Плагиат. Повести и рассказы Пьецух Вячеслав

— А чего тут понимать? Волей сыт не будешь — вот и вся умственность.

На этих словах толпа согласно заволновалась.

— А как насчет «не хлебом единым»? —  слукавил градоначальник, надеясь со стороны религиозной морали задеть глуповцев за живое. —  Бога вы не боитесь, вот что я вам скажу!

— Бога мы очень даже боимся, —  ответили из толпы, —  но от воли отказываемся, извините за выражение, наотрез. Ведь с голоду все подохнем без земли-то, либо окончательно сопьемся без попечения и надзора.

— Напрасно вы беспокоитесь, православные. Без привычки, конечно, воля вам не с руки, но по прошествии времени даже такие сарматы, как вы, и те осознают все выгоды нового положения, и ваши обстоятельства устроятся по общеевропейскому образцу.

— Знаем мы эти песни! Орехи будут, когда зубов не станет. Тогда градоначальник насупился и сказал:

— Ну, коли вы не хотите понять никаких резонов, то во мне тушуется Марк Аврелий и просыпается Чингисхан!

— Ну, посеки, —  послышалось предложение из толпы. —  Душу-то не рви, а возьми и для спокойствия посеки.

— И посеку!

— И посеки…

— И посеку! А ну, кто тут желающий пострадать?

Из толпы вышел здоровенный мужик, расстегнул штаны и — по лицу было видно — внутренне приготовился к экзекуции. Саркисовские опричники распластали его на лавке и принародно начали, что называется, вгонять через задние ворота политическую науку. Мужик только как-то сладострастно кряхтел и время от времени подмигивал толпе левым глазом — мол, ничего, ребята, за общее дело можно и пострадать.

Когда экзекуция совершилась, страдалец поднялся с лавки и как бы рассеянно произнес, застегивая штаны:

— А со свободой мы все-таки не согласны.

После этого случая градоначальник надолго слег; в сущности, с ним приключился продолжительный нервный припадок той же примерно симптоматики, что и любовная лихорадка. Надо полагать, подкосило градоначальника именно то, что мужики из бывшей Болотной слободы сбили его с прогрессистской платформы и заставили прибегнуть к такому средству политического просвещения, которое он не только не одобрял, но и принципиально исключил из традиционного арсенала. Вдобавок повстанцы, как будто назло, —  хотя в действительности скорее всего что с горя — в течение двух-трех дней пропили под гребенку все свое движимое, а также частично недвижимое имущество и впали в конечную нищету, от которой они кое-как оправились только к началу следующего столетия.

Алексей Федорович проболел около месяца, а затем исчез; в одно прекрасное утро он отправился на свою демократическую прогулку, и больше его в Глупове не видали. Потом уже стали распространяться слухи, что будто бы градоначальник Саркисов постригся в Соловецком монастыре, что будто бы он уехал в Америку воевать на стороне северян, что будто бы он спился с круга в Новочеркасске, но, как бы там ни было, из города он исчез.

Исчезновение властителя пришлось как нельзя некстати, потому что именно на середину марта месяца пало чрезвычайное, даже невероятное происшествие: на Глупов налетел пресловутый Зеленый Змий. На поверку вечный искуситель нашего народа оказался и вправду змееподобным существом, похожим на доисторического ихтиозавра, зеленушного цвета, с перепончатыми крылышками, но как только он ударился о землю, то предстал перед глуповцами почему-то в виде акцизного чиновника с необыкновенно большими, не по-человечески внимательными глазами. Ударился он о землю в районе Соборной площади и, отдышавшись, сказал горожанам, которые взирали на него со страхом и недоумением:

— А не выпить ли нам, ребята?

С этими словами Зеленый Змий раскинул перед глуповцами мифическую скатерть-самобранку, и та немедленно прислужилась бочонком смирновской, бочонком воронцовской, бочонком пенника и закуской, приличной обстоятельствам, а именно маринованными рыжиками, квашеной капустой с клюквой и микроскопическими льдинками, крепенькими солеными огурцами.

Глуповцы осторожно начали подходить: подойдет такой глуповец, перекрестится, примет немалый деревянный ковшик водки, какая ему по вкусу, захватит негнущимися пальцами щепоть студеной капустки и степенно поблагодарит. Однако по прошествии времени вокруг скатерти-самобранки затеялся разговор, не совсем чтобы трезвый, разумеется, разговор; один глуповский обыватель, прогуливавший свою беременную жену, — видать, неприятного характера человек — ни с того ни с сего решил сделать замечание Зеленому Змию.

— Слава богу, и без вашего преподобия практически не просыхаем, —  сказал обыватель, сердито выпучивая глаза. —  Зачем ты на нас, спрашивается, налетел, к чему такое пришествие? А если теперь моя половина ненароком скинет, испугавшись твоего ужасного вида, кто тогда мою обиду ублаготворит?!

— Я и ублаготворю, —  ответил Зеленый Змий. —  Я, братец, сполна тебя ублаготворю, я только этим и занимаюсь.

— Действительно! —  послышался другой грубый голос. —  Летают тут всякие, пужают мирное население… Почему это такое?!

Третий голос добавил:

— На худой конец, у нас теперь цивилизация и свобода! Это тебе не крепостное право: ныне хотим — пьем, а хотим — не пьем. Вот как сейчас объявим запрет на пьянку, и хоть ты нам кол на голове теши!

— Мужланы! —  сказал им Зеленый Змий. —  Со свободой настоящая пьянка только и начинается!

— Ну, не знаем… — сказали ему в ответ. —  Откровенно говоря, мы бы с тобой расстались; допились мы, откровенно говоря, до полного отсутствия самочувствия…

— А вот это, ребята, глупый идеализм! —  заметил Зеленый Змий. —  Если по-настоящему, то вам без меня ни вздохнуть, ни охнуть, и на это есть ряд причин. Причины такие: потому что у вас семь пятниц на неделе, потому что вашему брату все на свете не по нутру, потому что вы люди забубённые и кругом-то у вас несчастья, потому что наше российское хлебное вино есть продукт демократический, общедоступный, потому что веселие Руси питие eси, как сказано у Владимира Красно Солнышко, потому что, положим, являетесь вы домой с честно заработанными грошами, а там стерва-жена, сыновья-балбесы, куды ни глянь, изо всех углов тараканы пошевеливают усами, и при этом в голову как назло лезут думы о возвышенном, непростом — то есть европейский образ мышления поневоле входит в противоречие с азиатским способом бытия. Так или не так?.. То-то и оно, что так! Стало быть, при вашей горькой в общем и целом жизни без Зеленого Змия, как вы хотите, не обойтись.

— Ну, накрутил, накрутил, черт речистый! —  послышались грустные голоса.

— И вообще, не нравится мне ваше поведение, —  сказал Змий. —  Дурацкую довольно вы взяли моду — ерепениться перед властью.

— Уж не новый ли ты наш градоначальник? —  была высказана догадка.

— Нет, православные, это лишнее. Подымай выше: я вам бог, царь и отец родимый. А вы тут позволяете себе отпускать в мой адрес разные непочтительные слова! Ведь я и наказать могу: где, спрашивается, теперь эти готы, эллины, хазары, древние египтяне? Нету их, как корова языком слизала… Смотрите, ребята, как бы я и вашу породу не упразднил!

С этими словами Зеленый Змий скатал скатерть-самобранку, погрозил глуповцам пальцем и исчез в толпе.

А ровно через три дня после пришествия искусителя в Глупове объявился новый градоначальник — надворный советник Павел Яковлевич Мадерский. Это был миловидный тонкий мужчина с приятными манерами, улыбчивый, благосклонный, но при этом нервно-деятельный, непоседливый, беспокойный, одним словом, то, что в народе называется — егоза. Согласно веяниям того времени Павел Яковлевич был отъявленный реформист.

Начал он с реформы народного образования, к которому власти предержащие у нас всегда питали безотчетную слабость, хотя благосостояние государственности ни прямо, ни косвенно от него не зависело никогда. Павел Яковлевич распорядился изгнать из гимназии всех учащихся недворянского корня и учредил для них школу мыловарения с преподаванием закона божьего, арифметики, плетения лаптей и рукопашного боя; по мнению нового градоначальника, эта мера должна была способствовать воспитанию сильного духа в простонародье, который возможен только при уме незамусоренном и бодром. За реформой образования последовала своего рода санитарная реформа: узнав, что на протяжении целого тридцатилетия глуповцы не смогли вывести тараканов, потому что никакие обыкновенные методы травли их не берут, Павел Яковлевич повелел во всех домах писать на стенах заклинание Святого великомученика Ареопагита, и, как это ни удивительно, насекомые вдруг исчезли; а впрочем, ничего удивительного тут нет: Глупов испокон веков такой был заклятый город, что пробрать его могли исключительно чудеса. Затем последовала вторая в истории города перепись населения — первую провели еще татары в середине тринадцатого столетия, —  и вдруг оказалось, что глуповского населения насчитывается только 214 персон обоего пола; такую скромную цифру перепись показала по той причине, что большинство горожан попряталось от счетчиков-доброхотов из числа здешней интеллигенции, попряталось так… как говорится, на всякий случай, в рассуждении, что вот, не дай бог, запишут ни за что ни про что в какую-нибудь каверзную книгу, а потом расхлебывай, попряталось, имея в виду пословицу: «Побереглась корова и век была здорова».

Самым значительным преобразованием Павла Яковлевича была реформа следствия и суда. Следствие, которое прежде велось, как свидетельствует летописец, «с чувством, по целым годам, до полного измождения обвиняемого, когда он уже отца родного готов был с радостью выдать за пятачок, не то что себя оговорить во всех мыслимых и немыслимых преступлениях, и потому много находилось виновных, которые были невиннейшими людьми во всех землях, кроме Персии, Турции и России», —  так вот это следствие Павел Яковлевич отменил. Из видов максимально стройного отправления законности дознание теперь вменялось в обязанности суда, состоявшего из председателя, двух его товарищей [44] и коллегии присяжных заседателей в составе одиннадцати глуповских горожан.

Однако первые же пробы новой системы судопроизводства со всей ясностью доказали, что реформа нуждается, по крайней мере, в существенной доработке. Например, слушалось дело регента соборного хора Пивоварова, который насмерть засек свою жену только за то, что она пару раз неосторожно перемигнулась с пономарем; так вот, присяжные заседатели вчистую оправдали убийцу, а преподаватель мыловаренной школы, входивший в коллегию заседателей, даже сочинил особое мнение, в котором он уничижительно отзывался о женском поле и требовал от властей официального разрешения «самолично казнить их сестру, —  как записано в летописи, —  всякими подручнодомашними средствами вплоть до тележного колеса».

Затем Павел Яковлевич реформировал питейное дело, повелев торговать горячительными напитками не только распивочно, но и навынос, что, впрочем, и прежде не возбранялось, но прежде спиртное, во всяком случае, не выносилось для продажи на перекрестки. Потом он провел реформу печати, составив для «Истинного патриота» реестрик тем, отвечающих духу времени, и реестрик строжайших тайн, отнюдь не предназначенных для печати, среди которых значились почему-то такие общеизвестные вещи, как отсутствие в городе отхожих мест и качество продукции фарфорового завода. За реформой печати последовала денежная реформа: деньги велено было держать не в чулках да в кубышках, а на цивилизованный манер в Земельно-промышленном банке, отделение которого нарочно открылось в Глупове и периодически прогорало, так как большинство глуповцев и под страхом смертной казни нельзя было заставить вот так просто взять свои кровные денежки и отдать. Совершилась также реформа городского управления, состоявшая только в том, что по субботам Павел Яковлевич теперь непременно появлялся на балконе своей резиденции и держал якобы с народом совет по вопросам обыкновенно возвышенным, отвлеченным. Положим, в очередную субботу, ровно в час пополудни, выходит Павел Яковлевич на балкон, приветствует подданных легким взмахом руки, принимает картинную позу и начинает:

— Расстояния — вот истинное несчастье России! Если бы не они, то бедность и варварство ваши давно были бы уничтожены. Пошлет, предположим, государь хорошего человека унять притеснения, а пока он доедет, глядишь — уже весь край разорен. Но слухи почему-то распространяются с молниеносной быстротой. Вот вам конкретный пример: не далее как третьего дня до меня дошел слух развратного содержания, что будто бы господин Чернышевский затевает революцию в Петербурге, а нынче утром я получил депешу о пожаре на столичных дровяных складах и появлении злопыхательских прокламаций. Какая-то чума, эти слухи! Конечно, тут не обошлось без вмешательства заграничных отщепенцев вроде господина Герцена, продавшего отечество за кусок английского пирога. Но и внутренний враг не дремлет: он сеет среди доброго народа нашего умопомрачительные идеи и посредством нелепых слухов смущает истинное расположение умов. Поэтому надобно объявить оным слухам беспощадную войну, подняться против них всем миром с жезлом в руках и крестом в сердце. Давайте, господа горожане, совместно пораскинем мозгами, как бы нам зловредные слухи окончательно извести…

Глуповцы молчали как зачарованные.

— Может быть, порешим во всех двусмысленных случаях закладывать уши корпией, или же пущай с утра до вечера бьют в кимвалы, чтобы ни одного фальшивого известия нельзя было бы разобрать?..

Глуповцы ни гугу.

— Принимаю ваше молчание за знак согласия. Значит, на этом и порешим: с утра до полудня закладываем уши корпией, а с полудня до захода солнца пущай бьют в кимвалы…

Следующим деянием Павла Яковлевича была гастрономическая реформа; так как градоначальника не удовлетворял уровень умственного развития его подданных, он распорядился под страхом лишения всех прав состояния употреблять в пищу продукты особо фосфоросодержащие и глюкозные, как-то вареную корюшку под специально им выдуманным приторно-сладким соусом, и первое время сам ходил по дворам с проверкой: едят ли подданные это развивающее блюдо, не манкируют ли своей пользой? Наконец, Павел Яковлевич провел реформу женского гардероба, которой придавал демографическое значение: имея в виду повышение рождаемости, он распорядился, чтобы глуповские дамы и бабы носили бы коротенькие юбки, пробуждающие игривость воображения. Эта его последняя реформа привела в исступление город Глупов. Обыватели как-то исхитрились преодолеть традиционную любовь к своему градоначальнику и внушительной толпой явились просить его удалиться. Один древний старец встал на колени под окнами резиденции и взмолился от имени всего народа.

— Уйди! —  сказал он Мадерскому со слезой в голосе. —  Христом богом просим — уйди! Ты человек нам не парный.

Надо полагать, что, несмотря на всю свою благосклонность, Павел Яковлевич навряд ли внял бы народной просьбе и оставил бы пост, как бы мы сейчас выразились, по собственному желанию. Однако в тот же день до губернии дошел слух, что будто бы глуповский градоначальник долиберальничался до организации беспорядков, и что-то очень скоро Мадерского перевели в Кишинев старшим телеграфистом.

Совсем уж неожиданным оказалось то, что, будучи деятелем нового времени и положительного направления, Павел Яковлевич по старинке ополовинил в свою пользу глуповскую казну. Вообще это странно и удивительно, каким образом российский администратор соединяет в себе подчас полярные качества властелина — он тебе и благодетель, и ревнитель благопорядка, и мелкий тиран, и заступник обездоленных перед сильными мира сего, и обидчик, и казнокрад. Объяснение такому причудливому эклектизму может быть только то, что настоящий российский администратор есть существо безличное, совершенно порабощенное веяниями своего времени, что называется, бесхребетное, которое действует строго в рамках установлений, неписаных законов и писаных предначертаний вышестоящего властелина, и поэтому он с неимоверной легкостью перестраивается из либерала в консерватора, а из консерватора в палача. И ворует он потому, что уж так это заведено; серебряную ложку он в гостях, конечно, не украдет, а в казну пятерню запустит, будь он хоть безупречной порядочности человек, поскольку традицией это показано, поскольку уж такая звезда администратора на Руси. А если вдруг завтра выйдет предписание сжечь городскую библиотеку, то он, скорее, ее вместе с читателями спалит, нежели из чести отпросится на покой. Видимо, уж так в веках воспитался российский администратор, что честь да собственное разумение ему решительно ни к чему, недаром царь Николай Павлович говаривал: «К счастью, Россия такая простая страна при всей ее громадности, что для управления ею достаточно одной-единственной головы». Короче говоря, российский администратор никогда не был политиком исполнения, а был просто безоговорочным исполнителем, который если чем и руководствовался кроме предначертаний, так исключительно рьяным сердцем, настроенным по камертону центрального аппарата. То ли высшие властелины со времен Ивана Васильевича Грозного вытравили в нем ген разумной и совестливой подчиненности, то ли действительно безбрежные просторы нашего отечества неуправляемы помимо жесточайшей исполнительской дисциплины, и оттого ум в правителях местного масштаба сроду не поощрялся, то ли вздорную нашу породу только и проймешь, что централизованной деспотией.

С другой стороны, легкомысленно было бы пройти мимо вот еще какого кардинального свойства российского администратора: на том основании, что бог высоко, а царь далеко, он всегда полагал себя отраженной толикой верховной власти, образуемой по принципу голографии, равнокачественной частью целого, государиком государя, и чисто по-родственному сживался со своей должностью до такой степени, что разлучить их были в состоянии только опала, революция или смерть. Именно поэтому он не мог смотреть на вверенное ему государственное пространство иначе, как на собственное угодье, на казенные суммы — как на домашний бюджет, а на подданных — как на членов своей семьи, над которыми грех не изгаляться в соответствии с «Домостроем». Наконец, нужно принять во внимание еще то национальное бедствие, что русский человек единолично властвовать в принципе не способен, потому что он, как правило, малоорганизован, жалостлив, добродушен, вспыльчив, нерасчетлив, а такой набор качеств неизбежно складывается в комплекс административной неполноценности, каковой и предопределяет склонность к ханскому стилю властвования, а именно: запретительной методике, «кузькиной матери», «местам не столь отдаленным» и прямо-таки загадочному обыкновению казнить и правых, и виноватых. Сдается, этот алгоритм отправления власти есть самое фундаментальное из того, что мы позаимствовали из политической практики XIII столетия; ханствовать и баскакствовать оказалось на поверку так легко и удобно, что это направление прочно у нас взялось. Но то ли оно как-то не так взялось, то ли еще что, только прививка дала окаянные результаты. Ведь, скажем, и глуповцы никогда не были особенными инсургентами, и глуповские градоначальники, включая даже некоторые одиозные фигуры, были незлые люди и не то чтобы набитые дураки, а между тем город в течение многих столетий не мог доискаться мирного жития.

Обоюдный террор

После того как неистовый реформатор Мадерский отправился в Кишинев, бразды градоправления принял Парамон Кузмич Штукин, из лазоревых капитанов, то есть отставной чин жандармерии, которым еще сам Бенкендорф присвоил бледно-васильковую униформу. Собою он представлял крупного, басистого человека с пунцовым лицом, по-траурному обрамленным крашеными бакенбардами. Характера же он был редкостного, но именно такого, какой может развиться только в русской среде, то есть он был что-то вроде добродушного людоеда.

Приняв дела, Парамон Кузмич убедился, что никакие реформы Глупову не нужны, что от них один вред, смута, вольнодумственный сдвиг умов, излишек воображения, а что по-настоящему город нуждается единственно в крепкой власти.

Поскольку за время предыдущего мягкотелого и двусмысленного правления глуповцы частично подразболтались, работы Парамону Кузмичу открылся, как говорится, непочатый край, и он взялся за нее с ревностью подозрительного супруга. Для начала — острастки ради — новый градоначальник открыл сумасшедший дом и упек в него юродивого Парамошу, каким-то чудом дожившего до исхода девятнадцатого столетия; юродивый тем смутил своего власть имущего тезку, что он с ним разговаривать отказался; как-то после обедни выходит Парамон Кузмич из глуповского собора Петра и Павла, видит на паперти юродивого самого жалкого вида и говорит:

— Как поживаешь, божий человек?

Парамон молчит.

— Я с тобой, кажется, разговариваю, —  продолжает градоначальник. —  Ты почему такое на мои вопросы не отвечаешь?!

Парамон молчит и при этом исподлобья глядит на Штукина каверзно, нелюбовно.

— Ишь молчальник какой нашелся — властями гнушается, истукан! —  сказал Парамон Кузмич и в тот же день повелел открыть сумасшедший дом, куда он юродивого в назидание и упек.

Впрочем, скоро пошли и настоящие сумасшедшие, что, видимо, следует приписать росту самосознания.

С самосознанием в эту пору вообще ситуация складывалась чреватая. Возможно, по той причине, что реформы шестидесятых годов открыли перед державой горизонты цивилизованного бытия, а ханский стиль властвования отнюдь не собирался сдавать позиций, и даже напротив — укреплялся и матерел, в Глупове потихоньку образовалась партия совсем молодых людей, настолько проникшихся европейским самосознанием, что фронды с Парамоном Кузмичем им было не миновать. Партия эта насчитывала всего несколько человек, но зато отличалась широкой сословной представительностью, так как в нее входили и сидельцы мелочных лавок, и гимназисты, и мастеровые с фарфорового завода, и даже один юный городовой. Малочисленной же эта партия вышла по той причине, что после того, как Зеленый Змий лично посетил Глупов, пьянство приняло в городе особо значительные размеры, приближавшиеся уже к показателям эпидемического охвата, чему политично поспособствовал сам Парамон Кузмич, велевший доставлять из Таганрога дурное сантуринское вино, которое настаивали на порохе и гвоздях; а тут еще пришла мода на ливенские гармошки, и глуповские обыватели с утра до вечера пиликали на них разные простонародные вещицы, так что им было ни до чего.

Долгое время глуповские диссиденты никак не давали о себе знать, потому что начала партия с внутреннего разброда; иначе и быть не могло, это у нас так уж водится: нормальный русак чересчур личность, до неудобного личность, и если соберутся вместе пятеро русаков, то несколько раз перессорятся до «прошу исключить меня из числа ваших знакомых» прежде, чем придут к единому мнению, так как один из пятерки будет левый радикал, другой схимник, третий эстет, четвертый сенсимонист, а пятый магометанин. Но в конце концов партия сошлась на такой программе: исходя из принципа «чем хуже, тем лучше», предполагалось распускать антиправительственные слухи, пропагандировать нерасположение ко всяческому начальству, вредить где только возможно, будь то фарфоровое производство или охрана общественного порядка, на вечерах нарочито не танцевать.

Первая акция заговорщиков в сравнении с последующими была кроткой: на заборе, который огораживал котлован для видообзорной каланчи, написали масляными красками: «Штукин — дурак».

Парамон Кузмич этой надписи испугался; напугало градоначальника совсем не то, что его назначили дураком, он был выше обид на простонародье, а то, что прежде надписи на заборах встречались все нецензурного характера, проще говоря — матерные, и намек на новое, политическое качество заборных инскрипций пробудил в нем тревожные подозрения. На всякий случай Парамон Кузмич предпринял ответную политическую акцию — он распорядился резко понизить цену на сантуринское.

Тогда заговорщики устроили первый в истории Глупова трезвенный бунт, к которому, насколько выявилось терпежу, частично примкнули местные образованные круги, и, как сообщает летописец: «Несколько дней в городе не наблюдалось никаких пьяных художеств, ибо и подлый народ, на господ глядючи, засомневался в освободительных достоинствах горячащих напитков, но зато один приказчик из мануфактурного лабаза и двое губернских секретарей были взяты на замечание в неудобных разговорах об упущениях по почтовому ведомству». Однако последствия бунта оказались далекими от желанного результата: сантуринское совсем упало в цене, устоять против такой неслыханной дешевизны было невмоготу, и городские низы запили с новой силой. Это обстоятельство уволило Штукина от необходимости прибегнуть к военным средствам, поскольку город в самом нефигуральном смысле и без того пластался перед ним в прахе, за исключением кучки воинствующей интеллигенции, однако как-то отреагировать на трезвенную провокацию было необходимо, и Парамон Кузмич запретил «Истинному патриоту» сообщать обывателям городские новости, а повелел писать о зверствах башибузуков и особенно напирать на разные оптимистические известия, например на открытие в Париже Всемирной выставки. Но как назло городские новости, вроде самовозгорания от водки артели иконописцев, распространялись сами по себе, и о несчастных знала последняя глуповская собака, а в башибузуков почему-то не верили, тем более не верили во Всемирную парижскую выставку, то есть в первую очередь в существование самого города Парижа, потому что он искони представлялся глуповцу сияющей географической абстракцией, вроде молочных рек с кисельными берегами.

Разумеется, заговорщики не могли смириться с таким, со времен Анны Иоанновны неслыханным, притеснением гласности и выпустили стихотворную прокламацию, в которой были следующие слова:

  • Вельможи с рабскими чинами
  • Пред троном пасть готовы ниц,
  • И прах перед его ногами
  • Составить из фальшивых лиц.
  • Но где же мир, покой священный,
  • Добро началом коих есть?
  • Их нет! Что ж значит позлащенный
  • Венец царей, придворных лесть?

Это уже были не шутки, не заборный пасквиль, а именно что покушение на основы. Парамон Кузмич еще загодя припас отвлекающий маневр с продолжением строительства каланчи и ответил на стихотворную прокламацию возведением каркаса из сосновых бревен, который соорудила артель чухонцев. Но этого ему показалось мало, хотелось как-то рубануть с плеча, и тут градоначальнику кстати подвернулись четыре девицы из весьма приличных семейств, замешанные в одной вредной политической авантюре. Как раз об эту пору в Глупове нежданно-негаданно обнаружилась суфражистская ересь, которая бог ее знает, каким чудным образом залетела в такую глушь, и ее легкомысленно подхватили четыре глуповские девицы, образовавшие кружок имени Веры Павловны. Собственно, девицы не натворили ничего по-настоящему ужасного и опасного, поскольку программа их кружка не распространялась далее совместного вышивания гладью из видов материальной самостоятельности, и тем не менее градоначальник Штукин упек компанию суфражисток в Спасо-Ефимьевскую обитель.

Европеисты всей партией ужаснулись решительной этой акции — в пору роста самосознания они даже от Штукина такого монголизма не ожидали — и со страху временно притаились. Однако пауза эта выдалась весьма кстати, так как за практическими делами заговорщики совсем выпустили из виду конечную цель борьбы, ради которой они поставили на карту свою свободу и более или менее безбедное житие, довольно смутно представлялась им та Аркадия, что раскинулась за последним бастионом глуповских безобразий. Тут опять пошли среди европеистов жаркие прения, доходящие до «прошу исключить меня из числа ваших знакомых», покуда они не поделились на две насмерть несогласные группировки: первые видели конечную цель борьбы в том, чтобы расселить глуповцев по американизированным хуторам и вменить им в обязанность выращивание соленых огурцов и квашеной капусты, на которые не бывает неурожаев, а сам город Глупов стереть с лица земли как гнездо тирании и пьяных мастеровых, с тем чтобы впоследствии разбить на пепелище необозримый фруктовый сад; другая группировка стояла на том, что цель борьбы есть борьба, а там, дескать, будет видно, что-нибудь, глядишь, да образуется, и даже обязательно образуется.

Когда память о страдалицах-суфражистках несколько стушевалась, заговорщики снова дали о себе знать: в сени градоначальниковой резиденции они подбросили форменный обвинительный акт, изобличавший сатанинские приемы штукинского правления, и на отдельном листке — приговор, который провозглашал градоначальника личным врагом народа, лишал его чинов и всех прав состояния, а также подвергал вечной ссылке в общественные работы. Оба эти документа были занесены летописцем в амбарную книгу, а подпись «Граждане, истинно любящие отечество» даже подчеркнута красным карандашом.

Ознакомившись с подметными листами, Парамон Кузмич кликнул капитана-исправника, выудил из тавлинки понюшку жукова табаку и чихнул прямо в лицо своему опричнику.

— Салфет вашей милости! —  сказал капитан-исправник.

Парамон Кузмич мизинцем смахнул слезинку и протянул ему возмутительные листки.

— Каково? —  спросил он при этом. —  Шалит молодежь, вольнодумствует скуки ради.

— Уж какие тут шалости, ваше благородие! За такие-то шалости шкуру содрать не жалко!

— А может, перебесятся? —  добродушно предположил Парамон Кузмич.

— Это вряд ли, —  сказал капитан-исправник. —  От нынешней молодежи я лично только пакостей ожидаю.

— Я вот тоже думаю, что не перебесится, а дай ей слабинку, так она, пожалуй, еще и позадорней чего-нибудь учудит.

— Значит, надобно злоумышленников изловить и подвергнуть примерной казни!

— Эк куда хватил — изловить! —  сказал Парамон Кузмич. —  Они все, поди, в накладных волосах ходят, по погребам прячутся или еще того пуще — на ливенках поигрывают для отвода глаз. Да и недосуг мне за мальчишками-то гоняться, от одних циркуляров мозги заплетаются в кренделя! Нет уж, пускай мои подданные сами их изловят и тем докажут благонамеренность своих чувств.

— Это никак невозможно, —  возразил капитан-исправник. —  Сомнительно и весьма, чтобы верноподданнические чувства наших глуповцев простирались столь далеко, а потом они тоже каждый при своем деле: кто пьет, кто поет, кто по женскому полу в своем роде Наполеон.

— А ты не сомневайся, —  как-то даже ласково сказал Парамон Кузмич. —  Я свою тонкую политику соблюду.

На другой день градоначальник Штукин повелел согнать на Соборную площадь, как водится, все глуповское население и сказал небольшую речь.

— Какая-то гниль, фигурально выражаясь, завелась в нашем городе, —  начал он на контрапунктно веселой ноте. —  Ходят у нас, то есть, некоторые листки фальшивого содержания, в которых меня выставляют каким-то монстром, в то время как я вам истинно что отец и молитвенник перед богом. А распространяют те развратные бумажки шалопаи да сопляки. Так вот я и спрашиваю, православные: как бы нам на этих христопродавцев всем городом навалиться?

Поскольку глуповцы искренне почитали Парамона Кузмича, как, впрочем, и всех своих прежних градоначальников, они выслушали эту речь, во всяком случае, со вниманием.

— А еще, —  добавил градоначальник, —  эти самые шельмецы имеют наглость именовать себя гражданами, действительно любящими отечество; это, значит, мы своей родимой земле злопыхатели, а они, видите ли, истинные сыны!

Этим добавлением Штукин задел-таки глуповцев за живое, потому что они терпеть не могли, когда кто-лицо сомневался в их патриотических настроениях.

— Так и быть, —  ответили из толпы, —  мы этих шалопаев самостоятельно изведем. Ишь тоже чего придумали: мы своей родимой земле злопыхатели, а они, видите ли, истинные сыны!

— Вот за это люблю! —  с чувством сказал Парамон Кузмич. —  Как приметите кого, который носится с подозрительными листками, сейчас его за шиворот и к ногтю. Денежного вознаграждения я вам за этих христопродавцев не обещаю, мы все же не Англия какая, чтобы за человеческие головы премии назначать, но зато всенепременно представлю каждого отличившегося к медали.

Не столько движимые политической любовью к градоначальнику, не столько даже руководимые обидой на сопляков, поставивших под сомнение всеобщий патриотизм, сколько позарившись на медаль, до которых глуповцы так были падки, что вечной жизни им не надо, а медаль какую-нибудь подай, —  чуть ли не всем городом бросились они на розыски шалопаев, распространяющих возмутительные листки, и в результате действительно поймали одного оборванного цыгана, каковой расклеивал на Дворянской улице объявления о продаже американского шарабана. Парамон Кузмич, конечно, понимал, что глуповцы в этом случае обмишурились, и тем не менее распорядился приковать беднягу к позорному столбу, нарочно воздвигнутому посредине Соборной площади, чтобы взять настоящего противника на испуг.

Заслуживает внимания то интересное обстоятельство, что противоборство между властями предержащими и партией европеистов, как говорится, имело место, но собственно борьбы между ними не было, поскольку обе стороны как бы толкли кулаками воздух. То есть, по существу, заочное, даже косвенное между ними происходило противоборство, даже какое-то отвлеченное. Из этого позволительно сделать вывод, что иногда в политике не так принципиально одоление, как борьба, а в некоторых особенных случаях и симуляция таковой, иначе насущность для человечества политиков и политики оказалась бы под вопросом.

После расправы над безвинным цыганом европеисты решили преподать градоначальнику жестокий урок, который, наконец, наставил бы его на более или менее гуманную управительскую стезю, —  именно они решили подпустить ему красного петуха. Правда, спалить предполагалось всего-навсего каретный сарай, и тем не менее многие из заговорщиков не приняли эту меру как не вполне отвечающую гуманистическим идеалам, а юный городовой даже предупредил, что если его товарищи и впрямь отважатся на это безумное предприятие, то он отправится к градоначальнику на прием и предупредит его о готовящемся поджоге. Так он, между прочим, и поступил: он явился на прием к Штукину и сказал, что так-де и так, господин градоначальник, я хоть и либерал, но не разделяю некоторых преступных намерений своих товарищей по борьбе и, как честный человек, предупреждаю вас о готовящемся поджоге. Политические преступники той поры были люди преимущественно возвышенного настроя, и подобные поступки, в общем, экстраординарными не считались.

Парамон Кузмич на радостях напоил благородного предателя чаем с баранками, однако из дальнейшей беседы выяснилось, что юный городовой ни в какую не хочет заодно выдать организацию, и за такую строптивость Парамон Кузмич велел засадить молодого человека в холодную, чтобы кормили его селедкой, а пить не давали бы до тех пор, пока он поименно не укажет всех глуповских заговорщиков, и узник скончался на третий день.

Европеисты были этой смертью настолько потрясены, что единогласно приговорили Штукина к смертной казни. Этот неожиданный переход от средств борьбы более или менее кротких к средствам борьбы кровавым следует отнести на счет склонности русского человека ко всяким крайностям, которую, в свою очередь, затруднительно достоверным образом объяснить; подвержен наш брат русак крайностям, и все тут, вот любит он, чтобы «или грудь в крестах, или голова в кустах», и поди растолкуй ему о достоинствах умеренности и благодати «золотой середины», потому что он даже в отношении напитков забубённый радикал. Словом, политический боец того времени — это огнеопасная, легко воспламеняющаяся фигура, кстати и некстати движимая восторгом гибельного накала, а также одержимая пунктом очистительного костра; при редкостной же нашей совестливости и умении делать из мухи проступка слона адского преступления, что-что, а очистительный костер — это подай сюда. Посему не такая уж это и загадка столетия, что именно русак, которому свойственны главным образом благостные черты, нежданно-негаданно породил то явление, что сейчас называется политическим терроризмом.

В 1879 году с градоначальником Штукиным было покончено; мещанин Николай Онегин метнул в него самодельную бомбу, и от Парамона Кузмича только звание и осталось. Вот до каких крайностей можно довести молодежь, если долгое время отвечать на благородные ее чаяния в русско-административном духе, в стиле Ивана Грозного и Джучи.

Новый градоначальник Терский Аполлон Григорьевич, в прошлом палач Александровской тюрьмы на острове Сахалин, был большой дока по части следствия, несмотря на то, что образования не имел решительно никакого, и скоро ему удалось выйти на троих членов партии европеистов, из тех, что стояли за необозримый фруктовый сад. Как ни нажимал на них Аполлон Григорьевич, используя сахалинские памятные приемы, арестованные не выдали прочих своих товарищей и по приговору суда присяжных были повешены на выгоне при самом незначительном стечении публики. Глуповцы к тому времени подзабыли о своем обещании самостоятельно расправиться с местными шалопаями и вообще перестали интересоваться внутренними делами, поскольку они были крайне раззадорены «Истинным патриотом», только и писавшим, что о зверствах османов на территории Балканского полуострова. Глуповцы так живо переживали трагедию единокровных славянских народов, что ливенки позабросили, и, даже когда приключился очередной неурожай, связанный с неблагоприятной фазой луны, их не столько интересовало, как они будут продовольствоваться целую зиму, сколько их беспокоили балканские политические дела. Кончилось это тем, что глуповцы самочинно кликнули народное ополчение против османских головорезов, но градоначальник Терский, наслышанный о приключениях его подданных в пору Крымской кампании, ополчение запретил.

Между тем европеисты для начала отозвались на казнь своих товарищей кроткой сравнительно операцией: они сожгли каркас, выстроенный чухонцами под видообзорную каланчу. Тогда Аполлон Григорьевич распорядился перепороть всех преподавателей глуповской гимназии, за исключением личного и потомственного дворянства, и заговорщики окончательно убедились, что укротить такую администрацию можно только с помощью безоговорочного террора: градоначальник Терский был застрелен из охотничьего ружья.

Поскольку расправы с глуповскими правителями приняли последовательный характер, делом об убийстве очередного градоначальника занялся военно-полевой суд. Армейские ищейки, не то что местные дармоеды, в течение недели раскрыли организацию заговорщиков, произвели многочисленные аресты, и в конце концов партия была частью перевешана, частью же навечно сослана в каторжные работы; избежал этой участи один террорист Содомский, которому удалось бежать из-под стражи и эмигрировать в Англию, где он одно время служил у князя Кропоткина в личных секретарях. На том и закончилась эпоха обоюдного террора, значительно пополнившая печально известный глуповский мартиролог.

Новые фантастические путешественники

Нет, все-таки слишком многое зависит от чисто человеческого характера властелина, что бы там ни толковали о мелкой роли личности в истории — будто бы она ходит у диалектики на укороченном поводке. Конечно, из-за того, что властелин, положим, совершенно погрязнет в мздоимстве, второго пришествия не случится и Везувий вдруг не извергнется, если властелину этого захочется позарез, но самую человекоуничижительную диктатуру он может наполнить каким-то гуманизирующим содержанием, а разнузданно демократическую республику превратить в сообщество забубённых эгоистов. О чем, собственно, речь? Да о том, что после убийства градоначальника Терского его должность занял Иван Осипович Пушкевич, который был точно такой же подданный Российской империи, тоже православный, чиновник десятого класса, и действовал он в рамках того же Уложения о наказаниях, но при нем в городе Глупове не только не лилась кровь и не рвались там и сям бомбы, а даже не было замечено особенных безобразий. И все почему? Все потому, что Иван Осипович сам был покладистый человек, хотя и страдал время от времени приступами хандры. Из этого позволительно заключить, что в условиях города Глупова даже простая хандра в некоторых случаях оказывалась влиятельнее Уложения о наказаниях.

Вот пример: однажды, хандря, Иван Осипович ехал в своем экипаже мимо городского сквера и вдруг заметил странного человека в пенсне, который смотрел в небо и говорил: «Какая прекрасная будет жизнь через триста лет!» Ивана Осиповича до того смутил этот чудной господин, что он распорядился поместить его в сумасшедший дом, дабы он не пугал горожан своими помраченно-пророческими словами.

Больше в правление градоначальника Пушкевича эксцессов не было никаких. Жизнь совершенно, как говорится, вошла в нормальную колею, и даже глуповский быт украсил свежий культурный элемент — чтение; прежде в Глупове читали только человек тридцать с лишним из числа подписчиков «Истинного патриота», а до прочих обывателей печатное слово доходило в изустном переложении, если доходило вообще, и вот при Пушкевиче грамотность мало-помалу приобрела такие размеры, что глуповцы даже позабросили свои дурацкие ливенки и полностью переключились на литературу. Сдается, за продолжительную и беспокойную свою историю город просто-напросто истосковался по умному, проникновенному слову, а глупые глуповские слова ему обрыдли до такой степени, что где-то в конце 80-х годов было такое время, когда город вовсе не говорил. Каким-то сиятельным, с неба сшедшим показалось здешнему населению книжное слово, и они восчувствовали в нем спасение; ибо прав был Зеленый Змий — являешься домой с честно заработанными грошами, а там стерва-жена, сыновья-балбесы, во всех углах тараканы пошевеливают усами, а откроешь книжку, и вдруг: «Да и вся их жизнь в Париже раздражала Алексея Васильевича. Все складывалось совсем не так, как в Лондоне, начиная с погоды. Днем в безоблачном небе неутомимо сияло солнце, ночью огни заливали веселый город; в удивительно мягком и теплом воздухе, казалось, веяло заразительным дыханием беспечальной жизни, вечной весны…» — ну и так далее, и прочие снуют перед глазами упоительные слова. То есть средний глуповец читал и пил водку по одной и той же причине.

Итак, город пристрастился к чтению, и это повлекло за собой такие фундаментальные следствия, которые трудно, даже невозможно было в свое время предугадать; потом, конечно, Иван Осипович спохватился, но было поздно — Белинского и Гоголя мужик понес с базара гораздо раньше, чем об этом прознали власти. С некоторым припуском на диалектическое вдохновение, пожалуй, можно будет сказать, что разразившаяся вскоре первая русская революция во многом была следствием того, что широкое распространение в народе получила русская художественная литература, —  мысль, правда, не первой свежести, но зато значительного накала. И это немудрено, потому что русская литература талдычила не про то, как сделать себе состояние на бросовых флаконах, и не про то, какие иногда встречаются скупердяи, а про то, что совесть нужно иметь.

Во всяком случае, на глуповской жизни повальная тяга к чтению отразилась самым непосредственным образом, как, например, может отразиться набег кочевников, или перемена климата, или неурожай. Со свойственной глуповцам горячностью и простодушием они всякое книжное слово принимали не просто за неукоснительно мудрое, а за прямо руководительное, и поэтому в городе то и дело случались чисто литературные происшествия: то жена одного купца бросится под маневренную «кукушку» из-за любви, то откроют на фарфоровом заводе ланкастерову школу взаимного обучения, то пройдет слух, что некие молодые люди с топорами наголо гоняются за старушками, то начинает спать на гвоздях целое отделение [45] гимназистов.

Но самым заметным следствием пристрастия глуповцев к литературе стало на первых порах вот какое неожиданное происшествие: владельцы хлебопекарни братья Милославские, как тогда говорилось, ушли в народ. В отличие от фантастического путешественника Фердыщенко, братья Милославские отправились не в праздное турне по выгону, а, продав хлебопекарню и переодевшись в самую что ни на есть рвань, двинулись к бывшим черносошным крестьянам в бывшую Болотную слободу. Хоть край этот и не так уж был отдален, грамотность до него еще не достигла, и братья решили пропагандировать чтение под видом забубённых хлебопашцев. Пора как раз была весенняя, страдная — конспиративная.

Для начала Милославские нанялись батраками к кулаку Печорину и стали кое-как боронить угодья. Делали они это настолько — как бы это выразиться? —  вчуже, что ли, что общество было заинтриговано, и человек двадцать мужиков собралось полюбопытствовать, каким манером пришельцы управляются с боронами; мужики стояли и угрюмо ковыряли пальцами в бородах.

Братья решили воспользоваться скоплением народа и незамедлительно начали просветительную работу.

— А что, православные, —  сказал старший Милославский, —  есть ли у кого книги?

— Вот еще! —  отозвался один угрюмый мужик. —  Баловство какое!..

— Ну почему же баловство? —  сказал Милославский-младший. —  В книгах можно найти много полезных сведений… Вот, например: известно вам, мужики, почему у вас рожь дает только двадцать пять пудов с десятины?

Кто-то из мужиков ответил:

— Это нам действительно невдомек.

— А в книжках доподлинно прописано — почему; так прямо буковки и выстраиваются в ответ:

  • Среди цветущих нив и гор
  • Друг человечества печально замечает
  • Везде невежества убийственный позор…

Или:

  • В неведомой глуши, в деревне полудикой
  • Ты рос средь буйных дикарей…

— Помилуйте! —  возмутился один угрюмый мужик. —  Это за что же на нас такая мораль?!

— А за то, что вы темный, бессмысленный народ. Книжки надо читать, и жизнь сразу покажется в ином свете.

Тут в разговор вмешался кулак Печорин:

— Вы лучше вот что, братья, скажите: вы ко мне работать нанялись или слова разные говорить?

— Да чего тут толковать! —  крикнул кто-то. —  Братцы, они засланные к нам!

— Да от кого засланные-то? —  в тревоге спросил Милославский-младший.

— Так надо полагать, что от староверов из Спасова согласия, —  был ответ. —  Они себя заживо в баньках жгут, и эти нас морочат про свет иной…

— Они точно засланные, —  подтвердил кто-то из мужиков. —  Вы только гляньте, как они изгваздали борозду!

— Засланные, засланные! —  послышались горячие голоса, которые вдруг перекрыл чей-то могучий бас:

— Бей их, чернокнижников, братцы! Нам за это дьякон по два смертных греха скостит!

В общем, Милославских побили, да так еще крепко, что они только к вечеру отлежались. Всю ночь они брели куда глаза глядят, охая и кряхтя, а к утру набрели на какую-то деревеньку. Тут еще только вывозили в поля навоз, и братья подрядились за харчи разбрасывать его вилами, подумав, что на такой работе их трудно будет разоблачить. Хотя давешние мужики и огорошили Милославских агрессивным своим невежеством, братья решили не отступать — до того они были околдованы концепциями тогдашних олимпийцев художественного слова. С другой стороны, ребята они были настырные, и если за что брались, то до крови из-под ногтей.

Вечером, когда работы деревенька свернула и все, отужинав, повылазили на завалинки, братья прибились к наиболее многочисленной компании мужиков.

— А что, православные, —  сказал старший Милославский, —  есть ли у кого книги?

— А тебе на что? —  спросил его древний старик, который, возможно, помнил еще первого фантастического путешественника.

— Почитать. Время досужее, можно и почитать — я этим делом сызмальства увлекаюсь. Если желаете, я и вслух могу почитать…

— Нету у нас книг.

— Ну, на нет и суда нет, —  сказал Милославский-младший. —  А то любопытные встречаются книги. В иных пишут о наших краях, в иных о заморских, то про простонародье попадется сочинение, то про явления атмосферы…

Вслед за этими словами вдруг наступила гнетущая тишина, и братья насторожились. Древний старик сказал:

— А вы, молодцы, случаем, не цыгане?

Братья от удивления выпростали глаза, а древний старик радостно ударил себя ладонями по коленям и сказал с таким выражением, точно он решил какую-то утомительную загадку:

— Точно они цыгане! И чернявые оба, и слова у них непонятные, какие-то кочевые!

— Ну, коли так, —  добавил другой старик, —  я ихней доли врагу не пожелаю.

Хотя и малодушно было так сразу ретироваться, Милославские бочком, бочком направились в сторону ближайшей околицы ввиду собирающейся грозы, а потом и самым откровенным образом бросились наутек, опасаясь повторения давешнего побоища.

В следующую деревню братьев попросту не пустили. Надо полагать, их опередил слух, что будто бы в окрестностях бродят опасные чернокнижники из цыган, и возле призаболоченного пруда, от которого брал начало порядок изб, Милославских окружили здешние мужики. Вполне вероятно, что дело опять кончилось бы драматически, кабы не деньги, вырученные от продажи хлебопекарни, —  братья откупились и тронулись в обратный путь, на чем, собственно, и закончилось второе фантастическое путешествие.

По возвращении в родимый Глупов Милославский-старший сел на паперть собора Петра и Павла и заплакал от огорчения, а младший постоял-постоял, потом погрозил кулаком в сторону бывшей Болотной слободы и покинул город.

Старший нищенствовал в Глупове аж до самой эпохи индустриализации, а младший обошел полдержавы, дважды сидел в тюрьме, участвовал в эсеровских экспроприациях, жил в Германии, был как-то причастен к делу Азефа, выпустил брошюру «О причинах дикости русского земледельца» и нежданно-негаданно объявился в Глупове в двадцать седьмом году.

История с новыми фантастическими путешественниками произвела в городе некоторые шатания, и градоначальника Пушкевича это насторожило. На всякий случай он решил возобновить строительство видообзорной каланчи, и уже опять навезли бревен для стропил, извести и клейменого кирпича, как Иван Осипович передумал и положил возвести памятник Никколо Макиавелли, на каковой предмет он даже списался со скульптором Опекушиным. Но эта идея почему-то не понравилась вышестоящему начальству, и Ивана Осиповича отправили на покой.

Невзгоды эпохи бумдекаданса

Следующим глуповским градоначальником стал Семен Антонович Грустилов, из местных, правнук того самого застенчивого женолюба Грустилова, который управлял городом накануне восстания декабристов. Это был седьмой случай в истории Глупова, когда во главе его становился администратор собственно глуповского происхождения; первые шесть случаев пришлись на период дворцовых переворотов, в течение которого попеременно градоначальствовали шесть здешних дам, от Ираидки Палеологовой до Дуньки Толстопятой, свергнутых в результате народного возмущения.

Семен Антонович был человек тихий, пугливый, склонный к задумчивости, равнодушный к своим политическим обязанностям и по-настоящему интересовавшийся исключительно фотографией, —  так вот поди ж ты: и в его градоначальничество без скандалов не обошлось. Едва вступив в должность, Семен Антонович решил по этому поводу закатить глуповскому народу грандиозный праздник с военной музыкой, фейерверком и раздачей подарков в виде круга краковской колбасы и гривенника деньгами. Трудно было этого ожидать, но на дармовщинку стеклась огромная масса публики, включая обитателей весьма отдаленных мест, и во время раздачи подарков приключилась такая давка, что погибших считали сотнями. Из этой трагедии, между прочим, следует одно далеко идущее и в то же время, так сказать, тупиковое заключение: независимо от того, опекал ли глуповцев градоначальник жестокий или гуманный, ограниченный или дальновидный, ревностный или халатный, а также независимо от того, применялись ли к глуповцам меры кротости или строгости, —  городская жизнь протекала по какому-то заданному образцу; объясняется, видимо, это тем, что глуповцы всегда оставались верными своему характеру и природе — какими они были издревле, такими они преспокойно и оставались.

Семен Антонович был до такой степени удручен случившейся давкой со многими смертельными случаями, что подал прошение об отставке; он так и сообщил в губернию, что не может править народом, который не уважает. В ответ поступил губернаторский циркуляр: «Повелеваю действовать обоюдно — правь и одновременно не уважай».

На пору правления Семена Антоновича пали также четыре неурожайных года, одно наводнение, русско-японская война и буржуазно-демократическая революция. Что касается русско-японской войны, то она взволновала глуповцев даже несколько больше неурожаев, во всяком случае, по городу пошел подписной лист на сооружение железной клетки для японского микадо, в то время как для помощи голодающим не было собрано ни рубля. Клетку действительно заказали в Череповце и уже отправили ее генералу Куропаткину малой скоростью, как вдруг до Глупова дошел достоверный слух о поражениях под Мукденом и Ляояном — глуповцы напугались этого слуха и начали спешно укреплять город. Опять раздался клич насчет созыва народного ополчения. К всеобщему удивлению, это ополчение Семен Антонович разрешил, но велел, чтобы оно придерживалось, так сказать, внутренней ориентации и действовало не в противовес японской угрозе, а в противовес коварным интригам цыгано-синдикалистов, о которых градоначальнику стало известно из третьих рук; Семен Антонович прямо-таки полюбил этого таинственного врага, ибо какой-никакой, а все же он был политик и, стало быть, обожал иметь дело с химерами, на которых всегда можно списать огрехи, случайности, недоделки и переделки.

Этих самых цыгано-синдикалистов выдумал местный декадент Серафим Брусникин, в свое время известный на русском северо-востоке своим романом о приключениях плода в материнском чреве, который принес ему немалое состояние. По Брусникину выходило, что все глуповские безобразия и напасти объясняются проделками вредительской ложи цыгано-синдикалистов, которую основали царь Петр I, агент сатаны Лефорт и тайный цыган Меншиков, чтобы вконец извести российское простонародье, а вовсе не тем, что глуповцы просто бытуют себе и бытуют.

Итак, ополчение сформировалось, вооружилось, и Брусникин повел его на битву с цыгано-синдикалистами. На поверку таковых в городе не оказалось — или они попрятались, —  и тогда ополчение с досады разнесло по кирпичику съезжий дом, явственно выстроенный по канонам чуждой, кочевой какой-то архитектуры, а затем с барабанным боем тронулось в подозрительном направлении и исчезло; такой неожиданный поворот дела дал кое-кому основание заподозрить, что в действительности ополченцы пеклись только о том, чтобы под благовидным предлогом из города улизнуть. Назад вернулся один декадент Брусникин, а прочие ополченцы объявились только в восемнадцатом году, но уже под видом Армии всемирного высвобождения. Брусникин прошел по Дворянской улице с винтовкой Бердана наперевес, и более его в городе не видали; по слухам, он заперся у себя на квартире и засел за роман об Антихристе, принявшем облик профсоюзного вожака. За многие годы затворничества он только однажды напомнил глуповцам о себе, когда разразился в пятом году ядоносной статьей в «Истинном патриоте» об истоках цыгано-синдикализма; в ней, кстати, досталось и Александру Сергеевичу Пушкину за курчавые волосы, подозрительный цвет лица, антимонархические настроения и пристрастие к французскому языку.

Революция 1905 года, конечно, не приняла в Глупове таких грозных форм, как в крупных культурных центрах. Тому были свои причины: видимо, среди предпосылок народного возмущения первенствовали обстоятельства скорее литературного, нежели политэкономического характера, поскольку со своими градоначальниками глуповцы и прежде отчаянно препирались, а по данным всероссийского статистика Рубакина глуповский обыватель потреблял только на полфунта меньше пшеничной муки, чем манчестерский обыватель, а в Манчестере в пятом году наблюдалась полная тишина. То есть больше всего похоже на то, что глуповцы поднялись на власти предержащие из чисто литературных соображений, что, в общем, немудрено, потому что наша литература испокон веков только тем и занималась, что воспитывала недовольного гражданина. Удивляться приходится на власти предержащие, что они своевременно не догадались ее как-нибудь отменить.

Революция пятого года обернулась в Глупове следующими происшествиями… В конце мая месяца мастеровые с фарфорового завода объявили забастовку и устроили перед резиденцией градоначальника внушительную демонстрацию. Они встали на площади широким полукольцом, надвинули на глаза кепки, сунули руки в карманы брюк и угрозливо замолчали; видно, что-то стряслось с глуповским народом в пятом году, так как любви к своему градоначальнику у него значительно поубавилось.

Грустилов вышел на балкон и придал лицу печально-выжидательное выражение. Стороны молчали минут пятнадцать, а потом один мастеровой из рода Проломленных Голов сказал Семену Антоновичу:

— Может быть, все же хватит?!

— Что хватит? —  живо заинтересовался Семен Антонович.

— А все!

Семен Антонович подумал-подумал и ответил:

— Это, ребята, на ваше усмотрение.

C этими словами он вернулся в свой кабинет и отбил в губернию телеграмму с отказом от должности градоначальника; Семен Антонович отказывался от нее на том основании, что он-де не может править народом, который способен моментально заставить себя уважать. Из губернского центра пришел ответ: «Повелеваю действовать обоюдно: правь и временно уважай».

Поскольку на это у нас не способен никакой, даже самый тонкий, администратор, Грустилов с отчаянья навсегда заперся в своем кабинете, и, таким образом, город остался без попечения и надзора. К сожалению, глуповцы не поспели воспользоваться ситуацией, чтобы зажить жизнью естественной, полнокровной, так как очень скоро с юго-западной стороны донеслось едва памятное «туру-туру» и:

  • Трубят в рога!
  • Разить врага
  • Пришла поpa!

Войска, напавшие на Глупов с юго-западной стороны, предприняли неслыханно-кардинальные меры: солдаты сожгли фарфоровый завод, а рабочих расстреляли до последнего человека; градоначальник Грустилов таких архаровских действий снести не смог и отравился крысиным ядом. На место покойного был поставлен бывший брандмайор Перламутров Максим Кузмич, из Вышнего Волочка.

При нем-то как раз и зачинается эпоха бумдекаданса. Существо ее состояло в том, что, с одной стороны, город вошел в пору относительного материального процветания, а с другой стороны, все в нем вдруг стало мельчать, пакоститься, хиреть. С одной стороны, в городе появилось несколько доходных домов, выстроенных в стиле модерн, образовалось Общество муниципальных сообщений, проложившее конно-рельсовый маршрут из конца в конец города, наладилась телефонная связь, пока, правда, только между резиденцией градоначальника и особняком его любовницы Шептуновой, на Большой и Дворянской улицах было устроено электрическое освещение. Но, с другой стороны, в городе усугубилось пьянство, особенно среди подростков и интеллигенции; дошло до того, что мировой судья Ленский в пьяном виде нанес телесные повреждения одному свидетелю в отместку за ложные показания. К тому же телефонные провода то и дело перегрызали летучие мыши, в доходных домах удобства были на воздухе, а решительно никогда не просыхавшие кондукторы конно-рельсового маршрута самым форменным образом истязали пассажиров, если те не жертвовали им на чай. С одной стороны, в Глупове проклюнулись робкие побеги политического плюрализма, именно: образовались при попустительстве градоначальника Перламутрова кое-какие националистические, монархические и застенчиво-демократические организации, которые враждовали между собой пуще кошки с собакой, «Истинный патриот» помещал неслыханно смелые материалы, например, о жульничестве приказчиков, выдумавших сверхтяжелые гири для обвешивания покупателей, городовым было запрещено драться ножнами своих сабель, если на улицах они примечали скопления обывателей численностью более чем в три человека, и теперь по городу можно было свободно разгуливать хоть впятером, нравы демократизировались до того, что уже можно было встретить гимназиста после девяти часов вечера, наконец, Глупов забурел в товарно-денежном отношении и тут только черта лысого нельзя было купить, так что простонародье перед империалистической войной сплошь щеголяло в хорошо сшитых парах из английского твида, в манишках с целлулоидными воротничками и в фетровых котелках, при этом «такая, —  по свидетельству летописца, —  настала небывалая дешевизна, что весь город можно было приобрести за рупь двадцать, да только где было найти этакого дурака». Но, с другой стороны, глуповский народ обескуражил свалившийся с неба товарно-денежный бум и относительное благосостояние, хотя и благосостояние чисто российское, скромное, от ожирения гарантирующее, и, как всякая непредвиденность, оно произвело в народе непредвиденные перемены: глуповец пошел все больше замкнутый, прижимистый, недобрый, индифферентный. Городские нищие, и в частности старший Милославский, едва-едва с голоду не перемерли — вот до чего дошло.

В эпоху бумдекаданса рок особенно не баловал Глупов знаменательными событиями. Как-то сюда нечаянно заехала известная спиритуалистка Блаватская, которая дала спиритический сеанс в доме градоначальника: ей отчего-то взбрело на ум вызвать дух Максимилиана Мари Исидора де Робеспьера, и он посоветовал Перламутрову произвести переселение народов во избежание беспорядков. Максим Кузмич потом долго думал, что имел в виду Робеспьер, и, ничего не придумав, распорядился просто-напросто переселить Навозную слободу на место Пушкарской, а Пушкарскую — на место Навозной, что и совершилось на другой день при полной покорности населения — это, конечно, уму непостижимо, как легко глуповцы переходили от фазы нетерпимости в градусе мятежа к фазе терпимости в градусе беспрекословного подчинения.

Примерно в это же время в Глупове появилась собственная футбольная команда, образовалось акционерное общество «Бахус» для осушения глуповского болота и над выгоном был осуществлен показательный полет на аэроплане системы «Фарман», который пилотировал штабс-капитан Курочкин, один из первых воздухоплавателей северо-восточного региона. «Бахус», правда, повел свою деятельность до такой степени агрессивно, что года через два на месте глуповского болота образовалась форменная пустыня.

Всем этим мероприятиям оказал решительную оппозицию глуповский иерарх, священник Серафим Знаменский, остро почувствовавший упадничество в человеках, но ошибочно угадывавший, откудова ветер дует. Ветер, конечно, дул с той стороны, что город давно перерос административные приемы здешних правителей, принятые на вооружение еще при Василии II Темном, и только поэтому он изгалялся и его кидало в разные соблазнительные предприятия, а отец Серафим неправедно полагал, что все дело в тайном сговоре Российской империи с Люцифером. Особенно не по душе ему пришелся показательный полет над выгоном, и он даже направил требование в Синод, чтобы отлучили пилота Курочкина от церкви, а на градоначальника Перламутрова наложили бы строжайшую епитимью. Затем отец Серафим взялся за акционерное общество «Бахус», точно он предчувствовал, чем в конце концов закончится ирригационная вакханалия; года два он секретно играл на понижение, подбивая акционеров отдавать свои пакеты под страхом недопущения к причастию, и кончил тем, что под покровом ночи самолично снял магнето с трактора «Фордзон», купленного обществом для прокладки водоотводов. В тринадцатом году отец Серафим дошел до того, что написал специальную проповедь против электричества.

Между тем декадентские настроения в Глупове не только не затухали, но, напротив, приобретали все более широкое распространение: уже пошла мода на кокаин, адюльтеры и самоубийства по причине разочарования в жизни, под которую, как под бубонную чуму, попало целое отделение гимназисток-кокаинисток; потом в городе появилась компания молодых людей, разгуливавших по Дворянской улице босиком в апельсиновых фраках и извозчичьих шляпах со страусиными перьями, а на лбах у них у всех была нарисована бабочка «махаон»; потом распоясавшиеся купчики разгромили трактир на Большой улице и с пением «Марсельезы» протащили по всему городу голую девку во фригийском колпаке, только с помпоном, и пьяным делом утопили ее в реке; потом в городе пошли по рукам прокламации эсдеков, призывавших пролетариев к свержению существующего порядка, но эти прокламации не имели большого успеха, потому что всех пролетариев перестреляли еще в предыдущее градоначальничество. Возможно, что дальнейшее усугубление декаданса было вызвано тем, что отец Серафим хоть и бился за очищение нравов, но сам веровал в белую магию и по субботам парился в бане совместно с тремя просвирнями.

А перед самой войной в Глупове объявился человек, называвший себя учеником Циолковского, тогда еще не известного нигде, кроме Калуги, где его считали городским дурачком, и, демонстрируя на Соборной площади чертежи фантастического летательного аппарата, дня три подряд приставал к обывателям с предложением переселить желающих на любую другую планету околосолнечного пространства. Желающих порядочно набралось, и трудно сказать, чем закончилась бы эта переселенческая кампания, кабы Перламутров не распорядился спровадить ученика Циолковского в сумасшедший дом; таким образом, к началу империалистической войны в городе уже насчитывалось трое умалишенных: ученик Циолковского, человек, который чаял прекрасной жизни через триста лет, и бессмертный юродивый Парамоша.

В начале августа 1914 года в Глупове была объявлена всеобщая мобилизация и одновременно «сухой закон». К мобилизации все отнеслись более или менее легкомысленно, а вот «сухой закон», прямо скажем, глуповцев подкосил: они не столько даже обомлели от внезапного исчезновения спиртных напитков из товарного оборота, сколько обомлели от очевидной непродуманности этой акции в рассуждении трезвой оценки текущего и предбудущего момента. Потемнел народ, призадумался, томно заломил бровь.

— Ничего! —  говорили глуповские мужики. —  Вот денька три не попьем, а там поглядим, чье мясо собака съела!

Но на четвертый день у глуповцев открылась какая-то рябь в глазах, и они уже были ничего не в состоянии рассмотреть, исключая предметы, имевшие особо массивные очертания. Пошел слух, будто бы на Глупов напала такая трезвенная болезнь, но тут в городе временно расквартировалась противоаэропланная батарея, и артиллеристы засвидетельствовали, что страдают тем же самым заболеванием, значит, это уже было бедствие всероссийское.

Утром 6 августа над Глуповом показался Зеленый Змий, который, видимо, задумал совершить второе пришествие, чтобы исправить чреватую ошибку администрации, но командир противоаэропланной батареи сослепу принял его за германский аэроплан и приказал открыть по нему прицельный огонь. Зеленый Змий улетел несолоно хлебавши.

Невзгоды переходного периода

Февральская революция тоже докатилась до Глупова в смирном виде. После того как здесь стало известно о двойном отречении Романовых от престола, глуповские обыватели опять же собрались у резиденции градоначальника на грозно-вопросительную манифестацию, и Максим Кузмич Перламутров счел за благо исчезнуть точно так же, как у Салтыкова-Щедрина исчез старый Евсеич, «как будто его на свете не было, исчез без остатка, как умеют исчезать только “старатели“ русской земли». На какое-то время в Глупове установилось безвластие, которое почему-то пришлось населению не по вкусу, и город запаниковал. Город задался тревожным вопросом: «Это что же теперь будет?» — и отвечал на этот традиционный русский вопрос разными надуманными подозрениями: говорили, что, верно, теперь на державу нападут Махмуд турецкий да Махмуд персидский, говорили, что, очень может быть, верх возьмут острожники из губернии, которые могут вырезать город до последнего человека, что скоро окрест воцарится безмерный голод, какого народ не знал со Смутного времени, и упразднится торговля, потому что остановится общественно полезное производство, потому что какой же дурак станет ударять палец о палец, если его к этому делу некому понукать.

Глуповцы уже начали запасаться обычными паническими продуктами, именно сахаром и солью, которыми во всех двусмысленных случаях исстари запасался глуповский обыватель, как, наконец, в городе объявилась власть — комиссар Временного правительства Екатерина Зубкова, здоровенная баба, стриженая, в сапогах и кожаных галифе. После этого глуповцы успокоились, как-то пришли в себя, потому что появилась хоть и каверзная, а власть.

За время правления комиссара Зубковой в городе совершились многие перемены. Во-первых, при ней в полной номенклатуре были провозглашены демократические свободы, начиная от свободы волеизлияния и кончая… ну, той же свободой волеизлияния, потому что куда же дальше по нашей жизни, и странное дело: поначалу народ почем зря трепал языком, точно торопился высказаться за все канувшие столетия, некоторые отчаянные головы свободно призывали к свержению всех грамматических норм русского языка, «Истинный патриот» только что о некрофилах материалов не публиковал, интеллигенты из числа преподавателей гимназии наводили лютую критику на всех глуповских градоначальников, исключая комиссара Зубкову, —  и ничего: небо не упало на землю, и электричество продолжало как заведенное поступать, и по-прежнему совершался круговорот воды в природе, —  словом, ничего выходящего из ряда обыкновенного не случилось. И это при том что, не имея навыка существования в условиях демократических свобод, глуповцы отчасти поняли их превратно, например, в поисках спирта они два раза разбивали городскую аптеку, вообще перестали подавать нищим, а потом и прекратили всякую общественно полезную деятельность, так что вскоре действительно настали голодные времена. А там появились-таки острожники, выпущенные из тюрем по всеобщей амнистии, которые набежали на город, наверное, мимоходом, и тут началось такое, чего трудно было ожидать на исходе второго тысячелетия христианской цивилизации: не то что ночью, среди бела дня из дому было выйти нельзя — до того острожники в городе разгулялись. Теперь оставалось только дожидаться нашествия Махмуда турецкого и Махмуда персидского, которое, в иной, правда, редакции, но тоже не заставило себя ждать. Сам собой напрашивается вывод: у нас не бывает таких слухов, которые совсем бы не оправдались.

В зубковский же период получили распространение аббревиатуры, верно понадобившиеся из видов пущего соблюдения государственных тайн, и всякое официальное понятие вдруг приобрело замечательно таинственное значение, как если бы оно было означено на каком-нибудь лунном или, по крайней мере, вымершем языке. Затем вошли в моду показательные суды, и все лето семнадцатого года на Соборной площади, куда глуповцы, как на работу, ходили митинговать, кого-нибудь да судили; то — заочно — судили императора Николая I Палкина и присудили вычеркнуть его имя из учебников истории навсегда, то одного сапожника, который выступал против свободы волеизлияния, и присудили к смертной казни через повешение, то пацифистов — опять же заочно, потому что откуда было взяться в Глупове пацифистам, —  и присудили к прижизненному вписанию в поминальники; но вообще-то глуповцы ходили на эти суды ради соборного препровождения времени, а кого судят, за что, по какому поводу — им это было не очень-то интересно.

При Зубковой же напрочь исчезли деньги; просто в один прекрасный день они взяли и исчезли, как стеллерова корова, и город надолго вернулся к натуральному, доисторическому товарообороту по схеме «товар — товар». Как раз после исчезновения денег была образована городская милиция, которую возглавил один демобилизованный вахмистр по прозвищу Задумчивый Кавалер — его так прозвали по той причине, что он был полный георгиевский кавалер и все время чего-то думал. Однако на первых порах милиция оказала квелость, неуверенность в своих силах, и вообще поначалу ее хватало только на, так сказать, самодисциплинизацию, а от острожников милиция временно пряталась, пока они вдоволь не наизмывались над городом и не… — впрочем, об этом после. Вслед за милицией была учреждена городская Дума, до самого октября семнадцатого года думавшая только на тот предмет, как бы выйти из создавшегося положения. Зубкова было в Думу выборы объявила, но за неимением парламентского навыка и отсутствием простой электоральной культуры с этими выборами получилась сущая чепуха: кандидаты писали друг на друга доносы, выборщики с бюллетенями шельмовали, кое-кто пытался протащить в думу всех своих родственников по прямой линии, между противоборствующими партиями возникла такая склока, что дело неоднократно доходило до рукопашной, на «черном рынке» появились цены на голоса. В конце концов Зубкова самолично назначила в Думу двадцать одного депутата, и, как говорится, точка.

Глуповцам не понравились эти монархические замашки.

— Просто мудрует над нами баба! —  роптали они и от безысходности уже стали припоминать те мятежные времена, когда город преспокойно свалил шесть градоправительниц одну за другой, а тут еще Зубкова, что называется, выкинула номер.

— Нет, дорогие граждане! —  сказала она на митинге, который состоялся как раз 25 октября. —  С вами каши не сваришь, вы по-хорошему не понимаете, и поэтому приходится действовать по-плохому. Вот как назначу преемником власти своего единокровного сына — небось сразу придете в чувство!

Хотя глуповцы были наслышаны, что сын у Зубковой якобы от великого князя Владимира и всем было очевидно, что совершился чистой воды монархический переворот, горожане спустили бы все это Зубковой по бескрайнему, заоблачному добродушию, но в ночь на двадцать шестое число она задумала отметить рождение династии страшной казнью, именно: сжечь на медленном огне одного мужика из Пушкарской слободы, бросившего жену и одиннадцать душ детей, —  и ее в ту же ночь застрелил уцелевший террорист Содомский, который, как нарочно, только-только вернулся из эмиграции.

На этот раз город без власти нисколько не оставался; утром двадцать шестого числа в Глупове объявился тихий с виду паренек в круглых очках из простого стекла, которые он, видно, носил для солидности, в красных штанах, заправленных в мягкие козловые сапоги, в кожаной куртке и кожаной же кепке, какие в довоенную пору носили шоферы, и нечувствительно принял власть. То, что именно этот паренек стал у власти, глуповцы поняли из того, что к вечеру он лично перестрелял всех острожников, то есть в невиданно короткие исторические сроки уничтожил уголовную преступность, как таковую. Фамилия его была Стрункин.

— Однако, решительная власть!.. —  говорили глуповцы, проникаясь отеческим чувством к тихому пареньку.

Впоследствии это чувство переросло в форменную любовь, поскольку Стрункин еще и исповедовал привлекательнейшую систему идей, которую «Истинный патриот» сгоряча и неправедно охарактеризовал как вооруженное христианство. На самом деле это было учение о, так сказать, лучезарном завтра посредством героического сегодня. В изложении Стрункина оно, правда, было не очень понятно, так как Маркса он за малограмотностью не читал и имел о его теории довольно легендарное представление. Но, во всяком случае, глуповцам было ясно, что учение о лучезарном завтра — это в высшей степени правильное учение, ибо суть его состояла в том, чтобы всем было по возможности хорошо. Мудрствовавших лукаво, впрочем, смущало то, что это учение в стрункинской редакции отдавало не средством, а самоцелью и что оно насмерть не терпело не только альтернатив, но даже и вариаций. Главное же, что Стрункин отлично знал, что такое «плохо», и очень путался, когда доходило до «хорошо».

При нем в Глупове свершились волшебные перемены. Конечно, и при других глуповских властителях свершались волшебные перемены, вспомним хотя бы гастрономическую реформу Павла Яковлевича Мадерского, и даже не было такого властителя, при котором они бы не совершались, но, во-первых, Стрункин был поэтом коренных и сказочных перемен, во-вторых, его магия была светлой, однозначно направленной на искоренение видимого глазу зла, а в-третьих, эта магия не знала невозможного, не ведала предела ни во времени, ни в пространстве. Много лет спустя, уже в наши семидесятые годы, всемогущество ее предметно доказал председатель горсовета Беляев Илья Ильич, который велел солнцу остановиться, и оно остановилось в зените на целых двенадцать дней.

Начал Стрункин с искоренения собственности, к которой, между прочим, глуповцы издревле испытывали неприязнь. Как-то поутру город проснулся — глядь, а собственности-то и нет: земля принадлежит всем, как небо и океан, жилища, скотина, инвентарь принадлежат неизвестно кому, но точно, что в отдельности никому, и купец второй гильдии Сиракузов, еще вчера владевший доходным домом, выстроенным в стиле модерн, и лавкой колониальных товаров, бродит по городу в рубище, убито улыбается и бормочет:

— Коня, коня! Полцарства за коня!

И как-то у всех сразу легко, беззаботно сделалось на душе. Вот только купца Сиракузова было жаль, несмотря на то, что во время оно Сиракузов был первый глуповский кровосос. Особо сердобольные особы Стрункину говорили:

— А не слишком ли будет, парень? Не круто ли ты берешь?

— Это еще что! —  отвечал им Стрункин. —  То ли еще будет!

— Да куда же дальше?! —  изумлялись глуповцы. —  Некуда, кажись, дальше, потому что ты нас всех в бедности уравнял.

— А дальше мы прямиком въедем в рай на спине у классового врага! Головы садовые: ведь в собственности все и дело! От нее ваше отсталое сознание и горемычное бытие! По учению как выходит: сам по себе человек прекрасен, это его только собственность обломала. Но мы освободим человека от пут движимого и недвижимого имущества, и он сразу распустится, как цветок! Кто был ничем, тот станет всем — такая у нас программа.

На эти слова глуповцы призадумались, потому что они знали много таких сограждан, которым в интересах общественного спокойствия лучше было бы так ничем и остаться, которые если вдруг станут всем, то это избави бог.

— Поразительный идеализм! —  ввернул свое один преподаватель гимназии. —  То есть самые крайние материалисты почему-то и есть первые идеалисты. Ведь когда еще писал Федор Михайлович Достоевский: человеческое счастье — это гораздо сложнее, нежели полагают господа революционеры.

— А вот это ты, друг, загнул! —  парировал Стрункин. —  Насчет человеческого счастья мы чудесно осведомлены. А с Достоевским мы, дай срок, разберемся. И с тобой разберемся: как твоя фамилия?

Преподаватель, конечно, немедленно скрылся, оставив этот вопрос открытым, но прочие глуповцы были в восхищении от решительных повадок нового властелина.

— Орел! —  говорили они. —  У такого не забалуешь.

Уж это точно: потачки Стрункин противникам не давал. Всех мудрствовавших лукаво, то есть главным образом преподавателей глуповской гимназии и школы мыловарения, он сослал на лесоразработки, чтобы они со своими умными мыслями не путались под ногами у новой власти и не вносили бы в наметившееся единосогласие смятение и разброд. Только «Истинный патриот» напечатал на Стрункина критику, начиненную обвинениями в бесшабашных экспроприациях и прочих приемах «вооруженного христианства», как он налетел на редакцию, рассеял сотрудников несколькими выстрелами из нагана и закрыл газету на вечные времена. Несладко пришлось и священнику Знаменскому, который в воскресной проповеди недобрым словом помянул учение о лучезарном завтра и пригрозил градоначальнику анафемой, если он не возьмет себя в руки; Стрункин взашей вытолкал Знаменского на паперть, запер собор Петра и Павла на большой амбарный замок и заключил свою акцию следующими словами:

— Это тебе, долгогривый, за то, что ты еретик, потому что всякая власть от бога. Ну а если серьезно, то тут твоей вредной деятельности и конец, приспешник самодержавия, народ дурить — это не модель, и так он не шибко умный. Будешь теперь, дармоед, улицы подметать!

Но по отношению к соратникам Стрункин был внимателен и ласков до такой степени, что поселил террориста Содомского — как ветерана-борьбы с царизмом — без малого во дворце; Стрункин лично выгнал помещика Собакина из его отчины, отстоявшей от Глупова примерно в пятидесяти километрах, и поселил в его доме заслуженного террориста; злые языки, правда, сеяли слух, что Стрункин просто-напросто удалил Содомского от соблазна, зная его неуемную страсть к пальбе.

Словом, не то что железным властелином предстал перед городом паренек в очках, а лучше сказать, власть в его руках вспыхивала и играла. Он в одночасье ввел прогрессивное правописание и объявил вне закона приверженцев дооктябрьского алфавита. Он приказал разобрать городской водопровод на предмет его буржуазной сущности, так как он обслуживал только доходные дома, выстроенные в стиле модерн, и город пятнадцать лет вообще обходился без водопровода. В борьбе против собственности он дошел до таких пределов, что запросто являлся к кому-нибудь на квартиру и национализировал посуду, одежду, мебель и спальные принадлежности. Прознав о том, что, несмотря на все волшебные перемены, глуповцы покушаются уже и на государственное имущество, он сказал:

— Это такие шельмы, что хоть к каждому проверяющего приставляй… — И к каждому не к каждому, но множество проверяющих понаставил. В одночасье же он провозгласил новую эру в истории города Глупова, в которую, правда, нелегко верилось поначалу, потому что население по-прежнему рожало детей и ходило друг к другу на именины, но вскоре Стрункин ввел даровое снабжение города хлебом, спичками и гвоздями, и глуповцам пришлось-таки поверить в новую эру; где Стрункин разжился хлебом, это уму было непостижимо, поскольку из-за политических пертурбаций последнего времени в округе стоял лютый неурожай.

Последними деяниями Стрункина по разрушению прежнего строя жизни были следующие деяния: он открыл краеведческий музей и закрыл сумасшедший дом. Краеведческий музей он основал в том самом здании, где прежде помещалась резиденция градоначальников, —  сам Стрункин поселился, прямо сказать, в лачужке, чем развил любовь глуповцев к себе до градуса поклонения, —  но на первых порах в музее экспонировались лишь глиняные свистульки, вошедшие в моду при градоначальнике Лычкине, да деревянного дела пушечка малая на колесцах, каковой развлекался сам бригадир Фердыщенко, первый фантастический путешественник. Сумасшедший же дом был упразднен Стрункиным на том основании, что при социализме, пришествие которого он простодушно ожидал к концу 1918 года, сумасшедших быть не должно, поскольку не с чего при социализме сходить с ума, нет для этого никаких общественно-экономических предпосылок, и посему мечтатель, чаявший прекрасной жизни через триста лет, ученик Циолковского и бессмертный юродивый Парамоша были распущены по домам; мечтатель немедленно принялся за организацию контрреволюционного заговора, ученик Циолковского снова развесил на Соборной площади свои чертежи и повел переселенческую пропаганду, а юродивый Парамоша целыми днями сидел на голой земле возле запертого собора, проникновенно смотрел в глаза проходящим глуповским обывателям и как-то нарочито помалкивал, с таким видом помалкивал, точно он напрямки провидел будущее в частности и будущее вообще. Надо полагать, Стрункина его поведение чем-то насторожило, потому что в конце концов он юродивому сказал:

— Ну чего ты революционному населению глазки строишь?! Или у тебя, мать твою так, что-нибудь на уме?

Парамон молчал.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Объявляется белый танец специально для капитана милиции Дарьи Шевчук, по прозвищу Рыжая. Дама пригла...
Никто не знает, откуда берутся книги серии «Проект Россия». Неведомый источник продолжает хранить мо...
Галина Щербакова – писатель, давно известный и любимый уже не одним поколением читателей. Трудно не ...
О чем бы ни писала Щербакова, все ее «истории» воспринимаются очень лично и серьезно. Как будто кажд...
Человек слаб и одинок в этом мире. Судьба играет им, как поток – случайной щепкой. Порой нет уже ни ...