Плагиат. Повести и рассказы Пьецух Вячеслав

— Нет, ты выскажись, не тушуйся! Может быть, у тебя такое наболело в мозгу, что поможет нам глубже разоблачить старорежимные безобразия.

Парамон ответил:

— Я пока высказываться погожу.

— Да чего годить-то? Годить-то, я спрашиваю, чего?

Парамон молчал.

Вскоре случился контрреволюционный переворот, который подготовил-таки мечтатель. Дело было во время атеистического митинга, каковой Стрункин созвал на Соборной площади, чтобы окончательно опорочить отца Знаменского и в его лице обманную христианскую идеологию, терминологию, атрибутику, всероссийский клир; что ему далась эта религия — непонятно. Когда к условленному часу на площади собралось все глуповское население, Стрункин поднялся на паперть храма, согнав с нее нищего Милославского, снял свою шоферскую кепку перед народом и объявил:

— А бога-то, братцы, нет!

— Ась? —  не поверил кто-то.

— Я говорю, бога нет. Глупости это все. Отсутствует он, как таковой. Нету его. Аминь!

— Хорошо,– послышалось из толпы. —  А, примерно, с душой-то теперь как быть?

— Душа отменяется. Нету такого органа, анатомию надо знать.

При всей своей любви к Стрункину глуповцы были разочарованы и неприятно задеты его атеистическим выступлением, поскольку они истово верили не только в бога и черта, но также в водяных, леших, казюлей и домовых. Монархисты тонко прочувствовали этот политический момент, и примерно минуту спустя после того, как Стрункин сказал «анатомию надо знать», мечтатель в пенсне застрелил его из американского револьвера.

Заслуживает замечания, что, когда потом монархисты оттащили тело на выгон, где положили его зарыть, вдруг оказалось, что градовластитель жив. В смятении монархисты распяли его на кресте и сожгли, обложив сырыми березовыми дровами, но, когда разгребли угли и головешки, опять оказалось, что Стрункин жив — такой несказанной жизненной силы это был человек; один глаз у него испарился, а другим он с пристальной ненавистью смотрел на своих врагов. Тогда закопали его живьем [46].

Расправившись со Стрункиным, монархисты при внимательном безмолвствии населения начали поворачивать историю вспять — история скрипела, но поддавалась. Так, возвращены были с лесоразработок все мудрствовавшие лукаво, которые значительно усилили партию монархистов, восстановлен старый алфавит и прежнее летосчисление, возрожден институт частной собственности, что особенно не понравилось горожанам, включая даже купца Сиракузова, привыкшего к праздности и беззаботному житию, в продаже появилась ханжа [47], возобновилось богослужение в храме — его по-прежнему отправлял отец Знаменский, отставленный от метлы, —  снова стал выходить «Истинный патриот».

Летом восемнадцатого года до Глупова дошла весть о расстреле семьи Романовых в Екатеринбурге. «Истинный патриот» собрался было во всеуслышание объявить о такой всероссийской трагедии и заклеймить кровавые проделки большевиков, но мечтатель велел помалкивать на сей счет, поскольку-де власть монархистов в отсутствие монарха есть что-то такое, что, по крайней мере, возбуждает некоторые тягостные вопросы, и газета как ни в чем не бывало продолжала давать придворную хронику из Тобольска — император Николай Александрович-де играет в шашки с председателем тамошнего Совета, императрица Александра Федоровна вышивает по шелку гладью, великая княгиня Татьяна кокетничает с конвоем. Бог знает, на что рассчитывал вождь монархистов: быть может, на великих князей, оставшихся за границей, или на Земский собор, который выберет нового самодержца, но, как бы там ни было, о кончине дома Романовых глуповцы узнали только тогда, когда монархистов лишили власти.

Уже после того как с верхом оправдался слух о нашествии Махмуда турецкого да Махмуда персидского, прекрасным сентябрьским утром в город вошла Армия всемирного высвобождения. Была она не то чтобы многочисленна и не то чтобы до зубов вооружена, а даже и кремневые ружья времен Крымской кампании были замечены у нее на вооружении, однако власть она приняла без боя, так как монархисты малодушно попрятались по дворам. Задумчивый Кавалер, правда, вывел-таки своих милиционеров на Соборную площадь для наблюдения общественного порядка, чтобы во время очередного переворота каких-нибудь лишних, чрезвычайных безобразий не произошло, но Армия, не вникнув в эту задачу, разогнала милиционеров, а сам Задумчивый Кавалер был зарублен одним всемирным высвобождением из рода Проломленных Голов; это убийство увенчалось тем диким, со Смутных времен неслыханным происшествием, что вконец изголодавшиеся при монархии босяки выкрали тело Задумчивого Кавалера, разделали и сожрали.

Ближе к обеду Армия всемирного высвобождения разбила бивак на Соборной площади, а специальная депутация явилась под окошки декадента Брусникина просить его принять власть.

— Да ну вас к черту! —  сказал Брусникин, высунувшись в окошко. —  Я вам более не компания. Думаете, я не помню про пятый год?!

— Ты еще вспомни про восстание декабристов, —  парировали депутаты. —  Ишь до чего забурел человек: ему власть преподносят, а он кобенится!

Брусникин не нашелся, что на это депутации возразить, и прибегнул к резонам иного плана.

— Дурни! —  сказал он всемирным высвобожденцам. —  Ведь я же роман пишу, а вы меня отвлекаете. Я, может быть, сочиняю эпохальное произведение, а вы меня сбиваете на чуждую политическую стезю!..

— Очнись, отец! —  стояла депутация на своем. —  В городе власти нет; смели мы, к чертовой матери, эксплуататорскую власть, народ, можно сказать, в смущении, опасаемся беспорядков, а ты нам плетешь про эпохальное произведение!..

Брусникин на это:

— И слушать ничего не хочу!

Тогда вперед вышел тот самый высвобожденец, который зарубил Задумчивого Кавалера.

— На мне, братцы, кровь, —  со слезой в голосе сказал он, —  я уже ничего не боюсь и поэтому буду говорить как перед лицом господа бога. Если этот чертов сочинитель не примет власть, то я и его окончу! А то какую моду взяли — гнушаться пожеланиями революционных масс!..

Эти слова, в которых сквозило некое первобытно-свирепое чувство, заставили Брусникина спуститься на землю и согласиться на компромисс.

— Хорошо! —  согласился он. —  Но какая ваша политическая программа?

— Всемирное высвобождение! —  был ответ.

— От чего?

— От всего!

— Тогда я согласен, —  сказал Брусникин. —  Так и быть, принимаю власть, но при одном условии: я принимаю ее затем, чтобы в соответствии с заветами великих теоретиков анархизма покончить с властью, как таковой. Это у меня теперь такая идеологическая платформа; к цыгано-синдикалистам я, прямо скажу, охладел и теперь исповедую анархизм на базе полной свободы личности от оков капитала, большевизма, законности, традиции и морали.

На том и порешили: Брусникин берет бразды градоправления в свои руки, потом уничтожает власть, как таковую, и в результате в Глупове наступает полное социальное благоденствие.

Но как-то так получилось, что с властью Брусникин довольно долго не расставался. То ему пришлось унимать кровавую междоусобицу, в которую впали Большая и Дворянская улицы, то организовывать курсы принудительного обучения Армии эсперанто на случай движения в глубь Европы, то разгонять шествие голых гимназисток с транспарантами «Да здравствует комиссар Зубкова!» и «Долой стыд!», то выявлять притаившихся марксистов, монархистов, думцев, капиталистов на предмет искоренения всякой смуты, —  одним словом, у Брусникина все не получалось расстаться с властью. Как и следовало ожидать, кончилось это тем, что он выдумал себе оригинальный костюм, возвышающий его над прочими высвобожденцами, который включал голубые сапоги и шляпу с большим плюмажем, потом в приказном порядке начал публикацию своего романа в «Истинном патриоте» и, наконец, потребовал для себя звания генералиссимуса практического анархизма. Между тем на словах он вот-вот собирался расстаться с властью, и такое несоответствие слова и дела было настолько раздражительно-очевидно, что в Глупов прибыл из своего поместья заслуженный террорист Содомский. Прослышав об этом, Брусникин ночью бежал из города и вскоре эмигрировал за границу. Высвобожденцы было призвали к власти одного бывшего городового, но он тут же провозгласил себя цесаревичем Алексеем, и его пришлось немедленно отравить.

Под занавес дооктябрьского периода уместно сделать кое-какие выводы. Итак, самый беглый обзор жизни города Глупова за последнюю сотню лет показывает, что эту жизнь, по крайней мере, культурной не назовешь: то здесь ни с того ни с сего ополчаются на цыгано-синдикалистов, то объявляют гонение на предметы женского туалета, то вешают детей фактически за литературные убеждения, то строят никому не нужную каланчу — да чего уж тут толковать, всего, как говорится, не перечислишь. Но вот в чем вопрос: действительно ли глуповцы просто-напросто оголтелые дураки, раз у них в городе издревле совершался бесконечный карнавал разных чудачеств и безобразий? Конечно же дураки… Только есть подозрение, что дурость их — это не что-то изначальное и объективное, как материя, а исключительно продукт взаимодействия с администрацией, некое вещество, которое выпадает в осадок в результате реакции глуповцев с глуповскими властями. Ведь у нас дураков точно не больше, чем, предположим, во Франции, и дело вовсе не в том, что у них дуракам воли такой не дают… хотя нет, дело именно в том, что у них дуракам воли такой не дают, потому что всякая культурная власть существует еще и на тот предмет, чтобы окорачивать дураков, а у нас наоборот — чтобы им всячески потакать. Эта халатная политика, видимо, объясняется восточной леностью и бесшабашностью нашей администрации, ибо проще простого сделать ставку на дурака, который, конечно, пороха не выдумает, но зато ни одного поползновения не допустит. В частности, по этой причине в Глупове всегда бытовало фундаментальное взаимонепонимание между властями предержащими и народом; цели у них частенько могли быть общие, но непосредственные интересы не совпадали практически никогда, и поэтому неудивительно, что в результате такой реакции в осадок выпадали обоюдодурацкие настроения. С одной стороны, глуповцы, беззащитные и доверчивые, как дети, да еще крепко напуганные монголо-татарскими приемами управления, с тоски уходили во всякие пустяковые интересы и на худой конец могли в отместку тоже что-нибудь монголо-татарское отчудить, а власти предержащие, со своей стороны, бессовестно пользовались этой слабостью и мудрствовали над городом, как хотели.

Шесть комиссаров

Армия всемирного высвобождения безобразничала в Глупове до ранней весны 1919 года, а потом ей пришел конец: из губернии нагрянули части особого назначения и разгромили высвобожденцев, правда, порубав под горячую руку кое-кого из мирных глуповских обывателей, не в добрый час вышедших со двора. В течение двадцати четырех часов чоновцы выявили всех монархистов, думцев и капиталистов, за которыми высвобожденцы с переменным успехом охотились около полугода, —  ребята из комендантского взвода загнали всю остатнюю контру в овраг, лежащий сразу за выгоном, и перестреляли из пулемета. Они были ребята простые и дельные и с классовым врагом антимоний не разводили.

В качестве властей предержащих сразу за чоновцами прибыли в Глупов шесть единомышленников покойного Стрункина, шесть комиссаров, которые составили ревсовет. Народ это был искренний, энергичный, но неподготовленный; наиболее подготовленные по причине гражданской войны к этому времени лежали уже в земле, и преемники их особыми политическими талантами не блистали.

Первая попытка коллегиального градоправления, надо заметить, дала трещинку изначально, так как верховодила в ревсовете все одно фигура наиболее одаренная в политическом отношении, а именно Николай Емельянович Беркут, мужчина уже в годах; вероятно, комиссар Беркут потому выдвинулся на первые роли, что в нем выгодно совместились качества практически на все случаи жизни: он был и рохля и педант, и филантроп и пламенный судия, и строптивец и демократ; то есть когда ему это было выгодно, в нем просыпался рохля, а если политическая ситуация требовала того — пламенный судия.

Строительство нового образа жизни, начатое еще Стрункиным, шесть комиссаров продолжили на свой оригинальный манер — фигурально выражаясь, они не стены начали возводить, опираясь на фундамент стрункинских преобразований, а первым делом взялись за парадный подъезд и разного рода орнаментацию. Второй комиссар, например, основательно перекроил глуповскую топонимику, и в городе, между прочим, появилась площадь имени товарища Стрункина — бывшая Соборная, проспект Стрункина — бывшая Дворянская, улица Стрункина — бывшая Большая и даже Стрункинский тупик, который прозывался до революции Козьим спуском. Третий комиссар ревизовал гимназию, нашел, что в ней учат черт-те знает чему, и распорядился отныне преподавать только политическую экономию и историю революций. Четвертый комиссар отменил воскресенье, как день, имеющий религиозную подоплеку, и перенес выходной на вторник. Пятый комиссар запретил новогодние елки, обручальные кольца, поминальные блины, портсигары, пенсне, гарусные люстры и вышивки под стеклом. Шестой комиссар целиком посвятил себя атеистической пропаганде и, в частности, велел вскрыть могилу Студента Холодных Вод; когда доброхоты вытащили из земли полуистлевший гроб, Шестой комиссар самолично отодрал крышку, указал перстом на какие-то тряпочки и кости, мелкие, точно птичьи, и на высокой ноте провозгласил:

— Это же смех, товарищи, на основе чего эксплуататоры размагничивали народ!

Комиссар Беркут, в котором на время проснулся рохля, наблюдал за этими революционными мероприятиями и постепенно приходил к тому мнению, что его соратники не прониклись пониманием исторического момента; исторический момент диктовал необходимость учреждения диктатуры пролетариата, а как раз пролетариата в Глупове-то и не было, так как единственное промышленное предприятие, именно фарфоровый завод, построенный при Максиме Максимовиче Патрикееве, еще в пятом году был сожжен правительственными войсками. Таким образом, во исполнение учения требовалось срочно обзавестись пролетариатом, и комиссар Беркут пришел к хитроумному решению построить-таки видообзорную каланчу, тем самым убив не двух, а целых четырех зайцев: во-первых, в ходе строительства каланчи самообразуется пролетариат, во-вторых, городские низы получат мобилизующее занятие, в-третьих, появляется возможность вставить дополнительное перо старому режиму, которому так и не удалось выстроить каланчу, в-четвертых, с нее откроются бодрящие горизонты. И вот опять навезли известки, бревен для стропил, клейменого кирпича, на который пошла западная стена отдаленного Горицкого монастыря, сформировали две бригады каменщиков, нагнали босяков для рытья нового котлована — то есть, во всяком случае, в Глупове уже стал складываться собственный пролетариат, —  и работы вот-вот должны были развернуться, да не тут-то было: из-за кое-каких конструктивных деталей шестеро комиссаров впали в продолжительную дискуссию. Второй комиссар рекомендовал возвести видообзорную каланчу на месте старого котлована, в котором были похоронены рабочие с фарфорового завода, и тем самым усилить ее идеологическое воздействие. Третий комиссар характеризовал этот проект как кощунственную вылазку затаившегося врага и предложил выстроить каланчу из какого-нибудь полудрагоценного металла, а отнюдь не из старорежимного кирпича, дискредитирующего идею. Четвертый комиссар настаивал на том, чтобы видообзорное сооружение было непременно самым высоким в мире, и при этом грозил расколом. Пятый комиссар вообще открещивался от строительства каланчи, полагая, что целесообразнее идее будет соорудить фаланстер для пролетариев с вегетарианской столовой, теплой уборной, наказательным чуланом и залом для тихих игр. Шестой комиссар пошел еще дальше: он предложил сровнять город Глупов с землей и возвести на его руинах поселение людей будущего из горного хрусталя. Что касается комиссара Беркута, то он категорически возражал против оголтелых проектов своих соратников и твердо стоял на том, что совершенно неважно, где именно, в каком виде и из чего будет построена каланча, хоть в виде сторожки, из соломы и на соплях, поскольку она есть не цель, а средство исполнения великих предначертаний. Как ни убедительны были доводы Первого комиссара, прочие комиссары не сдавали своих позиций, и поэтому со строительством каланчи вышла продолжительная заминка; бригада землекопов, правда, уже вовсю ковыряла землю под котлован, но работы были вскоре пресечены до полного прояснения ситуации, что, впрочем, не помешало бывшим босякам исправно получать свой паек хлебом, сахаром и гвоздями. Между прочим, этой заминкой воспользовался кое-кто из прожженных глуповцев, и они по старинке начали подбираться к запасам извести, бревен и клейменого кирпича. Такое реликтовое непонимание текущего момента вогнало комиссаров в тяжкие размышления, поскольку они ожидали чего угодно, но только не рецидива старорежимных замашек на заре новой жизни, когда сама собственность — первейший враг нравственности — была успешно изведена и, стало быть, исчезла единственная теоретическая предпосылка для хищнических повадок. Однако делать было нечего, и, подчиняясь неизъяснимым законам действительности, комиссар Беркут распорядился взять под охрану запас строительных материалов; впрочем, после того как милиционеры застрелили на месте преступления троих парней из Навозной слободы, глуповцы к строительным материалам сразу поохладели.

Тем временем заминка с возведением каланчи приобретала все более неприглядный характер с политической точки зрения, поскольку она ставила под вопрос всемогущество новой власти, а этого комиссар Беркут снести не мог. Самое скверное было то, что в обозримом будущем не приходилось ожидать от соратников прозрения относительно запросов исторического момента и не представлялось возможным мирным путем привести их позиции к общему знаменателю. Поэтому единственный выход из создавшегося положения комиссар Беркут увидел в том, чтобы покончить со смутоносной коллегиальностью и взять под единоличный контроль строительство каланчи. Имея в виду тонкую и многоходовую комбинацию, он в один прекрасный день собрал митинг на площади имени товарища Стрункина и обратился к народу с речью — дескать, обидно, товарищи, к такому грандиозному строительству приступили, а некоторые, которые мудрствуют и ставят личное выше общественного, целенаправленно мешаются под ногами; дескать, сами решайте, товарищи, что и как, потому что по учению народная у нас власть; лично у меня такое сложилось мнение: поскольку переход от тирании капитала к господству трудящихся практически завершен, то бразды правления свободно может принять на себя городской Совет.

Тут же, на митинге, и выбрали городской Совет, который составили с полсотни человек грабарей и каменщиков во главе с идейным босяком, горьковцем Ильей Клюевым.

И по этому поводу между комиссарами разгорелась продолжительная дискуссия: Второй комиссар утверждал, что глуповцы еще не дозрели до самовластья — мол, недаром они глуповцами прозываются, Третий комиссар выразил опасение, что затея с Советом закончится неудачей, ибо в него неизбежно проникнет вражеский элемент и подточит изнутри идею народовластья, Четвертый комиссар пугал товарищей конфронтацией между Советом и коллегией комиссаров, которая, уповательно, должна будет вылиться в междоусобицу и анархию, Пятый стоял на том, что так называемая демократия есть зловредная выдумка либеральной буржуазии. Эта дискуссия совершенно укрепила комиссара Беркута в том убеждении, что с ревсоветом каши не сваришь, что его соратники по злому умыслу либо из строптивого легкомыслия просто-напросто вставляют палки в колесо исторического прогресса. Тогда Николай Емельянович созвал другой митинг и указал глуповцам на внутреннюю опасность:

— В ознаменование полного крушения проклятого царизма, —  в частности, сказал он, —  который выжимал беспощадной рукой последние соки из трудящегося люда и так понимал пролетария и беднейшего крестьянина, что это рабочий скот, чего мы, конечно, кровью умоемся, а не спустим классовому врагу, со всей революционной решимостью начали мы с вами, товарищи, строительство каланчи как символа новой жизни и окончательной победы трудящихся над паразитами всех мастей. И вот когда массы с открытым сердцем и с бесконечной верой в лучезарное завтра приступили к строительству означенной каланчи, некоторые, которые ставят причудливые шорохи в своих извилинах и неистовые фантазии на базе великих предначертаний выше классовых интересов борющегося пролетариата, строят нам козни и сбивают нас с пути фальшивыми идейками, чуждым словом…

— Кто такие?! —  послышалось из толпы. —  Мы интересуемся: что за черти сбивают нас с истинного пути?

— К чему я, товарищи, и клоню, —  сказал Беркут. —  Давайте всем миром безжалостно выявлять и разоблачать всяческую нечисть, которая мешает великой стройке!

Призыв этот глуповцы не оставили без ответа и сразу после митинга пустились выявлять тайных саботажников, явных недоброжелателей и прочих несторонников строительства каланчи, потому что кипучие слова Беркута запали им в душу и вообще они искренне почитали Первого комиссара. Всего было выявлено сто пятьдесят человек, в том или ином градусе враждебно настроенных по отношению к каланче. Между прочим, в их числе нежданно-негаданно оказался и Шестой комиссар, у которого одна молочница углядела на стене вышивку под стеклом; в результате сто сорок девять человек лишили гражданских прав, а Шестого комиссара с позором вывели из ревкома за бытовое разложение и утрату классового чутья. Однако Беркут прогадал, решив, что он хоть от одного баламута освободился, —  Шестой комиссар обиделся не на шутку и начал против Беркута жестоко интриговать, принародно обвиняя его в том, что он строит не диктатуру пролетариата, а свою собственную диктатуру. Этого Беркут снести не смог и ради незапятнанности революционной идеологии вскоре устроил так, что Шестой комиссар невзначай во время купания утонул.

В дальнейшем внутриполитическая борьба развивалась следующим образом: Пятый комиссар покончил жизнь самоубийством; посреди белого дня он выбежал на площадь товарища Стрункина с револьвером-шпалером наголо и, воскликнув: «Измена!!!» — выстрелил себе в голову. Причиной этого самоубийства послужил новый курс комиссара Беркута в части снабжения и финансирования строительства каланчи: будучи деятелем достаточно дальновидным, он отлично понимал, что запасов бревен, извести, кирпича, хлеба, соли, гвоздей хватит максимум на две недели хорошей работы, и поэтому решил прибегнуть к помощи недобитого капитала. Тут, конечно, среди членов ревкома опять началась дискуссия: Второй комиссар пугал возрождением товарно-денежных отношений, которые неминуемо должны будут привести к кризису перепроизводства тех же самых бревен, извести, кирпича, гвоздей, хлеба, соли; Третий комиссар опасался тлетворного влияния частного капитала на только что народившийся пролетариат; Четвертый комиссар упирал на то, что просто-напросто дело попахивает реставрацией капитализма; а Пятый комиссар, который, нужно сказать, перенес тяжелую контузию во время польской кампании двадцатого года, выскочил на площадь имени товарища Стрункина со шпалером наголо и, воскликнув: «Измена!!!» — выстрелил себе в голову.

Несмотря на разброд, к которому Первый комиссар уже попривык как ко злу неизбежному, но все же искоренимому, он призвал нового начальника городской милиции Проломленного-Голованова, происходившего из рода Проломленных Голов, и наказал ему выявить остатки глуповских богатеев, приманив их высоким процентом на вложенный капитал.

— Ничего, —  сказал он при этом. —  Пускай они себя окажут. Начальник милиции обернулся довольно скоро и доложил:

— Что хочешь со мной делай, товарищ Беркут, а капиталистов всех извели под корень; случайно выжили только специалисты.

— Это тебе не в плюс, —  с выражением отеческой суровости сказал Беркут, но, поразмыслив, решил подключить к строительству хотя бы специалистов.

Это решение также получило отповедь от ревкома: Второй комиссар отмечал, что пролетариат не нуждается в пособничестве старорежимного элемента, поскольку он — всемогущий класс и во всем способен самостоятельно разобраться; Третий комиссар указывал на то, что участие специалистов царской формации в строительстве каланчи дискредитирует новый строй; Четвертый комиссар предупреждал насчет диверсий и разного мелкого вредительства, которых, конечно, следует ожидать от бывших приспешников капитала.

Тогда комиссар Беркут распорядился возобновить городскую газету, чтобы иметь возможность более масштабно громить своих оппонентов и одновременно укреплять в глазах горожан собственную платформу. Газета начала выходить под названием «Красный патриот», однако из первого же номера была злостно изъята беркутовская статья о пользе привлечения старых специалистов и вместо нее помещен пространный материал Четвертого комиссара «Еще один гвоздь в крышку гроба буржуазной культуры», в которой он уничижительно называл Пушкина «придворным лакеем Николая Палкина на предмет ублажения галантерейных вкусов паразитирующей верхушки», утверждал, что Лермонтова «правильно застрелили», не порочь-де Россию на усладу всемирной буржуазии, клеймил Толстого как «блаженного пособника кровавого террора, развязанного царизмом против собственного народа», а также утверждал, что художественный талант есть категория «классово враждебная пролетариату, которую эксплуататоры использовали для усугубления социальных барьеров между так называемой черной и белой костью», что, положим, писать стихи может на самом деле всякий грамотный человек, особенно если он правильно подкован в политическом отношении, и в доказательство приводил поэму каменщика Бессчастного, которая заключалась следующими словами:

  • Счастье к нам подкралось незаметно,
  • Как разведчик к лагерю врага.

Беркут для отвода глаз согласился, что Бессчастный — это истинно пролетарский поэт, достойный всяческого одобрения, и даже предложил официально провозгласить его флагманом новой культуры, но Четвертого комиссара он, как говорится, прижал к ногтю, так как в «Еще один гвоздь…» удачно вкралась антисоветская опечатка: вместо «каверзной резолюции» получилась «каверзная революция»; Беркут обвинил Четвертого комиссара в перерожденчестве с уклоном в правый оппортунизм и направил его на перевоспитание к грабарям.

Третий комиссар подставился сам: он ветрено женился на золовке отпетого боевика Савинкова, что дало Беркуту основание усмотреть в этом браке опасный сговор с далеко идущими планами; в результате сорокавосьмичасового допроса Третий комиссар был совершенно изобличен и впоследствии сослан на Соловки. Что же касается Второго комиссара, то Беркут злоумышленно назначил его производителем работ на строительстве каланчи.

В тот день, когда со смутоносной коллегиальностью в основном было покончено, комиссар Беркут явился на строительную площадку, которая уже начала зарастать бурьяном, и по обыкновению сказал речь.

— Так что, товарищи, —  сказал Беркут, —  с внутренним врагом мы полностью расквитались. Теперь уже никто не помешает нам заглянуть в лучезарное завтра, которое не плод воображения, а насущная задача текущего исторического момента. Теперь уже ни одна собака не остановит нас на пути социалистического строительства каланчи как эмблемы беспредельной справедливости и окончательной победы трудящихся над паразитами всех мастей. Одним словом, за работу, товарищи, как говорится, —  полный вперед!

В ответ прозвучало пламенное «ура»: кричали «ура» каменщики, плотники, социально оклемавшиеся босяки, Второй комиссар, надзиравший за ходом стройки; привлеченный специалист, бывший учитель геометрии, который в восемнадцатом году колол глаза Стрункину реакционным писателем Достоевским; председатель Клюев, и даже Четвертый комиссар, направленный на перевоспитание к грабарям, —  все, как один, кричали от чистого сердца, позабыв про обиды и мелкие житейские неурядицы вроде нехватки кондиционного кирпича, на который, впрочем, скоро пошел один из приделов храма Петра и Павла.

Неслыханную доселе, какую-то магическую власть взяло над глуповцами руководительное слово, простое и понятное, как «спасибо», а с другой стороны, мудреное, грозно-загадочное, как ремизовская «эмалиоль». Возможно, обаяние этого слова шло оттого, что оно было какое-то для руководительного чересчур поэтическое, или дело было в личности комиссара Беркута, который носил простой полувоенный китель и кепку с пуговкой, умел улыбаться зрачками глаз, говорил самые обыденные вещи в такой манере, как будто с богами общался, —  и вообще весь он был какой-то свой, точно он твоих дочерей крестил. И еще одно: послушаешь Беркута с полчаса, и кажется — вот оно, столбовое счастье-то, на подходе, без малого за углом.

Видообзорную каланчу глуповцы построили за три дня. Не то чтобы сооружение вышло на вид особенно привлекательным, и даже оно точно чем-то смахивало на сторожку, одно что очень высокую и сложенную из разномастного кирпича. Комиссар Беркут посмотрел на нее с одной стороны, с другой стороны, нехорошо крякнул и произнес:

— Вы ее, наверное, построили, товарищи, не по учению, а стихийно, вопреки теоретическим установкам.

— Насчет теории я смолчу, —  сказал председатель Клюев. —  Главное дело, она стоит!

— Стоит-то она стоит, —  с загадкой в голосе сказал Беркут. —  А вот мы сейчас посмотрим, как она стоит: мобилизующе или на радость классовому врагу.

С этими словами комиссар Беркут полез наверх. Со смотровой площадки, оборудованной на крыше, он увидел картину, которая просто-напросто вогнала его в тихое исступление, —  а увидел он тощую ниву, какого-то мужика, бредущего за сохой, серые, кособоконькие домики глуповских жителей, руины фарфорового завода, пегую корову, уныло стоявшую посреди бывшей Дворянской улицы, какую-то ржавеющую железяку на дворе заброшенной маслобойни, храм Петра и Павла без одного придела, у которого кто-то из озорства отпилил кресты, и, наконец, площадь имени товарища Стрункина, пространную, как пустырь.

Спустившись вниз, комиссар Беркут насупился и спросил:

— Скажи, председатель, тебя эта картина мобилизует? Клюев неопределенно пожал плечами.

— А меня мобилизует, да только в другую сторону, то есть я, наверное, создателям этой вредной дылды руки-ноги поотрываю! Ведь это же форменная вылазка — строительство такой размагничивающей каланчи! Я скажу больше: налицо антисоветское сооружение — вот кто ее первым придумал строить?!

На этих словах комиссар Беркут осекся, и строгая властность, напечатленная у него на лице, преобразовалась в выражение хмурой думы — это Первый комиссар вспомнил, что он-то и был инициатором строительства каланчи. Но затем он вернул своему лицу подобающее выражение и вообще успокоился, поскольку, несмотря ни на что, сверхзадача воспитания местного пролетариата и организация якобы его диктатуры была полностью решена, а побочные неудачи следовало отнести на счет проделок замаскировавшегося врага; действительно, если бы его мнимые соратники искренне желали добра социалистическому строительству, они и каланчу выстроили бы пониже, и смотровую площадку расположили бы таким образом, чтобы с нее открывалась более благообразная перспектива. Тогда Беркут велел запереть каланчу на большой амбарный замок и вдобавок самолично заколотил вход осиновым горбылем.

В связи с этим случаем ему стало пронзительно ясно, что он малодушно не довел борьбу со смутоносной коллегиальностью до логического конца, и поэтому дополнительные меры, принятые в централизаторском направлении, были особенно энергичны: учителя геометрии — привлеченного специалиста, Второго комиссара — производителя работ и Четвертого комиссара, в свое время направленного на перевоспитание к грабарям, обвинили «в преднамеренном вредительстве с целью очернения новой жизни», и начальник глуповской милиции Проломленный-Голованов направил их в места, которые с легкой руки Александра Ивановича Герцена называются «не столь отдаленными». А потом и до председателя Клюева дошла очередь. Как-то вызывает его Беркут и говорит:

— Ты зачем, вражина, пропитываешь мне обеденную скатерть кислотным раствором ртути?!

Клюев не нашелся, что ответить на это Первому комиссару, и, таким образом, себя выдал, так что Беркут даже сам поверил в нелепую свою выдумку. За покушение на жизнь глуповского вождя председатель Клюев был назначен к расстрелу, а Беркута горожане единогласно выбрали председателем горсовета. На том и было покончено со смутоносной коллегиальностью.

Эра председателя Милославского

Николай Беркут председательствовал в Глупове до двадцать шестого года, а затем его сменил на этом посту Лев Александрович Милославский-младший, бывший фантастический путешественник, который одно время работал в Чрезвычайной комиссии Петрограда, потом заведовал в Вологде губпросветом, был отстранен от должности за осаду училища прикладного искусства, где, несмотря на неоднократные предупреждения, педагогический коллектив настырно исповедовал учение Песталоцци, и впоследствии был направлен на работу в губернский Совет по линии ревизии и контроля.

Как раз под осень двадцать шестого года Милославский-младший явился с проверкой в родимый Глупов, где вскрыл такие непорядки и злоупотребления, что своей властью арестовал председателя Беркута и отправил его в губернию под конвоем; ребята из ОГПУ по тщательному исследованию дела инкриминировали Беркуту намеренное истребление кристально чистых партийцев, разбазаривание государственных средств, попытку отравления цианистым калием городского водопровода и расстреляли его в своем подвале как раз на Бородинскую годовщину. Милославского же так в Глупове и оставили, то есть выдвинули его кандидатуру на должность председателя горсовета, напутствовав его теми словами, что, дескать, ты вскрыл беспорядки, ты их и расхлебывай, а не расхлебаешь — и твою бедовую голову оторвем. Выборы в городской Совет происходили в храме Петра и Павла за отсутствием в Глупове подходящего помещения; кандидата представил народу Проломленный-Голованов.

— Вот вам, товарищи, новый вождь местного масштаба, —  сказал он и сделал энергический жест рукой. —  Некоторые зажившиеся горожане могут его помнить как беззаветного борца против самодержавия. А сейчас он нам изложит свою политическую платформу.

Милославский стремительно вышел из алтаря, встал в боевую позицию возле «царских ворот» и начал:

— Чего тут, товарищи, долго толковать — выбирайте меня, и всё! А политическая платформа у нас с семнадцатого года такая: кто не работает, тот не ест [48]! Плюс обострение классовой борьбы, потому что вы, собачьи дети, работать — первые отщепенцы, а питание вам давай!..

— Ну, это ты хватил! —  отозвался в народе кто-то из строителей каланчи. —  В том-то вся и загвоздка, что мы и работаем — не едим, и не работаем — тоже самое не едим.

Милославский ему ответил:

— Это, товарищи, чуждые, я бы даже сказал, вражеские речи, которые, честно говоря, я буду безжалостно пресекать. Вообще вы бы поменьше языками мололи, поскольку чреватое это занятие в период загнивания планетарного капитала и роста политического самосознания масс. Установка предельно ясная: даешь мировую революцию, полный вперед на пути к социалистическому завтра — вот в этих двух направлениях и потейте, а слова я вам сам буду разные говорить! То есть за общее руководство пускай у вас головы не болят: я под землей на три метра вижу и, кровь из носа, доведу вас до той сокровенной точки, когда станут явью заветы великих учителей! Вопросы есть?

— Есть! —  ответили из народа, да так еще громко, что поднялась компания сизарей, обжившая купол храма, и закружилась над головами. —  Куда от нас уехал товарищ Беркут?

— За кудыкины горы, —  съязвил Милославский. —  Беркут, товарищи, вражина первой марки, я еще на городской заставе учуял, что он тут развел оголтелый бонапартизм.

— Ах, сукин кот! —  вразнобой огорчились глуповцы. —  А мы-то в своей простоте уже думали памятник ему ставить…

По той причине, что сами глуповцы были народом немного закомплексованным, именно они в массе не ведали за собой никаких исключительных качеств и даже не признавали за таковое мудрое спокойствие перед лицом исторических превращений, то, конечно, на них произвела сильное впечатление личность, видящая на три метра под землей и способная за несколько кварталов учуять такую эфирную вещь, как оголтелый бонапартизм. Понятно, что Милославский был избран председателем горсовета единогласно. Заняв этот пост, он написал самому Бухарину, что, дескать, в городе Глупове не сегодня завтра будет провозглашен полный социализм, и ревностно принялся за работу.

Как искушенный политик, много повидавший на своем веку и прежде всего вполне сознававший то, что в рассуждении задач грандиозного общественного строительства человеческий материал ему достался несоответственный, в высшей степени шебутной, председатель Милославский резонно счел, что решить эти задачи он сможет только при условии абсолютного личного авторитета. Для начала он позаботился, так сказать, о непререкаемости своего облика — построил себе в губернии защитного цвета костюм и простую шинель на крючках с кавалерийскими обшлагами, как у Дзержинского, потом отрепетировал перед зеркалом строгий, но одновременно отечески-всепроникающий взгляд и косой взлет левой брови для случаев неодобрения, выработал многозначительную походку и манеру говорить медленно, степенно, как если бы каждое его слово стоило дорогого. Несколько фотографий председателя Милославского, напечатанных в «Красном патриоте» того периода, свидетельствуют о том, что непререкаемый облик ему удался: Лев Александрович действительно смотрит этаким добрым орлом, причем именно как бы на три метра под землю. Однако летописец указывает, что «при ближайшем рассмотрении Милославский не был так авантажен, как на фотографиях и вдали, —  во-первых, чувствовалось в его физиономии что-то то ли испуганное, то ли настороженное, а во-вторых, его глазки все-таки выдавали».

Далее Лев Александрович позаботился о том, чтобы как-то исчезли глуповцы, знавшие его с детства, поскольку в детстве, юношестве и первой молодости за ним были разные пошлые переделки, например, его лупцевал отец за то, что он скармливал кошкам сливки. Таковым, по справкам, оказался единственно его брат, Милославский-старший, по-прежнему живший в городе на положении оборванца, и в связи с этим обстоятельством Лев Александрович вынужден был открыть сумасшедший дом, упраздненный Стрункиным, и поместить туда старшего брата под видом умалишенного, страдающего «манией грандиоза». С точки зрения председателя Милославского, это было тем более справедливо, что его старший брат никак не реагировал на политические пертурбации двух последних десятилетий. Справившись с этим делом, Лев Александрович вышел на городскую черту и с ненавистью посмотрел в сторону бывшей Болотной слободы, земледельческого района. На первых порах, однако, он окоротил свое чувство тем, что послал Проломленного-Голованова реквизировать у тамошнего населения все наличные сельскохозяйственные продукты и организовать ежемесячную дань в пользу глуповских пролетариев.

На очереди было чудо; Лев Александрович отлично соображал, что непререкаемый облик — это, конечно, насущно, но абсолютный авторитет способны обеспечить исключительно чудеса. Как назло ничего вполне чудесного выдумать он не мог, разве что ему приходило на мысль соорудить в течение одной ночи ростовой памятник товарищу Стрункину, которым хорошо было бы увенчать видообзорную каланчу, или переселить в течение одной ночи Навозную слободу в центральную часть города, а жителей центральной части города — в Навозную слободу. И тут ему кстати подвернулся некто Болтиков, инженер, приехавший из Архангельска на похороны своей тетки; этот Болтиков был тем известен на русском Севере, что умел построить любое промышленное предприятие в чудесные сроки и безо всякой проектной документации. Лев Александрович велел задержать инженера Болтикова и не выпускать его до тех пор, покуда он не выстроит в Глупове какое-то промышленное предприятие; некуда было Болтикову деваться, потому что в Архангельске у него имелась семья, которую он обожал, и молодая любовница, которую он тоже обожал, и от отчаянья он в два дня выстроил на руинах фарфорового завода красильную фабрику имени XI-летия Великого Октября. При этом было поставлено три мировых рекорда: естественно, по темпам работ, по числу живой силы, занятой на строительстве, и по уровню производственного травматизма.

Работником инженер Болтиков оказался действительно беззаветным: в течение сорока восьми часов он в хвост и в гриву гонял грабарей, лично командовал каменщиками, входил в такие тонкости, как анонимные доносы на электриков, якобы подававших в сеть вредительское напряжение, и даже полночи сам охранял пиломатериалы с пулеметом системы «Виккерс». Одно в инженере не понравилось Милославскому — что он малодушно попросил надбавить заработную плату строителям, с тем чтобы до пределов невозможного активизировать ход работ. Милославский на это Болтикову сказал:

— Как хочешь крутись, товарищ Болтиков, а я у себя такого оппортунизма не допущу. Я обязан во всей чистоте довести пролетариат до лучезарного завтра, а это означает, что я не должен дать ему забуреть. Если он, гад такой, забуреет, то с легким сердцем забудет про заветы великих учителей, и это уже будет не самый передовой класс планеты, а мелкобуржуазная масса, далекая от борьбы. В черном теле мы обязаны держать дорогой наш пролетариат, потому что это мобилизует. Короче говоря, я удивляюсь на тебя, товарищ Болтиков, что ты сеешь такие чуждые настроения.

Потом Милославскому еще и другое не понравилось, причем куда пуще первого не понравилось: именно то, что Болтиков приобрел в Глупове широкую популярность как человек одновременно и энергичный, и попечительный, —  и даже до Льва Александровича дошел слух, что глуповцы нацеливаются избрать инженера новым председателем горсовета. Это дело он посчитал прямым подрывом власти трудящихся на местах, но вовсе не потому что ревновал к Болтикову эту власть, а потому что, пройдя в свое время огонь, воду и медные трубы, пришел к такому неискоренимому убеждению: никто так тонко не знает повадок глуповцев, их нужд и чаяний, а главное, путей реализации учения на данном человеческом материале, как Лев Александрович Милославский. Немудрено, что посему болтиковская популярность представлялась ему до какой-то степени подрывной, особенно в свете заигрывания с массами посредством попечительства, и он решил пресечь ее в корне, так сказать, на всякий несчастный случай. Тем более что чудо уже свершилось, посреди города стояла чудесная красильная фабрика имени XI-летия Великого Октября, и в интересах дальнейшего социалистического строительства следовало максимально сконцентрировать на председательском счету заслуги перед народом.

Итак, в ночь перед освобождением из-под фактического ареста с инженером Болтиковым стрясся несчастный случай: он зачем-то залез на видообзорную каланчу, свалился с нее и разбился насмерть. Проломленный-Голованов, начавший следствие по этому делу, в конце концов пришел к заключению, что виною всему нервное перенапряжение, раскаяние в мягкотелости и кое-каких организационных провалах, которые не позволили завершить строительство красильного предприятия в двадцать четыре часа, а также горячительные напитки. Именем инженера Болтикова назвали в Глупове переулок — на том и кончилось это дело. В результате по всем статьям председатель Милославский своего добился: главное, сооружение фабрики в сверхъестественно ударные сроки произвело на глуповцев сильное впечатление, и они действительно заподозрили, что Лев Александрович не просто способен на чудеса, но что он сам есть чудо в известной мере.

И тем не менее несчастный случай с инженером Болтиковым вызвал в городе некоторое брожение, потому что было неясно, каким образом даже талантливый инженер мог отпереть отечественный амбарный замок, оторвать без посторонней помощи осиновые доски и зачем он вообще забрался на каланчу. Это брожение сильно огорчило Льва Александровича, поскольку оно выявляло шатание относительно установок и, так сказать, отвлекающие взгляды по сторонам, в то время как только неукоснительный и ясный взгляд в будущее гарантировал осуществление великих предначертаний. А тут еще пролетарский поэт Бессчастный взял моду печатать в «Красном патриоте» двусмысленные стихи, например:

  • Тихо вокруг, никого у реки.
  • Вдруг звон раздается — то звон оплеухи
  • От справедливой тяжелой руки…

В общем, нужно было принимать меры строгости, чтобы держать население Глупова в соответствующей струне. Страху нужно было нагнать на город посредством каких-нибудь стремительно-жестких мероприятий, к которым глуповцы всегда с пониманием относились и которые опять же сработали бы на абсолютный авторитет. И вот в преддверии одного из новых, советских праздников, то ли 8 Марта, то ли 23 февраля, председатель Милославский выступил перед рабочими красильной фабрики с незабвенной речью.

— Это как же, товарищи, называется?! —  начал он. —  Повсюду в стране идет яростное очищение рядов от чуждого элемента, а у нас тут, как говорится, тишь, гладь, божья благодать… По-моему, это называется саботаж политической работы среди широких слоев трудящихся, поскольку социалистическое строительство — это битва, а у вас ее почему-то не происходит. Вот почему она у вас не происходит?! Я скажу почему… Потому что вы тут развели круговую поруку, богадельню и мягкотелость! Вы хорошо устроились, ребята: ни классовых врагов у вас нет, ни тайных злопыхателей, ни отщепенцев, ни прочих ползучих гадов, которые только и думают, как бы подкузьмить мировому пролетариату. А между тем должны быть враги у нашего строительства, —  раз оно происходит, то обязательно должны быть у него враги, не может их не быть, как лежанки без тараканов!..

Один из красильщиков его перебил:

— Ты скажи прямо, что надо. А то мы не понимаем твоих отвлеченных слов.

— Надо, ребята, вот что: чтобы ухо держать востро! Во всех случаях производственной, общественной и личной жизни давайте проявлять классовую закалку и сигнализировать в соответствующие органы о вылазках притаившегося врага. Это, товарищи, вплоть до того, что если жена тебе не дает, то давайте посмотрим, с каких позиций она тебе не дает… Но главное, в каждом отдельном факте нашей бурной действительности нужно уметь бдительно выявлять ползучие тенденции вопреки. Вот у нас давеча товарищ Болтиков сгорел на работе — спрашивается, кто виноват в этом отдельном факте? С точки зрения оголтелого гуманизма, никто не виноват, виновато нервное перенапряжение, организационные срывы и горячительные напитки, которые с опозданием вскрыл товарищ Проломленный-Голованов, проявивший в этом деле притупление классового чутья. А с точки зрения диалектического материализма, инженер Болтиков безусловно пал жертвой ваших специалистов по электричеству, которым он не давал прохлаждаться в стремительные дни строительства данного предприятия; конечно, эти злостные электрики в отместку затащили инженера на каланчу и сбросили его вниз, чтобы лишить нас с вами ценного кадра, беззаветно преданного делу пролетариата. Правильно я обрисовываю ситуацию?

Собрание задумчиво промолчало, хотя по всему было видно, что народ проняли грозно-прозорливые председателевы слова, и только Проломленный-Голованов счел себя обязанным отозваться.

— Скорее всего, что правильно, —  отозвался он и мертвенно побледнел.

— А раз правильно, тащи этих сукиных детей на цугундер! А всем остальным — чтобы бесперечь сигнализировать на каждый отдельный факт!

И бригаду электриков в составе трех человек взяли действительно на цугундер, то есть засадили в холодную, оборудованную при отделении гормилиции, откуда их по очереди водили к Проломленному-Голованову на допросы. Допустим, приводят одного — начальник глуповской милиции говорит:

— Давай признавайся, что ты совместно с дружками инженера Болтикова вражески уходил.

— Рад бы признаться, —  отвечает электрик, —  тем более что признание очищает, да не трогал я Болтикова — вот в чем наша с тобой беда!

— Как же ты его не трогал, —  стоит на своем Проломленный-Голованов, —  когда по справкам ты мелкий собственник, то есть у твоего преподобного папаши был собственный домик, садик и огород! Разве ты можешь сочувствовать социалистическому строительству, когда теперь у тебя имущества полный ноль?! Конечно, ты затаил чувство против власти трудящихся и Болтикова вражески уходил!

Электрик тоже стоит на своем:

— Что хочешь со мной делай, —  говорит, —  товарищ начальник, а я не причастен к этому страшному преступлению!

— И сделаю — это ты даже не сомневайся! Вот как прикноплю тебе ухи-то к черепку, небось сразу заверещишь!

Электрик раздумывает с полминуты и отступает:

— Нет, —  говорит, —  такого испытания, чтобы ухи прикнопливали к черепку, я, наверно, не превзойду. Черт с тобой, считай, что я расправился с Болтиковым за домик, садик и огород…

После этого приводят другого электрика; Проломленный-Голованов ему то же самое говорит:

— Давай признавайся, что ты совместно с дружками инженера Болтикова вражески уходил. Один твой дружок уже раскололся. И между прочим, он показал, что ты дважды пытался подлить в компот председателю горсовета синильную кислоту.

— Знать ничего не знаю, —  отвечает другой электрик. —  Ни про инженера Болтикова, ни про синильную кислоту.

— Так я тебе и поверил! Да у тебя же на морде написано, что ты есть матерый враг власти трудящихся на местах! Но мы без сомнения сорвем твои коварные планы: вот как я сейчас вызову моих молодцов-милиционеров — они тебе покажут кузькину мать!

— Хоть регулярные войска вызывай, —  говорит на это электрик, —  а я со своей позиции не сойду.

— Сойдешь, как миленький сойдешь! Да еще от избытка чувств полгорода оговоришь в пособничестве твоим планам!

— А я говорю — не сойду!

— А я говорю — сойдешь!

Но второй электрик оказался крепким орешком, и, как ни колошматили его молодцы-милиционеры, добились они одного того, что у электрика внезапно отнялся язык; потом на суде он только мычал и дико вращал глазами, за что, по сути дела, и получил максимальный срок.

Зато третий электрик выказал полное понимание обстановки и объявил в ответ на требование сознаться, что это он «совместно с дружками инженера Болтикова вражески уходил»:

— Если Родине надо, чтобы именно я его уходил, то пускай будет так, что именно я его уходил. Я же сочувствую запросам исторического момента: раз такая развернулась борьба против чуждого элемента, то кто-то должен обязательно пострадать. И я готов пострадать ради политических установок, даже при том условии, что я кристально чист перед лицом самых широких масс. Кроме Болтикова можешь также мне приписать, что я постоянно подавал в сеть вредительское напряжение, торговал на базаре отравленным творогом и распространял слухи пораженческого порядка…

За делом электриков последовали многие другие уголовно-политические процессы, потому что глуповцы, вдохновленные председателем Милославским на очистительную борьбу, постоянно на кого-то сигнализировали. Так, начинающий стихотворец Грачиков сигнализировал, что якобы пролетарский поэт Бессчастный сочиняет по ночам поэму, извращающую централистскую линию царя Ивана IV Грозного, потом кто-то сигнализировал на самого Грачикова, ставя ему в вину шельмование лучших культурных кадров и растление малолетней племянницы Алевтины, потом поступил сигнал на молодцов-милиционеров, дубасивших настойчивого электрика, и даже был донос на бессмертного юродивого Парамошу, который по-прежнему безропотно, бессловесно нес свой древлероссийский крест. Словом, нешуточная завернулась очистительная борьба, ибо глуповцы держали ухо более чем востро. В результате стилистика глуповской жизни заметно переменилась: во-первых, народ по-человечески разговаривать перестал, как это уже раз было при Иване Осиповиче Пушкевиче, чтобы как-нибудь не проговориться на свою голову и не подвигнуть собеседника на сигнал, а разговаривал все больше посредством междометий и темных формул, вроде «в обстановке исключительного подъема всякий классово сознательный элемент, несмотря на временные трудности, должен в ударном порядке преодолеть в себе обывательское сознание», что, например, могло означать, что у говорившего до получки трех рублей не хватает; во-вторых, население Глупова значительно поредело, потому что не только Грачиков с Бессчастным исчезли в неведомом направлении, но и сгинуло великое множество рядовых горожан, которых довольно трудно было обвиноватить, вроде той самой молочницы, что нечаянно углядела у Шестого комиссара вышивку под стеклом. Просторно стало в городе, именно чисто, как-то прозрачно даже, точно его хорошенько пропесочили и вдобавок продезинфицировали купоросом, и только одно было скверно — с хлебушком пошли постоянные перебои. Вышел как-то в город председатель Милославский — глядь: один его подданный еле ногами передвигает, другой мимоходом за стенку держится, а третий вообще устроился себе под забором и только шевелит ввалившимися губами. Лев Александрович подходит к нему и спрашивает:

— Ты чего это, парень, здесь прохлаждаешься, в то время как идет очистительная борьба? Или тут имеет место обморок от постоянного недожора?

Тот ему отвечает, едва ворочая языком:

— В обстановке исключительного подъема всякий классово сознательный элемент… — и прочее в этом роде.

— Хорошо, —  говорит Милославский. —  Но в завтрашнем-то дне ты у меня уверен?

— В чем в чем, —  был ответ, —  а в завтрашнем дне я уверен беспрекословно.

— Во народ! —  воскликнул тут Милославский и сиятельно улыбнулся. —  Какие ему приключения ни организуешь, все ему трын-трава! Да чтобы мы с таким народом, да как мышь в крупу не ввалились в социализм — это, брат, шалишь, это, брат, извини-подвинься!

И все же как, со своей стороны, ни вдохновили глуповцы Милославского, его начал точить вопрос: каким образом и откуда на город свалился голод? Он думал над этим вопросом без малого трое суток, но постоянно сбивался на непереносимое международное положение. Тогда он вызвал к себе Проломленного-Голованова и сказал:

— Это что такое: почему у нас образовался такой всенародный голод на ровном месте?! Самостоятельно я ничего не могу понять… Вроде бы все давеча благоприятствовало изобилию зерновых, и вот на тебе — город живет исключительно верой в завтра!..

Проломленный-Голованов сказал, напугано потерев лоб:

— Я, честно говоря, впервые слышу про этот голод, но если он все же имеет место, то тут, без сомнения, очередная вылазка классового врага.

— Слушай, а этот пришибленный старичок, что у тебя в допре сидит, Парамоша этот, ничего про голод не объяснял?

— Молчит, старый хрен! Я ему и «ласточку» делал, и в стойке тринадцать суток держал — помалкивает, бестия, да и только! Правда, в самом начале он меня честно предупредил: я, говорит, еще пятьдесят лет молчать буду, а потом слово свое скажу…

— Да нет, конечно, это вылазка классового врага, который окопался в районе бывшей Болотной слободы, но мы это так называемое трудовое крестьянство безжалостно разгромим! Я на эту публику еще с прошлого века имею зуб. Просто из-за строительства и борьбы против чуждого элемента у меня до них руки не доходили. Но, как говорится, пробил их час, я им покажу, сукиным сынам, как морить голодом революционный пролетариат! Я, откровенно говоря, считал раньше так: раз мы в основном и целом осуществили предначертания в смысле диктатуры пролетариата, то хлеб обязан произрастать автоматически, сам собой, но, оказывается, без труда рыбку не вытащишь из пруда. Стало быть, и на этом фронте нам предстоят немыслимые труды…

— А по-моему, —  предположил Проломленный-Голованов, —  этот оголтелый класс не вписывается в нашу политическую платформу; может быть, нам вообще его упразднить?

— Нет, зачем же, пускай живут… Просто мы им устроим такую, я бы сказал, экспериментальную жизнь, чтобы эти куркули безусловно снабжали хлебом революционный пролетариат, а сами бы позабыли, зачем даны человеку зубы. Вот такая будет у нас стратегия на данный отрезок времени. Так что ты, товарищ Проломленный-Голованов, давай не тяни вола, а на легкой ноге собирай команду.

В предельно короткое время такая команда была сформирована и как-то в ночь с четверга на пятницу двинулась походом в сторону бывшей Болотной слободы во главе с самим председателем Милославским, который ехал в горисполкомовском автомобиле, держа на коленях обывательский граммофон; вместо присноужасного «туру-туру» из трубы вылетали бравурные звуки марша «Привет семнадцатому полку». Хотя и не такая уж грозная это была музыка, деревенские по старой привычке попрятались кто куда, и председателева команда вынуждена была приложить значительные усилия, чтобы повытаскивать народ из банек, подвалов, пунек и зарослей конопли. Когда, наконец, сельское население согнали на лужок, радовавший глаз при въезде в бывшую Болотную слободу, председатель Милославский взобрался на капот автомобиля, сунул руки в карманы «сталинки» и сказал:

— Ну, здравствуйте, граждане куркули! Сколько, как говорится, лет, сколько зим!..

Из тогдашних деревенских мало кто помнил фантастических путешественников, и большинство отнеслось к этому приветствию без настороженности, но все же в толпе мелькнула пара-другая лиц, скорчившихся в умильно-напуганные гримасы.

— Как живете-можете, —  продолжал председатель Милославский, —  пригревшись под орлиным крылом революционного пролетария?

— Живем — хлеб жуем, —  послышалось из толпы.

— То-то и оно! Передовой класс планеты, понимаете ли, перебивается с петельки на пуговку, а вы тут как сыр в масле катаетесь и разводите мелкобуржуазную идеологию на основе изобилия сельскохозяйственного продукта! Так, граждане, дело не пойдет, это я откровенно буду говорить, я вас вынужден буду привести в соответствующее состояние, потому как только беднейшее крестьянство может быть союзником пролетариату в борьбе за осуществление политических установок. А те, которые жрут от пуза, —  это, как вы хотите, притаившиеся враги. И мы, конечно, этих едоков возьмем в ежовые рукавицы. В то время как город, понимаете, шагает в будущее семимильными шагами, наша забубённая деревня остается на уровне Владимира Мономаха! Короче говоря, разоружайтесь к чертовой матери, перед властью трудящихся на местах, а то хуже будет!

Правду сказать, деревенские мало что поняли из отчаянной этой речи, но в души к ним закралось неприятное беспокойство. Какой-то разнузданный пахарь отважился на вопрос:

— Ты скажи, председатель, просто, народными словами — опять хлеб, что ли, будете забирать?

— Бесспорно будем! —  ответил Милославский и восклицательный знак прочертил в воздухе кулаком.

— А взамен чего?

— А взамен ничего! Взамен у вас будут социалистические отношения в аграрном секторе, районный уполномоченный и чтобы за околицу ни ногой!

С этими словами Лев Александрович показал деревенским районного уполномоченного — тонкого, вальяжного мужичка с парусиновым портфелем, который тот держал у груди, как мать единственное дитя.

— Вот этот ответственный товарищ, —  сказал Милославский, —  будет мне постоянно телефонировать, что и как.

— Это пущай, —  согласился все тот же разнузданный пахарь, —  но вообще нам не по сердцу такая аграрная политика — это же не политика, а разбой среди бела дня!

— Так!.. —  на лютой ноте произнес Милославский. —  А скажи-ка, братец, какое твое хозяйство?

— Хозяйство мое такое: от колоса до колоса не слыхать бабьего голоса.

— Значит, что ты идейный кулак, кулак, так сказать, по духу! И мы, конечно, от имени рабочего класса сотрем тебя в порошок! Вы у меня, граждане куркули, еще с восьмидесятых годов прошлого столетия на плохом замечании, со времен царя Гороха вы строите козни всяческому прогрессу! Ну ничего — я вас приведу в пролетарский вид! Для начала — взять этого зловредного хлебороба! —  И Милославский полководческим жестом указал на разнузданного пахаря, который был от страху ни жив ни мертв; ребята из председателевой команды схватили его под микитки, связали и приторочили к заднему бамперу автомобиля; Лев Александрович завел свой «Привет семнадцатому полку», и кавалькада тронулась восвояси.

По истечении некоторого времени Милославский звонит районному уполномоченному по военно-полевому телефону и говорит:

— Ну, как там продвигается борьба за преобразование деревни?

— Продвигается помаленьку, —  отвечает районный уполномоченный. —  Но пока еще эти отщепенцы смотрят довольно бодро. Уж я им и севооборот весь перекроил, и хлебные излишки вплоть до семенного фонда изъял из обращения, и сто двадцать душ кулаков разоблачил и распатронил до исподнего — все равно эти гады смотрят довольно бодро.

— Мало ты выявил вражеского элемента, —  говорит ему Милославский, —  поэтому эти закоренелые собственники и бодрятся. Я тут прикинул на бумажке: судя по упитанности тела, каждый второй должен у них быть вражеский элемент. И главное, помни генеральную линию: что есть деревня нового типа? —  деревня нового типа есть подсобное хозяйство при революционном пролетариате.

— Будет исполнено, —  отвечает районный уполномоченный. Через некоторое время Милославский опять звонит:

— Ну, как там продвигается борьба за преобразование деревни?

— Ваши указания выполнены, —  рапортует районный уполномоченный. —  Гораздо просторнее стало на селе, просто сказать, словом перемолвиться практически не с кем. Но оглашенный какой-то тут бытует народ — уж такие я им устроил удары судьбы, что, кажется, остается только головой в воду, а они песню поют:

  • На зеленой траве мы сидели,
  • Целовала Наташа меня…

— Действительно, прямо отчаянный это класс, недаром при царизме гнули его в дугу. Ну а какие мероприятия у тебя на повестке дня?

— Я их обложил налогом на все продукты питания, за исключением лебеды. Чтобы, значит, не очень-то зажирались, чтобы оставляли пролетариату чего кусать.

— А еще чего?

— А еще я им упразднил приусадебные хозяйства; это на тот предмет, чтобы поднять накал общественного труда. Так что пролетаризация села идет полным ходом!

— А еще чего?

— А еще ничего.

— Все-таки недостаточно инициативный ты работник, товарищ уполномоченный, вот что я тебе скажу! Размагнитился ты там на лоне природы…

— Эту самокритику я исключительно признаю! Готов выполнить любые указания сверху! Отца родного прикажете провести по мясозаготовкам — проведу и слова лишнего не скажу!

— Про отца это ты хватил, отца нам твоего не надо, да и жив ли он, нет ли — это еще вопрос. А ты вот каким мероприятием вдарь по классовому врагу: ты им устрой двадцатичасовой рабочий день, как при императоре Веспасиане. И не забывай про генеральную линию — покуда у хлебороба есть еще что-то кроме цепей, в лучезарное завтра он нам с тобой не попутчик…

В результате перестройки хозяйственной жизни бывшей Болотной слободы город Глупов действительно завалился различными продуктами растительного и животного происхождения, из-за чего личный авторитет председателя Милославского взлетел на беспрецедентную высоту. Потом еще Лев Александрович взял за правило первого числа каждого месяца понижать на копейку цены, благо слободской продукт не стоил практически ничего, и тем довел глуповцев до такого градуса обожания, что они задумали преподнести ему титул Отца Родного.

И вдруг на тебе — опять голод… День нет в городе хлеба, второй день нет в городе хлеба — на третий день Милославский звонит по военно-полевому телефону в бывшую Болотную слободу.

— Слушай, —  говорит он районному уполномоченному, —  что там у тебя происходит?! Организационные недоработки или запланированный саботаж?! Западная Европа, понимаешь, с ирландской картофельной трагедии не знает, что такое повальный голод, а у нас с этим делом постоянно не слава богу!.. Почему это такое?

— Я и сам не пойму, —  отвечает районный уполномоченный. —  Наверное, эти недобитки в аграрном секторе никак не подладятся под фасон артельного производства. То у них происходит массовый падеж мелкого рогатого скота, потому что, видите ли, очень буйствует молочай, то у них вместо ржи вырастает индийская конопля…

— Ваше решение? —  потребовал Милославский, переходя на зловеще-деловой тон.

После трепетной паузы районный уполномоченный отвечал:

— Может быть, взять всю эту вредную сволочь и по старинке перепороть?..

Милославский ничего не сказал на это, а немедленно командировал на место массового политического преступления Проломленного-Голованова, наказав ему привести село в надлежащий вид. Невозможно сейчас сказать, какие меры строгости и меры кротости им были употреблены, летописец умалчивает на сей счет, но с тех пор сельскохозяйственные продукты поступали в город бесперебойно — не исключено, что он и вправду мужиков по старинке перепорол. Понятное дело, что районный уполномоченный был арестован за организацию партии вольных хлебопашцев и вскоре умер в губернской тюрьме от цирроза печени, хотя спиртного на дух не выносил.

Из прочих достопримечательностей эры председателя Милославского следует остановиться на познавательной экспедиции в окрестные глухие, заболоченные леса. Ни с того ни с сего Льву Александровичу пришло на мысль, что в жизни города героики не хватает, что трудовые будни хорошо было бы тронуть романтическими цветами. То есть и красильная фабрика работает исправно на германском оборудовании, купленном за кованую кладбищенскую ограду, выдавая запланированный метраж сатинового кумача, и продовольствием город снабжается бесперебойно, и кое-что из культурных товаров, если исхитриться, можно приобрести, например парусиновые тапочки объединения «Скороход», и народ заласкан проникновенными речами до такой степени, что уже верит в песни, как астрономы в гелиоцентрическую систему, и, если в песне поется, что город может спать спокойно, город, точно зачарованный, спит спокойно, —  а вот героики, этакого горения на почве головокружения от успехов сильно недостает. Тут-то Лев Александрович и надумал снарядить познавательную экспедицию под водительством учителя черчения Ленского Василия Лукича. Никакой практической цели эта экспедиция не имела да и иметь не могла, поскольку, конечно же, нечем было поживиться в глухих лесах, а отправилась она так… как сообщал «Красный патриот», для расширения географического кругозора. Экспедиция плутала в лесах около полугода, потеряла примерно треть своего состава, утопила в болотах все снаряжение — словом, претерпела многие испытания. В начале седьмого месяца голубиная почта принесла в Глупов известие, что исследователи находятся на краю гибели, и Милославский был вынужден снарядить новую, спасательную экспедицию. По злой иронии судьбы как раз спасательная экспедиция и пропала, а познавательная спаслась, тем самым доказав всем благожелательно настроенным кругам, что человеку новой формации, у которого, как в песне поется, «вместо сердца пламенный мотор», никакие испытания не страшны. Город устроил первопроходцам головокружительную встречу, «Красный патриот» провозгласил их героями текущего исторического момента, а председатель Милославский подарил каждому по габардиновому отрезу.

Только сразу после закрытия торжественного митинга учитель Ленский попросил у Милославского аудиенции и вот что ему поведал: дескать, блуждая в глухих лесах, экспедиция набрела на самовольное поселение, которое не знает никакого начальства, не имеет понятия как о строительстве, так и об очищении рядов от чуждого элемента, и тем не менее прекрасно существует в согласии и довольстве. Это сообщение решительно вывело Милославского из себя: Ленскому он велел держать язык за зубами под страхом причисления к правым оппортунистам, а Проломленному-Голованову устроил жестокую нахлобучку за благодушие, близорукость и халатное незнание обстановки. Немедленно была сформирована третья, уже карательная экспедиция, которую возглавил Проломленный-Голованов, и учитель Ленский навел ее на самовольное поселение. Как оказалось, поселенцы жили на болоте примитивной коммуной, говорили на смеси офеньского и чисто литературного языков, вплоть до употребления таких книжных оборотов, как «прискорбный факт» и «отрадное обстоятельство», питались преимущественно ягодами да грибами, обходились без соли, но зато и вправду не знали никакого начальства; такой осуществленный идеализм был настолько противен запросам дня, что Проломленный-Голованов дотла сжег деревню, а идеалистов отконвоировал в город Глупов и заселил ими территорию бывшей Стрелецкой слободы, где в градоначальничество Василия Ивановича Лычкина был разбит плац для воинских упражнений; новоприбывшие повырыли себе землянки, и как только они хоть сколько-то обустроились, председатель Милославский моментально подключил их к строительству и борьбе, то есть, с одной стороны, бросил переселенцев на лесозаготовки, а с другой стороны, обязал их самостоятельно выявить недовольных, которых, по его расчетам, должно было обнаружиться не менее половины, однако новоприбывшие выказали стопроцентное недовольство, и поэтому Милославский их тронуть поостерегся. Впрочем, переселенцы и лес исправно заготовляли, кстати сказать, гнивший без дела вплоть до зимы сорок второго года, когда им начали топить печи, и в общественной жизни были тише воды, ниже травы.

Последнего подвига Милославского город снести не смог, ибо целый прозябавший народец Отец Родной умудрился приобщить к пролетарской цивилизации, и в тридцать девятом году соорудил ему прижизненный памятник, который был установлен посредине площади имени товарища Стрункина, ликом на восток, а задом к собору Петра и Павла. Такая признательность подданных пришлась Милославскому по душе, да и сам памятник был хорош; время от времени Лев Александрович распоряжался оцепить площадь, становился рядом со своим бронзовым двойником, принимал монументальную позу и спрашивал Проломленного-Голованова:

— Похож?

— Ну как две капли воды! —  изумлялся Проломленный-Голованов.

Как-то вышли они на площадь для очередного свидания с памятником, а вокруг такая пустынность, такая пришибленная тишина, что Милославский задумался и сказал:

— По-моему, социализм самое время провозглашать.

— А не рано? —  засомневался Проломленный-Голованов.

— Не рано, не поздно, а в самый аккурат. Ведь что такое социализм?..

Проломленный-Голованов почему-то виновато пожал плечами.

— Социализм — это когда тебе некому с ненавистью смотреть в спину.

И в тот же день он провозгласил социализм в передовице «Красного патриота».

Это была последняя акция председателя Милославского — вскоре он погорел, и причиной тому были его германофильские настроения. Правда, Гитлера он не жаловал, но вообще в благожелательных тонах отзывался о немецкой подтянутости, спортивном духе, военной активности на внешнеполитической арене и красном цвете имперского флага, который ему, видимо, что-то тайное навевал. Дошло до того, что, когда учитель Ленский, надо заметить, тронувшийся в результате двух экспедиций, осмелился в частной беседе ошельмовать третий рейх в геноциде и покушении на мировое господство, Лев Александрович отдал его под суд за антигерманскую пропаганду, и бедный учитель просидел в лагерях вплоть до победы под Сталинградом. Так вот, 29 июня сорок первого злосчастного года, когда уже пал Минск, председателя Милославского заманили в район и безо всяких расстреляли в тюремном дворе за целенаправленное уничтожение лучших людей, переписку с врагом народа Николаем Бухариным и капитулянтство перед лицом фашистской чумы. Уже взятый на мушку, Лев Александрович попросил позволения пропеть «Привет семнадцатому полку».

Этот удивительный конец председателя Милославского, если соотнести его с народническим началом и более насыщенным продолжением, возбуждает многие нешуточные вопросы, главный из которых состоит в том, как это из скромного подвижника культуртрегерского направления он превратился в мелкомасштабного тирана и самодура? Летописец по понятным причинам не касается этой материи и вообще избегает каких бы то ни было комментариев начиная с двадцать восьмого года, а только более или менее хладнокровно описывает глуповские непорядки, но в наше отчаянное время этот вопрос можно поставить со всей исторической остротой. Итак, в чем же причина падения маслобойщика Милославского с подвижнических высот до срамного политиканства?

Ответ на этот вопрос едва ли имеет смысл искать в тяжелой влиятельности на беззащитное русское существо строптивых запросов дня, потому что при всех прочих равных нашего соотечественника гораздо легче согнуть в дугу, нежели разогнуть его вечный карманный кукиш. То есть если ему что-то круто не по нутру, будь то татаро-монгольское иго, троеперстие, немецкое платье либо частная собственность на землю, воды и небеса, он вынесет любые надругательства над своими фундаментальными убеждениями, но скорее откусит себе язык, нежели подтянет чужому гимну. То есть в худые времена он и пакость сделает против совести, если обстановка потребует от него этого под страхом лишения живота, но он будет ни на золотник отвратительнее того, что требует обстановка. То есть нормальный русский человек в принципе не способен на коренные характерные превращения под диктатом запросов дня. Потому-то пертурбации типа «Вчера наш Иван огороды копал, а сегодня наш Иван в воеводы попал» чреваты последствиями самого бестолкового и антикультурного свойства главным образом в тех случаях, когда в воеводы попадает особенный род Иванов. Все дело в том, что далеко не всякий Иван-огородник способен попасть в воеводы даже при самом счастливом стечении обстоятельств, затем что он, допустим, излишне сочувственный, опечаленный человек или же, допустим, недостаточно деятельный человек, а если ненароком и попадет, то кончит свою политическую карьеру, как князь Василий Голицын, вздумавший еще в семнадцатом веке отменить крепостное право, либо как император Павел Петрович, который был настолько ветреным руководителем, что собрался упразднить войны как таковые, —  а именно до неприличия скоро и до безобразия драматично. Так вот этот самый аполитичный Иван-огородник — аполитичный в том смысле, что он решительно неспособен замахнуться на божий промысел человековождения и судьбоорганизации, —  как правило, гнушается воеводством, поскольку помимо ста сорока девяти гипотетических шариков у него в голове имеется еще и сто пятидесятый гипотетический шарик, который обеспечивает их совестливую структуру. И самое главное, структура эта у Ивана-огородника нерушима, как таблица Дмитрия Менделеева.

Более чем естественно, что в окружении таких меланхоликов в воеводы у нас идут преимущественно те Иваны из огородников, у которых сто пятидесятый шарик болтается без нагрузки, которые подвержены бурным реакциям с внешней средой и способны к обусловленно-свободному росту в наиболее выгодном направлении. А в каком еще направлении этому Ивану расти, когда для всех прочих Иванов он, конечно, немного жестокий бог, даже если он никакой не бог, а просто жулик, ибо земной человек не в состоянии видеть на три метра под землей, или, например, в одночасье ликвидировать страшный голод, или за два дня построить видообзорную каланчу? Разумеется, он в жестокобожеском направлении и растет…

Пир победителей

Вместо председателя горсовета в Глупове всю войну просидел военный комендант Зуев, почему-то во всякую погоду носивший прорезиненный плащ и бурки; поговаривали, что под плащом он прячет шпагинский автомат. Человек он был, в общем, безвредный и за всю войну обнаружил среди глуповцев только троих врагов: одна была старушка, которая на проводах сына спела разлагающую частушку:

  • Пресвятая Богородица,
  • Миленочка спаси,
  • На войне летают пули,
  • Ты их ветром относи;

другой был немецкий шпион, взятый на месте преступления, когда он срисовывал в блокнотик видообзорную каланчу, а третий черт его знает на чем сгорел, но то, что он был вредитель, —  известно точно; то ли он намеренно опоздал на работу, то ли под видом кражи малярной кисти нанес ущерб социалистической собственности, то ли еще что, но факт тот, что свои пятнадцать лет этот выродок схлопотал. Вообще при Зуеве с дисциплиной было… не строго даже, а вот как на строительстве египетских пирамид. Но глуповцы не роптали, понимая, что иначе с ними нельзя.

— По Сеньке шапка, —  говорили они. —  Раз мы такие истуканы, что, например, безнадзорную вещь не в состоянии обойти, —  даешь умопомрачительные срока?!

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Объявляется белый танец специально для капитана милиции Дарьи Шевчук, по прозвищу Рыжая. Дама пригла...
Никто не знает, откуда берутся книги серии «Проект Россия». Неведомый источник продолжает хранить мо...
Галина Щербакова – писатель, давно известный и любимый уже не одним поколением читателей. Трудно не ...
О чем бы ни писала Щербакова, все ее «истории» воспринимаются очень лично и серьезно. Как будто кажд...
Человек слаб и одинок в этом мире. Судьба играет им, как поток – случайной щепкой. Порой нет уже ни ...