Моя автобиография Твен Марк
«Чикагский фестиваль Великой республиканской армии» – это первая в серии из шести диктовок, находящихся сейчас в «Архиве Марка Твена», которые Клеменс произвел в мае и июне 1885 года. Все, кроме одной, Пейн опубликовал в своей редакции автобиографии. Найдер воспроизвел только эту, следуя тексту Пейна во всех деталях (МТА, 1:13–70; АМТ, 241–245). Диктовки о Гранте составляют самую раннюю из известных значительных частей, предназначенных, по словам Клеменса, для его автобиографии. Все охваченные им темы относились к недавним датам, и все затрагивают тот или иной аспект его отношений с Улиссом С. Грантом, который в то время умирал от рака горла. В «Чикагском фестивале Великой республиканской армии» речь идет о заключительном банкете на происходившем в 1879 году съезде Великой республиканской армии, где Клеменс произнес свой тост «За младенцев».
Клеменс диктовал своему другу и коллеге Джеймсу Редпату, а тот переписывал свои стенографические записи на пишущей машинке, у которой все буквы были прописными. Редпат затем проверил машинописные тексты, добавил пунктуацию, но оставил много опечаток, затем передал тексты Клеменсу, который слегка обработал и поправил их. Клеменс не был, однако, доволен результатом. Как он объяснял Гарри Уорду Бичеру, после того как заявил о прекращении диктовки, эта часть автобиографии была «весьма вольно надиктована, но у меня есть замысел немного обстругать ее как-нибудь, прежде чем я умру; я имею в виду грубую конструкцию и скверную грамматику. Это единственная диктовка, какую я когда-либо делал, и она оказалась весьма хлопотной и неуклюжей» (11 сентября 1885 года, CU-MARK). Клеменс так и не отшлифовывал эти тексты и не подготовил к публикации. Фактически через много лет после его смерти бывшая секретарша Клеменса Изабелл Лайон аннотировала экземпляр в редакции Пейна, заметив, что «мистер Клеменс не позволил бы включить грантовские диктовки в автобиографию без серьезного редактирования… Эти сделанные Редпатом записи были всего лишь краткими заметками и ждали коренного пересмотра» (с. 13, цит. из личного архива Кевина Макдоннелла).
Чикагский фестиваль Великой республиканской армии
1866 год.
Впервые я увидел генерала Гранта осенью или зимой 1866 года, на одном из приемов в Вашингтоне, когда он был генералом армии. Я просто увидел его и обменялся с ним рукопожатиями, вместе с остальной толпой, но в разговор мы не вступали. Также это был первый раз, когда я видел генерала Шеридана.
В следующий раз я видел генерала Гранта во время его первого президентского срока.
Сенатор Билл Стюарт от Невады предложил взять меня с собой, чтобы я мог увидеть президента. Мы нашли его в его рабочем костюме, одной из деталей которого был старый короткий льняной пыльник, сильно забрызганный чернилами. Я приобрел некоторую скандальную известность несколькими корреспонденциями, которые написал для «Нью-Йорк трибюн» во время кругосветной экспедиции на пароходе «Квакер-Сити». Мы обменялись рукопожатиями, затем наступили заминка и молчание. Я не мог придумать, что сказать, поэтому некоторое время просто молча смотрел на суровое, неподвижное лицо генерала, а потом произнес: «Господин президент, я смущен, а вы?» Он улыбнулся так, что не скомпрометировал бы чугунную статую, и я удалился под дым своего залпа.
После этого я не видел его примерно лет десять и за это время приобрел еще более скандальную известность.
В 1879 году генерал только что вернулся из путешествия по Европе и Азии, и его продвижение от Сан-Франциско на восток представляло собой нескончаемую овацию. И вот теперь его должны были чествовать в Чикаго ветераны армии Теннесси – первой армии, которой он командовал. Приготовления к этому событию соответствовали его важности. Мне телеграфировали из комитета по организации банкета и спросили, не хочу ли я присутствовать и отвечать на этом грандиозном банкете за произнесение тостов в честь дам. Я телеграфировал ответ, что тосты истощились. Все, что можно сказать на банкете о дамах, было сказано. Но существует один класс общества, который всегда оставляют без внимания на таких мероприятиях, и если они мне позволят, я возьму на себя тост «За младенцев». Они с готовностью согласились – таким образом я подготовил свой тост и выехал в Чикаго.
Предполагалась грандиозная процессия. Генерал Грант должен был произвести ее смотр с помоста, который был возведен для этой цели на уровне окна второго этажа «Палмер-хауса». Помост был устлан ковром, украшен флагами и т. п.
Наилучшим местом, с которого можно было наблюдать за процессией, был, конечно, этот помост. Поэтому я неспешно фланировал по нему, пока он еще был пуст, в надежде, что вдруг мне разрешат там сесть. Это было довольно приметное место, именно к нему были прикованы взоры публики, а внизу находилась бесчисленная толпа. Вскоре из окна отеля на этот помост вышли два джентльмена и прошли вперед. От гигантской толпы внизу поднялся невообразимый крик, и я узнал в одном из этих двух джентльменов генерала Гранта. Другим был Картер Харрисон, мэр Чикаго, с которым я был знаком. Он увидел меня, подошел и спросил, не хотел бы я быть представленным генералу. Я ответил, что хотел бы. Тогда он подошел к нему вместе со мной и сказал: «Генерал, разрешите представить вам мистера Клеменса», – и мы пожали друг другу руки. Последовала обычная секундная пауза, и затем генерал Грант сказал: «Я не смущен – а вы?»
Таким образом, он показал, что у него хорошая память не только на важные вещи, но и на мелочи. Банкет оказался, безусловно, самым выдающимся из всех, на которых мне доводилось бывать. На нем присутствовало шестьсот человек, главным образом ветеранов армии Теннесси, и это само по себе сделало бы его самым значительным событием такого рода в моей практике, но были и другие моменты, которые этому способствовали. Генерал Шерман и почти все из выживших великих генералов войны сидели в полном составе на возвышении вокруг генерала Гранта.
Ораторы были выдающейся известности и дарований.
В тот вечер я впервые услышал одно жаргонное выражение, которое уже достаточно вошло в моду, но мне как-то не попадалось.
Когда примерно в десять началось произнесение речей, я покинул свое место за столом и прошел к передней стороне огромной столовой, откуда мог охватить одним взглядом все зрелище. В числе других на тост должен был отвечать полковник Вайлас, а также полковник Ингерсолл, сладкоречивый безбожник, который начал свою жизнь в Иллинойсе и был там чрезвычайно популярен. Вайлас был из Висконсина и очень знаменит как оратор. Он превосходно подготовился к этому случаю.
Его имя стояло где-то в начале списка ораторов, а Боб Ингерсолл был девятым.
Я занял позицию на ступеньках перед духовым оркестром, и это возвышение обеспечило мне хороший общий обзор. Вскоре я заметил привалившегося рядом к стене неприметного молодого человека в форме рядового и со значком армии Теннесси. Он, похоже, нервничал и был чем-то озабочен. Вскоре, пока выступал второй оратор, этот молодой человек сказал:
– Вы знаете полковника Вайласа?
Я ответил, что нас представляли друг другу. Некоторое время он сидел молча, а затем сказал:
– Говорят, он просто дьявол, когда начнет!
Я сказал:
– В каком смысле? Что вы имеете в виду?
– Речь! Речь! Говорят, он прямо как молния!
– Да, – ответил я, – я слышал, что он замечательный оратор.
Молодой человек беспокойно ерзал некоторое время, а затем спросил:
– Как вы считаете, он превзойдет Боба Ингерсолла?
– Не знаю, – ответил я.
Снова последовала пауза. Время от времени мы с ним аплодировали тому или другому оратору, но этот молодой человек аплодировал как будто бессознательно.
Потом он сказал:
– Здесь, в Иллинойсе, мы считаем, что никто не может переплюнуть Боба Ингерсолла. – После чего грустно добавил: – Но говорят, что Вайлас прямо как молния.
Наконец произносить речь поднялся Вайлас, и молодой человек взял себя в руки и весь обратился в слух. Вайлас начал разогреваться, и люди стали аплодировать. Он произнес прекрасный пассаж, и последовал крик: «Залезайте на стол! Залезайте на стол! Встаньте на стол! Нам вас не видно!» И вот множество стоявших там мужчин подхватили Вайласа и поставили на стол, чтобы его стало видно как на ладони всей огромной аудитории, и так он продолжал свою речь. Молодой человек аплодировал вместе с остальными, и я слышал, как парень что-то бормочет, но что – непонятно. Но вот, когда Вайлас прогремел что-то особенно великолепное, весь зал взорвался овациями, и тогда этот молодой человек сказал с отчаянием:
– Бесполезно. Бобу до этого не подняться!
В течение следующего часа он держался своей позиции у стены в какой-то оторопелой задумчивости, явно не осознавая, ни где находится, ни чего-либо еще, и наконец, когда Ингерсолл взобрался на банкетный стол, его обожатель лишь выпрямился в позе внимания, но не выказал никакой надежды.
На Ингерсолла, с его светлым и свежим цветом лица, красивой фигурой и изящной осанкой, было приятно посмотреть.
Он должен был отвечать на тост «За добровольцев», и первая же фраза или две продемонстрировали его класс. На третьем предложении, слетевшем с его губ, зал взорвался криками и аплодисментами, и мой солдатик приободрился, в первый раз в нем затеплилась надежда. Но он был до этого слишком испуган, чтобы аплодировать с остальными. Вскоре, когда Ингерсолл заговорил о том, что добровольцы проливали кровь и рисковали жизнью для того, чтобы у матери не отбирали ее собственного ребенка, его превосходная речь до того воодушевила слушателей, что огромная масса людей встала в едином порыве и так стояла – крича, топая ногами и столь неистово размахивая платками, что это было похоже на снежную бурю. Необыкновенное извержение продолжалось минуту или две, а Ингерсолл стоял и ждал. И в этот момент я случайно бросил взгляд на моего рядового. Он топал ногами, хлопал в ладоши, кричал, махал руками – в общем, вел себя как человек, который и впрямь сошел с ума. Наконец, когда тишина была опять восстановлена, он посмотрел на меня со слезами на глазах и сказал:
– Проклятие! Он не остался в дураках!
Моей речи была дарована рискованная привилегия в виде почетного места. Я был последним в списке – честь, к которой ни один человек, вероятно, никогда не стремился. Очередь до нее дошла только к двум часам ночи. Но, поднявшись с места, я знал, что есть по крайней мере одно очко в мою пользу: текст обязан был вызвать сочувствие у девяти из каждых десяти присутствующих мужчин и у каждой женщины, замужней или одинокой, из той толпы, что стояла, сгрудившись в многочисленных дверях.
Я ожидал, что выступление пройдет удачно, – так оно и случилось.
В своей речи я метил в сравнительно недавно родившихся близнецов генерала Шеридана и в другие разнообразные вещи, выбранные с таким расчетом, чтобы завоевать успех. Я опасался только за один момент, и этот момент располагался там, откуда его нельзя было бы передвинуть в случае катастрофы.
Это была последняя фраза речи.
Я описал Америку через пятьдесят лет, с населением в двести миллионов душ, и говорил, что будущий президент, адмиралы и прочие выдающиеся личности этого великого грядущего времени лежат сейчас в разнообразных колыбельках, рассыпанных по широким просторам этой страны, а затем сказал: «И сейчас, лежа в колыбели где-то под флагом, будущий прославленный главнокомандующий американских армий настолько мало обременен своим грядущим величием и обязанностями, что сосредоточивает весь свой стратегический ум на усилиях засунуть в рот большой палец ноги. И это занятие не означает непочтения к прославленному гостю сегодняшнего вечера – ведь именно этим было занято его внимание примерно пятьдесят шесть лет назад…»
Здесь, как я и ожидал, смех прекратился, и воцарилось нечто вроде затаенного молчания – потому что высказывание явно заходило слишком далеко.
Я выждал секунду-другую, чтобы дать этому молчанию хорошенько укорениться, а затем, повернувшись к генералу, добавил: «И если ребенок – это не кто иной, как предшественник мужчины, то лишь весьма немногие усомнятся в том, что он преуспел».
Это позволило залу выдохнуть, потому что когда люди увидели, как генерал покатился со смеху, они с великим энтузиазмом последовали его примеру.
Это последняя из трех автобиографических рукописей, написанных Клеменсом в Вене в конце 1898 или 1899 года и ныне находящихся в составе «Архива Марка Твена». Он, по всей видимости, забросил, по крайней мере на время, автобиографию в том виде, в каком первоначально ее задумывал, в пользу «портретной галереи современников». Как сказал он одному интервьюеру в мае 1899 года: «Человек не может рассказать всю правду о самом себе, даже если убежден, что написанное им никогда не увидят другие» (Завещание Марка Твена; выходные сведения: Vienna, May 22, London «Times», 23 May 1899, 4, in Scharnhorst 2006, 333–334). Новый план, вероятно, был в какой-то степени обязан лекции под названием «Воспоминания о некоторых неординарных персонажах, с которыми мне довелось встретиться», которую он написал в 1871 году. Он прочитал эту лекцию, которая, по словам Твена, охватывала «всех его знакомых: королей, юмористов, сумасшедших, идиотов и так далее», только дважды. Насколько известно, ни один ее текст не сохранился, но в Вене он, судя по всему, воскресил ее ключевые моменты.
«Ральф Килер» является частью этого прежнего замысла, литературным портретом былого друга времен репортерства Клеменса в Сан-Франциско. Очерк относится к 1871–1872 годам, когда Килер был компаньоном Клеменса в его лекционных рейдах по пригородам Бостона. Рукопись не закончена – Клеменс оставил место под заголовком «Английский астроном», но так и не вернулся, чтобы его заполнить. Пейн напечатал этот текст со своими обычными ошибками и пропусками; Найдер перепечатал только часть текста, вставив выдержки из «Лекче таймс» и «Автобиографических диктовок» от 11 и 12 октября 1906 года (MTA, 1:154–164; AMT, 161–166).
Ральф Килер
Он был калифорнийцем. Я, возможно, знал его в Сан-Франциско в юношеские годы – примерно в 1865 году, – когда был газетным репортером, а Брет Гарт, Амброз Бирс, Чарлз Уоррен Стоддард и Прентис Мулфорд выполняли литературную работу для еженедельного периодического издания «Золотая эра» мистера Джо Лоренса. В любом случае я знал его в Бостоне несколькими годами позже, где он приятельствовал с Хоуэллсом, Олдричем, Бойлом О’Рейлли и Джеймсом Т. Филдсом и был весьма ими любим. Я говорю, он приятельствовал с ними, и это подходящее выражение, хотя сам он не дал бы этим отношениям столь фамильярного определения, потому что был скромнейшим молодым парнем на свете и смиренно смотрел снизу вверх на тех именитых людей со своей прозаичной безвестности и был по-мальчишески благодарен за дружеское внимание, которым они его одарили. И когда он получал улыбку и ободряющий кивок от мистера Эмерсона, мистера Уиттьера, Холмса, Лоуэлла и Лонгфелло, то видеть его счастье было истинным удовольствием. Ему было не более двадцати четырех лет в ту пору, природное добродушие его нрава не было омрачено заботами и разочарованиями, он был жизнерадостен, простодушен, полон надежд и весьма обаятельных и нетребовательных маленьких литературных амбиций. Всякий, кого бы он ни встречал, становился его другом и – повинуясь какому-то естественному и необъяснимому импульсу – брал под свое покровительство.
Он, вероятно, никогда не имел ни дома, ни детства. Мальчишкой, неизвестно откуда родом, он скитался по Калифорнии и энергично зарабатывал свой хлеб всевозможными скромными занятиями, постепенно образуя себя и проводя время с пользой и удовольствием. Среди его многообразных видов деятельности была чечетка в «ниггер-шоу». Когда ему было примерно двадцать лет, он наскреб восемьдесят пять долларов – банкнотами, что стоило примерно половину этой же суммы золотом, – и с этим капиталом объехал Европу и опубликовал отчет о своих путешествиях в «Атлантик мансли». Когда ему было примерно двадцать два года, он написал роман под названием «Гловерсон и его безмолвные партнеры», и не только написал, но и нашел для него издателя. Но это было не так уж удивительно в его случае, ибо даже издатель не может быть таким жестокосердным, чтобы посметь отказать определенной породе людей – а Ральф был из такой породы. Его благодарность за проявленную к нему благосклонность была такой простой, искренней и такой выразительной и трогательной, что любой издатель бы понял: даже если книга не принесет денег, все же из нее можно извлечь выгоду помимо денежной ценности и за пределами могущества денег. Книга не принесла денег, ни единого пенни, но Ральф Килер всегда говорил о своем издателе так, как другие люди говорят о божествах. Издатель, конечно, потерял на книге двести – триста долларов и знал, что потеряет их, когда пускался в это предприятие, но получил взамен много больше их стоимости в виде авторского восторженного восхищения по отношению к нему.
Ральфу было совсем или почти нечего делать, и он часто выезжал со мной в лекционные туры по маленьким городкам в окрестностях Бостона. Таковые лежали в пределах часа езды от города, и мы обычно отправлялись в шесть или около того и возвращались в город утром. Потребовалось около месяца, чтобы объехать эти пригороды Бостона, и это был самый легкий и приятный месяц из четырех или пяти, которые составили тот «лекционный сезон». В те времена вовсю процветала так называемая «лицейская система», и Бюро Джеймса Редпата, на Скул-стрит в Бостоне, заправляло ею по всем северным штатам и Канаде. Редпат сдавал лекторов группами по шесть – восемь человек в аренду лицеям по всей стране по средней цене примерно сто долларов за вечер каждому. Взимаемая им комиссия составляла десять процентов, каждый лектор читал где-то сто десять лекций за сезон. В его списке был ряд тягловых имен: Генри Уорд Бичер, Анна Дикинсон, Джон Б. Гоуф, Хорас Грили, Уэнделл Филлипс, Петролеум В. Нэсби, Джош Биллингс, Хейс – исследователь Арктики, Винсент (пробел в тексте) английский астроном, Парсонс – ирландский оратор, Агассис. Еще в его списке было человек двадцать – тридцать мужчин и женщин, несущественного значения и ограниченной репутации, которые работали за плату, колебавшуюся от двадцати пяти до пятидесяти долларов. Их имена давно исчезли. Только хитрость могла доставить им возможность выступать с лекционной трибуны. Хитрость эту обеспечивал Редпат. Все лектории хотели заполучить себе лекторами важных птиц и хотели жадно, страстно, отчаянно. Редпат удовлетворял их мольбы, но на таком условии: за каждого откомандированного аншлагового лектора они должны были нанять несколько балластных. Эта договоренность позволяла лекториям выживать в течение нескольких лет, но в итоге это убило их все и положило конец лекционному бизнесу.
Бичер, Гоуф, Нэсби и Анна Дикинсон были единственными лекторами, которые знали себе цену и ее требовали. В маленьких городках их ставка была двести и двести пятьдесят долларов, в больших – четыреста долларов. Лекторий всегда получал выгоду от этих четверых (при благоприятных погодных условиях), но, как правило, снова терял ее на непопулярных лекторах.
Олив Логан и Кейт Филд должны были бы считаться невыгодными лекторами, но в течение сезона или двух они собирали залы. Они назначали за свои выступления по сто долларов и были признаны аншлаговыми лекторами в течение верных двух лет. После этого они оказались уже чистым балластом и вскоре были отстранены от дел. Ранее, в 1867 году, Кейт Филд создала себе громкую известность благодаря неким корреспонденциям, которые отсылала из Бостона по телеграфу в «Трибюн», – о тамошних публичных чтениях Диккенсом своих произведений в начале его триумфального турне по Америке. Корреспонденции представляли собой исступленную, граничившую с идолопоклонством похвалу, и это был верный ключ к успеху, потому что вся страна пребывала в восторженном угаре по поводу Диккенса. Тогда сама идея телеграфировать газетные корреспонденции была новой и ошеломительной, и чудо это было у всех на устах. Кейт Филд сразу же стала знаменитостью. Вскоре она взошла на лекторскую кафедру, но прошло два или три года, и предмет ее бесед – Диккенс – утратил свежесть и интерес. Некоторое время люди ходили, чтобы посмотреть на Кейт из-за ее имени, но ее лекции были слабы, а манера говорить отталкивающе искусственной. В результате, когда желание страны посмотреть на нее утихло, лекционная трибуна ее отринула.
Она была доброй душой, и приобретение мимолетной и преходящей известности стало бедой ее жизни. Для нее эта известность была бесконечно ценна, и она упорно, всевозможными способами старалась в течение более четверти века удержать в ней подобие жизни, но ее усилия имели лишь незначительный успех. Она умерла на Сандвичевых островах, оплакиваемая друзьями и забытая миром.
Слава Олив Логан выросла из… только посвященные знали, из чего. Это явно была слава, искусственно сделанная, а не заработанная. Олив действительно писала и публиковала маленькие заметки в газетах и невразумительных периодических изданиях, но в них не было таланта и вообще ничего, таковой напоминающего. Век спустя они бы не принесли ей известности. Имя Логан было действительно выстроено из газетных абзацев, приводимых в движение ее мужем, малооплачиваемым второстепенным журналистом. В течение года или двух этот вид текстов оставался живучим, редко можно было взять в руки газету, без того чтобы не наткнуться на такой текст.
«Говорят, что Олив Логан сняла коттедж в Наканте и проведет там лето».
«Олив Логан решительно против ношения короткой юбки в послеобеденное время».
«Сообщение, что Олив Логан проведет грядущую зиму в Париже, преждевременно. Она еще не приняла решение».
«Олив Логан присутствовала в театре Уоллака в субботу вечером и открыто высказала одобрение новой пьесы».
«Олив Логан на сегодняшний день настолько лучше чувствует себя после своей вызывавшей тревогу болезни, что, если выздоровление продолжится, завтра ее врачи прекратят выпускать официальные бюллетени».
Результат этих ежедневных объявлений был очень любопытен. Имя Олив Логан было так же знакомо простой публике, как и любой знаменитости того времени, и люди с интересом толковали о ее поступках и перемещениях и всерьез обсуждали ее мнения. То и дело какой-нибудь несведущий человек из глубинки просил просветить его, и тогда следовали удивленные возгласы:
– Кто такая Олив Логан?
Слушатели ошеломленно обнаруживали, что не могут ответить на этот вопрос. Им никогда в голову не приходило заняться подобными изысканиями.
– Что она сделала?
Слушатели снова приходили в замешательство. Они не знали. Они не интересовались.
– Ну так как же она прославилась?
– О, что-то там такое. Не знаю, что именно. Я сам никогда не интересовался, но полагал, что все знают.
Для развлечения я часто сам задавал эти вопросы людям, которые бойко толковали об этой знаменитости, ее делах и высказываниях. Расспрашиваемые с удивлением обнаруживали, что принимали эту славу полностью на веру и понятия не имели ни кто такая Олив Логан, ни что она совершила, – если вообще совершила что-нибудь.
Вследствие этой странной известности Олив Логан взошла на лекторскую трибуну, и по крайней мере два сезона Соединенные Штаты валом валили в лекционные залы, чтобы посмотреть на нее. Она представляла собой просто имя и какие-то шикарные и дорогостоящие одежды, но ни одно из этих качеств не имело долговечности, хотя некоторое время они приносили ей сто долларов за вечер. Олив Логан выпала из людской памяти четверть века назад.
Ральф Килер был приятным компаньоном в моем лекционном турне по окрестностям Бостона, и мы много и с удовольствием беседовали и курили в наших номерах, после того как организационный комитет доставлял нас в гостиницу и желал нам спокойной ночи… Всегда был какой-нибудь оргкомитет, и его члены носили шелковый значок принадлежности к этому учреждению. Они встречали нас на станции и отвозили в лекционный зал. На сцене они усаживались позади меня в ряд на стульях, на манер негритянских музыкантов, и поначалу их начальник представлял меня публике, но эти предисловия были так грубо льстивы, что заставляли меня стыдится, и я начинал беседу в страшно невыгодном положении. Это был глупый обычай, оснований для такого предисловия не было, представлявший меня почти всегда оказывался болваном, а его заранее подготовленная речь – беспорядочной смесью вульгарных комплиментов и бесплодных усилий быть забавным. Поэтому после первого сезона я всегда представлялся сам – используя, конечно, пародию на обветшалое и устаревшее предисловие. Это новшество не завоевало популярности у председателей оргкомитетов. Торжественно встать перед большой аудиторией своих земляков и произнести маленькую жуткую речь составляло огромную радость их жизни, и лишиться этой радости было для них просто невыносимо.
Мое официальное представление самого себя некоторое время выглядело весьма эффективной затравкой, а затем провалилось. Его следовало тщательно сформулировать и убедительно изложить, чтобы все присутствовавшие новички предположили, что я всего лишь конферансье, а не сам лектор, а также чтобы поток преувеличенных комплиментов вызвал у этих новичков тошноту. Затем, когда вступление подходило к концу и небрежно оброненная ремарка сообщала, что я сам и есть лектор и только что представлял самого себя, эффект был весьма удовлетворительным. Но, как я уже сказал, этот прием был хорош лишь в течение недолгого времени, ибо газеты разнесли о нем весть и после этого я больше не мог пускать его в ход, поскольку аудитория уже знала, что последует дальше, и сдерживала эмоции.
После этого я испробовал вступление, взятое из моего калифорнийского опыта. Оно было серьезно произнесено сутулым, неуклюжим рудокопом в деревне Красный Пес. Публика, наперекор его желанию, вынудила его взойти на подмостки и представить меня. Он постоял некоторое время в раздумье, после чего сказал:
– Я ничего не знаю об этом человеке. По крайней мере знаю две вещи: первое – он не сидел в тюрьме, а второе (после паузы и почти печально) – не знаю почему.
Это оправдывало себя некоторое время, затем газеты опубликовали и этот вариант, лишив шутку всей ее прелести, тогда я совсем перестал делать вступления.
То и дело у нас с Килером случалось какое-нибудь легкое маленькое приключение, но ни одного такого, которое не забывалось бы без особых усилий. Как-то раз мы прибыли в один город поздно и не обнаружили встречающих нас членов оргкомитета и поджидающих саней. Мы двинулись по улице в ярком свете луны, увидели текущий по ней поток людей, рассудили, что он направляется в лекторий – верная догадка! – и присоединились к нему. У лектория я попытался протиснуться внутрь, но был остановлен билетером:
– Билет, пожалуйста.
Я поклонился и прошептал:
– Все в порядке – я лектор.
Он выразительно прикрыл один глаз и сказал, достаточно громко, чтобы вся толпа услышала:
– Нет уж. Вас уже трое вошло внутрь, но следующий лектор, который войдет сюда, заплатит.
Конечно же, мы заплатили – это был наименее конфузный способ выбраться из затруднения. На следующее утро с Килером случилось приключение. Около одиннадцати часов я сидел в своем номере, читая газету, когда он ворвался в комнату, весь дрожа от возбуждения, и сказал:
– Идемте со мной… быстро!
– В чем дело? Что случилось?
– Некогда рассказывать – идемте со мной.
Мы энергично протопали по Мейн-стрит три или четыре квартала, никто из нас не произносил ни слова, оба были взволнованны. Я испытывал нечто вроде паники дурного предчувствия и одновременно тошнотворное любопытство. Затем мы нырнули в какое-то здание и прошли насквозь, в дальний его конец. Килер остановился, выставил руку и сказал:
– Смотрите.
Я посмотрел, но не увидел ничего, кроме ряда книг.
– В чем дело, Килер?
Он ответил с чем-то вроде радостного экстаза:
– Смотрите, смотрите – направо, дальше, дальше направо. Вон, видите? «Гловерсон и его безмолвные партнеры»!
И в самом деле, книга там стояла.
– Это библиотека! Понимаете? Публичная библиотека. И она тут есть!
Его глаза, лицо, поза, жесты – все его существо выражало восторг, гордость и счастье. У меня даже мысли не было рассмеяться, подобная высочайшая радость побуждает человека к иному: видя столь абсолютное счастье, я был тронут почти до слез.
Он знал об этой книге все, потому что перед этим расспрашивал библиотекаря. Книжка простояла в библиотеке два года, и записи свидетельствовали, что ее брали только три раза.
– И читали! – воскликнул Килер. – Смотрите: все листы разрезаны!
Более того, он узнал, что книга была куплена, а не подарена, – об этом свидетельствовала запись. Я думаю, «Гловерсон» был опубликован в Сан-Франциско. Другие экземпляры тоже, без сомнения, были проданы, но продажа этого экземпляра была единственной, в которой Килер был уверен. Кажется невероятным, что продажа одного экземпляра какой-то книги могла дать автору столь безмерное удовлетворение и умиротворенность, но я там был и это видел.
Потом Килер уехал в Огайо и отыскал там на ферме одного из братьев Оссаватоми Брауна[186] и записал его повествование о приключениях при побеге из Виргинии после трагедии 1859 года – бесспорно, самый замечательный образчик репортажа, когда-либо сделанный человеком, не владеющим стенографией. Репортаж был опубликован в «Атлантик мансли», и я трижды пытался его прочесть, но всякий раз устрашался, не дойдя до конца. Повествование было столь ярким и реалистичным, я как будто сам переживал эти приключения и делил их невыносимые беды и опасности, и мука от всего этого была столь острой, что я так и не смог дочитать историю до конца.
Вскоре «Трибюн» откомандировала Килера на Кубу, написать репортаж о фактах какого-то грубого бесчинства или надругательства, которое испанские власти творили над нами по своей давнишней привычке и обыкновению. Он отплыл на пароходе из Нью-Йорка, и в последний раз его видели живым в ночь перед тем, как судно достигло Гаваны. Говорили, что он не делал секрета из своей миссии, а, напротив, широко о ней распространялся в своей откровенной и наивной манере. На борту были какие-то испанские военные. Возможно, его и не сбросили в море, однако бытовало общее мнение, что именно так и случилось.
В 1900 году в Лондоне Клеменс написал рукопись «Отрывки из автобиографии. Из главы IX» (ныне находится в «Архиве Марка Твена»). Позже, вероятно, в 1902 году, он попросил свою дочь Джин перепечатать ее и затем внес небольшие поправки. К началу августа 1906 года, когда Джорджа Харви уговорили прочитать автобиографию в машинописном виде и тот немедленно предложил выдержки из нее к публикации в «Норт американ ревью», Клеменс уже решил не включать эти длинные воспоминания детства в свой замысел автобиографии. Харви прочел сделанный Джин машинописный экземпляр и отобрал для «Ревью» первую часть, а Джозефина Хобби перепечатала ее, чтобы сделать оригинал для набора ко второму в серии выпуску от 21 сентября 1906 года, в него Клеменс потом снова внес правку. Впоследствии Клеменс решил опубликовать вторую часть также в «Ревью», произведя дальнейшие изменения в тексте, перед тем как он появился в выпуске от 3 мая 1907 года. Несмотря на несколько слоев правок и включение почти всей рукописи в серийную публикацию, текст так и не был объединен с окончательной формой автобиографии. Пейн ошибочно датировал рукопись 1898 годом и опубликовал под названием «Медведь – Селедка – Джим Вульф и кошки», предварительно отцензурировав по своему обыкновению (МТА, 1:125–143). К примеру, данное Клеменсом определение своего товарища как «маленький чернокожий мальчик-раб» превратилось просто в «маленького чернокожего мальчика», а его цветистое «Их едят прямо с кишками!» превратилось в «Их едят вместе с внутренностями!» – ни того ни другого смягчения Клеменс для «Ревью» не делал. Хотя Найдер имел доступ к оригинальной рукописи, он вместо этого воспроизвел текст Пейна, внеся кусок из автобиографической диктовки от 13 февраля 1906 года (АМТ, 37–43, 44–47).
Отрывки из автобиографии
Из главы IX
Это случилось в 1849 году. Мне было тогда четырнадцать лет. Мы все еще жили в Ганнибале, штат Миссури, на берегах Миссисипи, в новом «каркасном» доме, построенном моим отцом пятью годами ранее. То есть некоторые из нас жили в новой его части, остальные – в старой, с тыльной стороны дома, имевшего форму буквы L. Осенью моя сестра устраивала вечеринку и пригласила всех молодых людей деревни, достигших брачного возраста. Я был слишком молод для этой компании, да и слишком застенчив, чтобы вращаться в обществе молодых дам, поэтому меня не позвали – во всяком случае, на весь вечер. Меня допустили всего на десять минут. Я должен был изображать медведя в маленьком сказочном представлении. Мне предстояло плотно упаковаться в какую-то коричневую волосатую штуку, подходящую для медведя. Примерно в половине одиннадцатого мне велели идти в свою комнату, надеть эту маскировку и быть готовым через полчаса. Я переоделся, но потом изменил свои планы, потому что мне захотелось немного попрактиковаться, а та комната была слишком мала. Я дошел до большого незаселенного дома на углу Мейн и Хилл-стрит[187], не ведая, что дюжина других молодых особ также облюбовала его, чтобы переодеться для своих ролей. Я взял с собой маленького чернокожего мальчика-раба Сэнди, и мы выбрали просторное пустое помещение на втором этаже. Мы вошли в него болтая, и это дало возможность парочке полуодетых девушек спастись бегством за незаметную ширму. Их одеяния и прочие предметы висели на крючках за дверью, но я их не увидел: дверь закрывал Сэнди, он всей душой был погружен в костюмерные проблемы и был столь же далек от того, чтобы их заметить, как и я.
Ширма была шаткой, со множеством дырок, но, поскольку я не знал, что за ней прятались девушки, меня такая подробность не обеспокоила. Если бы я это знал, то не мог бы раздеться в потоке безжалостного лунного света, который лился сквозь незанавешенные окна, я бы умер со стыда. Не потревоженный дурными предчувствиями, я разделся догола и начал тренироваться. Я был полон честолюбивых устремлений, я твердо вознамерился произвести сенсацию, я горел желанием завоевать репутацию в роли медведя и получить дальнейшие ангажементы, поэтому с головой ушел в работу – с самозабвением, сулившим великие свершения. Я дурачился и скакал на четвереньках туда-сюда, из одного конца комнаты в другой, а Сэнди восторженно аплодировал. Я ходил вертикально, рыча, ворча и рявкая, я стоял на голове, я выделывал сальто, я неуклюже приплясывал на согнутых лапах, фыркая в стороны моей воображаемой мордой, я выделывал все, что может делать медведь, и многое такое, чего ни один медведь сделать бы не смог, да ни один уважающий себя медведь и не захотел бы делать. И конечно же, я ни капли не подозревал, что устраиваю спектакль не только перед одним Сэнди. Наконец, стоя на голове, я застыл в этой позе, чтобы немного передохнуть. Наступило минутное молчание, затем Сэнди с неподдельным интересом спросил:
– Масса Сэм, вы когда-нибудь видели вяленую селедку?
– Нет. Что это такое?
– Это рыба.
– Ну и что из того? В ней есть что-то особенное?
– Да, сэр, будьте уверены, что есть. Их едят прямо с кишками!
Из-за ширмы послышался сдавленный женский смешок! Вся сила меня покинула, и я опрокинулся вперед как подкошенный, своим весом опрокидывая ширму и погребая под ней молодых дам. В испуге они издали пару пронзительных визгов – может, и больше, но я не стал считать. Я подхватил свою одежду и ринулся в темный холл внизу, Сэнди – за мной. За полминуты я оделся и выбежал через черный ход. Я взял с Сэнди клятву, что он будет нем как могила, после чего мы ушли и прятались, пока вечеринка не закончилась. Все честолюбивые замыслы из меня улетучились. Я не мог после своего приключения предстать перед той легкомысленной компанией, потому что среди нее были бы две исполнительницы, которые знали мой секрет и все время потихоньку смеялись бы надо мной. Меня искали, но не нашли, и медведя пришлось играть молодому джентльмену в обычной одежде. Когда я наконец отважился вернуться, дом был погружен в тишину и все спали. На сердце у меня было очень тяжело, его переполняло жестокое ощущение позора. На своей подушке я нашел пришпиленный листок бумаги с одной лишь строчкой, которая не облегчила моего сердца, а лишь заставила запылать лицо. Она была написана тщательно измененным почерком вот в таких глумливых выражениях:
«Ты, вероятно, не смог бы сыграть медведя, но голым ты играл очень хорошо – о, просто очень хорошо!»[188]
Мы думаем, что мальчишки грубые, бесчувственные животные, но это не так во всех отношениях. У каждого мальчика есть одна или две чувствительные точки, и если вы сможете обнаружить, где они расположены, то стоит лишь затронуть их, и вы обожжете их как огнем. Я ужасно страдал по поводу того эпизода. Я ожидал, что известие о происшедшем разнесется по всей деревне, но это оказалось не так. Секрет остался между ними, Сэнди и мной. Это послужило некоторому умиротворению моей боли, но было далеко не достаточным, главная тревога оставалась: я находился под взглядом двух пар насмешливых глаз, и с таким же успехом их могла быть тысяча, ибо я подозревал девичьи глаза во всей округе. В течение нескольких недель я не мог посмотреть в лицо ни одной молодой леди, смущенно потуплял взор, когда любая из них с улыбкой приветствовала меня, я говорил себе: «Это одна из них», – и поспешно удалялся. Конечно же, я встречал тех самых девушек повсюду, но если они когда-нибудь и подали хоть один намек, то я был недостаточно смышлен, чтобы его уловить. Когда четыре года спустя я уезжал из Ганнибала, секрет по-прежнему оставался секретом, я так и не отгадал тех девушек и больше уже не надеялся это сделать. Да и не хотел.
Одной из самых хорошеньких и прелестных девушек в деревне во времена моего злоключения была девушка, которую я буду называть Мэри Уилсон, ибо на самом деле ее звали иначе. Ей было двадцать лет, она была милая и грациозная, с персиковым пушком на щеках, воспитанная, любезная, обаятельная по характеру, и я испытывал перед ней благоговейный трепет, потому что она казалась мне сделанной из той материи, из какой делают ангелов, и абсолютно недостижимой для такого нечестивого и заурядного мальчишки, как я. Вот ее-то я, вероятно, никогда не подозревал. Однако…
Смена декораций. Дело было в Калькутте, сорок семь лет спустя. Шел 1896 год. Я прибыл туда в порядке своего лекционного турне. Когда я входил в отель, оттуда в лучах индийского солнца выплыло чудесное видение – та самая Мэри Уилсон моего давно минувшего отрочества! Это было ошеломительное зрелище. Прежде чем я успел опомниться от потрясения и с ней заговорить, она удалилась. Я подумал, что, быть может, видел призрак, но это оказалось не так: она была реальным существом, внучкой другой Мэри, первоначальной Мэри. Та Мэри, ныне вдова, находилась наверху, в гостинице, и вскоре послала за мной. Старая и седая, она выглядела молодо и была очень красива. Мы сели и побеседовали. Мы погрузили наши жаждущие души в живительное вино прошлого, трогательного прошлого, прекрасного прошлого, дорогого и оплакиваемого прошлого. Мы произносили имена, которые не слетали с наших губ пятьдесят лет, и они казались нам музыкой; трепетными руками мы извлекали из могил наших мертвых, товарищей нашей юности, и обласкивали их нашей речью. Мы обыскивали пыльные закутки наших воспоминаний и вытаскивали на свет случай за случаем, эпизод за эпизодом, безрассудство за безрассудством и от души, до слез смеялись над ними, и наконец Мэри без всякого предупреждения вдруг сказала:
– Скажи мне! Что это за специфическая особенность вяленой селедки?
Казалось бы, странный вопрос в столь священную минуту. А также совершенно неуместный. Я был слегка шокирован. И в то же время я почувствовал, как где-то далеко, в глубинах моей памяти, что-то шевельнулось. Я начал вспоминать… раздумывать… перебирать. Вяленая селедка. Вяленая селедка. Специфическая особенность вя… Я поднял глаза. Ее лицо было серьезно, но в глазах мерцал смутный огонек, который… Внезапно я вспомнил! И издалека, из стародавнего прошлого услышал полушепот: «Их едят прямо с кишками!»
– Ну наконец-то! Я все-таки нашел одну из вас! Кто была вторая?
Но здесь она подвела черту. Она мне так и не сказала.
Однако мальчишечья жизнь не одна только комедия, в нее примешивается много трагического. Пьяный бродяга – упоминавшийся в «Томе Сойере» или «Геке Финне», – который сгорел в деревенской тюрьме, запал в мое сознание и отягощал его в течение ста ночей после этого, наполняя их кошмарными снами. Мне снилось его обращенное ко мне лицо, такое, каким я видел его в душераздирающей реальности – прижатым к прутьям окна, когда за спиной у него разгорался красный полыхающий ад. Лицо, которое, словно говорило мне: «Если бы ты не дал мне спичек, этого бы не случилось, ты виноват в моей смерти». Я не был в ней виноват, потому что не хотел причинить ему вред, а хотел только хорошего, когда позволил ему взять спички, но независимо от того моя воспитанная в пресвитерианстве совесть знала единственное моральное обязательство – преследовать и мучить своего раба под всеми предлогами и во всех случаях, в частности тогда, когда в этом не было ни смысла, ни резона. Бродяга, который сам был виноват, страдал десять минут; я, который виноват не был, страдал три месяца.
Убийство старого бедняги Смарра на Мейн-стрит[189] средь бела дня обеспечило меня еще несколькими кошмарными снами. И в них я вновь и вновь видел гротескную завершающую картину: огромную семейную Библию, распахнутую на груди богохульного старика каким-то вдумчивым идиотом, вздымавшуюся и опадавшую вместе с затрудненным дыханием умирающего, добавлявшую ему предсмертных страданий своим свинцовым весом. Мы любопытно устроены. Из всей толпы глазеющих и сочувствующих зевак не нашлось ни одного, у которого хватило бы здравого смысла понять, что даже наковальня свидетельствовала бы о лучшем вкусе, давала бы меньший повод для язвительной критики и быстрее бы выполнила свою зверскую работу. В своих ночных кошмарах я много ночей мучительно ловил ртом воздух, силясь вздохнуть под гнетом этой необъятной книги.
На протяжении всего лишь какой-то пары лет мы пережили еще две или три трагедии, и в каждом из этих случаев мне «посчастливилось» оказаться от них слишком близко. Был один мужчина-раб, которого сбили с ног глыбой шлака за какой-то мелкий проступок: я видел, как он умирал. А потом был еще молодой калифорнийский эмигрант, которого заколол охотничьим ножом пьяный товарищ, и я видел, как из него красной кровью вытекала жизнь. А случай братьев-буянов Хайд и их безобидного старого дядьки: один из братьев, поставив колено дядьке на грудь, придавливал его к земле, тогда как другой многократно пытался застрелить его из алленовского револьвера[190], который давал осечку за осечкой. Конечно же, я как раз оказался рядом.
Потом было дело молодого калифорнийского эмигранта, который, напившись, предлагал совершить налет на «Дом валлийца» темной и грозной ночью[191]. Этот дом стоял на полпути к Холидейс-хиллу (Кардиф-хиллу), и его единственными обитателями были бедная, но вполне респектабельная вдова и ее невинная дочь. Негодяй-налетчик перебудил всю деревню своими похабными воплями и непристойными требованиями. Я пошел туда вместе с товарищем – Джоном Бриггсом, кажется – посмотреть и послушать. Фигура мужчины смутно виднелась, женщины стояли на крыльце, невидимые в глубокой тени навеса, и мы услышали голос старшей женщины. Она зарядила пулями старый мушкет и предупредила мужчину, что, если он останется там, где есть, когда она досчитает до десяти, это может стоить ему жизни. Она начала считать, медленно, он рассмеялся. На счете «шесть» он умолк, затем в глубокой тишине, твердым голосом, прозвучало остальное: «Семь… восемь… девять… – Долгая пауза, мы затаили дыхание. – Десять!» Тьму разорвал красный язычок пламени, и человек упал с простреленной грудью. Потом грянул дождь с громом, и замершие в ожидании жители городка, освещаемые вспышкой молнии, словно армия муравьев, устремились вверх по холму. Эти люди увидели остальное, я же получил свою долю и был доволен. Я пошел домой смотреть сон и не обманулся в своих ожиданиях.
Мое обучение и воспитание позволяли мне глубже проникать в суть этих трагедий, чем человеку несведущему. Я знал, ради чего все это было. Я пытался скрыть это от самого себя, но в тайных глубинах моего растревоженного сердца знал – и знал, что знаю. Эти трагедии были изобретениями Провидения, для того чтобы подвигнуть меня на лучшую жизнь. Сейчас это звучит удивительно наивно и тщеславно, но тогда для меня не было в этом ничего странного – это абсолютно соответствовало заботливым и разумным путям Провидения, как я их понимал. Меня бы не удивило, мне бы даже не чрезмерно польстило, если бы Провидение уничтожило весь населенный пункт, стараясь наставить на путь истинный такого ценного субъекта, как я. По моему тогдашнему разумению, это оказалось бы как раз тем, что нужно, делом, на которое не жалко любых затрат. Почему Провидение должно было так жадно заинтересоваться достоянием вроде меня – эта мысль никогда не приходила мне в голову, и в том простом селении никому не пришло в голову эту мысль мне вложить. Начать с того, что никто и сам не был такой мыслью вооружен.
Это чистая правда: я принимал все трагедии на свой счет и отмечал их все поочередно тем, что со вздохом говорил себе каждый раз: «Вот и еще одна – это ради меня, это должно привести меня к раскаянию, его терпение не будет длиться вечно». И в то же время в глубине души я верил, что будет. То есть верил в дневное время, а ночью было другое дело. С заходом солнца моя вера давала сбой, и липкие страхи собирались в сердце. Именно тогда я каялся и сокрушался. То были ужасные ночи, ночи отчаяния, ночи, проникнутые горечью смерти. После каждой трагедии я осознавал, что это было предупреждение, каялся и молил, молил как трус, молил как пес, и не о тех бедных людях, истребленных ради меня, а только о себе. Когда я сейчас оглядываюсь на это, оно кажется эгоистичным.
Мои раскаяния были вполне подлинными, вполне серьезными, и после каждой трагедии происходили каждую ночь в течение долгого времени. Но, как правило, они не выдерживали дневного света. Они меркли, рассеивались и исчезали в победном сиянии солнца. Они были порождениями страха и тьмы и не могли выжить вне своей среды. День давал мне утешение и покой, а ночью я опять раскаивался. На всем протяжении своего отрочества я не уверен, что когда-либо пытался вести праведную жизнь в дневное время – или хотел этого. В моем нынешнем возрасте я бы никогда не стал думать о такой вещи или желать ее. Но в нынешнем возрасте, так же как и в юности, ночь приносит мне много глубоких угрызений. Я осознаю, что с самой колыбели был – как и остальной человеческий род – недостаточно вменяем ночью. Когда умер индеец Джо[192]… Но не важно: в более ранней главе уже описано, какой неистовый ад раскаяния я тогда пережил. Я уверен, что месяцами бывал чист как младенец, – после наступления темноты.
В далекие дни 1848 или 1849 года к нам приехал погостить Джим Вульф. Он был из Шелбивилля – поселения в тридцати – сорока милях в глубь страны от нас, и привез с собой все свое природное обаяние, мягкость и простоту. Ему было почти семнадцать лет, это был статный и степенный парень, доверчивый, честный, благородный – существо, достойное любви и привязанности. И он был на удивление застенчив. Он пробыл у нас порядочное время, но так и не смог победить это свойство, почувствовать себя непринужденно в присутствии ни одной женщины, даже в присутствии моей доброй и мягкой матери, а уж в присутствии девушки это было и вовсе невозможно. Как-то раз он сидел совершенно неподвижно – в комнате находилось несколько разговаривавших дам, – и ползущая по его ноге оса жестоко ужалила Джима с десяток раз. Так вот единственной его реакцией было безмолвное вздрагивание при каждом укусе и слезы боли в глазах. Он был слишком стеснителен, чтобы шевельнуться.
Именно с такими людьми происходит что-нибудь неподходящее. Моя сестра зимним вечером устраивала вечеринку с приготовлением тянучки. Я был слишком молод, чтобы участвовать, а Джим – слишком застенчив. Меня рано отослали спать, и Джим по своему почину последовал моему примеру. Его комната находилась в новой части дома, выстроенного в форме буквы L, и окно выходило на крышу пристройки. На крыше лежал снег дюймов шесть глубиной, а на снегу был ледяной наст, гладкий и блестящий как стекло. Из конька крыши выходила короткая печная труба, излюбленное пристанище сентиментальных котов лунными ночами – а это как раз была лунная ночь. Ниже трубы, на карнизе крыши, раскинулся на каких-то подпорках балдахин из сухих плетей винограда, создавая уютный навес, и через час-два под его сенью собралась беззаботная толпа молодых дам и джентльменов. Тут же охлаждались на мерзлой земле блюдечки с жидкой горячей тянучкой. Один за другим раздавались веселые подтрунивания, шутки и взрывы смеха.
Примерно в это время на трубу залезли два старых, пользовавшихся дурной репутацией кота, заведя о чем-то пылкий спор, и примерно в это же время я бросил попытки уснуть и пошел проведать Джима в его комнату. Он тоже не спал и кипятился по поводу котов и их нестерпимого ора. Я, поддразнивая, спросил, почему бы ему не выбраться на крышу и не прогнать их. Уязвленный, он рубанул, что за два цента сделал бы это.
Это было опрометчивое заявление, и, вероятно, он сам о нем пожалел, едва оно успело сорваться с его уст. Но было поздно – слово было сказано. Я знал Джима и знал, что, если стану правильно его подначивать, он скорее сломает себе шею, чем отступит.
– Ну еще бы! Кто бы сомневался?
Это его задело, и он раздраженно выпалил:
– Может быть, ты сомневаешься?
– Я? О нет, я бы о таком и не помыслил. Ты всегда совершаешь замечательные поступки. Языком.
Теперь Джим разозлился уже по-настоящему и, натянув носки, принялся толкать кверху оконную раму, приговаривая дрожащим от гнева голосом:
– Ты думаешь, я не смогу! Пожалуйста, думай что хочешь… мне все равно, что ты думаешь. Я тебе покажу!
Неподатливое окно привело его в ярость, потому что никак не держалось. Я сказал:
– Ничего, я его подержу.
В самом деле, я бы сделал все, чтобы помочь. Я был всего лишь мальчишкой и уже пребывал в восхитительном состоянии предвкушения. Он стал осторожно выбираться наружу, цепляясь за подоконник, пока ноги не нашли надежной опоры, затем, оседлав обледенелый конек крыши, начал на четвереньках осторожно нащупывать вдоль него свой опасный путь. Я уверен, что и сейчас получаю от этого такое же удовольствие, как и тогда, а ведь прошло почти пятьдесят лет. Морозный ветер трепал о его тощие ноги короткую ночную рубашку, остекленелая крыша в ярком свете луны сияла, как отполированный мрамор, ничего не подозревавшие коты, настороженно созерцая друг друга, сердито били хвостами и изливали глухое недовольство. Медленно и осторожно Джим продвигался дальше в своей развевающейся рубашке, а не ведавшие об этом игривые молодые создания под виноградным навесом неуместным смехом оскорбляли торжественность момента. Всякий раз, когда Джим оскальзывался, у меня вспыхивала надежда, но он удерживался и продолжал ползти дальше и надежда угасала. Наконец коты оказались в пределах его досягаемости. Джим собрался с силами, осторожно приподнялся, тщательно оценил расстояние, затем стремительным движением попытался схватить ближайшего кота – и промахнулся. Конечно же, он потерял равновесие. Пятки его взметнулись в воздух, он опрокинулся на спину и, как ракета просвистев по крыше ногами вперед, пробил сухие виноградные плети и шлепнулся посреди честной компании, прямо на четырнадцать блюдец раскаленной тянучки. И это парень, который и в одетом-то состоянии не мог взглянуть в лицо ни одной девушке. Последовала буря визга, дикая возня, суматоха, и Джим пулей взлетел по ступенькам, отряхивая с себя по дороге осколки посуды.
Инцидент был исчерпан, но я им еще не удовлетворился, сам того не предполагая. Восемнадцать – двадцать лет спустя я приехал в Нью-Йорк из Калифорнии и, потерпев к тому времени фиаско во всех других своих начинаниях, неумышленно сбился на литературу. Это было в начале 1867 года. Мне предложили большую сумму денег за то, чтобы я написал что-нибудь для «Санди меркьюри», и я отозвался байкой «Джим Вульф и кошки». Я даже получил за нее деньги – двадцать пять долларов. Это казалось чрезмерной платой, но я промолчал на этот счет, потому что не был тогда так щепетилен, как сейчас.
Год или два спустя рассказ «Джим Вульф и кошки» появился в одной газете штата Теннесси в новом обличье. Оно касалось написания слов, рассказ подделывался под южный диалект. Тот, кто присвоил рассказ, составил себе имя в восточных штатах и был там чрезвычайно популярен. Заслуженно, я думаю. Он написал несколько самых веселых и смешных вещей, какие я читал в жизни, и делал свою работу с незаурядной легкостью и бойкостью. Его имя выпало из моей памяти.
Прошла пара лет, и тогда первоначальная история – моя версия – опять всплыла на поверхность и стала существовать в оригинальном произношении и с моим именем в качестве автора. Вскоре сначала одна, а затем другая газета яростно обрушились на меня за «кражу» «Джима Вульфа и кошек» у того человека из Теннесси. Мне устроили нещадную головомойку, но я не возражал. Таковы правила игры. Кроме того, еще задолго до этого я усвоил, что неразумно поддерживать огонь под злословием, если только не собираешься получить от этого какие-то преимущества. Не много найдется клеветнических измышлений, которые выдержат испытание молчанием.
Но я еще не разделался с Джимом и кошками. В 1873 году я читал лекции в Лондоне, в концертном зале «Куинс-холл» на Ганновер-сквер, и останавливался в отеле «Лэнгхам» на Портленд-плейс. У меня не было близких людей по ту сторону океана, кроме лекционного агента Джорджа Долби и Чарлза Уоррена Стоддарда, калифорнийского поэта, ныне (1900) профессора английской литературы в Римско-католическом университете в Вашингтоне. Для видимости Стоддард был моим личным секретарем, на деле же – просто товарищем: я нанял его, чтобы иметь возможность пользоваться его обществом. В качестве секретаря ему было нечего делать, кроме как собирать вырезки из ежедневных газетных сообщений о крупном судебном процессе над Тичборном, обвинявшимся в лжесвидетельстве. Но он хорошо над этим потрудился, ибо отчеты занимали по шесть газетных колонок в день, а он обычно откладывал отбор материалов до воскресенья, и тогда ему приходилось вырезать и наклеивать сорок две колонки – работа, достойная Геркулеса. Он выполнял ее хорошо. Будь он постарше и послабее, его бы это убивало каждую неделю. Без сомнения, он хорошо читает свои лекции по литературе, но также без сомнения, он готовит их за пятнадцать минут до того, как взойдет на кафедру, внося, таким образом, в них свежесть и блеск, которых им могло бы недоставать, если бы они проходили иссушающий процесс избыточной проработки.
Когда он бодрствовал, то был отличным компаньоном. Утонченный, восприимчивый, очаровательный, воспитанный, щедрый, он был сама честность, он был лишен подозрительности в отношении честности других людей, и, я думаю, по речи и по уму был мужчиной до мозга костей. Джордж Долби представлял в каком-то смысле полную ему противоположность, но, несмотря на это, они очень хорошо ладили друг с другом. Долби был крупный, краснолицый, полный жизни, силы и задора; неутомимый и энергичный краснобай, всегда переполняемый добродушием и пышущий весельем. Это была отборная и славная смесь – тот задумчивый поэт и та жизнерадостная горилла. Неделикатная история доставляла Стоддарду острое душевное страдание, а Долби рассказывал ему таких по двадцать пять на дню. После лекции Долби всегда приходил с нами домой и развлекал Стоддарда до полуночи. Меня – тоже. После того как он прощался, я ходил взад-вперед по комнате и говорил, а Стоддард засыпал на диване. Я нанимал его для компании.
Долби много лет был агентом по устройству лекций, театральных постановок, организовывал выступления Чарлза Диккенса и всевозможные шоу и аттракционы; он знал человека с многих сторон и не особенно в него верил. Но поэт – напротив. Беспризорные и бездомные находили друга в лице Стоддарда. Долби пытался убедить его, что он недостойным образом расточает свои благодеяния, но это ему никогда не удавалось. В один из вечеров в концертном зале к Стоддарду получил доступ молодой американец и поведал ему трогательную историю. Он рассказал, что живет на суррейском берегу Темзы и по какой-то странной причине ему не пришел из дома денежный перевод. У него нет денег, нет работы и нет друзей, его молодая жена и их новорожденный ребенок, в сущности, страдают от голода; ради всего святого, не мог бы Стоддард одолжить ему соверен, пока не поступит его денежный перевод? Поэт был глубоко тронут и дал ему соверен, записав его на мой счет. Долби поднял его на смех, но Стоддард стоял на своем. Каждый из них рассказал мне вечером эту историю на свой лад, и я поддержал мнение Стоддарда. Долби сказал, что мы переодетые бабы, причем не самые здравомыслящие.
На следующей неделе молодой человек появился вновь. Его жена была больна плевритом, ребенка одолевали глисты или что-то еще – я не уверен в названии заболевания, – врач и лекарства съели все деньги, бедное маленькое семейство голодало. Если бы только Стоддард «по доброте своего сердца мог бы одолжить ему еще один соверен», и т. д. и т. п. Стоддард опять был очень тронут и за меня одолжил ему соверен. Долби был возмущен и сказал субъекту:
– Вот что, молодой человек, вы идете с нами в отель и излагаете дело третьему члену нашей семьи. Если вы его не убедите, я не стану больше оплачивать пожертвования этого поэта в вашу пользу, потому что сам я вам не верю.
Молодой человек совершенно не возражал. Я не обнаружил в нем никакого подвоха – напротив, сразу же ему поверил, – и был полон желания залечить раны, нанесенные слишком откровенным скептицизмом Долби. Таким образом, я сделал все возможное, чтобы его ободрить, развлечь и дать ему почувствовать себя уютно, как дома. Я рассказал ему много баек, среди прочих – историю о Джиме Вульфе и кошках. Узнав, что он сделал некоторые робкие шаги в литературе, я предложил попытаться найти ему рынок сбыта по этой части. Его лицо радостно просветлело при этом, и он сказал, что, если бы я только мог продать для него одну маленькую рукопись в юмористический ежегодник Тома Худа, это было бы счастливейшим событием его печальной жизни и он навеки сохранил бы меня в своей благодарной памяти. Это был весьма приятный вечер для нас троих, лишь Долби был полон сарказма и отвращения.
На следующей неделе ребенок умер. Тем временем я переговорил с Томом Худом и завоевал его сочувствие. Молодой человек отослал ему свою рукопись, и в тот самый день, как умер ребенок, за эту рукопись пришли деньги – три гинеи. Молодой человек явился со скромной маленькой полоской черного крепа на руке и, поблагодарив меня, сказал, что ничто не могло быть более кстати, чем эти деньги, и что его бедная жена невыразимо благодарна за оказанную мной услугу. Он плакал, и, по правде сказать, мы со Стоддардом плакали вместе с ним, что было только естественно. Долби тоже плакал – по крайней мере вытирал глаза, выкручивал носовой платок, прерывисто всхлипывал и выказывал другие преувеличенные проявления скорби. Нам со Стоддардом было стыдно за Долби, и мы старались дать молодому человеку почувствовать, что тот не имеет в виду ничего дурного, просто у него такая манера. Молодой человек грустно сказал, что он не в обиде, его горе слишком сильно, чтобы на что-то еще обижаться, что он просто думает о похоронах и больших расходах, которые…
Мы прервали его на полуслове и велели не тревожиться об этом, а предоставить это дело нам и отослать счета мистеру Долби и…
– Да, – произнес Долби с дрожью в голосе, – отошлите их мне, и я их оплачу. Что, вы уже уходите? Вы не должны уходить один в вашем изнуренном и изломанном состоянии, мы с мистером Стоддардом пойдем с вами. Идемте, Стоддард. Мы поддержим безутешную мать и возьмем на память локон волос с головы ребенка.
Это было возмутительно. Мы вновь за него устыдились и так об этом и сказали. Но его это не взволновало. Он сказал:
– О, я знаю эту породу, их сейчас много развелось. Я делаю такое предложение: если он покажет мне свою семью, я дам ему двадцать фунтов. Идемте!
Молодой человек сказал, что не хочет оставаться, чтобы его тут оскорбляли, попрощался и взял шляпу. Но Долби сказал, что пойдет с ним и останется при нем, пока они не найдут семью. Стоддард пошел с ними, чтобы утешать молодого человека и сдерживать Долби. Они переехали через реку и проехали по всему Саутуорку, но так и не нашли семью. Наконец молодой человек сознался, что никакой семьи не было.
Вещь, которую он продал в альманах Тома Худа за три гинеи, была «Джим Вульф и кошки». И он не проставил на ней моего имени.
Таким образом, эта маленькая байка была продана три раза. Сейчас я продаю ее снова. Это одно из лучших достояний, с какими я когда-либо сталкивался.
Сэмюэл Л. Клеменс: краткая хронология
1835 Родился 30 ноября во Флориде, штат Миссури; шестой ребенок Джона Маршалла Клеменса и Джейн Лэмптон Клеменс. Из шести его братьев и сестер только Орион, Памела и Генри дожили до совершеннолетия. (Подробности см. в «Семейных биографиях».)
1839–1840 Переезжает в Ганнибал, штат Миссури, на западный берег реки Миссисипи, поступает в типичную западную начальную школу в Ганнибале (1840).
1842–1847 Проводит летние месяцы на ферме у своего дяди Джона Куорлса, неподалеку от Флориды, штат Миссури.
1847 24 марта умирает его отец. Оставляет школу, чтобы работать в качестве посыльного и ученика наборщика в принадлежавшей Генри Ла Косситту местной «Газете».
1848 Поступает учеником к Джозефу П. Эменту, новому редактору и владельцу местной газеты «Курьер Миссури». Работает и живет у Эмента до конца 1850 года.
1851 В январе поступает там же в газету Ориона «Вестерн юнион», где вскоре печатает «Отважного пожарного», самое раннее из известных его опубликованных произведений.
1853–1857 После почти трех лет, проведенных подмастерьем у Ориона, в июне 1853 года покидает Ганнибал. Работает подмастерьем наборщика в Сент-Луисе, Нью-Йорке, Филадельфии, Маскатине (штат Айова), Кеокуке (штат Айова) и Цинциннати.
1857 16 февраля уезжает из Цинциннати на пароходе «Пол Джонс» вместе с лоцманом Хорасом Э. Биксби, который соглашается научить его ремеслу лоцмана.
1858 Генри Клеменс умирает от ран после взрыва на пароходе «Пенсильвания».
1859 9 апреля официально получает право проводить пароходы «до и от Сент-Луиса и Нового Орлеана». К 1861 году прослужил в качестве «хорошего среднего» лоцмана по меньшей мере на дюжине судов.
1861 Становится франкмасоном (выходит из ложи в 1869 году). Работает в качестве лоцмана на коммерческих судах вплоть до начала Гражданской войны. Присоединяется к ганнибальскому ополчению, маленькой группе волонтеров, сочувствовавших конфедератам. Увольняется через две недели и сопровождает Ориона до Территории Невада, где Орион прослужит до 1864 года секретарем губернатора. Недолго работает у Ориона, затем пускается на поиски серебра.
1862 Ведет поиск серебра в горнодобывающих районах Гумбольдт и Эсмеральда. Отсылает корреспонденции за подписью «Джош» в газету «Территориал энтерпрайз» города Виргиния-Сити, а в октябре становится ее местным репортером.
1863–1864 3 февраля 1863 года впервые подписывается псевдонимом «Марк Твен». Одновременно с работой в «Энтерпрайз» становится невадским корреспондентом сан-францисской «Морнинг колл». Чтобы избежать судебного преследования за дуэль, примерно 1 июня 1864 года переезжает в Сан-Франциско и в течение четырех месяцев работает местным репортером для «Колл». Пишет для «Калифорниан» и «Голден эра». В начале декабря посещает Джекес-хилл в округе Туолумн, штат Калифорния.
1865 Посещает Энджелс-Кэмп в округе Калаверас. Возвращается в Сан-Франциско и начинает писать ежедневные корреспонденции для «Энтерпрайз». Продолжает писать для «Калифорниан». 18 ноября в нью-йоркской «Сатердей пресс» опубликован рассказ «Джим Смайли и его скачущая лягушка».
1866 Отправляется на Сандвичевы острова (Гавайи) в качестве корреспондента сакраментской газеты «Юнион», для которой пишет двадцать пять корреспонденций. В октябре в Сан-Франциско читает свою первую лекцию.
1867 В мае опубликована его первая книга «Знаменитая скачущая лягушка из Калавераса и другие очерки». Читает первую лекцию в Нью-Йорке. На пароходе «Квакер-Сити» отправляется в Европу и Святую землю. 27 декабря в Нью-Йорке знакомится с Оливией (Ливи) Лэнгдон. В Вашингтоне, округ Колумбия, недолгое время служит личным секретарем сенатора от Невады Уильяма М. Стюарта.
1868 Много выступает с лекциями в восточных и среднезападных штатах. Ухаживает за Ливи, делает ей предложение и в ноябре добивается ее согласия.
1869 Опубликована книга «Простаки за границей». С помощью Джервиса Лэнгдона покупает одну третью долю в газете Буффало «Экспресс».
1870 2 февраля женится на Оливии, и молодожены обосновываются в Буффало, в доме, приобретенном для них Джервисом Лэнгдоном. 7 ноября преждевременно рождается сын Лэнгдон.
1871 Продает «Экспресс» и дом и переезжает в Хартфорд, штат Коннектикут. В течение последующих двух десятилетий семья будет жить в Хартфорде и проводить весенние месяцы на ферме Куарри, в Эльмире.
1872 19 марта рождается дочь Оливия Сьюзан (Сюзи) Клеменс, 2 июня умирает сын Лэнгдон. В Лондоне (с сохранением британских авторских прав) и Хартфорде выходит книга «Налегке». Осенью читает лекции в Лондоне.
1873 На пять месяцев вывозит семью в Англию и Шотландию. Сопровождает их домой (Ливи беременна) и в ноябре возвращается один в Англию. Книга «Позолоченный век», написанная совместно с Чарлзом Дадли Уорнером, выходит в Лондоне и Хартфорде.
1874 Возвращается домой в январе; 8 июня рождается дочь Клара Лэнгдон Клеменс. Семья переезжает в дом, который они построили в Хартфорде.
1875–1876 Опубликованы «Очерки Марка Твена», «Старые и новые очерки» (1875) и «Приключения Тома Сойера» (1876).
1878–1879 Путешествует с семьей по Европе.
1880 Опубликована книга «Странствования за границей». 26 июля рождается дочь Джейн (Джин) Лэмптон Клеменс.
1881 Начинает инвестировать в наборную машину Пейджа. Выходит книга «Принц и нищий».
1882 Вновь приезжает на Миссисипи, чтобы собрать материал для «Жизни на Миссисипи», опубликованной в 1883 году.
1884–1885 Основывает издательский дом «Чарлз Уэбстер и Ко», названный в честь племянника его жены, руководителя предприятия. Проводит лекционный тур вместе с Джорджем Вашингтоном Кейблом (ноябрь – февраль). «Приключения Гекльберри Финна» опубликованы в Лондоне (1884) и Нью-Йорке (1885). Публикует «Мемуары» Улисса С. Гранта (1885).
1889 Опубликована книга «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура».
1891–1894 Путешествует и живет во Франции, Швейцарии, Германии и Италии, совершая частые деловые поездки в Соединенные Штаты. Генри Х. Роджерс, вице-президент «Стандард ойл», берет на себя обязательство спасти пошатнувшиеся дела Клеменса. В 1894 году «Уэбстер и Ко» объявляет себя банкротом, и по совету Роджерса Клеменс прекращает финансировать наборную машину Пейджа. В 1894 году выходит отдельными выпусками и целой книгой «Простофиля Вильсон».
1895 В августе, чтобы собрать денег, в сопровождении Оливии и Клары начинает кругосветный лекционный тур; по пути следования выступает с лекциями на Тихоокеанским побережье, а затем – в Австралии и Новой Зеландии.
1896 Читает лекции в Индии, на Цейлоне и в Южной Африке. Опубликованы «Личные воспоминания о Жанне д’Арк сьера Луи де Конта, ее пажа и секретаря». 18 августа Сюзи умирает в Хартфорде от менингита. Джин диагностируют эпилепсию. Уезжает в Лондон.
1897 В Лондоне и Хартфорде выходит книга «Следуя вдоль экватора». Живет в Веггисе, Швейцарии и Вене.
1898 Полностью расплачивается с кредиторами. Живет в Вене и вблизи Кальтенлойтгебена.
1899–1901 Проживает в Лондоне с выездами на европейские воды. Семья возвращается в Соединенные Штаты в октябре 1900 года и живет в Нью-Йорке по адресу: Западная Десятая улица, 14, а затем в Ривердейле, в районе Бронкс. Публикует «Человека, сидящего во тьме» (февраль 1901 г.).
1902 В последний раз приезжает в Ганнибал и Сент-Луис. Здоровье Оливии сильно ухудшается. Нанятая в качестве ее секретаря Изабелл В. Лайон вскоре становится секретарем Клеменса.
1903 Перевозит семью на снятую виллу ди Кварто во Флоренции. Издательство «Харпер энд бразерс» приобретает эксклюзивные права на все произведения Марка Твена.
1904 Начинает диктовать Лайон автобиографию, Джин распечатывает ее копию. 5 июня Оливия умирает во Флоренции от сердечной недостаточности. Семья возвращается в Соединенные Штаты. Клеменс снимает дом в Нью-Йорке по адресу: Пятая авеню, 21.
1905 Проводит лето в Дублине, штат Нью-Гемпшир, с Джин. Пишет книгу «Военная молитва».
1906 Начинает в январе «Автобиографические диктовки». Выдержки из них появятся в «Норт американ ревью» в 1906–1907 годах. Поручает Джону Миду Хоуэллсу спроектировать дом, который должен быть построен в Реддинге, штат Коннектикут. Анонимно печатает «Что есть человек?» для распространения среди друзей.
1907 Опубликована книга «Христианская наука». Нанимает Ральфа У. Эшкрофта в качестве делового помощника. Предпринимает путешествие в Англию, чтобы получить почетную степень Оксфордского университета.
1908 Переезжает в дом в Реддинге («Простаки дома», затем «Стормфилд»).
1909 Увольняет Лайон и Эшкрофта. Джин поселяется вместе с Клеменсом в Стормфилде. 6 октября Клара выходит за муж за пианиста и дирижера Осипа Габриловича. 24 декабря Джин умирает от сердечной недостаточности.
1910 Находясь на Бермудах, страдает от жестокой ангины, 12 апреля вместе с Пейном уезжает в Нью-Йорк. 21 апреля умирает в Стормфилде.
Биографии родственников