Яд вожделения Арсеньева Елена

Алена воздела полуослепшие глаза к небесам, силясь хоть что-то разглядеть, но не увидела ничего, кроме клубящейся тьмы.

Ночь… Ночь приближения смерти.

* * *

Верно, она уснула, а может, впала в забытье, обмиранье, во время которого душа покидает тело и странствует по свету, только почудилось Алене, будто стоит она в батюшкином дворике и глядит на сарай. На крышу его вечером, при заходе солнца, всегда прилетали журавли. Самец поджимал одну красную лапку и трещал несколько минут своим красным носом.

«Журавли богу молятся, – послышался ласковый батюшкин голос. – Пора ужинать. Собери на стол, Аленушка, да гляди платья не замарай! Больно хорошо на тебе платье!»

Алена опускает глаза – и в изумлении ахает. Не то слово – хорошо на ней платье! Белое, белоснежное, и так же искрится все, как снег под солнцем морозною порой.

Откуда оно? Отродясь у Алены этакой красоты не было! И мыслимо ли дело войти в этом ослепительном одеянии в их закопченную летнюю кухоньку? Нет, надо немедля снять платье, переодеться. Алена пытается отыскать пуговки или иные какие застежки, но пальцы не слушаются. И вдруг исчезает все: и журавли, и заросший травою дворик, и теплый вечер. Остается только эта суровая, снежная, холодная белизна, от которой никак не может Алена избавиться.

«И не избавишься! – злорадно хохочет Ульянища. – Это саван. Тебя в нем на жальник-то и сволокут!» – «Нет, не саван, – твердо говорит отец. – Надевать на себя во сне что-то белое – это знак, предвещающий освобождение от ложного обвинения, оправдание оклеветанной невинности!»

«Сон! Так это сон! Я еще жива!»

Алена открыла глаза – и тут же сильно зажмурилась, надеясь вновь услышать голос отца, хотя бы дальний озык…[28] но совсем другие голоса звучали теперь над ее головой. Один, до тошноты знакомый, принадлежал караульному, другой голос был женский и до того мягкий, ласковый, что онемелые губы казнимой чуть заметно дрогнули в блаженной улыбке.

– Да неужто за нее никто и словечка не замолвил?!

– Не замолвил, матушка. Не было за нее ничьего упросу – только наветы и оговоры.

– А ведь она спасала свою жизнь…

– Вам-то, матушка, сие почем знать?

– Уж я-то знаю, служивый, уж я-то знаю! Поэтому и пришла сюда: чтобы спасти от смерти безвинную, которую к гибели побоями да зверствами привел богоданный супруг!

Оцепенение, владевшее Аленою, враз схлынуло. Она открыла глаза и увидела над собою две тени: долговязая, трясущаяся – это караульный. Другая… Сквозь набежавшие слезы Алена с трудом различала фигуру высокой статной женщины в монашеской одежде. Свет месяца, прорвавшийся сквозь набегавшие тучи, блеснул на пяти крестах, вышитых на куколе – черном покрывале схимницы.

– Ты, матушка, к чему речь ведешь, не пойму я, – дрожащим голосом пробормотал солдат. – Вот те крест святой, не пойму!

– Все ты, сын мой, понимаешь, – ласково, но непреклонно отозвалась схимница. – Понимаешь, что сейчас сию страдалицу из ямы выроешь и мне отдашь.

Hесколько мгновений солдат только рот беззвучно приоткрывал, не в силах переварить услышанное, потом проблеял чуть слышно:

– Н-не дам! Без приказа не дам! Взмилуйся и помилуй, матушка, я тоже жить хочу!

– Вот приказ, – достав из широкого рукава, монахиня протянула ему бумагу. – Приказ самого князя-кесаря Федора Андреича Ромодановского на то, чтоб отдал ты мне скверную женку, душегубицу Алену, и быть ей постриженной, а буде она волею не пострижется, то неволею ее постригут!

– В монастырь, стало быть, – пробормотал солдат. – Ну что ж, лучше живой в черной рясе, чем неживой в белом саване! – И махнул рукою товарищу, боязливо маячившему поодаль: – Неси заступ, Никола! Отрывать ямину будем.

– Что, померла наконец? – обрадовался тот, поспешая со всех ног. – Отмучились мы, стало быть?

– Отмучились, отмучились, – махнул на него первый солдат. – Ты, Никола, лучше заткнись, не то я тебя так отмучаю… А ты, девонька, прости, коли невзначай зацеплю лопатою. Не больно-то сноровок, хотя немало, ох, немало вашей сестры отрыл! Когда сам помру, у меня в том свете знакомиц много окажется, кому здесь услужал.

Темная фигура близко склонилась к Алене, и лунный луч вновь заиграл на пяти крестах.

– Не бойся, дочка, – ласково сказала монахиня. – Я пришла тебя домой забрать.

3. Послушание келейное

Алена вылила последнее ведро в бочку и с наслаждением разжала руки. Бадейки деревянно загрохотали по полу, и нерадивая работница вздрогнула.

У нее даже не было сил поднять бадейку. Умотный денек выдался! Как, впрочем, и всякий другой. Сперва, вставши далеко затемно, она колола дрова – готовить завтрак, потом чистила котлы после этого завтрака. А пока наносишь полной эту бочку, руки отвалятся! Уже отвалились, можно сказать.

Она с трудом разминала пальцы, окоченевшие, вспухшие от ледяной воды. Для трапезы воду велено было носить только из ключа под горою, хотя водовозы исправно доставляли бочками обычную, речную. Но сестра Еротиада, трапезница, была непреклонна: только ключевую! И носить воду предписывалось келейнице Алене. Только ей. Изо дня в день. Не менее двадцати раз спускаясь под крутую гору и вползая на нее, причем с двумя тяжеленными деревянными бадейками, из которых чуть не половина воды просачивалась да выплескивалась. Ноги у Алены всегда были ледяные и мокры насквозь, и ей иногда казалось, что залубеневшие чулки (она ходила в одних чулках, без обуви) вот-вот примерзнут к полу. Диво, что она не простудилась еще до смерти. Но спасала летняя теплынь, к тому же, верно, ничто теперь не охладит ее сильнее того смертного холода, который она непрестанно ощущала полтора суток, пока не спустился с небес светлый ангел и не только душу ее освободил, но и тело избавил от мучительной смерти.

Алена подняла глаза, истово перекрестилась. Но икона тотчас расплылась, и слезы медленно, устало потекли по исхудалым щекам.

Ангел осенил землю своим чудотворным крылом, да и вновь вознесся к небесам! Не прошло и двух недель после Аленина спасения – она с трудом стала приходить в себя после жесточайшей горячки, – как матушка Мария, спасительница ее, избавительница, вдруг сама занемогла и на другой же день преставилась, едва успев сподобиться перед кончиною принять Святые Тайны от ангелов, явившихся за нею. И еще матушка Мария успела открыть Алене тайну ее чудесного спасения.

– Никому не говорила, а тебе скажу, – бормотала она едва слышно. – Я ведь не родилась матушкой-игуменьей, нет, не родилась! Жила я когда-то в миру, звалась честной вдовой купеческой, и была у меня дочь – цветик ненаглядный, Дунечка. Скромно жили мы, а все ж наследство мужнино мало-помалу расточилось, и когда присватался за Дунечку богатый человек, я только обрадовалась и благословила ее. Что ж, что был он много старше, зато умнее, добрее, думала я. Нет, ошиблась… Не знали мы с доченькой, да узнали вскорости, что был он человек злорадный, мздоимствующий, а пуще всего – пьянствующий. Укоренилась в нем сатанинская злоба безмерного хмельного упивания. Разум его помутился. В его-то года не плотоугодия устраивать, но о спасении души своей попечительствовать должно! Однако же и души в нем тоже не было. Заведомо ждал он от Дунечки всего худого и злого, и не было ей пощады от его кулаков. Ко мне редко он дочку отпускал, я чуяла неладное, а перечить не осмеливалась. Дунечка меня, бывало, просит: «Забери меня домой, матушка! Страшно мне!» – а мне и самой страшно против ее хозяина пойти. Вот и наказал меня бог за трусость, за безропотность… Однажды привиделся мне сон, будто снова я молодая, вдобавок – чреватая. Мужа моего дома нет, а я будто бы уж совсем на сносях. И вот в полночь рождается у меня ребенок… Нет, не Дунечка – мальчик. Спеленала я его, положила к себе на колени и вижу: у ребеночка глаза лютые, смотрит он на меня так, будто съесть хочет! Испугалась я, положила ребенка в зыбку, а сама на печь улезла. И вдруг… выскочил ребенок из зыбки, и не ребенок это вовсе, а муж дочери моей, и тоже лезет на печь и говорит: «Настал и твой час, напьюсь я твоей кровушки!»

– Ох ты, свят, свят, свят! – испуганно забормотала тогда Алена.

– Что, страшно? – безжизненно усмехнулась игуменья. – Вот и мне страшно было. Ты крестишься, а я от беды не открестилась! Наутро узнала, что в ту ночь зять убил до смерти жену свою, дочь мою Дунечку!

– Убил… – эхом отозвалась Алена. – Да чтоб ему вечно на том свете в смоле гореть горючей!

– Может, теперь и горит, – печально сказала мать Мария. – Сослали его в каторгу. Было это тридцать лет тому назад. Небось и душегуб Дунечкин помер уже.

– Мать честна! Тридцать лет назад! – с испугом проговорила Алена. – Да как же ты эти годы прожила, матушка?

– Горе свое молитвой смиряла. Не скрою: хотела руки на себя наложить, да был мне знак: явилась ко мне дочь-страдалица и сказала: «Несчастье свое ты можешь обратить на спасенье души!» Я не видела тогда другой двери, в которую стоило бы войти, кроме двери монастыря. Но, отправившись на служение господу, дала я некий обет… и вот сегодня узнала, что вышел срок сей обет исполнить.

– Как же ты это узнала?

– А сон видела. В точности тот же сон, что и перед смертью Дунюшки! Только из зыбки выполз не зять мой, а другой мужик, столь же злообразный, исполненный лютости. И поняла я: срок настал спасать чью-то душу.

Настал срок Аленина воскресения…

Но, только-только начав отогреваться в нежной, почти материнской любви, она вновь очутилась одна-одинешенька в мире, и вновь чувство, явившееся у нее после смерти отца: будто стоит она на высоком юру, обуреваемая со всех четырех сторон ледяными ветрами, – овладело ею и уже не покидало, как не покидали, терзали, мучили исчадия ее замужней жизни: теперь, после смерти матушки-игуменьи, их некому было отгонять от Алены!

Слезы потекли сильнее. Родной матери своей она не помнила: по словам отца, ту задрал медведь, когда Аленушке и пяти годочков не было. Сгинул вместе с матушкой и новорожденный младенчик, младший брат. В игуменье Марии она обрела вторую мать, но утратила ее, не успев даже поведать самую главную тайну своей жизни. В рассказах своих Алена все подбиралась к ней, все ходила вокруг да около, прежде пытаясь объяснить, отчего сошлись против нее все обстоятельства, все мало-малейшие случайности… но теперь уже поздно, остается только скорбеть, и надрывать душу, и сожалеть, что не целовала ежеминутно теплые руки матушки Марии, стократно благодаря ее за милосердие несказанное…

– Это с кем же ты спросилась-то? Или посвоевольничала?!

Резкий, громкий голос заставил Алену содрогнуться, и тело ее вмиг пошло ознобными пупырышками. В точности так бывало с нею прежде, стоило только увидеть мужнину сестру Ульяну Мефодьевну или хотя бы услышать ее медово-ядовитый голосок. Так бывает с ней и теперь, стоит только увидеть трапезницу сестру Еротиаду или хотя бы услышать резкий, будто внезапный и болезненный хлест по щеке, голос ее.

Алена наклонила голову, изо всех сил пряча под смирением и спокойствием лютый страх, постоянно снедавший ее в присутствии сестры Еротиады.

Боже праведный, великий, ну что ж она снова не так сделала?! Ко времени начала приготовления обеденной трапезы бочка полнехонька всклень, как всегда приказывала сестра Еротиада, а ежели Алена и расплескала вокруг немного, когда в сердцах отшвырнула бадейку, так ведь она подотрет лужу в единое мгновение ока!

Сестра Еротиада приблизилась к бочке и поглядела на темную, дышащую прохладою воду с таким ужасом и отвращением, как будто на дне бочки ей открылись бездны преисподние.

– Разве я уже велела тебе воду принести? Только после указу моего тебе следовало за бадью браться! А ты почему посмела своевольничать?

Алена подняла глаза, едва живая:

– Но как же? Вы, сестра, задерживались в кладовой, мне указа дать было некому. А ведь полдень скоро, нипочем не поспеть с обедом, кабы я ждала…

– Нет, нет! – покачала головой Еротиада. – Так в монастыре не живут! Ступай-ка ты эту воду вылей под гору и принеси другую. Да помни: в другой раз не самочинничай, ведь это дело вражье!

Алена слабо улыбнулась, не поверив своим ушам. Быть того не может, чтоб это говорилось всерьез! Ведь ей нипочем, хоть бегом бегай туда и обратно, не поспеть теперь в срок до трапезы! Двадцать раз – воду вылить всю, да двадцать – новой принести… Нет, немыслимо такое! Сейчас сестра Еротиада сурово кивнет и скажет: «Ну, так и быть…»

Сестра Еротиада сурово кивнула:

– Ну а коли из-за тебя запоздает нынче трапеза, у каждой сестры на коленях будешь молить прощения.

– За что? – выдохнула Алена, не постигая, зачем, почему Еротиада так поступает с ней.

Та вскинула подбородок:

– Тебе мало, за что прощения просить?! Небо принадлежит богу, а земля – дьяволу. Ты же из земли взята. Помни об этом, убийца! Спасена, да не прощена – вот про что помни!

Алена опустила глаза.

Спасена, да не прощена… Она никогда не забывала об этом. Только прощать ее было не за что. Не за что!

* * *

Она, конечно, не успела в срок наполнить бочку, и все вышло, как грозилась сестра Еротиада: пришлось Алене смиренно склоняться перед каждой сестрой, винясь, что обед запаздывает по ее, келейницы, своеволию и дьявольскому наущению. Сестры глядели хмуро, поджимали губы – в точности как Еротиада! В обители все упорнее ходили слухи, что именно она будет назначена на пост игуменьи, а потому, зная склочную, мстительную натуру трапезницы… уже сейчас с ней опасались портить отношения. Вот ежели слухи не подтвердятся, еще будет время поперечиться гневливой, надменной Еротиаде. А пока можно голову склонить – чай, шея не переломится!

Алена сбилась со счету хмурых взглядов и шипения сквозь зубы:

– Лиходейка!

– Беззазорница![29]

– Бессоромница!

Вот стервы! А как влажнились их глаза, когда матушка Мария показывала им едва живую, только что привезенную Алену, сведенное судорогами тело которой она собственноручно обмывала от земли и наставляла пламенно:

– Не мните ли вы, что нищие, юродивые, убогие все безумны? Нет, они подвижники! Вид безумных они приняли для того, чтобы возбудить против себя насмешки, поношения ради усовершенствования во смирении. Так и несчастная страдалица сия, которая убила – но убила из смирения, дабы унизиться перед господом.

– Нет… нет… – слабо шевелила губами Алена, но на нее никто не обращал внимания, только одна монахиня за спиной игуменьи досадливо дернула ручкой: молчи, мол, дура! Они все ненавидели ее, просто лицемерили перед матушкой. Еротиада относилась к ней с глухим презрением с первого мгновения… и вот теперь может статься так, что Алена всецело попадет к ней во власть.

Еротиада не сомневается, что никто, как она, не достоин нового назначения. Среди других монашек, служивших господу с большим или меньшим прилежанием, она выделялась своей истовостью. Монастырская жизнь была ее мечтою издетска, но сначала перечились родители, потом – муж. Он избивал ее, приковывал к стене цепью. Она убегала, ночевала зимой, в мороз, полуодетая, на церковной паперти – но оставалась непоколебимой в своем желании. Архиепископ разрешил ее брачные узы; Еротиада приняла схиму. Высокая, худая, с блестящими глазами, она наводила невольный страх на всех, кто с ней встречался, а уж норовом была… Такая игуменья – похлеще адовых мук!

Эти мысли не шли из Алениной головы весь день, и уже на закате, когда она наконец рухнула без сил на свой топчан в каморке близ трапезной, продолжали терзать ее.

Она всегда боялась монашества – тем страхом, который испытывает свет перед тенью, а всякая земная, исполненная жизни женщина – перед добровольным отречением от всех плотских радостей. Конечно, Алена их мало видела в мирской жизни, этих самых плотских радостей, но все-таки… все-таки!.. Ходили слухи, что иные мужья, желавшие избавиться от жен, призывали в дом «неведомого монаха», и тот за добрую мзду постригал неугодную в монастырь. Под этой угрозой Алена пребывала все свое недолгое, но бурное супружество и не знала, что хуже, что лучше: умереть от побоев или беспросветно клобуком накрыться.

Ульянища рано или поздно извела бы сноху – в том Алена не сомневалась. Ведь мужнина сестра была ведьма, ведьмища, сразу видно! И не потому только, что глаз у нее был черный, мутный, а после нескольких минут в ее присутствии у Алены перехватывало дыхание и сердце начинало быстро, меленько трепыхаться, словно бы самый вид Ульянищи отнимал жизненную силу. Вот вызвалась та постель стелить молодым. Конечно, вроде более и некому: все-таки сестра мужняя! Ну, какова была ночь на этой постели – известно. Наутро, обливаясь слезами, начала Алена перину взбивать. Мысль была одна: огнем бы, огнем пожечь эту перину, на коей позорили ее да мучили! – да разве осмелилась бы! Ну, взбивала так и этак, не жалея рук, представляя, что это не перина, а бока ее мучителей, вдруг – что такое? – наколола чем-то палец. Будто бы острие некое зашито в перину. Глянула, подпоров наперник с краешку, а там женский черный волос, спутанный комком, гнилая косточка, три лучинки, опаленные с двух концов, да несколько сушеных ягод егодки, иначе называемой волчьей ягодой.

Да ведь это кладь! Кладь, коей порчу на новобрачных наводят!

Кто подсунул? Кому еще, как не ей, Ульянище-подлюке, сие было надобно?

Ну, Алена впредь береглась, как могла: иголочку в подол не ленилась втыкать или две булавки против сердца крест-накрест – тоже, говорят, спасают от порчи. Вспомнила досужие советы, как «запирать» колдовку. Дело на первый взгляд простое. Едва завидишь, что к дому идет та, в которой подозреваешь ведьму, поставь ухват кверху рожками, потом быстро садись на скамейку и считай до десяти, а после прошепчи: «Сук заткну, еретика запру!» И при этих словах надо уткнуть палец в сучок скамьи. Сведущие люди уверяют, что ежели сделать это незаметно для колдовки и сразу после ее появления, то она потеряет силу испортить кого бы то ни было. Одно из двух: либо все это были одни бабьи забобоны,[30] либо Алена что-то не так делала, потому что Ульянища все же доконала ее. Она, она, никто другой! Ведь из лютого страха перед нею вырвалось у Алены смертельно опасное сознание в пыточной избе… и вот, избавясь от Ульяны (та наверняка уверена, что тело ненавистной снохи уже сволокли крючьями на божедомки!), она угодила под начало Еротиады. Неужто в том промысел божий для Алены – страдание? Зачем же тогда избавлена она от смертных мук? Конечно, согласия ее никто не спрашивал – о господи, это вообразить только, спрашивать у казнимой, что предпочтет она: смерть или жизнь! – да и не было у нее сил об этом думать, а вот ежели порассудить, да заглянуть в глубь души, да честно ответить: не лучше ли скорая смерть, чем вековечная мука?.. Но живут же люди и в монастырях, еще как живут! Не носят кумачовых сарафанов или новых, царем насильственно введенных, женских немецких и венгерских «образцовых портищ», – а в остальном как все люди.

Зря Алена противится своей участи. Ведь только при условии пострижения была она отдана князем-кесарем Ромодановским из своей могилы на воскресение. А нет пострижения – стало быть, Алена по-прежнему разбойница, лиходейка, государева преступница…

И даже если с охотой пойдет она на постриг, клеймо убийцы вечно будет рдеть на ее челе, лишь слегка прикрытое клобуком. Как бы ее ни окрестили в новой жизни, какой-нибудь там Сосипатрой, для всех она останется раскаявшейся грешницей, которую господь простил в своей неизреченной милости… Но все не так! Не так!

…Алена привскочила на своем жестком ложе и с немой укоризной воззрилась в темные, почти неразличимые в бликах лампадки глаза на иконе. Сурово воздеты персты, сурово поджаты губы. Они надежно хранят тайну того, что случилось в тот страшный, роковой вечер. Надежно хранят… Уж кому-кому, а богу ведомо, что Алена невинна, что не убивала она мучителя своего! Да, мечтала, молилась о его гибели. А как было не мечтать, лежа, всей избитой, истерзанной, рядом с ним, оглушительно, удовлетворенно храпящим? Но не убивала. Приняла на себя вину в помутнении рассудка, в помрачении от страха… и получила за это сполна! А вот кто Никодима воистину убил – сие один бог знает да его святые. Может быть, Фролка. Ежели так, и он свое получил. И все-таки вещее сердце твердит Алене, что и этот страдалец казнен по ложному обвинению. Зачем ему Никодимова смерть?! Жил – как сыр в масле катался, потихоньку обирая хозяина и безданно-беспошлинно пользуясь его женою. По натуре своей Фролка не был жесток. Чего он желал для себя в жизни? Толкаться с утра до ночи по хозяйству, зорко высматривая, что плохо лежит, а с ночи до утра сидеть в водочном кружале, по-нынешнему называемом фортиною,[31] голося любимую песенку:

  • Как на горке, на горе,
  • На высокой, на крутой,
  • Стоит новый кабачок,
  • Сосновенький чердачок,
  • Как на этом чердачке
  • Пьет голенький мужичок… —

дома вяло отбрехиваясь от хозяйской ругани:– Кто пьян не живет? Птица ворон да серый волк? И те кровушку пьют да веселятся.

Нет, чтобы Фролка «пил кровушку» – этакое в голове не укладывается. Ну а ежели не он, не Алена убийцы – то кто же? Кому внушил Никодим столько ненависти, чтоб смог тот человек невидимкою пробраться в дом и влить злое зелье не в общий горшок со щами, перетравив таким образом всех домашних подряд, а в особую бутылочку с заморским сладким вином, из коей Никодим всегда выкушивал чарочку после обеда и берег ту бутылочку в особом сундуке, под ключом? Кто мог знать об сем, кроме его жены, управляющего или сестры? Ну, додуматься, будто Ульянища, живущая только братниной защитой и щедростью, вдруг поднимет на него руку – нет, это чепуха. Но кто, кто, кто?! Как узнать? И пытаться ли узнавать? Может быть, смириться? Принять участь свою с благодарностью? Склонить голову под монашеский черный плат – и постепенно, с течением лет, изгладятся мучительные воспоминания о побоях, насилии, горящем Фролке, тисках земляных, которые впивались в тело все крепче и крепче?..

О господи, дай знать, что делать?!

Алена с упрямой усмешкой покачала головой. Мало ей? Неужто еще мало знаков? Не кто другой – монахиня спасла ее от гибели, поручившись, что господь обретет новую смиренную служанку. Чего же другого ты ищешь, какого знака ждешь?!

С тяжелым вздохом Алена уткнулась в ряднушку, служившую ей и подстилкой, и подушкой, и одеялом.

И в этот миг скрипнула дверь.

4. Искушение

– Шибко жару не поддавай. Как бы не угореть нам. Я тяжкий пар не сильно люблю – так, обмоемся тепленьким…

Голос сестры Еротиады журчит ручейком, а у Алены сжимается сердце от непонятного страха. Она сует, сует одно полено за другим в раскаленное жерло печи, а в пламени видится Фролкина горящая голова, и туманятся глаза, застилает уши, и не разберешь, что это там приговаривает Еротиада.

Нет, право же, Алена вовсе умом повредилась! Ну с чего сейчас бояться-то? Радоваться надо. Разве можно было такое представить себе, чтобы властная, надменная сестра Еротиада вдруг, среди ночи, пришла к обиженной ею келейнице и принялась смиренно просить у нее прощения за гордыню и жесточь свою?! Алена до того растерялась, увидев покаянные, увлажненные слезами глаза Еротиады, что и слов не нашла в ответ: только кивала да кивала, будто глупая корова.

На мольбы о прощении – кивала. На заверения в будущем к ней, Алене, Еротиадином расположении и клятвы никогда впредь не обижать сестру свою во Христе – тоже кивала. И точно так же тупо кивнула, когда Еротиада, уверясь, что прощена, вдруг, не переводя дыхания, попросила Алену истопить для нее малую баньку.

Это среди ночи-то!

«Что ж ты раньше думала?! – едва не возопила в отчаянии Алена, так и не сомкнувшая глаз после несказанно тяжелого дня. – Уж первые петухи отпели!»

Вслух выразить свое негодование она, конечно, не посмела, однако Еротиада все поняла и ответила на невысказанный вопрос:

– Я молилась. Я всегда зажигаю свечку и молюсь до первых петухов. И только потом ложусь спать. А нынче мне что-то не спится. Надобно от грехов не только душой, но и телом очиститься. Ну, идем же, сестра!

Алене не надо было тратить времени на одевание: как дали ей посконную рубаху, так и носила ее, лишь иногда подперязываясь передником. В ней и спала. В ней и пошла в малую баньку – на подгибающихся от страха ногах.

Известно, кто, зажигая свечу, молится до первых петухов! Тот, кто верует в Антихриста и, что ни ночь, ждет наступления Страшного суда! Антихрист – противник Христу, живое воплощение Сатаны. Он явится перед концом мира и вторым пришествием Спасителя. Родится он от жены-блудницы, которая откроет окно на голос сладкозвучного пения птицы, а та ударит ее крыльями по лицу – и в тот же час она зачнет Антихриста.

Его приход отметят знамения и ложные чудеса. С сатанинской гордостью Антихрист воссядет во храме как бог и силою заставит почитать себя. Ничего нельзя будет ни продать, ни купить без печати Антихриста на правой руке или челе. Тогда лето не даст дождя, и наступит голод. Царство Антихриста кончится с приходом Спасителя. Нечистые духи во главе с Антихристом будут низвергнуты во тьму пламенную – глубина ее дна не имеет…

Неужто Еротиада из приспешников Антихристовых? Не этим ли объясняется тот трепет, который она вызывает у Алены? Ох, поскорее бы согрелась вода и Еротиада сказала, что она может идти!..

– Нет, погоди, – возвысила голос та, едва ноги понесли Алену к двери. – А сама? Сама не хочешь ли намыться?

Алена утерла рукой потное лицо, недоверчиво моргнула. Не хочет ли она?! Принеся из ямы, ее обмывали беспамятную, а с тех пор ни разу не приходилось бывать в бане: келейниц и служанок в монастырские мыльни не пускали. Так, опрокинет на себя ведро холодной воды – и вся недолга. Конечно, хочется обдаться горячей водою, промыть волосы со щелоком, до скрипа… У нее все косточки заныли от сладостного предвкушения, и страх перед Еротиадой и даже самим Антихристом растворился в клубах пара. Понимая, что миг удачи может улететь так же быстро, как и припожаловал, Алена схватила шайку и пронырнула в самый дальний угол мыльни. Ей до смерти хотелось не только телу дать чистоту, но и прополоскать пропотевшую рубаху, столь грубую, что кожу саднило. Как бы не увидела Еротиада, что она раздевается! Это ведь грех. Мыться надлежит в исподней рубахе.

Одним грехом больше, одним меньше… Содрав с себя надоевшее одеяние, Алена торопливо расплела косу, окунула в шайку голову – и едва не закричала от восторга.

Теперь ее не остановило бы даже начало Страшного суда! Алена щедро черпала шайку за шайкой (какое счастье, что хоть моются здесь речной водой, не велят носить из ключа!), пока не почувствовала, что словно бы наново родилась. Тщательно промытая рубаха была расстелена на скамье, а сама Алена сидела рядышком, тщетно пытаясь разодрать обломком гребенки свои длинные спутанные волосы.

– Э, да ты растелешилась, как я погляжу, бессоромница!

Алена так и подскочила, вздрогнув, но в голосе Еротиады не было ни намека на злость. К тому же она и сама разделась, и Алена с невольным любопытством окинула взглядом ее ширококостный стан с узкими чреслами и по-мужски волосатыми, чуть кривоватыми ногами. Груди у Еротиады были маленькие, едва видные, плечи крутые, руки длинные, ухватистые. Да, она не только лицом, но и телом нехороша. Что верно, то верно: не создана для мирских радостей. Сказать по правде, таких некрасивых баб Алена в жизни своей не видела. Даже Ульянища – ежовая кожа, свиная рожа – гляделась бы рядом с Еротиадою пышной белой утицей. Этакая стать более мужская, чем женская!

Алена вдруг спохватилась, что слишком пристально пялится на Еротиаду и может ее сим разгневать, и торопливо отвела глаза, потянув на себя рубаху, потому что монашенка тоже не сводила с нее глаз.

– Экая ты, оказывается, складная да ладная! – усмехнулась она одобрительно. – А под рубищем твоим и не разглядишь. В соку, в соку бабонька… в цвету! Видать, сладко нежили тебя мужики, тешили плоть твою, коли ты этак-то налилась.

Алена почувствовала, как невольно исказилось ее лицо. Что ж, Еротиада решила над ней поиздеваться, что ли? Худая, совсем с тела спала. Синяки, правда, сошли, кожа по-прежнему белая да румяная, но вон – ребра торчат. А эти слова о том, как ее тешили! Знала бы, ох, знала бы она!..

Еротиада снова усмехнулась.

– Верно, не я одна не сыскала сласти в мужских объятиях. Ты небось тоже – нет?

Алена кивнула. В мужниных – нет, это уж точно! Да и можно ли назвать то, что делали с нею Никодим и Фролка, объятиями? Cкорее пыткой! И разве сравнимо сие… Нет, нет! Она привычно отогнала опасные мысли, которые гнала от себя уже два года. И такая же привычная сладкая тоска влилась в ее сердце.

Верно, что-то мелькнуло все-таки в ее лице, как ни наловчилась Алена скрывать даже от себя милые воспоминания, потому что Еротиада вгляделась с любопытством:

– Неужто по любви замуж шла?

Алена остро сверкнула на нее взором. Нет, маленькие темные глазки глядят без лицемерного лукавства, даже участливо. А может быть, перестать дичиться? Может быть, сейчас как раз выдался подходящий случай улучшить свое положение в монастыре? Вдруг Еротиада поверит ей? И вдруг Алене удастся убедить ее, что нет греха смертного, который предстоит вековечно замаливать новой послушнице, а есть тщательно измысленное лютовство, которое надлежит изобличить… Но прежде раскрыть. А разве раскроешь его за монастырскою оградою? Убийца Никодима и Фролки, виновник Алениных мучений жив-здоров, уверен в собственной безнаказанности. Справедливо ли сие?! Нет, надо постараться расположить к себе Еротиаду, убедить ее… Надо быть с ней искренной, описывая свои худые обстоятельства и слезные приключения, и тогда она поверит!

– По любви? – брезгливо дернула уголком рта Алена. – Перед венцом сестра мужняя меня научала: «Ты знай, что супруг у тебя должен быть один в сердце!» А я думала: «Коли так, лучше б у меня сердца не было вовсе!»

– Не спросясь выдали? – понимающе кивнула Еротиада. – Обычное дело.

– Спросясь, не спросясь… – тяжело вздохнула Алена. – Мы с Никодимом Мефодьичем соседями были, когда жили в Москве. Я его помню, еще когда вот такусенькая была. – Она показала рукой невысоко над полом. – Всегда такой страх он на меня наводил! А после того как его жена померла при выкидыше, так и вовсе помрачнел. Благодарение богу, виделись редко: поначалу Никодим Мефодьич пушниной промышлял и уезжал в леса товар брать. А на лето мы уезжали: батюшка мой был помяс. Слыхала про государевых помясов с Владимирщины, Нижегородчины, Муромщины, что служат в Аптекарском приказе? Помясы – это травознаи, кои обслуживают московских и походных ратных лекарей. Набирают их из местных людей, знатных искусством распознавать полезные для здоровья растения. Однако всем государевым помясам жить предписано только в Москве, а в уезды свои ездить по нарядам Аптекарского приказа. Я с батюшкой сыздетства езживала. Там, где-нибудь под Васильсурском, Арзамасом, Городцом, мы набирали помощников из местных людей по лесам и полям ходить, травы, корни, цветы брать. Батюшка звался водочных и настойных дел мастером. Он научал остальных, как собирать почечуйные травы с цветом и кореньем, чемерицу черную, осокорные шишки, цвет свороборинный, ягоды земляники, яблоки дубовые, цвет кубышки белой,[32] можжевеловые ягоды и всякие другие травы. Сборщикам платили, а потом на подводах отвозили все, что собрано, в Москву.

– Платили? – изумилась Еротиада. – За то, что цветочки собирали?

– Этих цветочков знаешь ли, сколько надо? Липового цвета подводу – поди-ка собери! А ведь брать его надо лишь в нужное время, на полнолуние, – в другую пору липов цвет не целебен. Днем промедлишь – полсилы утратишь в лекарстве. Платили, да. У батюшки всегда были при себе немалые казенные деньги. С них-то все и пошло, все беды наши.

– Неужто пропил? – участливо спросила Еротиада, увидав, как помрачнела Алена.

– Кто «пропил»? – изумленно вскинулась та на вздорное обвинение. – Батюшка? Он в рот ни капли не брал. И никогда ни полушки у него к пальцам не прилипало! Только… украли у него деньги. Шел он из приказа домой поздним вечером – напали лихие люди, ограбили. А нам через день отъезжать в Починки. Я говорила: «Ты пойди, батюшка, повинись – тем паче что вина не твоя». А он: «Не знаешь, что говоришь. На правеж меня поставят, имущество на продажу опишут, а какое там имущество у нас с тобой? Капля в море! Меня в казенные работы отдадут, да и тебя в фабричную крепость запишут». Словом, пошел он к соседу – к тому времени Никодим Мефодьич изрядно разбогател, бросил пушной промысел и начал потихоньку давать деньги в рост. Сговорились они с батюшкою, что по осени долг вернет. Ему ведь по осени давали расчеты.

Но тем летом дела у нас совсем худо шли. После Иванова дня… – Алена запнулась, и Еротиаде, которая глаз с нее не сводила, показалось, что келейница хочет о чем-то особенном поведать, но, помявшись, продолжила свой рассказ: – После Иванова, стало быть, дня пошли дожди, сырье стало гнить. Много мы потеряли, а что в Москву привезли, негодным признано было. Но со сборщиками-то отец расплатился! Ему же в приказе сообщили: мол, превысил траты, мол, сырьем этим они не покрываются, не говоря уже о том, чтоб о жалованье мечтать. Словом, вместо того чтоб долги Никодиму отдавать, батюшка принужден был еще у него денег просить, чтобы в приказе недостачу выплатить.

Никодим дал денег, согласился ждать до новой осени… однако уж не знаю, какая муха его укусила: среди зимы вдруг начал долг требовать! Отец, конечно, молил его, отнекивался: у нас припасу – едва до весны дожить, только тем и жили, что тайком травы продавали, втихаря зелейничали,[33] – но Никодим твердо на своем стоял. Будто бы он тоже кому-то должен был… Врал, конечно, это уж я потом, в замужестве, узнала. Ну что, завязались суд да дело – и вывели-таки отца на правеж как несостоятельного должника.

Алена умолкла, положила руку на грудь, усмиряя сердце. Ее отцу должны были давать палкою ежедневно по три удара по ногам в течение полумесяца; долг составлял пятьдесят рублей. За сто – били бы целый месяц. За двадцать пять – неделю. За сей срок по закону всякому должнику предстояло рассчитаться с заимодавцем. Если этого не происходило, продавали все его имущество, а вырученными деньгами удовлетворяли заимодавца. Наконец, если и этого будет недостаточно для покрытия долгов, то самого должника с женою и детьми следовало отдать заимодавцу в услужение, причем службу эту оценивали только по пяти рублей в год за мужчину и половину этого – за женщину.

Алене не дано было узнать, как все свершилось бы, происходи оно в точности по законному раскладу.

Вдруг вспомнился тот дьяк, виновный в лихоимстве, которого секли кнутом, привязав на шею мягкую рухлядь, жемчуг и соленую рыбу – это была мзда, которую брал он с просящих. Лядащий с виду мужичонка без стона принял двадцать плетей – и встал, лишь слегка пошатываясь. А отец Алены, высокий, ладный, красивый Надея Светешников, за эту зиму от терзаний душевных преждевременно состарившийся… После одного-единственного удара по ногам он пронзительно вскричал, схватился за сердце – да рухнул замертво, и Алена, прорвавшись сквозь стражу и подбежав к недвижимому отцу, с ужасом смотрела, как багровеет, а потом чернеет его лицо.

Боли позорной не снес ли Надея, или в ногах его, перетруженных неустанными, долголетними хождениями по лесам и полям, с больными жилами, вдруг сорвался с места сгусток крови и закупорил жизнетворные токи? Сие осталось неведомым. Теперь он был свободен от всех своих земных долгов, и Алена осталась перед их лицом одна.

Конечно, домишко их со всем скарбом перешел во владение Никодима Мефодьича. Алена была так напугана внезапно свалившимся на нее одиночеством, так ошарашена бездомностью, что почти с благодарностью приняла участь свою: служила в доме заимодавца, отрабатывая непокрытый долг. Спустя месяц черной, изнуряющей работы Никодим к ней посватался. Алена отвергла его не столько с отвращением, сколько с изумлением: тридцатилетняя разница в возрасте казалась ей не только чудовищной, но и позорной.

И тогда Никодим показал ей расписку. Алена едва узнала руку отца в корявых, скачущих строчках:

«А буде я, Надея Светешников, на тот срок денег не выплачу, ему, Никодиму Журавлеву, той моей дочерью Аленою владеть и на сторону продать и заложить…»

Как, какими посулами или угрозами вырвал Никодим у Светешникова сию кабальную запись, Алене было неведомо. Она знала одно: отец и ее сделал закладом! Кажется, это открытие подействовало на нее еще пуще его смерти. Алена почти обеспамятела тогда от ужасных призраков: вот Никодим продает ее с торгов, вот покупает ее какой-нибудь мурза из богатых восточных краев и уводит с собою в чужеземный полон, откуда она никогда более не воротится, а то еще и в веру басурманскую силком перекрестят – все в точности как в любимой, любимейшей книжке про Марьюшку – купецкую дочь – книжке, купленной некогда отцом за баснословную цену у немецкого аптекаря! Теперь ей было смешно и горько вспоминать превратности Марьюшкиной судьбы. Попавши к жестоким разбойникам в руки, та молила не жизнь ей сохранить, а девство при ней оставить «ради вышняго промысла». В жизни все иначе, иначе… А может быть, все дело в том, что сама Алена девство свое в то время уже утратила?..

Ну, словом, почти лишившись способности здраво соображать, Алена более не перечилась властному соседу, хотя и по сю пору не понимала, зачем понадобилась свадьба: девка могла принадлежать ему и блудно. Конечно, Никодим мечтал о сыне, однако чем прельстила его Алена? Сей вопрос более всего занозил и раздражал Ульянищу. Занимал он и Алену – когда у нее хватало сил об сем задумываться, а не точить слезы над своей судьбиною…

Сейчас ей расхотелось повторять для Еротиады все позорные и печальные подробности своей жизни, а потому она только бледно улыбнулась:

– Выходила я замуж по невольной воле – ею же супружество люто прервалось. Мужа своего ненавидела и по сей день ненавижу.

Алена ожидала, что Еротиада спросит сейчас: «За то, мол, и свела его со свету?» – и тогда она поведает все про события того страшного вечера, навеки пригвоздившего ее к позорному столбу, – но Еротиада только усмехнулась понимающе:

– То же и со мной было. Помню, как дотронется – меня аж скручивает, рвотой выворачиваюсь. Потащит в постель – бьет падучая. Ну а коли содеет со мной стыдное – я потом три дня пластом лежу, на губах пена, тело как стылый камень. Звери, звери они похотливые, мужики, и похоть их – скотская, богомерзкая!

Алена опустила голову. Да… но нет. Нет! Бывает иначе, бывает! Но уж про это она точно не скажет мужененавистнице Еротиаде – не скажет никому на свете!

Еротиада вдруг томно вздохнула, закинув руки за голову, так что ее крошечные острые груди стали торчком:

– Эх, что глаза в землю вперила? Затаила что? Думаешь, я подрясница сухоребрая, знай бегу от плотских радостей? Но радость радости рознь!

Алена с любопытством вскинула голову. О чем это она? О каких радостях? Чревоугодие? Но сестра-трапезница воздержанна в пище, как никакая другая из сестер. Да и тело ее – сухое, поджарое, без единой жировой складки – сие выказывает.

Под любопытным взглядом Алены Еротиада вдруг зябко передернулась:

– Ох, как глядишь ты… мне от взоров твоих томно.

Алена поспешно потупилась. Как странно дрогнул голос Еротиады. Или и впрямь столь смущена? Алене тоже вдруг стыдно сделалось. Хотя в чем стыд? Подумаешь, две голые бабы в мыльне сидят. Не с мужиком же баба! Хотя еще кое-где в общественных банях моются совместно мужики с бабами – и ничего, никакого стыда. Однако засиделись они здесь. Не пора ли уж и восвояси? Вот-вот рассветет. Счастье еще, что у Алены бочка полнехонька наполнена – по указке, понятное дело, сестры-трапезницы! – и хоть с завтраком нынче задержки не будет. Ее мысли так прочно прилепились к привычным делам, что она даже вздрогнула, когда голос Еротиады зазвучал вдруг близко-близко:

– Жены мужей обольщают, яко болванов, и творят с ними скверный блуд. А слыхала ль ты об ангельской любви?

Алена и не заметила, как сестра-трапезница пересела на лавку рядом с нею и пристально вгляделась в глаза. Алена неуверенно улыбнулась:

– Нет. Промеж ангелами бесплотными, бесполыми какая любовь?

– Это кто сказал, что они – бесполые? – прищурилась Еротиада, и Алене стало чуть легче дышать: слава богу, глаза сестры-трапезницы сделались привычно-сердитыми, из них исчезло то выражение, которое смутно тревожило и смущало. – Мужчины! Конечно, мужчины сие выдумали! Когда что-то непостижимо их скотским, убогим разумом, они просто-напросто отрицают все, словно гонят прочь. Ежели ангелы не способны предаваться друг с другом непристойным телодвижениям – стало быть, они холодны, бесполы, бесстрастны! Но ангелы, как и женщины, могут вполне обходиться без существ мужского пола – и все-таки ведать радости любви!

Радости любви…

Странная дрожь пронизала тело Алены при этих словах. Медленное головокружение… хоровод звезд в вышине… острый запах измятой травы и раздавленных цветов. Нет ни страха, ни боли, нет ни завтра, ни вчера – только бесконечное счастье любви!

Она очнулась. Глаза Еротиады опять близко-близко, и опять в их глубине вспыхивает смущающий, опасный, непонятный огонек. «Любодеяние женщины в глубине ее глаз», – вдруг вспомнились осуждающие слова священника, к которому пришла Алена на исповедь после своей мучительной свадьбы – и ушла, запомнив одно: женщина всегда искушает мужчину, а потому во всех своих бедах виновна только она. Ну, это чепуха, злая издевка – думать, что она смотрела на своего мужа, да и на Фролку, желая искусить их! Такая же чепуха – думать, будто Еротиада глядит на нее, желая искусить… на что?

– Знаешь ли ты, что бывает, когда одна ангелица воспылает к другой страстью и нежностью? Нет, они не калечат тела друг друга грубыми объятиями и нечистыми, болезненными ударами тела в тело. Они садятся рядом, обвивают друг друга руками и говорят слова, которые ни одна женщина никогда не скажет мужчине. Они говорят о красоте и благоухании цветов, о нежных бабочках, которые порхают с цветка на цветок, едва касаясь своими трепетными усиками сокровенной сердцевины и лаская ее так сладостно, что цветок истекает благовонным соком, и бабочка может омыть в нем свои уста…

Алена вздрогнула. Сладкий шепот Еротиады на миг убаюкал ее. Она и в самом деле уснула – ведь только во сне могла она склонить голову на плечо Еротиады. Алена с изумлением увидела руку сестры-трапезницы на своей обнаженной груди. Двумя пальцами она ухватила вялый, сонный сосок и нежно теребила его, а другая рука опустилась к низу Аленина живота и осторожно пробиралась сквозь курчавую поросль к самым тайным местечкам.

– Что ты делаешь? – слабо выдохнула Алена: у нее вдруг перехватило горло от неожиданности, удивления, страха – и отчаянной брезгливости, как будто по телу ее, быстро перебирая членистыми волосатыми лапами, пополз паук. – Что ты де…

Она не договорила.

– Хочу показать тебе ангельскую любовь… – прошептала Еротиада, и в следующее мгновение ее рот накрыл губы Алены.

Оцепенение длилось еще мгновение, но тут же тошнота прихлынула к горлу, и Алена с глухим криком вырвалась из цепких рук и влажных губ. Отерла рот ладонью, и это движение выдало такую неприкрытую брезгливость, что Еротиада издала короткий стон-рыдание. Впрочем, она тотчас же усмехнулась и, сграбастав с лавки расстеленную рубаху Алены, с силой швырнула мокрый тяжелый ком ей в лицо:

– Что ж, одевайся, коли так. Иди… поспи спокойно. Только знай: никуда ты от меня не денешься. Одолеет диавол – полезешь на стенку от искушения. Сама ко мне прибежишь, молить станешь, чтоб полизала тебя или пальчиком поласкала. Ужо припомню я тебе тогда, как ты плевалась, как утиралась после меня!

Алена торкнулась в двери, даже не тратя времени на одеванье, зашарила лихорадочно, ища щеколду, и смешок Еротиады не то хлестнул ее легонько, не то погладил бесстыдно:

– А все ж сласти изведаешь со мной, обещаю. Приходи. Приходи ко мне, любая…

* * *

Она так и не сомкнула глаз до рассвета, хотя понимала, что новый день тоже роздыху не даст. Лежала и поедом ела себя за то, что не ринулась прямиком из бани в монастырские ворота прочь. Мало было надежды прорваться через привратницкую, а все же – вдруг удалось бы? И сейчас была бы где-нибудь далеко – пускай бездомная, бесприютная, но свободная от мрачной тени вековечного монашеского одиночества. И тайного распутства…

Алену била дрожь. Она так лихорадочно куталась в ряднушку, что жалкая тряпка вся прорехами пошла. Рубаха лежала сырым-сырая, и Алена с ужасом ждала рассвета. Нет, не высохнет грубая посконь. Вот, вишь ты, наготу прикрыть нечем. Сестры снова назовут бесстыдницей, бессоромницей. Конечно, если попросить у сестры-трапезницы другую одежонку, она, может быть, и даст, но какую цену за сие запросит?

Алена привскочила на топчане, с ужасом воззрилась в серую предрассветную мглу. Она и помыслить такого прежде не могла, чтоб между бабами – меж бабами! – любодейство деялось! Говорили, монахи с монашками греховодничают, даже в пословицу вошло: «Аксинью, рабу божию, покрыл поп Семен рогожею». Болтают, и чернецы друг с дружкою содомский грех творят. Бабы их волнуют, что могилу – гроб, а как мужика молодого завидят – во все тяжкие ударяются. Ну тут, хотя бы и отплевываясь с отвращением, можно себе представить, куда и чего они друг дружке суют. А бабы – что ж, за титьки друг дружку будут тягать, будто корову доят?

Алену так передернуло – не то от брезгливости, не то от смеха, – что она чуть не свалилась на пол. Ну, хватит дергаться! Пора подумать, как отбиваться от зазорных разговоров и омерзительных приставаний Еротиады. При такой заботливой игуменье небось строптивой монахине небо с овчинку покажется.

Алена вытянулась на спине, пытаясь успокоиться, уставилась в низкий сводчатый потолок, уже слегка различимый в близком полусвете. И против воли, против всякой очевидности наплыла на усталую головушку дрема, накинула свои незримые тенета на утомленное тело. Веки отяжелели, поникли, и никакая сила уже не могла бы одолеть этой тяжести. Алена сдалась сну, и последней мыслью ее было, что Еротиада ничего не знает о страсти… это темное, тяжелое, медово-сладкое вино, текущее по жилам и опьяняющее сердце…

5. Иванова ночь

…Накануне, на Аграфену-купальницу, Алена вволю напарилась с хозяйскими дочками в бане. Они тогда с отцом стояли постоем в небольшой деревне близ Нижнего Новгорода, названной Любавино. Девки были смешливые, приветливые, на Алену, хоть и пришлую, взирали без отчуждения, а даже с почтением: такая молоденькая, а травознайка и вдобавок лекарка-рудометка[34] (дня за три до того Алене пришлось применить свое умение, когда внезапно занемог хозяин; отец как раз был в лесу, так что кровь отворить выпало ей). И теперь девки свято верили каждому ее слову, придя в восторг, когда Алена сказала, что мало пол в бане застелить свежей травой: надо париться особыми вениками. Веники, которые берут в баню на Аграфену, потом весь год считаются чудодейными, целебными, только в них непременно должно быть по ветке от березы, ольхи, черемухи, ивы, липы, смородины, калины, рябины и по цветку разных сортов. Девы послушно навязали веники и с видимым удовольствием принялись стегать себя по дебелым телесам, нахваливая Алену.

После омовения Алена полезла с новыми подружками на крышу бани: кидать веники. Она не любила это гадание, но отказать не смогла: почему-то все всегда смеются над теми, кто боится судьбу пытать, хоть такого человека, который бы не боялся, просто нет на свете.

Матрешка, младшая из сестер, тоже боялась и отчаянно молола языком, чтобы этот страх скрыть. Вдруг принялась рассказывать про каких-то коней, которые однажды проломили изгородь своего загона и нанесли бы изрядную потраву мирским полям, когда б не случился поблизости молодой боярин, наехавший из Москвы в отцовскую вотчину, Богданово, соседнее с Любавином село, и он один каким-то чудом сладил с бедой, остановив и поворотив вожака, за которым пошел весь табун.

Антонида скрывала страх за сплетнями про какую-то там Аннушку, которая гуляет со всеми подряд, так что ее мать уж и смирилась, если дочка однажды в подоле принесет…

Так скрывая свою робость и выставляясь одна перед другой, они все же залезли на баню.

Девки поочередно кидали веники и глядели, куда упадут вершинами: к селу или к погосту. Упадет к погосту – непременно же на этот год помрешь, ну а к селу – жива останешься. Ничей веник, слава богу, не указал на скорое прекращение жизни, да и совсем другим девки были всерьез озабочены: куда веник комлем упадет. Ведь в ту сторону замуж идти!

Веник Матрешки указал на поповский дом, и она не смогла скрыть своей радости. Так же возликовала Антонида, чей веник указал на избу старосты. Алена вспомнила румяного, улыбчивого поповича, потом весельчака, певуна старостина сына – и порадовалась за подружек. Свой веник она бросать не хотела – знала, что в этой деревне, даром что зовется Любавино, судьбы ее нет, – но девки пристали как банный лист. Покорившись, Алена кинула не глядя – и через мгновение раздался дружный хохот сестер: веник комлем точнехонько указывал на лес.

– Ну, знать, вековухой мне по лесам бродить, травы брать, – усмехнулась Алена, другой участи себе никогда и не желавшая, однако девки веселья ее не разделили.

– Не ходила б ты нынче в лес, Аленушка, а? – робко попросила беленькая, ласковая Матрешка. – Не ровен час, леший…

– Лешие в такие ночи сами стерегутся. Завидят, как лихие мужики и бабы в глухую полночь снимают с себя рубахи и до утренней зари роют коренья или ищут в заветных местах клады, – и со страху забиваются в свои берлоги, ждут, пока Аграфена да Иван минуют, а люди в разум войдут.

– Опасно шутишь, девонька, – сердито сверкнула на нее зелеными кошачьими глазами Антонида. – Знаешь, что было с одной нашей деревенской девкой? Она собиралась пойти по малину; мать не велела, иди, мол, белье катать, – но она все ж пошла. Мать осердилась и крикнула ей вслед: «Понеси тя леший!» И в лесу он-то, названный, к ней приладился… То есть она, конечно, не знала, что это леший: он ведь принял облик ее родного дядюшки. «Пошли, – говорит, – скорее, выведу тебя на таковое место ягодное, что все подружки обомрут от зависти, когда воротишься». И пошел со всех ног. Параня наша едва за ним поспевала. Сперва (потом сказывала) себя бранила: почто всего один туесок взяла, да не великий. А потом глядь – отстает от дяденьки, ну и дай бог ноги. А он до того идет ходко да шибко, что нипочем не догнать. И, словно нарочно, все по яминам да по бурелому норовит.

«Дожидайся!» – просит Параня, а он все одно: «Иди скорее!»

Бегут и бегут. Параня уж зашлась вся, о ветки изорвалась. «Мало, – думает, – версты три прошли, как же я потащу ягоду обратно в такую даль да по буеракам? Одну кашу малиновую только и принесу!»

Думает так, а отстать не решается. И наконец видит себя среди превеликого малинника: ягоды, как в сказке, одна в одну, вот этакими шапочками! Только развязала туесок, вдруг слышит – в лесу смеется кто-то и спрашивает:

«Кого ведешь-то?»

А он, дядька ее, как схахатнет:

«Ха-ха-ха, кого ведешь? Параню!»

Как сказал это слово, так и сделался большой-пребольшой и пошел по лесу, а сам все хахает да ладонями хлопает.

«Мать честна, – догадалась Параня, – да ведь это сам леший!» Кинула туесок – и прочь из малинника, да не сделала и двух шагов, как очутилась в преглубокой болотине, такой, что, куда шагу ни сделаешь, всюду по горлышко. Взгромоздилась она на кочку и ну кричать:

«Спасите, заливаюсь![35] Спасите, кто в бога верует!»

А в ту пору наши бабы с покоса шли. Слышат – кричит кто-то благим матом. Побежали на крик, глядь: на околице, на перекладине, сидит Параня с туеском в обнимку и блажит не своим голосом:

«Спасите! Заливаюсь!»

Насилу очухалась. А как увидела, что ни в какой она не в болотине и не водил ее «дядька» в малинник за пять верст, а вокруг околицы кружил, – едва со страху не померла. У нас над ней с тех пор долго хохотали. Чуть завидят с кем-нибудь вдвоем, тут же кто-то найдется спросить: «Кого, мол, ведешь?» Ну как тут не ответить: «Ха-ха-ха, кого веду? Параню!» С того смеха и замуж ее никто не брал: мало ли что там леший с ней сделал, у той околицы! А ну как стыдное? Мать того и ждала, что Параня вот-вот принесет в подоле обменыша.[36] По счастью, присватался к ней вдовец из соседней деревни, так Параня за него не пошла, а бегом побежала!

– Так же вот она и за дядькой бежала небось, – невинно пробормотала Алена, и девушки зашлись от хохота.

– Да нет, Параня оказалась нетронутая, и мужик очень ею гордится. И дети у нее все очень хорошие, – усмехнулась Антонида. – А все ж ты знай, девка, что в лесу бывает с теми, кто больно умничает!

– Ну, меня ж не проклинали! – отмахнулась Алена. – Ни мне до лешего, ни ему до меня.

– Гляди, гляди… – в сомнении пробормотала Антонида, а беленькая Матрешка, жалеючи, перекрестила Алену, и даже слезы выступили на ее голубеньких глазках, словно лихую подружку уже обвеял своим вихрем леший в опасную Иванову ночь.

То, что купальская ночь была волшебная, чародейная, Алена и без них знала. Отец рассказывал, что в эту ночь деревья переходят с места на место и разговаривают между собой; беседуют друг с другом животные и даже травы, которые этой ночью исполняются особой, чудодейственной силой, отзываются на звук человеческого голоса и даются знающему в руки.

В прошлые года отец брал Алену с собою, но ни одно из чудес купальской ночи ей тогда не открылось. Надея уверял, что для сего потребно полное одиночество человека. И нынче ночью Алена собиралась пойти в лес одна.

* * *

Кузнечики еще стрекотали в душистой траве, слышался порою шелест крыльев пролетающей в синем сумраке птицы, доносился однообразный крик перепела, однако чем дальше уходила Алена в чащу, тем тише становилось вокруг. Деревья стояли недвижимо, и Алене чудилось, будто они не то что говорить – дышать переставали при ее приближении! «Ну, ничего, – утешала она себя. – Может быть, потом, когда они ко мне привыкнут…»

Она сошла с тропы, и теперь только тихое сияние звезд рассеивало кромешную тьму. Впрочем, глаза скоро привыкли к черной ночи, освоились с ней, и Алена увидела, что вышла-таки на чудное, зелейное место, которое присмотрела для себя еще загодя, но сдерживала искушение собрать здесь травы, зная, что только в купальскую ночь исполнятся они высшей силы. И вот время пришло!

На всякий случай держась левой рукой за крестик, она взглянула на небо, потом низко поклонилась и тихо, пугаясь звука собственного голоса, принялась говорить заговор, который травознаи произносят только раз в год: в заветную Иванову ночь.

– Отец-небо, земля-мать, благослови свою плоду рвать, – зашептала Алена, с трудом удерживаясь, чтобы не оглянуться и убедиться в том, что никто не стоит сзади и не глядит ей в спину разноцветными – один желтый, один зеленый – лешачьими глазами. – Твоя трава ко всему пригодна: от скорбей, от болезней, от всех недугов – денных и полуденных, ночных и полуночных, – от колдуна и колдуницы, еретика и еретицы! Поди же ты, колдун и колдуница, еретик и еретица, на сине море! На синем море лежит бел-горюч камень. Камень тебе замок вековечный. Земля-мати, благослови меня травы брати – колдуну на уничтоженье, доброму люду на исцеленье. Аминь!

Сказав заговорное слово, Алена тихонько опустилась на колени, пытаясь в зыбком звездном свете различить, какая трава льнет к ее рукам. Многие из них – тирлич, чернобыльник, одолен, плакун, зяблицу – надлежало брать с особым приговором, не говоря уже о червонной папороти – золотом папоротнике, жар-цвете, найти который мечтает в Иванову ночь всякий травознай, да не всякому он дается. С цветком папоротника можно увидеть все клады, как бы глубоко в земле они ни находились. Но взять такой цветок еще труднее, чем самый заклятый клад. Около полуночи на широких листьях папоротника внезапно появляется почка, которая поднимается все выше и выше, а ровно в полночь она разрывается с треском – и взорам представляется огненный цветок, столь яркий, что на него невозможно смотреть. Невидимая рука срывает его, а ошеломленному человеку почти никогда не удается это сделать. Вдобавок вся нечистая сила собирается в это мгновение к месту, где расцвел жар-цвет, и гомонит, и шепчет, и щебечет, и наводит призраки привиденные, чтобы отпугнуть, не допустить человека до чудодейного цветка. Что клады! Бессильны самые мощные правители пред владельцем червонной папороти, и нечистые духи в полной его власти, и все двери сами растворяются пред ним, стоит только приложить к замку чудесный цветок…

Алена настолько очаровалась воображаемым видением, что сердце ее неистово забилось, когда внезапный светлый отблеск нарушил кромешную тьму леса за ее спиной. Обернулась с восхищенным криком, простирая руки, – и замерла, разочарованная: нет, не царь-цвет зацвел, а зарево дальних костров играет за деревьями!

Алена в отчаянии огляделась. Деревья насупились, отодвинулись от нее. Колдовское очарование тайны развеялось. Травы словно бы померкли, и Алена всерьез отчаялась, что они вмиг утратили все свои чарующие свойства.

Отец учил, что, если уединение зелейника в Иванову ночь нарушено, лучше поскорее уйти на другое место и там снова просить у земли и неба подмоги. Алена с неохотою поднялась с колен, поклонилась полянке и уже пошла было в ночную, глухую, кромешную тьму, как вдруг неодолимое, необъяснимое любопытство овладело ею. Позже, вспоминая этот миг, она всегда изумлялась всевластности силы, заставившей ее свернуть с тропы и пойти на свет костра. Алена злилась, ругала себя на чем свет стоит – но шла и шла.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Эти женщины пытались выстроить свою судьбу именно так, как представлялось им в дерзких и… прекрасных...
Если в прошлом девушки есть какая-то тайна, то это всегда придает ей шарма. Тайна, с которой приходи...
Они дружили с детства, не расстались и стали взрослыми. Четыре подруги, четыре женские судьбы… У каж...
У милой девушки Наташи все было хорошо: интересная работа, дружная семья сестры, в которой ее все лю...
Шагаешь в ногу со временем, если на твоей футболке – портрет Че Гевары. И не важно, что ты не выгова...
У Кати все так хорошо: чудесный сын, отдельная квартира, престижная работа и, самое главное, – любим...