жизни нации. Ход истории в те годы, несмотря на предыдущее развитие Пруссии, не позволил придать понятию государства политическое значение. Государственная идея первоначально оставалась только частью системы идей. Только с реформ в Пруссии начинается взаимодействие государственной идеи и истории…
В душе немецкого народа зарождается новый мир, и последние столетия немецкой истории были наполнены этими родовыми муками. Содержание этого нового духовного мира является предметом немецкого индивидуального и национального сознания. С развитием этого духовного мира совпадает возникновение немецкого национального сознания. Из-за политической ситуации это национальное самосознание первоначально приняло чисто духовную форму, так как духовное развитие и самовоспитание народа, с учетом аполитичности буржуазии, было единственным, что связывало немцев. Пока немецкая буржуазия медленно проникалась национальным духом, она теряла одно за другим свои политические права. Власть князей становилась абсолютной, но князья не были носителями национальной идеи. Кое-где они поддерживали духовное движение буржуазии, но внутренняя взаимосвязь установилась лишь после того, как Просвещение стало национальной духовной силой, в лице Фридриха II село на прусский трон и под именем просвещенного абсолютизма создало – пока еще не национальный – тип государства, который, как образец княжеского абсолютизма, сменил государственный идеал Людовика XIV.
Это было время многообещающих начинаний, но ничто не могло связать центробежные силы в органическое единство. Буржуазия жила глубокой духовной жизнью, ее связывала забота о возрождении родного языка. Национальная философия и тесно связанная с ней наука развились на почве, подготовленной Лейбницем. Немецкая поэзия делала свои первые, пока несовершенные опыты. Правда, просвещение стало всеобщей силой, своего рода духовным направлением нации и создало основу для взаимопонимания всех соплеменников, объединения всех духовных и политических сил. Даже его противники были вынуждены пользоваться его методами. Но оно само было, по сути, негативной силой, его духовное содержание было еще незрелым. Оно стремилось к духовной свободе, к тому, чтобы каждый мог развиваться по собственным законам на основе свободного разума. Это было не немецкое, а европейское движение, его общей идеей была организация жизни на основе познания природы. Но в Германии после Лейбница оно получило национальную окраску благодаря принципиальной постановке вопроса о совершенстве и совершенствовании. Внутренняя борьба натуралистического учения о счастье с основанной на учении о независимой душе идеей совершенствования свидетельствовала о возникновении нового духовного мира и приходе идеи развития на смену центральному церковному понятию Спасения. Однако она еще не могла своими средствами охватить всю полноту жизни: между полюсами отдельного человека и всего человечества в целом, которое представляет собой нечто большее, чем сумму единиц, но это большее осталось неизвестной величиной, не признавались никакие промежуточные элементы.
Фридрих II не стал менять фундамент прусского государства, созданного его отцом. Он только дал своему народу в духе Просвещения возможность свободного духовного развития… Кроме того, он разработал новую государственную идею, которую описал, но не осуществил. Ни с помощью этой идеи, ни своими делами он не смог политизировать немецкое культурное сознание уже по той причине, что не преследовал немецкую национальную цель. Одновременный подъем духовной жизни и самосознания нации шел независимо, своим путем, оставаясь вне поля зрения Фридриха. Правда, своими произведениями о немецкой литературе он дал мощный стимул этой жизни, но не в том направлении, в каком хотел. Мёзер в противовес ему защищал особые закономерности немецкого образования, позволяющие идти своим путем к самостоятельно намеченной цели совершенства…
Мёзер мог делать такое противопоставление, потому что наперекор неисторическому мышлению Просвещения он искал в прошлом и стремился возродить смысл существования немецкого народа и находил этот смысл в литературе. В то время казалось, что французское образование высшего слоя вытесняется английским, чтобы потом быть замененным греческими идеалами жизни и искусства. Когда романтизм еще добавил к этому чуждые современности влияния, образовался запутанный мир пестрых форм. Но, как отметил Мёзер, все внешние воздействия только давали материал для самовоспитания немецкого духа. Он не затерялся в чужеродном, а стал образцом универсального образования и культуры. Из всей полноты мира форм высветилась основная духовная форма, свидетельство созревшего, хотя еще не дошедшего до простых формул национального духа. Этот дух оставался господином форм, но еще нуждался в дополнительном самовоспитании, чтобы возместить недостаток формирующей силы.
При недостаточной внутренней взаимосвязи с политической современностью и общими переживаниями нации немецкий дух обрел устойчивость, пустив корни в жизнь народа и национальное прошлое… Гаманн своими магическими речами воспитывал у молодежи любовь к жизни в истории, уважение ко всему своеобразному в противовес прямолинейности Просвещения. В эпоху «Бури и натиска» молодой национальный дух заговорил множеством голосов. Гёте, занимаясь мистикой природы, осмыслил красоту XVI века и создал «Гётца», «Фауста» и «Эгмонта». Напрасно отец и сын Мозеры пытались оживить идеал старой Империи и видели выход нации из ее жалкого положения в усилении императорской власти. Идея империи могла возродиться только в новой форме и на новой основе.
Аполитичный Гете, позже целиком отдавшейся своей идее мировой литературы, мог однако представить себе таковую только как свободное объединение национальных литератур. Будучи обязанным своей силой своей родной земле, он хорошо знал, что литература может стать великой только в тесной связи с историей, с великими переживаниями народа…
Культурный вклад эпохи Фридриха II был невелик. Гораздо более мощный стимул дала Французская революция, но ее идеи, хотя и в Германии многие увлекались теорией естественного права, были чужды немцам по своей сути. В своем стремлении к политическому дополнению своей духовной жизни немцы нашли, наконец, воспитателей в лице греков, в которых они видели также исполнение своей мечты о родственной художественной форме. В 90-х годах XVIII века встал вопрос о политическом выживании и, наряду с теориями естественного права, особенно у ранних романтиков, мы встречаем уже конкретные политические взгляды. Кант называл это время «богатым речами и бедным делами», но Гельдерлин в своих пророческих одах уже предчувствовал поступь грядущих событий…
Молодежь мечтала о политическом оформлении нации. Но призывы революции, как и произведения Фридриха II не могли поставить на твердую землю устремленный ввысь немецкий дух. Необходимо было промежуточное звено, тоже духовного характера: только когда греческая государственная идея завершила свое дело и придала политическую форму культурному сознанию, настало время для политического оформления. Это осуществил барон фон Штейн.
Ни о чем, отмечал Фихте в 1804 г., так много не говорили и не писали в последнее время, как о государстве, но это было долгим и трудным делом, воспитать немцев до уровня политической зрелости. Но именно в годы бедствий Германии родилась немецкая государственная идея, и развитие Фихте от «Естественного права» (1796) через «Закрытое торговое государство», книгу, написанную в духе платоновской «Политеи», и через «Основы современной эпохи», содержащие решительное отрицание чисто юридического понятия государства, к зрелости его теории государства в «Речах к немецкой нации» и «Учении о государстве» 1813 г. показательно с точки зрения политического образования нации. Только после того, как немцы обзавелись собственной государственной идеей и приняли деятельное участие в великих мировых событиях, исторический смысл их бытия, до того выражавшийся, главным образом, в искусстве, религии и духовной жизни вообще, достиг своей зрелости и стал ориентиром для понимания и описания исторической жизни во всей ее полноте. События прошлого обрели плоть и кровь при подходе к ним с точки зрения Гаманна и Фихте.
Новая система духовной жизни, Третье Царство (III Рейх) после античности и христианско-церковной системы, вступило в те годы в состояние определенной внутренней завершенности, главным образом, благодаря ее динамическим основам и включению исторического мышления в философию истории. Тогда же было остро почувствовано отсутствие взаимосвязи между учением о творчестве, о свободной воле, об активной духовной жизни и энергии и совершенно не зависящей от этих воззрений, текущей по инерции общественно-политической жизнью нации. Стало ясно, что духовная жизнь для того, чтобы стать действительно общественной силой, нуждается в организованной основе в обществе и государстве, что она может укрепить и образовать нацию лишь в той мере, в какой она принимает участие в борьбе и преодолении трудностей. Настоятельной необходимостью стало развитие общественной нравственности и общественного мнения из духовной жизни и их признание государством. До тех пор политические нужды удовлетворялись путем чисто теоретических манипуляций с такими понятиями, как республика, демократия, аристократия, монархия и т. д. или в мечтах об идеальном государстве или всемирной республике как о свободном союзе равных, что было отзвуком «Республики искусств и наук» или видением масонской ложи, охватившей все человечество, чего хотели Лессинг и Гердер. Усиливающееся благодаря динамическому принципу мировоззрения стремление к действию пробудило теперь чувство своеобразия народов и эпох как необходимых элементов человечества, потребность в соответствующем душе немецкого народа теле и в четком национальном самоопределении, в общем, понимание смысла государства и исторической реальности. Французская революция и возглавляемое Берком контрреволюционное движение в какой-то мере направляли этот инстинкт, но прообраз охватывающей все сферы жизни культуры на почве государственно оформленного общественного сознания искали и находили у греков и римлян. Одни обращались к ним от разочарования в современности, другие – в поисках идеала для будущего.
Общественное мнение и нравственность должны служить для духовных вождей критерием действенности их идей; в них осуществляется взаимодействие между отдельным человеком и народом. «– У нас в Германии – жаловался Форстер – 7000 писателей, но нет общественного мнения». Стремясь создать его, он увлекся идеями революции… «От общественного мнения зависит поведение государства, – писал Новалис. – Облагораживание этого мнения – единственная основа настоящей государственной реформы». Разрыв между идеалом и действительностью стал роковым для Гельдерлина и Клейста. В «Гиперионе» Гельдерлин перенес свою мечту о свободном и прекрасном человечестве на почву древней Эллады; расстояние, отделяющее этого мечтателя от воплощения прусской государственной идеи в «Принце Гамбургском» Клейста может служить мерилом роста осознания политической действительности. Между ними – Шиллер и его «Вильгельм Телль», гимн немецкой свободе.
«Незнание политического образования греков и римлян – источник неописуемой путаницы в истории человечества и очень вредно для современной политической философии, которой в этом вопросе надо еще многому поучиться у древних,» – говорил Ф. Шлегель. Гердер тоже сомневался: «Есть ли у нас отечество и народ, как у древних?» «Возможен ли общественный вкус там, где нет общественных нравов?» – добавлял Шлегель. Стоит ли удивляться, что первый большой труд нового политического образа мыслей о взаимосвязи культуры и государственной жизни, «Римская история» Нибура, стал для немцев политическим учебником? Курс политического образования немцев завершила философия государства и истории Гегеля, в соответствии с которой государственная организация общественной нравственности вслед за греческой государственной идеей понимается как самоосуществление божественной воли. Решающий, богатый внешними событиями и внутренними свершениями отрезок времени лежит между вопросом Гердера и ответом Гегеля. Высшая точка национального самосознания приходится на момент самого глубокого, как казалось, безнадежного упадка немецкой государственной жизни. Теперь не зависящая от политической жизни, но уже более десятилетия пронизанная политическими идеями духовная жизнь должна была показать, что она обладает силами и возможностями, необходимыми для того, чтобы создать государственную основу для самой себя и обеспечить политическое возрождение нации. Основой этого возрождения было понимание того, что национальная духовная жизнь впредь невозможна без прочной и самостоятельной основы в виде государства. Наполеон пренебрегал национальной идеологией, и это была главная причина его паления. Слабостью французской нации было то, что она не могла своими силами избавиться от нежизнеспособных элементов: Наполеон преподнес ей этот подарок. Поэтому национальной идее пришлось пройти испытательный срок длиной в несколько десятилетий и освободиться от доктринерства. Но силы реставрации она не преодолела, с ними ей еще пришлось бороться с переменным успехом. Мировая история ценит труд, подарки – не в счет.
…Фихте в «Речах к немецкой нации», классическом труде немецкого национального сознания, дал такое определение: «Отличие (немцев от других наций) заключается в вере в абсолютно первичное и изначальное в самом человеке, в свободу, в возможность бесконечного совершенствования, в вечный прогресс нашего рода». С этой верой связана божественная миссия нации: путем самовоспитания дать образец и указать путь будущим поколениям. Тем самым центр тяжести нации переносится из прошлого в будущее, из того, что есть, в то, что должно быть, из знания в веру как силу, определяющую будущее.
С этим национальным самоопределением тесно связана возможность познать своеобразную сущность и идеалы других наций, т. е. понять историю. Немцы поздно обрели этот дар, но достигли в этом деле такого совершенства как ни один другой народ. Ознакомление с исторической жизнью стало особенностью немецкого образования. Поэтому в ту эпоху было дано классическое определение нации. Ответ на вопрос, поставленный в начале главы, дал Шталь: «Национальный характер в подлинном смысле слова это то, что нация признает высшей целью своих общих стремлений. Это ее полное самосознание, ее нравственная определенность… Национальный характер это божественное призвание нации». Нация – хранительница священного огня, который призван осветить путь человечеству. Если Святой Дух снизошел на народ, на него накладывается обязанность, и величие народа измеряется тем, как он выполняет эту обязанность.
Новое человеческое достоинство
Познание абсолютно первого и изначального в человеке Фихте называл основой немецкого национального самосознания. Непосредственно из этого тезиса выросло учение о внутренней независимости, самостоятельности и самоопределении вместе с верой в постоянное возвышение человечества, ибо любое изначальное должно постоянно раскрываться в жизни как сила обновления и подъем к более высоким формам существования, так что примером немецкого национального самосознания является новое человеческое достоинство, новый гуманизм: вера в Третье Царство (III Рейх).
Три великих царства идей последовательно сменяли друг друга в Европе и обеспечили ей духовное господство в мире. Чтобы понять, что такое Третье Царство и каково его происхождение, нужно сначала дать обзор духовного мира античности и христианской церкви: это предварительные ступени, и их идеи продолжают жить в измененной форме на более высоком уровне. Краеугольной точкой, связывающей все три мировоззрения, является вопрос о сути человека и его положении в мире.
Древние исходили из понятия Космоса, единственной закономерности Вселенной. Человек считался микрокосмом, в котором отражаются законы Вселенной. Его задача заключалась в том, чтобы познать закономерность Вселенной и превращать свою жизнь в произведение искусства согласно этому канону. Человеческая жизнь как венец и завершение природы в целом: таковы были смысл и основа их организации жизни, их этики. Разум, природа и требование жизни в соответствии с ней определили гуманистическую идею античности.
Когда церковь, второе Царство, прошла кульминационную точку своего развития, началось противоположное движение, которое хотело возродить и окончательно утвердить идеал античности как истину в последней инстанции. В XVII веке, в эпоху расцвета естественных наук и математики, судьба церкви, сражавшейся на два фронта, казалась решенной: она должна уступить место науке. Вооружившись средствами последней, философия также начала оспаривать у церкви область этики и религии. Это было время великих систем рационализма. В виде идей Просвещения они стали главной составной частью нового европейского образования. Их содержанием были познание природы в качестве исходной точки, религия природы и жизнь в соответствии с природой с устремлением к счастью как цели природы.
Это мировоззрение соответствует склонности человека к науке и внешним благам культуры, но оно имеет свои пределы. Оно не удовлетворяет более глубокие духовные потребности. Поэтому древние отвернулись от него, как только оно перестало быть для них ориентиром в природе, окружающем мире и жизни. Христианство не столько внесло раскол в замкнутость античного мира, в гармонию между природой Вселенной и природой человека, сколько выявило раскол, вызванный ходом истории, и поставило своей задачей его преодоление с помощью учения о Спасении. Природа перестала считаться творением божественного разума, а царством Дьявола, который борется с Богом за человека. Человек – поле битвы, его природа двойственна: из Царства Божия на него нисходит небесный свет, который запутывается в материи, в одушевленном человеке. С царством зла человека связывают материя, чувственность, инстинкты, особенно секс. Человечество утратило свою гордыню, оно почувствовало себя придавленным тяжестью греха… Спасение осуществляется через постоянное магическое воспроизведение жертвенной смерти Христа. Верующий со своей общиной через причастие хлебом и вином ест плоть и пьет кровь Бога, соединяясь, таким образом, с ним как с главой общины. Результатом этого может быть катарсис, но не самостоятельная этика. По своему происхождению христианство магическая, а не этическая религия. Правила жизни христианина частично готовят его к Спасению, частично предохраняют от грехопадения. Отдельный человек не самостоятелен, он только член спасительной общины, промежуточной инстанции между ним и Богом. Христианская церковь освободила античный мир от раздиравшего его индивидуализма. Все государственные и культурные связи были разбиты римским кулаком, но предоставленный самому себе отдельный человек быстро почувствовал себя одиноким атомом. Вселенская церковь и ее Бог-Спаситель унаследовали мировую империю Цезарей.
Христианство видоизменилось, когда оно пришло к неиспорченным народам Севера. Оно вынуждено было приспосабливаться к инстинктам и чувствам этих народов. Оно цивилизовало их, передав им культурные ценности античности в той мере, в какой церковь могла их вместить. Деятельный, жизнеутверждающий, этический элемент возобладал над мистериями. Еще до возрождения античного жизненного идеала в Германии началось внутреннее преобразование христианства. Такова предыстория Третьего Царства (III Рейха).
Абсолютно первым и изначальным в человеке для христианства было то, что связанная с материей душа – божественного происхождения… Спасение – разрыв этой связи, разрезание человека, который стоит на грани двух миров. Но Майстер Экхарт находил суть божества в глубине человеческой души, весь потусторонний мир он вкладывал в человека как его суть, находящуюся вне времени и пространства. Тем самым обретало значение абсолютно первое и изначальное в человеке как центр Вселенной и мироздания, Божество снова становилось имманентным миру, как у древних, но не как закономерность природы (Логос), а как основа души, как суть человека. Место центрального для церкви понятия Спасения занимает требование возрождения как чисто духовного процесса. Из всех существ только человек может углубиться в себя и дойти таким образом до сути божества. Но это отчуждение не является самоцелью, человек возвращается в мир, чтобы делать в нем свое и божье дело. Между ним и его Богом не стоит ничто, никакой посредник, никакое таинство, никакое предписание, никакое прежнее Откровение: только современность, только свободный дух. Этим новое Евангелие отличается от церковного. От мистики же это учение отличается своим отношением к жизни: единение человека с Богом это не конечная цель, а только начало возрождения, конец которого – господство духа в мире, царство Божие на Земле, одухотворение мира. Краеугольный камень этой религии – учение о свободе воли, о единстве божественной и человеческой воли. Бог родится в человеческой душе и действует и сознает себя через его свободную волю…
«Немецкая мистика» содержит в себе все зародыши нового, будущего духовного мира. Тогда еще не пришло время для развития этих зародышей, церкви удалось направить это движение в свое русло. Но сторонники и последователи учения Майстера Экхарта уже ясно показали направление, по которому некогда должны пойти этика и мышление вообще. Разрыв с церковью произошел только в XVI веке. Учение Лютера о свободе христианина и об оправдании верой и, прежде всего, все независимое сектантство уходят своими корнями в немецкую мистику. Это были попытки расширить сферу ее идей и дать им практическое применение. Основание новых церквей было компромиссом, переходным явлением. Более важное значение для истории имело сектантское движение. В Германии оно было подавлено, но при его участии происходили нидерландская и английская революции и основание США. Но необходимой зрелости это движение не достигло и на этом втором этапе.
Одновременно в XVI веке началась борьба между церковным учением и заново открытым античным жизненным идеалом. Полем битвы было учение о душе.
В Германии религиозное движение снова начало развиваться только в форме пиетизма и общины Моравских братьев. Оно было умеренным, без революционности сект XVI века, его предшественниц. Революционным пиетизм был только по отношению к протестантской церкви. Его суть заключалась в попытке применить в жизни эмоционально усвоенные религиозные истины, использовать их для этической организации жизни. Стремление к совершенству – плод возрождения в духе. Правда, речь идет только о совершенствовании души. Становым хребтом практической религии пиетизма была идея воспитания… Сектантские общины видели выполнение своей важнейшей жизненной задачи в своей воспитательной деятельности. Уже ранний пиетизм благодаря своим идеям о воспитании оказал большое влияние на духовную жизнь Германии в XVIII веке…
Просвещение и пиетизм были двумя духовными силами, которые наложили свой отпечаток на жизнь немцев в XVIII веке. На первый взгляд они кажутся враждебными направлениями, и они действительно вели принципиальную борьбу друг с другом. Но они также рано установили между собой добрососедские отношения в лице Томазия. Их исходные точки и направления развития были разными. Просвещение выросло из рационализма, который придал новую форму жизненному идеалу античности; его исходной точкой была природа, целью – счастье. Пиетизм вырос из сектантства XVI века и уходит своими корнями еще дальше, к Таулеру и немецкой мистике; его исходной точкой является душа, его целью – ее воспитание. Но немецкое Просвещение было пронизано идеями Реформации, и в мысли Лейбница о совершенствовании как основе этики последние одерживают верх над идеалом счастья; в моральном подходе к жизни они сходятся. Общим для них является отрицание ортодоксии, прошлого как эталона для настоящего, упор на мировоззрение человека, только для одних главным были чувства и их проявления, для других – разум и его познания. Наконец, общим для них было учение о воспитании на основе этической цели и совершенства…
Во второй половине XVIII века произошел синтез обоих направлений и был заложен краеугольный камень философии духа. Вызванное этим синтезом брожение известно под названием «Бури и натиска», его пророком был северный маг Гаманн. Он, Гердер, Гете и до сих пор сильно недооцениваемый Якоби, который дал философское выражение идеям «Бури и натиска», объяснили смысл пиетизма и, соединив его с элементами Просвещения, создали направление, господствовавшее в литературе того времени. XVIII век достаточно известен как эпоха Просвещения; гораздо меньше известно влияние религиозного движения на немецкую духовную жизнь той эпохи. Лишь немногие из тогдашних знаменитостей избежали этого влияния.
Лет за десять до выступления на сцену Гаманна молодой Лессинг пытался философски выразить смысл пиетизма словами Сократа: «Обратите свой взгляд на себя самих! В вас есть неисследованные глубины, в которых вы можете затеряться с пользой для себя. Здесь создается царство, где вы можете быть подданным и королем одновременно». Создание духовного царства с центром в себе самом, во внутреннем мире человека, было задачей того времени. Третье Царство (III Рейх), царство духа, является в какой-то степени смешением царства природы и потустороннего царства Божия. Уже XVII век пытался их сблизить. Имена Декарта, Паскаля, Спинозы, Мальбранша, Лейбница это имена тех, кто предпринимал попытки снять непримиримые противоречия между этими царствами вплоть до лозунга «deus sive natura». Нет удовлетворительного мерила для оценки успешности этих попыток. Критерием могло бы стать обоснование новой этики, а в этом все они не преуспели. Натуралистическое обоснование этики не может быть целью, а теологическое не связано с природой. Первое не может возвысить человека над природой, второе хочет совсем отвратить его от природы. Между тем, в Германии центром религии стала не идея Спасения, а идея возвращения: человек через свой внутренний мир познает Бога и делает это познание своим жизненным ориентиром, оно пронизывает и одухотворяет все его мысли и действия. В секте возрождение остается однократным переживанием. Сектантство преодолевается, когда возрождение понимается как постоянное преображение жизни на основе все более глубокого понимания. Место Спасения занимает развитие, возрождение это мост между ними. Царство природы не позволяет обосновать разрыв между тем, что есть, и тем, что должно быть. Церковное царство ставит человека перед задачей, которую он не может решить своими силами, только путем магического Спасения. Третье Царство (III Рейх) сближает наш мир и потусторонний мир: человек, по своей сути, – гражданин обоих царств, в нем осуществляется их взаимодействие. Силой своего духа он постепенно создает самого себя, основывает Царство Божие на Земле, постоянно стремясь к совершенству.
Принадлежа к этому духовному Царству, человек обретает свою высшую суть, свою самостоятельность. Кант толкует этот принцип как чистый разум человека, который не является космической, отраженной в человеке закономерностью, а его изначальной собственностью, его сутью, благодаря которой он является гражданином познаваемого царства свободы и нравственности. Этот разум самостоятелен, он не зависит от природы, это «magna charta» свободного человека. На нем зиждется сама природа: ее закономерность это проекция формального разума и его идей в бесформенной материи. В «Критике практического разума» Кант описывает царство свободного разума, в «Критике чистого разума» закладывает основы философии природы в соответствии с новооткрытым принципом, в «Критике способности суждения» окончательно устанавливает взаимодействие между царствами природы и нравственности: оно является основой философии духа и развития, благодаря которым познаваемое царство может проявляться в реальности в виде общественных связей и исторического принципа постоянного прогресса к идеальному конечному состоянию. На первом этапе своей деятельности Фихте методически достраивает эту систему разума и подчеркивает активный, творческий характер лежащего в ее основе начала.
Но кантовский рациональный формализм позволил освоить богатство нового мира лишь в одном направлении. Гаманн и Якоби противопоставили ему позитивизм нового начала. Для них первое и изначальное в человеке – не формальный разум, а инстинкты, чувства, вера. Но, в конечном счете, Якоби, вслед за Платоном, признает разум орудием познания Бога. На Платона ссылались и Гаманн, и Якоби, и Кант, но все они отличались от Платона упором на самостоятельный, творческий характер разума. Центр мира лежал для них не в Космосе, идейное содержание которого будто бы отражает человеческий разум, а внутри самого человека. Поэтому основа нового мира – не Космос, а этос.
Кроме формалистического и позитивистского толкования данного принципа есть и третье, синтетическое. Оно ссылается не на Платона, а на Спинозу, но существенно отличается от него тем, что видит точку единства мира внутри человека, а не в объективном Боге – Природе.
Все эти сначала самостоятельно сформировавшиеся ряды идей соединяются позже в понятии и философии духа. Поздний Фихте, Шеллинг и Гегель завершили строительство с помощью метода, выработанного в результате критики разума. Его суть – триединство религиозной философии, этики и философии истории. Ось всей конструкции – идея развития.
Своеобразие новой философии и ее отличие от мировоззрения античности заметней всего проявляется в той манипуляции, которую она произвела с самым ценным наследием античности – с понятием идеи. Новое учение об идеях связывает в одно целое все направления философии и все ее области.
Платоновская идея это прообраз, живущий в самих вещах, самодостаточный, совершенный и достижимый для человека в духовном созерцании. От человека, таким образом, требуется повышенная способность к познанию. Космос идей это осадок и содержание божественного мирового разума, который отражается и познается в человеческом разуме. Кант подчеркивал связь своей философии с платоновским учением об идеях, но идеи у него больше не объективные, самодостаточные сущности, а составные части человеческого разума, с помощью которых обосновывается, в первую очередь, царство чистой нравственности и познаваемой свободы. К закономерностям природы они имеют только формальное, производное отношение. Логос, придающий миру его форму, находится в человеческом Я, его первоначальная сфера действия – человеческая жизнь, нравственность, религия, история. Природа больше не прообраз, а отражение, место Логоса занимает Этос. Идея связывает множество отдельных миров человеческих Я в один многообразный Этос. Разум каждого отдельного человека безличен, это организующее мировое начало, «вещь в себе», основа всей реальности. Вершиной нового учения об идеях является философия истории. Фихте придал учению об идеях форму во второй период своей деятельности, когда он осуществил синтез идей Канта и Якоби. В соответствии с этим учением, род, воплощение чистого разума, абсолютного Я, это и есть вещь в себе, единственное, что существует. С помощью идей он властвует над природой и накладывает на нее свой величественный отпечаток. Идеи это вырывающаяся из первоисточника бытия свободная и целенаправленная деятельность людей, это принцип индивидуальности как отдельных людей, так и народов. В виде идеи «жизнь рода проникает в сознание и становится силой в жизни индивидуума». «Все великое и доброе, на чем стоит наше время, стало действительностью только благодаря принесению в жертву прошлого ради идей». В них воля Бога и воля человека едины.
В результате была создана основа для нового познания всех форм жизни: нравы, религия, язык, поэзия, искусство, нация, право, государство, вся история стали полем познания с невиданным прежде размахом.
Древние гордились своим достоинством и утверждали, что «нет ничего сильней человека». Христианство смирило эту гордыню и дало человеку надежду на блаженство в потустороннем мире. Третье Царство (III Рейх) имеет новое, более глубокое понятие о человеческом достоинстве. Это больше не гордость обладания чем-либо, а задача, обязанность. Духовный человек всегда находится в становлении, его ценность и достоинство видятся ему в будущем как идеал нравственного Царства Божия на Земле.
Формирование человека (основы сравнительной педагогики) 5-е изд. Ферлаг Квелле унд Майер. Лейпциг, 1941
Ценности. Типовые группы воинов и политиков
Каждая система воспитания получает свою конечную форму только от иерархии ценностей, которая является ее осью. Если вся жизнь подчинена одной высшей ценности, ориентирована на одну цель, общественные формы и основные функции обретают смысл, на службе которому они взаимодействуют и формируют определенный тип. Государство всегда и везде воспитывает своих граждан, но при ориентации на разные высшие ценности формируются совершенно разные типы граждан, даже на одной и той же функциональной основе, например, сельского хозяйства. Египетское аграрное государство было ориентировано на технические достижения и воспитывало поэтому иной тип граждан, нежели Римская военная держава или феодальные государства Средневековья. Система воспитания становится вполне эффективной при взаимодействии трех основных компонентов: общественных форм, основных функций и иерархии ценностей. Высшая ценность, которую символизирует жизненный идеал, – последняя инстанция при формировании определенного типа. С изменением высшей ценности меняется и тип.
В военных державах, таких как Рим и Спарта, господствующим слоем были воины, на первом месте стояли их идеальные ценности и добродетели и они определяли весь общественный порядок, а также структуру функций. Воинскими были религия, нравственность, поэзия, техника. Даже язык в словообразовании и синтаксисе воплощал дух и ценности воина. Все, что господствующий слой считал бесполезным или опасным для общества, отбрасывалось.
Когда в Афинах воинско-политический господствующий слой разложился, ведущее положение занял тип литератора, и соответственно изменилась вся система ценностей афинского общества: Афины стали столицей эллинистического всемирного образования. Такие же изменения пережили древний Китай, Египет, Англия в период буржуазной революции.
Рамками для группировки ценностей и типов могла бы служить обычная схема трех сословий: воинов, ученых и кормильцев. Хотя есть много промежуточных ступеней и смешанных форм, основные функции и их носители всегда сводятся к этим трем. Но тип, в конечном счете, характеризуется не столько своей функцией, сколько своим положением в государстве. Чистые и совершенные типы могут сформироваться только в господствующем слое.
Воинский тип не обязательно является государствообразующим, политическое господство не обязательно является его монополией. Господствующим слоем может стать и сословие ученых или кормильцев и подчинить себе воинов. Но, как правило, больше всего задатков для политического господства имеют именно воины.
Возьмем для сравнения системы ценностей двух государствообразующих типов: воинскую этику викингов и основанную на организации труда этику египетского чиновничества, «писцов».
Викинг – тип первобытного воина из свободных крестьян, выделившийся в результате свободного развития расовых инстинктов. Избыток сил нашел разрядку в героическую эпоху викингов с VIII по XI века. Переселения народов похожи на извержения вулканов, но переселения северных германцев во многих отношениях уникальны. Это был взрыв первобытного субъективизма, не имеющего себе подобных. Эти крестьянские сыновья отправлялись в поход небольшими группами, вольными союзами, и каждый считал себя завоевателем мира на свой страх и риск. Они заселили северные страны вплоть до Гренландии, охватили Европу с четырех сторон, создали стабильные государства в России, Исландии, Франции, Англии и Италии. Их посылало не государство, наоборот, у себя на родине они бежали от сильной власти, например, норвежского короля Гаральда Прекрасноволосого, но, в конечном счете, сами основывали государства. И, несмотря на это, героическая эпоха викингов являет собой картину бессмысленной растраты благородной крови. Такова вековая трагедия германского субъективизма со времен Арминия до мировой войны. Побеждая низшие расы, германцы придают им новые жизненные силы.
Норманнам не хватало внешних естественных рамок и внутренних связей, задатки для образования великих империй были, но всё упиралось в отдельную личность, со смертью которой каждый опять становился сам по себе. Когда северный субъективизм нашел в христианстве средство самопреодоления, а короли в церковной организации средство образования государств, сила экспансии была исчерпана, и Север снова оказался в изоляции. Северные германцы были во всех отношениях противоположны римлянам: Рим воспитывал надежную посредственность, методично увеличивал свои владения, подчинил Я государству, норманны же были гениальными дикарями, в своих завоеваниях они не следовали никакому плану и произвольно оставляли завоеванные позиции, стремились к личной славе, власти и добыче. Норманны растворялись в завоеванных народах: через несколько поколений они романизировались или русифицировались.
У северных германских народов было сильно чувство кровного родства, но у них не было прочной политической организации. Средством основания государств стали дружины. В сущности, исландские княжества были созданы оседлыми дружинами так же, как норманнские государства в Новгороде и Киеве, в устье Сены и в Италии.
В дружинах тоже царил субъективизм, не было твердого порядка. Надо всем возвышалась отдельная личность. Так было даже в Исландии, когда самые упрямые, непокорные норвежцы бежали от короля Гаральда Прекрасноволосого. В начале исландской истории стояли могучие анархисты и сами себе господа, вроде скальда Эгиля. Он являет собой идеальный тип своего народа. Состязание сторон в суде, состязания поэтов – все это были разновидности воинского единоборства.