Яд вожделения Арсеньева Елена
– Лечь… спать… – пробормотала Алена коснеющим языком.
– Спать? – с сомнением переглянулись ее новые знакомки. – Ну, это навряд ли…
– Девки! – перебил их возбужденный мужской голос. – Идите, девки! Чего стали?
– Идем, идем, миленок! – зазывно откликнулась смуглолицая. – Скажи своим, пускай штаны снимают да деньги считают! А мы вас ждать не заставим!
Алену подхватили с двух сторон и куда-то поволокли. Она шла послушно. «Лечь… спать… – толклось в голове. – Лечь… спать…»
В лицо ударило тяжелым, спертым духом. С великим усилием приотворив один глаз, Алена увидела какое-то полутемное, неимоверно, как ей показалось, длинное помещение. С двух сторон громоздились нары, а между ними приплясывала, размахивала руками, гомонила толпа едва одетых в исподнее мужиков.
«Черти небось, – вяло проплыло в голове. – Что ли я опять в аду? А, все равно. Главное, лечь… спать…»
Она шатнулась в сторону, нашарила что-то вроде лежанки – и со счастливым стоном вытянулась на ней. Так… чему ее там учили? Лечь, а юбки задрать. Алена пошарила рукой по шелковым волнам, но это было все, на что ее хватило. В следующее мгновение она уже крепко спала.
– Да что ты, ей-богу, так настропалился? – Аржанов пытался удержать своего друга, но тот скорым шагом мерил дорогу, приближаясь к казарме. – Жалко те, ежели солдатики немножко повеселятся?
Его товарищ, младший офицер второй роты пятого эскадрона Московского драгунского полка Самойлов, даже с ноги сбился от таких слов.
– И это говоришь ты! – с изумлением воззрился он на Аржанова, пытаясь разглядеть его черты в зыбкой туманной тьме и угадать, всерьез тот или по обыкновению своему пошучивает. – Ты – блюститель порядка! Ты сам, первый, должен исполнять государев указ!
– Али я их не исполняю? – невинно вздернул брови Аржанов. – Али платья немецкого не ношу, бороды не брею, на куртагах не пью, на ассамблеях не пляшу до того, что каблуки отваливаются?
Самойлов с трудом сдержал смех. Попробовал бы его приятель не плясать! Дамы к нему чередой выстраивались, а он, по врожденной галантности, ни одной не смел отказать, оттого и не было у него ни мгновения передышки во время танцев. Но там, где другой ушел бы на подгибающихся ногах или вовсе увели бы его под руки, Аржанов был бодр и весел, и ему вполне хватало сил провести ночь до утра еще в некоем танце, который танцуют только двое… и был он, по слухам, в том занятии настолько горазд, что и ночи его были расписаны и расхватаны жадными до его ласк дамами – в точности как танцы на ассамблее. Понятно, что Аржанов пытается заступиться за солдат, затащивших к себе веселых женок: рыбак рыбака далеко в плесе видит!
– Так какие же указы я не исполняю? – не унимался Аржанов. – Скажи, брат Самойлов?
– Парика ты не носишь, – усмехнулся Самойлов, окидывая взглядом непокрытую голову Аржанова (он был без мундира, а потому по-простому): волосы связаны сзади черной лентой в волнистый пучок.
– Разве что парика… – с сомнением качнул головой Аржанов. – Так ведь ты меня едва ли не с постели поднял. Я-то думал, хоть сегодня, в кои-то веки, на собственную подушку голову приклоню, ан нет: ты, как анчутка беспятый, уж тут. Пошли лучше по домам, а? Плюнь ты на это дело!
– Слушай, – начал проявлять нетерпение Самойлов. – Ты что, не понимаешь? Я ведь тебе про какой указ толкую? – И поскольку приятель не понимал или не хотел понимать, он с явным удовольствием, гордясь тем, что каждое слово знает назубок, отчеканил: – «Никакие блудницы при полках терпимы не будут, но ежели оные найдутся, имеют оные без рассмотрения особ через профоса[105] раздеты и явно выгнаны быть, а также кошками биты, когда сызнова схвачены». Затем я тебя и привел, царева сыщика, чтоб ты порядок учинил! – убеждал Самойлов.
– Ну что же, что я сыщик, да ведь все же не профос! – огрызнулся Аржанов.
– А чем же я виновен, коли эскадронный командир созвал старших ротных офицеров да профосов к себе ради чтения новых распорядков по дисциплине и строю? – уже почти в отчаянии возопил Самойлов. – Чем же я виновен, коли нынче выпало мое дежурство и весь ответ в случае чего мне держать? Должен я поступить по указу и регламенту? Должен!
– А ведь это как посмотреть! – задумчиво протянул Аржанов, еще пуще замедляя шаг, несмотря на то что его приятель чуть ли не подпрыгивал от нетерпения. – Скажем, тебя отшила какая-нибудь высокородная красотка или просто восхотелось блуд почесать не вовремя – ты шасть в вольный дом, выбираешь там себе девчонку попригляднее – вроде бы запамятовал государевы указы, что, мол, содержание в вольных домах непотребных женок и девок противно всякому христианскому благочестивому закону. И того ради, сказано далее, следует смотреть, ежели где такие непотребные женки и девки окажутся, тех высечь кошками и из тех домов их выбить вон… Что-то не припомню я тебя исполняющим сей строгий государев указ неделю тому назад, когда мы с тобой из-за девок каким-то немчикам в кровь морды били кружками!
На время Самойлов лишился дара речи.
– Да ты пойми… – наконец пробормотал он. – А вдруг доноситель тот от меня к эскадронному, а то и к самому полковому командиру подался? Вдруг и там успел уже намутить? Тогда завтра с меня ой как спросится!
Поскольку Аржанов и сам некогда служил в Московском драгунском полку, еще до того, как государь по протекции Александра Даниловича Меншикова взял его в новую службу, он отлично знал и командиров, и нрав их – а оттого не мог не согласиться с Самойловым.
– Ну, пошли, коли так! – уныло пробормотал он – и вдруг во весь голос затянул дурашливую песню о том, как молодица-молода поехала по дрова, зацепилась за пенек и простояла весь денек… потому что повстречала пригожего дровосека и тот не поленился доказать ей, каков он умелец во всякой работе.
Самойлов только рукой махнул. Дураку понятно: Аржанов надеется, что постовые его услышат, узнают – и успеют шумнуть в казарму, чтобы увлеченные девками драгуны спрятали концы в воду. И он едва не захохотал в голос, когда не увидел караульных ни у ворот, ни у дверей казармы. Таким образом облава прибыла незамеченной…
Впрочем, напрасно уповал на это Самойлов! Сыскалось все же одно вострое ухо, кто-то предупредил об опасности, и, войдя, офицеры обнаружили в полутемном помещении казармы настоящую кучу-малу.
– Что там такое? – поморщился Аржанов. – Корова ревет, медведь ревет, а кто кого дерет, и черт не разберет!
В это время приход офицера был замечен, подали команду «Смирно!» – и куча мала распалась.
– Вольно! – скомандовал Самойлов. – Ну что, выдавайте девок, мужики!
Царила полная тишина, солдаты смотрели невинно, а самые храбрые уже дружно начали отбрехиваться…
Аржанов неприметно осматривался. Никаких девок тут и в помине нет. Конечно, его расчет оказался верным, и солдаты помогли своим веселым подружкам улизнуть. Вот и замечательно. Ничего нет позорнее, чем наказывать женщину!
В эту минуту зоркий глаз Аржанова заметил какую-то сумятицу в дальнем углу. Покосился на Самойлова – нет, его приятель слишком увлечен «указами и регламентами». Поигрывая улыбочкой, Аржанов пошел между шеренгами драгун, весело отвечая на приветствия и дружески хлопая по плечам своих старинных сослуживцев.
Он шел и шел, как бы сам по себе, без особого дела, и улыбка его – открытая, ясная – так заморочила солдат, что никто не ждал опасности, когда Аржанов вдруг резко повернул – и одним прыжком оказался в том углу казармы, где трое или четверо драгунов кого-то волокли к задней двери, а этот кто-то упирался и нипочем не желал уходить.
– От-ставить! – негромко произнес Аржанов. – Смир-на!
Драгуны вытянулись перед ним, и Аржанов увидел среди них высокую и стройную девушку в синем помятом платье. Даже в зыбком свете факелов было видно, что ее глаза затуманены и она мало что соображает из происходящего с ней.
– Отстаньте! Спать хочу! – пробормотала она, сваливаясь на ближайшие нары, – и мгновенно лицо ее сделалось безмятежно-спокойным, как у ребенка.
– Уходили девку до смерти, а, негодники? – укоризненно присвистнул Аржанов, впрочем, негромко, ни в коем случае не желая привлекать внимания Самойлова.
– Да вы не подумайте чего дурного, господин капитан! – высунулся вперед старый аржановский знакомец Федька Рыжий. – Это… сеструха моя, вот, пришла навестить.
Ложь была столь нелепа, что не только Аржанов – стоящие вокруг драгуны зашлись от хохота. Один Федька сохранял пресерьезную личину.
Аржанов поглядел на него с удовольствием. Сколько он помнил Федьку Рыжего, тот был всегда нагло-отважен. А уж этих «сестер» вилось вокруг него – не счесть! Сам Аржанов был отнюдь не без греха, а потому не мог строго судить другого греховодника.
– Сестра? А ты ей брат? – переспросил он с нарочитой серьезностью. – По бабушке Ульяне двоюродный Яков?
– Точно так, господин капитан! – вытянулся во фрунт лихоимец Федька. – А она мне – вашей Катерины наша Арина двоюродная Прасковья!
Снова грянул хохот, да такой, что Самойлов не мог не обратить на него внимания и мигом оказался тут как тут.
– А! Девка! – завопил он возбужденно, как мальчишка. – Непотребная женка! Я так и знал… А где остальные? – Он напряженно вглядывался в углы казармы. – Сбежали, да? А эту бросили? И на том спасибо!
– Что ж, ей теперь одной отдуваться за всех? – недовольно пробурчал какой-то драгун.
– Ничего, мой милый, – пожал плечами Аржанов. – Закон как паутина: жук его прорвет, а муха завязнет. Вот она и завязла. А коли вам жалко, так зачем ее напоили?
– Да не поили мы ее, вот те крест святой! – закричали со всех сторон.
– Сказывайте! – махнул рукой Самойлов, грубо таща спящую с нар. – Эй, вставай, молодка!
Она вскочила и стала, пошатываясь, сонно, с ужасом тараща огромные серые глаза.
У Аржанова вдруг сжалось сердце. Немыслимо… немыслимо, чтоб эдакая красота жила по своим скверным похотям! Конечно, по пословице, сколько цвету ни цвесть, а бысть опадать, но все же до чего горько видеть этакое дивное создание залапанным, захватанным, измятым драгунами!
– Ты не подлой породы – с чего же так сподличалась? – пробормотал он, не сводя глаз с этого стройного стана, стянутого дорогой одеждою, с роскошной растрепанной косы, нежной кожи и пытаясь поймать убегающий, полубессмысленный взор ее темно-серых глаз.
– Позвольте слово молвить, господин капитан! – Кто-то тронул его сзади за плечо.
– Чего тебе, Федьша? – рассеянно обернулся Аржанов. – Опять про сестру заведешь байку? Или какие неудобьсказуемые подробности добавишь о том, как вы тут с ней забавлялись по-родственному? Ох, нет, избавь, знаешь… – Он с отвращением поморщился.
– Да мы, господин капитан, ее и не тронули никто, вот вам крест святой! – побожился Федька, и его голубые навыкате глаза, всегда нагло-невинные, теперь были искренни и печальны. – Она как пришла, как упала на нары – да и спала без просыпу. Мы уж думали – неживая. Не скрою, хотели тут иные взять ее насилкою, да какой в том прок, коли баба – бревно бревном? Не удовольствие, а бесчестие одно. К тому ж подружки с ней были веселые, удалые, умелые – всех нас обиходили, никого не обидели. А эта все спала и спала. Прочие женки смеялись да сказывали, что она прибрела к ним невесть откуда, пока они нашего сигнала ждали, дескать, начальства нету. Прибрела – они ее и прихватили с собой, сочтя за свою. А она, господин капитан, странная… – Федька умолк, значительно поглядев на капитана. – Я вот думаю… может, опоили ее чем да нарочно к нам привели? Скажем, в отместку?
Аржанов поглядел задумчиво. Федька не врет, он это чуял. С тех пор как в деле под Лесной прапорщик Аржанов спас жизнь рыжему новобранцу, их связывали особые отношения. В баталиях оба свято блюли девиз: «Бегать – смерти не убегать!», а потому перли очертя голову навстречу любой опасности, втихомолку приглядывая друг за другом. И ни разу ни один даже ранен не был! Виделись они теперь нечасто, однако Аржанов знал доподлинно: Федька ему не соврет. И ежели он говорит, что странную девку, которая, едва придя веселиться в казарму, повалилась спать, никто и пальцем не тронул, значит, так оно и есть.
Аржанов и сам не понимал, почему вздохнул свободнее при этой новости. Ну что ему до этой гулящей, пусть она даже и хороша так, что дух захватывает? Отчего ему так важен мало-мальский намек на то, что она здесь по нечаянности, может быть, по злому умыслу? Почему он схватился за этот намек, будто утопающий за соломинку? Неужели потому, что она слегка похожа… похожа на одну, мимолетную, которую он нашел посреди ночи, а утром потерял – по глупости, по трусости, по дурацкой осторожности – и больше уж не нашел ни ее, ни даже отдаленного подобия, хотя искал, искал, перебирая бессчетно женщин всякого чина и звания?.. А эта – правда похожа, хотя одета не как деревенская девка, а скорее как дама. Да, вот еще одно доказательство той странности, на которую намекает приметливый Федька. Всем этим «гулящим и непотребным» такое платье и во сне не приснится! И такие башмачки сафьяновые, с круто выгнутым каблучком.
Нет, здесь что-то не так.
– Погоди! – Он загородил путь Самойлову, который тащил за собой упиравшуюся незнакомку. – Куда навострился? Твое дело – фузеи проверить, чищены ли, да хорошо ли пристреляны карабинцы. Ты, что ли, профос, тащить ее на расправу? А ну, дай ее мне!
Посунув плечом Самойлова, он взял девичью руку – и его почему-то так и ожгло, хотя ладонь у нее была сухая и прохладная.
– Да ведь и ты не профос! – жалобно воскликнул изумленный Самойлов, на что Аржанов только хохотнул:
– Ты же сам говорил, что я – блюститель порядка! Вот и не мешай мне его блюсти!
С этими словами он промаршировал через казарму и вышел вон, не выпуская руки девушки, которая почему-то послушно шла за ним и ни разу даже не попыталась вырваться.
4. Задумчивая ночь
Он шел и думал, что же это с ним творится.
Чай, не мальчик. И сказать, что ему внове брать незнакомую женщину за руку, – значит, самого себя на смех поднять. Брал, брал… да что за руку – за сердце брал сразу, с одной встречи, с одного взгляда! Откуда же это тревожное чувство, будто прохладная рука его самого взяла за сердце?
Остановился, глянул через плечо. Та, которую он вел за собой, тоже остановилась. Ее чуть пошатывало, глаза полузакрыты. Аржанов так и взвился: да она спит на ходу! Идет и спит – и не чует, что у него сердце замирает, когда безучастные тонкие пальчики чуть вздрагивают в его пальцах!
Аржанов знал женщин. Попадались такие умелицы, что одними дразнящими касаниями могли мужика заставить трепака перед ними плясать да через голову переворачиваться! Может быть, и она из таких?.. Ну что ж, он жаловал подобных умелиц и тешил плоть свою как хотел, но никогда, ни разу его душа не была побеждена женщиной. Был один раз… но нет, он не любил об этом думать и начинал ненавидеть себя, когда попадал во власть дурманящих сладких воспоминаний. То был плен, томительный плен… но это в прошлом и никогда не вернется опять! Сейчас все иначе. Особую остроту самым пылким отношениям придавало то, что Аржанов всегда знал: он свободен. Он может встать с этой постели и уйти в любую минуту – и никакие слезы, никакие ласки и мольбы не удержат его, даже если любовница будет влачиться за ним на коленях, цепляясь за полу одежды нагими руками и уверяя, что немедленно лишит себя жизни, ежели он не воротится. Ну что греха таить: порою он нарочно поступал жестоко, чтобы услышать эти мольбы, клятвы, увидеть слезы… он не верил женским слезам. Скрывая за небрежным любвеобилием раненую, тоскующую душу, он очень тонко чувствовал женскую натуру и не сомневался: женщина создана не для счастья, а для страдания, для слез, для сердечной боли, и без этого всего ей жизнь не в жизнь. Именно поэтому так редки семьи, где жена открыто или мысленно не прелюбодействует на стороне. Муж-то уверен, что окружил свою лапушку всеми мыслимыми и немыслимыми заботами, он хоть в кулак зажмет свое мужское достоинство, а не тронет женушку, если ей вдруг неможется или если у нее чуть ли не еженедельно вдруг пошли месячные дни… А его белая лебедушка в это время точит слезы о том сильном, небрежном, который властен над ней, и хоть расточает изысканные комплименты во время танца, хоть изображает галантного кавалера, оба они знают: по его воле она даже посреди бальной залы задерет юбки и будет с восторгом целовать небрежно, а то и грубо тискающую ее руку.
«Бабу хлебом не корми, только дай ей поплакать и почувствовать себя несчастной!» – был убежден Аржанов, и жизнь подтверждала его мнение. Может быть, иные женщины где-то существовали, но они ему просто-напросто не попадались. И, заставляя женщин страдать, он был убежден, что потакает их самым тайным, заветным желаниям, – а оттого уходил не задумываясь, стоило лишь почуять, что кто-то начал считать его своей собственностью.
Так отчего же он сейчас идет неведомо куда, сжимая вялую ладонь распутной, сонной незнакомки? Или в этом равнодушии кроется для него особая притягательная сила? Женщины всегда цеплялись за него, а эта… эта… Или Федька все же наврал, и ее до того уделали бравые драгуны, что сейчас о мужике и думать тошно?
Такая тяжесть вдруг налегла на сердце, что Аржанов с ненавистью отдернул руку и, не взглянув более на незнакомку, ломанул через рощу, не разбирая дороги.
Какого черта?! Пусть идет сама, куда ей надобно. Себе-то можно не лгать: он все равно не потащит ее на расправу в полицию, хоть и взята была девка, что называется, на месте преступления. Так зачем она ему, зачем лишняя докука и непонятное томление?
Он выбрался из кустов к малой речушке с пологим бережком, огляделся.
Куда это его занесло? Какие-то овраги… Темнота, ночь, ишь ты, будто темно-синий бархат! А что за речушка? Так себе, канавка, но пахнет свежестью, в темноте кажется глубокой-преглубокой и катится меж травы так медленно, что чудится вовсе неподвижной. На черной глади слабо колыхалась искорка. Аржанов поднял голову: это звезда проглянула меж влажных облачных преград, нашла-таки дорожку. А она… она найдет ли дорогу домой? Эх ты, тьма какая, заросли… да ведь это Калинин овраг за Темкинской улицей, так вот куда ноги занесли! Нехорошее, говорят, место. Ходят слухи, будто здесь нашли себе приют ночные разбойники. Славной добычей им будет задумавшийся государев сыскарь! Впрочем, Аржанов никому еще не был легкой добычей. Как-нибудь отобьется, не баба, чай!
Не баба… Он стиснул кулаки. Какая бы ни была эта… она… нельзя ее бросать в таком опасном месте! А ну как набредет на лихого человека – что с нею сделают? И этот грех ляжет камнем на душу Аржанова. А вдруг Федька не врал? Вдруг и впрямь девка сделалась жертвою чьей-то злобы, чьей-то расчетливой мести? Может быть, не случайно Самойлову именно нынче донесли, что в казарму придут веселые женки? А ведь они небось туда что ни ночь шастают…
Как же это он сразу не увязал благонамеренный донос со странным поведением девушки? «Дурак, дубина ты стоеросовая, а не сыскарь! – яростно сказал себе Аржанов. – И не мужчина, а бабья утирка, если бросил женщину, какую ни есть, одну в опасном месте!»
Он кинулся туда-сюда, пытаясь вспомнить, откуда пришел на эту поляну. О господи, вот уж тьма! Куда, спрашивается, бежать? Где ее искать?!
Аржанов в отчаянии воззрился на звездочку, как бы ища подмоги у небес, как вдруг почуял за спиной нечто. Будто бы легкий вздох.
Оглянулся – что-то толкнуло в сердце. Она! Она была здесь! Платье таяло во мраке, а лицо светилось в ночи, будто бледная луна.
Не помня себя, Аржанов кинулся к ней, схватил за руки:
– О господи! Ты здесь! Слава те… Не ушла?
– Куда ж мне идти? – слабо отозвалась она, и звук ее голоса заставил Аржанова замереть. Эхо… эхо давнего счастья!
– Ну, куда? – проговорил он, отгоняя призраков и пытаясь обрести покой. – Ты ведь живешь где-нибудь?
– Не знаю, – сказала она задумчиво. – Не помню.
– А кто ты? Как зовут? – спросил он жадно, с надеждой, но тут же постарался утихомирить неразумное сердце: что ему в ее имени? Ведь того имени он никогда не знал, не с чем сравнить.
Девушка так старательно задумалась, что даже брови свела.
– Не знаю, – наконец сказала она удивленно. – Я имени своего не знаю… – И опустила голову, словно стыдясь.
– О господи, – вздохнул Аржанов. – Что же мне с тобой делать, а?
Она вовсе понурилась. Ветерок тронул листву, Аржанову почудилось, что незнакомка всхлипнула, и сердце у него перевернулось! Резко привлек к себе:
– Не плачь, ну что ты? Не плачь! Я тебя не оставлю!
Почему-то казалось, что он умрет, если увидит хоть одну ее слезу, но она, доверчиво прижавшись, повернула к нему спокойное, чуть улыбающееся лицо:
– Я не плачу. Просто так, думаю… не понимаю. А ты кто?
Она, как слепая, легко провела пальцем по его лицу.
И тут Аржанов понял, что дело плохо…
…Вся кровь его закипела, голова пошла кругом, а что вытворяла плоть! Судорожно распрямляясь в тесных кюлотах, она причиняла враз боль и такое блаженство, что Аржанов схватил девушку за бедра и с силой притиснул к себе, чтобы получить хоть малое облегчение. Не тут-то было! Новые бешеные судороги неутоленного желания опоясали его, и он, застонав, уткнулся в нежную шею губами, бормоча исступленно:
– Дай утеху телу моему! Дай!
Ох, так вот что томило его с первого мгновения встречи! Он захотел ее… нет, не так. Он возжелал, взалкал ее – как умирающий от голода и жажды алчет пищи и питья, как удушаемый алчет глотка воздуха. Кровь бухала в висках, все плыло перед глазами, он впивался губами в нежную запрокинутую шею, нетерпеливыми руками обнажая ей плечи, бестолково дергая шнуровку лифа.
«Что со мной? – прорывался сквозь шум в голове чей-то незнакомый голос. – Что со мной? Я сошел с ума. Меня отравили!»
Аржанов с трудом узнал этот голос. Он слышал его прежде – другим: трезвым, спокойным, насмешливым. Это был голос того, былого Аржанова, каким он был какой-нибудь час, полчаса, несколько мгновений назад. Словно бы некая неведомая сила преобразила, переродила его. У него маковой росины во рту за это время не было, но все же некий яд попал в его кровь и растекся по ней, проник в сердце, заставляя его то разрываться от пьянящего желания, то сжиматься от страха: а что, если он будет отвергнут? И не меньшим ужасом наполняла его мысль: а вдруг она сейчас привычно бухнется на спину, разведет ноги и скажет лениво: «Ну, давай, соколик, бери, чего хошь, да только знай: я плату вперед прошу!»
Ему хотелось одновременно и оттолкнуть ее – и слиться с нею. Умереть – и жить. Да что же, что же это? Как пережить эту пытку, как выстоять пред ураганом чувств?
В последнем усилии отрезвления он встряхнул ее, заставил выпрямиться, взглянул в глаза – и сердце его вновь зашлось: они не были сонными, безучастными, они смотрели изумленно, и были омыты слезами, и губы ее дрожали. Вдруг потянулась к нему, легко обняла за шею, прильнула к губам, шепча:
– Ох, милый, сон мой сладкий, свет мой ясный… милый, милый…
У Аржанова подогнулись ноги, и он рухнул в траву, увлекая за собою послушное женское тело.
Аржанов очнулся от дрожи, пробежавшей по его телу, и приподнял тяжелую, хмельную голову. Он так и заснул, уткнувшись губами в ее плечо… она тоже спала, тихо улыбаясь во сне.
Аржанов стиснул лицо ладонью. Ему было странно то ощущение счастья, которое владело им всецело. Чудилось, он заблудился в лесу – и вдруг вышел к околице, а невдалеке мерцает огонечек в окошке, и там, за окошком, его ждут – его одного.
«Не может быть, – подумал он смятенно. – Не может быть… Я люблю ее?»
Он растерянно оглянулся, как бы ища ответа у ночи, но та лишь задумчиво и молчаливо посмотрела ему в глаза.
Перекатившись на спину, он сладко потянулся, с восторгом ощутив умиротворение, и покой, и блаженство всего тела, всего своего существа, но в этот миг легкие руки обвили его плечи. Девушка, не просыпаясь, придвинулась к нему близко-близко, прильнула вся – и вновь задышала ровно, спокойно. Ее сонная рука скользнула по его груди, мимолетно погладила старый шрам, шедший наискось через левый бок, задержалась на нем… а потом, не открывая глаз, она шепнула сквозь сон:
– Егорушка… Ох, господи! Что же это у тебя, Егорушка? – И сама себе ответила другим, более низким и насмешливым голосом: – Шрам давний, уж давно не болит. Медведь когтем царапнул. Хотел насквозь порвать, да господь уберег, послал ангела. Ничего, теперь уж не больно… не больно…
И голос ее затих.
У Аржанова остановилось сердце. Егор – это было его имя, и эти же самые слова сказал он когда-то на лесной поляне, в немыслимую, волшебную, купальскую ночь… сказал той, которую потерял – и никак не мог найти. А теперь она лежала рядом с ним.
Он оставался недвижим, пока сон не овладел ею вновь и обнимавшая его рука не ослабела, потом осторожно встал и принялся одеваться – с трудом признавая собственную одежду и долго соображая, какой части тела какая вещь принадлежит. Чудилось, бессчетное минуло время с тех пор, как он находил применение этому камзолу, рубашке, тесным кюлотам.
Потом долго и бестолково шарил в траве, пока не нашел одну вещицу, которую всегда носил на поясе. Вещица была памятная, ее Аржанов поклялся носить при себе всегда, и сколько вопросов наслушался: зачем тебе это да зачем! Наконец нашел, заботливо привязал.
Волосы его растрепались; едва нашел ленту, кое-как связал их на затылке. Сел на траву обуваться – да и замер, глядя на тусклый звездный отблеск, играющий на ее круто выгнутом бедре. Замер, задумался.
Она! Вот точно так же лунно, бледно светилась ее кожа тогда, в лесу. Незабываемо… Зачем же он ушел от нее тогда? Зачем обрек себя на пытку воспоминаниями?
Испугался. Да, испугался счастья! Он пытался уверить себя, что у них так все мгновенно произошло, потому что у него уже на Аннушку-пышечку плоть была навострена, а тут попалась под руку горячая девка… Какая, мол, разница, в чьи ворота ломиться?! Твердил это себе, а в глубине души знал: не так. Не так все!..
Он жил тогда в отцовском имении: следил, как приживется на конном заводе новый табун, а по ночам открывал для себя прелести незнакомой, сговорчивой, простодушной деревенской жизни. Это днем, на своем дворе, он был барин молодой, Егор Петрович, строгий хозяин, а чуть сходились над землей сумерки, через тайную калиточку выскальзывал из сада шалый да удалый Егорка, Егорушка, девичье наваждение, бабье смятение. Баб и девок окрестных перепробовал он много, брал их не задумываясь, отказа настоящего отродясь не встречал – стоило только руку протянуть, а к иной и протягивать не надо было: лишь мигнул, а она уже лежит, истекая сладким соком! А сколько сами на нем висли, тянули хоть в постель, хоть под забор, на сенца охапочку?
Эта ведь – тоже не перечилась, когда он ее заграбастал под березкою. Напротив, ласкалась, как ошалелая, но было в ее исступленных ласках нечто, доселе Егором не знаемое. Она небось и лица-то его не разглядела, только шрам на боку нащупала, а все ж Егору отчего-то почудилось, будто он для нее – особенный. Будто ни для кого другого не расточала она ласк – для него их сберегала, ему и отдала. Будто он для нее один на всей земле – единственный! А ведь этого, только этого ищут мужчины в женщинах: встретить на просторе земном ту, для которой ты – единственный, и нет никого, кроме тебя, во всем белом свете, а если не будет тебя – значит, и никого не будет.
Может, потому и обезумел Егор от нее, растворился в ее объятиях, растекся в ее лоне сладким медом… обмер от счастья.
А когда проснулся, первое, что понял: он и впрямь был у нее единственным. Первым – уж наверняка… И такая оторопь взяла Егора, такой донял стыд: вот сейчас она проснется, и спохватится (хмель-то купальский, ночной, истаял в лучах рассвета!), и примется укорять его за то, что походя испоганил ее девичество… Нестерпимо сделалось увидеть ее глаза – он даже не знал, какого они цвета, знал только, что сияли ему, будто звезды! – увидеть их погасшими, залитыми слезами ужаса и раскаяния, а рот, припухший от поцелуев, – исторгающим попреки…
Он с болью поцеловал эти истерзанные губы – чуть коснулся. Зажал рукой сердце, прикрыл глаза, чтоб не видеть, не оглядываться… ушел.
Ушел, чтобы забыть. Но не смог. Не смог! Искра, зароненная той ночью в сердце, жгла его, жгла, а теперь пожаром разгорелась. И больше уж он не собирался уходить от нее. Жить без нее? Да лучше бы вовсе не жить!
Жалко будить, но надо же одеть ее – и увести отсюда.
Аржанов поднял смятый, порванный на груди лиф женского платья – и отшвырнул брезгливо. Ревность обуяла его при одной мысли, что к ней прикоснутся эти обрывки ее прошлого.
Торопливо сбросил камзол, кое-как обернул спящую, подхватил на руки. Голова скатилась ему на плечо, губы мимолетно скользнули по шее – и опять все зашлось, помутилось в нем.
Нет, уже не здесь. Скоро рассвет. Надо идти к Маланье, она даст приют этой незнакомой… самой родной на свете! Там она скажет ему свое имя, вспомнит их первую ночь. И если все остальное ее прошлое канет в небытие, а ночь на Ивана Купалу останется единственным воспоминанием, – что ж, Егор Аржанов только об этом и мечтает!
5. Опять одна
– Аринушка… светик, Аринушка! Полно спать, погляди на божий мир, открой глазыньки!
Какой мягкий голос! В него проваливаешься, будто в пуховую перину. Да разве от такого голоса можно проснуться? Еще больше хочется спать… и она вновь заснула бы, так и не успев полностью проснуться, как вдруг послышался другой голос, при звуке которого сон начал улетать:
– Ты, нянька, я погляжу, ее вовсе Аринушкою окрестила? А ну как не ее имя?
– Знамо, не ее, однако до чего она с Аринушкой моей ненаглядной схожа! Две капли воды – ни дать ни взять. Вот такая же она была, когда… ох, господи, лучше б ты меня прибрал, старую, чем дитятко мое ненаглядное!
– Ну не плачь, не плачь, не плачь ты! Вон, всего меня слезами залила!
– Ах ты, дите неразумное, ведь Аринушка мне все равно что дочь была – одно во всем свете счастие! Кабы ты знал, что такое – потерять того, кого пуще жизни любишь!
– Уже один раз… потерял. Но теперь нашел и больше ни за что не потеряю!
В этом голосе вдруг зазвучало нечто такое, что все тело дремлющей девушки отозвалось сладкой судорогой. Но, испугавшись чувства, стеснившего грудь, она не открыла глаза и по-прежнему оставалась неподвижной.
– Егорушка, да ты в уме? Неужто об ней речь ведешь?! Ты ведь имени ее даже не знаешь!
– Аринушка – хорошее имя, ничем не хуже прочих. Так и будем ее звать, ежели своего не вспомнит.
– Вона как! Не вспомнит! А жизнь свою – тоже не вспомнит? Может статься, она мужняя жена? Как заявится сюда стража да как упекут тебя в камору, что чужую женку со двора свел…
– Ниоткуда я ее не сводил! – В голосе мужчины задрожала такая боль, что той, которая притворялась спящей, нестерпимо захотелось утешить его, приголубить, обнять. Но она не осмелилась пошевелиться. Отчего-то казалось, что, стоит ей открыть глаза, все развеется дымом. Вот она и лежала, и слушала, и мимолетно названное имя – Егорушка – заставляло замирать ее сердце. – Я же говорил тебе, как было. Ничья она, а значит, моя. Спрашивал нынче: никто не заявил о пропаже. Ничего я о тех, кто ищет ее, не знаю.
– Сдается мне, дитятко, ты и знать сего не хочешь… – с печальным вздохом отозвался мягкий голос.
На какое-то время наступило молчание, пока мужчина не проговорил угрюмо:
– Ладно, пора мне, нянька. Вернусь ввечеру. Ежели она… Аринушка наша… очнется да, не дай бог, уйти захочет – не пускай! Вот на этом пороге ляг – и никуда не пускай, покуда я не приду! А захочет что о себе сказать – выслушай со вниманием и запомни все до словечка. Ну а ежели, не знаю, что-то случится непредвиденное, пошли за мной Прошку прямиком в Приказ. Ежели я не там, то в казармах буду непременно. Отыщете, коли понадоблюсь. А так – прощай до вечера. Да, и вот что. Если от батюшки Дмитрия Никитича придут или еще от кого спрашивать, скажи, что меня со вчерашнего дня не видела. Поняла?
– Поняла, не вовсе уж дура, – проворчала женщина. – Опять какая-нито кляча придворная на тебе виснет? Ох, послал бы ты их всех, Егорушка, да подальше, куда Макар телят не гонял!
– Послал уже, разве не видишь? Ну, прощай! Аринушку береги!
Стукнула дверь, и сделалось тихо. Похоже было, ушел не только мужчина, чей голос тревожил сердце, но и его собеседница.
«Неужели меня зовут Аринушка? – подумала та, что лежала в постели и притворялась спящей. – Хорошее имя, мне нравится. Но я его не помню. А правда, как меня зовут? И этого не помню!»
С ужасом открыла глаза – и тихо вскрикнула, увидев близко над собою женское лицо. Так хозяйка никуда не ушла, а подкралась и тихонечко ее разглядывает!
Милое, доброе, тронутое глубокими морщинами, румяное лицо дородной старушки с живыми карими глазами, которые тоже вспыхнули испугом – и радостью одновременно:
– Ой, гляди! Очнулась! Аринушка…
«Аринушка» поглядела на нее задумчиво:
– А ты кто?
– Не узнаешь? Да я же Маланья, кормилица твоя и нянюшка! – И тут же слезы хлынули из-под морщинистых век: – Ах, дура я, дура! Моей-то Аринушке уже годков сорок небось сравнялось бы, а ты еще вовсе девонька. Зову тебя Аринушкой потому, что с нею схожа. Вот только волосы… у моей Аринушки они были как лен, а у тебя потемнее. И глаза у нее голубые… да, голубые! Ну, коли ты не Аринушка, скажи, как твое имя?
– Алена, – молвила она, изумляясь, что помнит это имя. – Алена! – И схватилась руками за постель, резко села, озирая испуганными глазами чистую, по-старинному убранную светелку с большой изразцовой печью, с лавками по стенам и множеством икон. Голова закружилась так, что она принуждена была снова откинуться на подушки.
– Лежи, лежи, Аленушка, – встревожилась Маланья. – Ничего, ничего: Аленушка – тоже хорошее имя. А что еще про себя скажешь? Отец у тебя, мать есть? А то, может быть, муж законный? – В голосе зазвучала опаска.
Алена лежала молча. Что говорить? Где она? Как сюда попала? Кто такой этот Егорушка, чей голос заставлял ее вздрагивать? Да кто б ни был – это не может оказаться он, ее Егорушка, а стало быть, и дрожать нечего. Совпадение, тезки они, вот и все. А что голоса вроде бы схожи, так это ничего не значит: вот ведь схожа она сама с какой-то неведомой Аринушкой. Правда, мать ее, покойницу, тоже звали Ариною, да что с того? Была она баба деревенская, арзамасская, и уж наверняка знать никакой Маланьи не знала. Тоже совпадение, не более!
– Девонька, ты что ж замолкла? Уснула?
Алена не шелохнулась. Пусть думает, будто уснула. Сейчас у нее нет сил отвечать на досужие вопросы, вдобавок на многие из них просто нет ответов. Кто она? Вдова? И при том сожительница немца? И вдобавок, недоказненная преступница? Поди-ка объясни все это Маланье! Небось кликнет полицию, как бы ни была добра! Нет, надо как-то исхитриться убраться отсюда, пока не вернулся этот… Егорушка. Зачем она ему сдалась? Как у него оказалась?
Алена попыталась вспомнить – и едва не закричала от страха, когда в памяти вдруг возник Ленька, окаменело лежащий в пыли, а потом – кривой злой рот, и ручищи, нечисто ее лапающие, и гнусный голос: «Ой, каково богачество, глубины каковы… А ну пей, не дергайся, ведь сверну шейку-то, вот те крест!» – а потом мерзкий железистый вкус во рту, и сумрак, заволакивающий рассудок, и подгибающиеся ноги, и одно непрестанное желание: уснуть, хоть бы и навеки!
А потом? Что было потом?
Этого она не могла вспомнить, как ни трудила голову. Какая-то тьма клубилась, наваливалась, – так клубится, наваливается на неосторожного прохожего встречник!
Алена слышала – рассказывали, если по дороге несется неистовый вихрь, надо быть осторожным: это злой дух – встречник, который спешит за душой умирающего преступника или убийцы, чтобы увлечь его в ад. Неосторожного путника встречник может утащить с собою, и тогда никто и нигде более не увидит его. Спастись от встречника можно только одним способом: бросив в вихрь острый нож. Тогда смерч рассеется, а нож, упавший на дорогу, окрасится кровью…
Да, Алену закружил, утащил встречник. Но кто спас ее? Кто отважился бросить острый нож в смертоносный вихрь? И где, за сколько верст – а может быть, десятков, сотен верст – оказалась она?
Бесплодные воспоминания причиняли такую боль и тоску, что Алена сдалась беспамятству – и не заметила, как снова погрузилась в серый туман сна.
– Алена! Алена, да ты с ума сошла! Мы с Ленькой уж вовсе рехнулись, а ты здесь спишь, валяешься? А ну-ка вставай! Вставай, просыпайся давай!
Алена всполошенно открыла глаза и мгновение одурело, недоверчиво всматривалась в Катюшкино лицо, неведомо как возникшее здесь.
Нет, правда – Катюшка! Да что это с ней? Роба перекошена: одно плечо вовсе вылезло из декольте; фонтаж-коммод наехал на лоб, tour la gorge, шелковая лента на шее, надета задом наперед, так что бант и цветок оказались не спереди, а сзади; пухлые напомаженные губы дрожат, а от голубых глаз тянутся по бело-розовым щекам две сероватые дорожки.
– Катюшка, – ошарашенно пробормотала Алена. – Ты что, плачешь? А белила-то текут!
– Да черт с ними, с белилами! – отмахнулась Катюшка, впрочем, тотчас же выхватив из рукава крошечную кружевную утирку и осторожно промокнув щеки. – И ресницы тоже текут? – спросила испуганно. – Ох, все, жуть! В кои-то веки Аржанов на меня поглядел, а я – чучело чучелом!.. – Она заломила руки, а потом сунула платочек в рукав и сказала совершенно равнодушно: – Да и пес с ними, с ресницами, и с Аржановым тоже. Главное дело, что ты жива! Ох, как я рада, рада как! – Она набросилась на Алену, душа ее объятиями и букетом разнообразнейших духов. – Слава богу! Но как, скажи на милость, ты могла быть такой дурищей? Зачем потащилась с этим разбойником? Судя по Ленькиным словам, у него была просто-таки нечеловеческая рожа! Ленька тоже хорош, дурак! Мало его по башке стукнули, надо было вовсе расколоть: ну кому от такой глупой колоды польза?!
– Катюшка! Да он жив? – едва не взвизгнула от нетерпения Алена.
– Жив, куда денется? – подергала та оголенным плечиком, поправляясь в декольте. – Отлеживается. Порывался со мной ехать, да я не велела в наказание, что был так глуп и пустил тебя ночью идти!
– Да почем же мы знали?! – слабо возмутилась Алена. – Человек тот сказал, мол, от тебя послан, вдобавок письмо представил…
– Письмо?! – У Катюшки глаза на лоб выскочили. – Ты в уме? Чтоб я письмо стала писать?! Да после сего письма ты как раз и должна была посланного повязать, стражу кликнуть и дома сидеть несходно. Ведь это и есть самое несусветное: чтоб я письмо писать затеяла!
Катюшка была столь возмущена, что Алена почувствовала себя и впрямь дура дурой. Однако ее удрученный вид не утихомирил подругу, а вроде бы еще пуще разъярил.
– И вот еще что мне Ленька сказывал, – налетела она. – Будто ты к этой, как ее там, мужниной сестре потащилась выглядывать да вынюхивать? Нет, ты вовсе без головы, вовсе без головы! – С ужасом схватившись за фонтаж-коммод, она скорбно поглядела на Аленину голову… вернее, на то пустое место, которое было у подруги вместо оной. – Жаль, я не видала тебя черномазую да желто-зеленую! Подумаешь, лицедейка! Как ты могла надеяться, что Ульяна тебя не узнает?! Вот кабы ты какой-нибудь кривой турецкий носище вместо своей курноски приставила да гляделки свои серые перекрасила – тогда еще ладно, а так… Вот и расхлебывай теперь всякие гадости. Ведь не иначе это твоя Ульяна Мефодьевна тебя выследила и…
– И что? Письмишко за тебя намарала? – не удержалась от смеха Алена. – Ну, вот уж где глупости! Больно заумно! Ульяна – баба хитрая, но простая, будто кочерга. Она бы могла ко мне разбойничка с ножичком подослать, а так, опоить для чего неведомо и бросить… нет! Это уж скорее всего бывшие дружки Ленькины вызнали, кто их выдал тогда, – вот и месть мстят, они горазды на всякие хитрости!
Катюшка всплеснула руками:
– Опомнись! Какие дружки?! Они уж давно эва где: кто на плахе, кто на колесе, кто гремит кандалами в Сибирь! – И вдруг поглядела на Алену почти с ужасом: – А ты что говоришь: опоить, мол, и бросить? Ты и впрямь ничего не помнишь?
– Ей-богу, нет, – покачала головой Алена – и ей как-то нехорошо сделалось от испуганного взгляда подруги: – А что я должна помнить?
Катюшка смотрела с жалостью:
– Ну, Аржанов мне по секрету сказал, будто нашел тебя в казармах драгунских, вовсе беспамятную и в компании девок гулящих. Только те успели улизнуть, а тебя у солдат одну бросили… – И вдруг замахала руками, закричала в голос: – Да нет, нет! Алена, не смотри так! Не было ничего, ничего с тобой стыдного не делали! Ты спала как убитая, драгунам других девок хватило, а потом Аржанов тебя сюда увел. Ты ему в ножки кланяться должна, поняла? Главное, чтоб до Фрица ничего не дошло! Ведь непотребную девку, в казарме взятую с солдатами, раздевают догола и пускают…
Катюшка внезапно умолкла, и ее пухленькое личико так вытянулось, что сделалось похоже на дыньку:
– Ой, мать моя! Да ведь ты и есть… голым-голая! Мне Аржанов и сказал: на подруге, мол, вашей, и нитки нет. Вы, мол, возьмите ей какой ни есть туалет, наготу прикрыть. Это значит – что?
– Это значит, что он принес барыню сюда в чем мать родила, своим кафтаном обернув, – послышался голос, исполненный такого презрения, что Алена в первую минуту даже не узнала Маланью.
Ох, так она все это время была здесь и слышала их разговор?! И про Ульяну, сестру мужа, и про Фрица… И конечно, скажет ему – кому? О боже мой, о боже!
– Коли надобно, я помогу вам одеться, – вновь, с тем же убийственным отвращением проговорила Маланья, и ни о чем не подозревающая Катюшка милостиво кивнула на пухлый узел, брошенный на лавку:
– Вот и хорошо. Давай-ка приоденем нашу страдалицу. Погляди, какое я тебе привезла чудное платье!
Это было любимое Аленино платье: темно-синее, атласное, со сплошной юбкой и серебряной кружевной вставкой. Вставка заканчивалась шнипом, который весь был обшит узенькими блондами, и из-под рукавов тоже ниспадали блонды, только широкие. Лиф был лишь слегка тронут серебряной вышивкой, будто изморозью, и тоненькая полосочка морозно-серебристого кружева окаймляла декольте, придавая щедро открытой груди лилейную белизну и трогательную нежность.
Да, это было любимое и самое лучшее платье Алены, однако она почувствовала себя одетой в грязное, отвратительное рубище, когда в сопровождении Катюшки и Маланьи вышла в соседнюю горенку – и на нее упал холодный взгляд высокого мужчины, стоящего у окна.
Сперва Алена не могла разглядеть его лица, потому что он стоял спиной к свету, – видела только, что он без парика, в темном камзоле и строгих голландских кружевах. Он читал какие-то бумаги, однако при появлении женщин свернул их, сунул за отворот рукава и устремил на Алену ледяной взгляд.
Это, верно, и есть Аржанов. Что он сделает с ней сейчас? Повлечет в узилище? Нет, он ничего о ней не знает. Катюшка сказала ему, что ее подруга живет с Фрицем фон Принцем, но ни словом не обмолвилась о ее прошлом. Так что об этом можно не думать. Сейчас главное – поскорее уйти, уйти отсюда, избавиться от этого пристального взгляда. Почему он так смотрит? Oсуждает? Ну и не спасал бы ее, коли уж так строго судит!
Катюшка пихнула ее в бок, и Алена опомнилась.
– Я… сударь… благодарна, кланяюсь земно, – забормотала она неловко – до того неловко, что Катюшка даже зубами с досады скрипнула.
– Не стоит, право. Счастлив быть вам полезным, – учтиво отозвался Аржанов и отошел от окна.
Свет упал на его лицо…
Да, он не носил парика, однако волосы были сильно напудрены, и это придавало ему отрешенное, даже надменное выражение.
Алена вдруг озябла… уставилась в худое лицо с сердито сведенными бровями и резкими, крупными чертами. Губы недобро поджаты. На подбородке ямочка – подрагивает от раздражения. Прищуренные глаза – ну точно расколотая льдина, впрохолодь.
И у нее зашлось сердце, когда сквозь эти хмурые черты проступили другие – незабываемые.
Эти длинные брови, которые сходились к переносице и топорщились кустиками, этот четкий, будто вырезанный рот с насмешливой, надменной ямочкой в самом уголке. Этот хищный нос… и глаза! Наконец-то она рассмотрела, какого они цвета: светлые, голубые. Там, в лесу, казались темными, как ночь, которая свела их, зачаровала, толкнула в объятия друг друга, – в объятия, навеки похитившие сердце Алены! Да он ли это?! Каким образом шалый деревенский парень мог преобразиться в государева сыщика, принять образ царедворца? Не мнится ли Алене, не шутит ли с нею шутки влюбленное сердце и все еще одурманенная голова? Тот Егор – этот Аржанов?! Да нет, не может быть…
И откуда-то, из каких-то вовсе уж дальних закоулков памяти, выплыло вдруг словцо, оброненное деревенской знакомицей, Маришкою, о господских конях, которые нанесли бы изрядную потраву мирским полям, когда б не остановил их молодой барин.
Вот, стало быть, как… Теперь понятно, почему он ушел от спящей Алены: боялся, вдруг она когда-нибудь потом признает молодого барина, станет к нему липнуть, требовать подарков, денег, а то и, храни боже, принесет в подоле к господскому порогу… И если сейчас спросить: помнишь, Егорушка, русалку, с которой ты все цветы да травы на некоей поляне измял-истоптал, он небось и не отличит ту ночь от множества других, а ту девку – от бессчетного количества прочих своих мимолетных сударушек.
Алена прижала руку к груди. Обычное движение женского волнения – никому и невдомек было, что сейчас она схватила свое бедное, измученное сердце, стиснула, чтобы ни единым трепетанием, ни единым биением не выдало оно горькой муки, смертной тоски, боли своей не выдало и любви к этому ледяному, чужому, равнодушно-презрительному…