Плагиат. Повести и рассказы Пьецух Вячеслав
То есть уровень правосознания в годы войны был высок настолько, что Проломленный-Голованов сидел практически без работы.
Комендант Зуев сдал свои полномочия в начале сентября сорок пятого года, вскоре после того как в Глупов вернулись фронтовики. Всего их явилось семнадцать мужчин, из которых трое были глубокие инвалиды, и одна женщина, которую глуповцы прозвали — Военно-Полевая Жена. Естественно, город устроил победителям триумфальную встречу — посреди площади имени товарища Стрункина был накрыт стол со всевозможными яствами, как-то: картошкой в мундире, квашеной капустой, вареными яйцами, а также четвертными бутылями самогона. Но фронтовики были отчего-то неразговорчивы и мрачны; они никого не узнавали и налегали на самогон. Даже жизнерадостных мальчишек они гнали от себя прочь и на их канючные просьбы рассказать про войну отвечали словами:
— Да ну ее!..
Что-то на третьем часу гульбы в дальнем конце стола произошло некоторое смятение, вроде внезапно вспыхнувшего и тут же потухнувшего скандала; все так и подумали, что это чуть было драчка не приключилась в конце стола, но на самом деле это на пир явился Зеленый Змий. В тот раз он принял обличье фронтовика: на нем был китель без погон, диагоналевые галифе, поющие сапоги и плоская фуражка, заломленная на затылок. Несмотря на то что уж какое поколение глуповцев сменилось с той поры, когда искуситель в последний раз бесчинствовал в городе, все присутствовавшие на пиру шестым чувством постигли — это Зеленый Змий. Искуситель понял, что узнан, и начал куражиться; он сказал шестнадцать тостов подряд.
— Дорогие соратники и прочие тыловые крысы! — например, говорил он. — Мы свое дело сделали: разгромили лютого врага, изничтожили его логово и теперь имеем полное право пить до потери пульса. К чему лукавить: в этом благостном деле я вам задушевный товарищ, и вообще я первый помощник при горемычном вашем житье-бытье. Не скрою — была меж нами размолвка, но благодаря искрометной деятельности ваших орлов-руководителей опять вам без меня никуда, поскольку я есть теперь столп товарно-денежных отношений. Так за что, братцы, пьем… А вот за что: пусть этот пир будет пир вечный, пир до последнего человека!
На шестнадцатом тосте, посвященном всемирно-историческому значению «чудо-богатыря», новый председатель горсовета Феликс Анисимович Казюлин, присланный откуда-то очень издалека и поэтому не признавший Зеленого Змия за такового, не вытерпел и сказал:
— А не много ли вы на себя берете, товарищи победители?! Ишь какие прыткие: и врага они сокрушали, и логово его привели к нулю, и опять же замахиваетесь на всемирно-историческое значение!.. Осади назад! — вот что я вам скажу, дорогие граждане! Вы думаете, что вы победители? Это мы победители, то есть те, кто стоял у государственного руля! А вы, ребята, просто-напросто исполняли гениальные предписания. Да еще вы их довольно халатно исполняли, потому что вопреки установке «на чужой территории и малой кровью» вы разгромили врага в непоказанные сроки и черт-те знает какой ценой! Короче говоря, это мы победители, а не вы! Вот мы-то и запируем! А вы все — марш картошку копать!
И все прямо из-за стола пошли по огородам картошку копать, включая самого Зеленого Змия, который малодушно перед новым председателем спасовал. За оголившимся столом, уже обезображенным в результате трехчасовой гулянки, остались только Казюлин и Проломленный-Голованов. Казюлин сказал:
— Эти-то чудо-богатыри, я гляжу, за войну разных мыслей поднабрались.
— Не без того, — с тоскою в голосе отвечал Проломленный-Голованов. — Да и как их не поднабраться, если они пол-Европы пешком прошли. Тут сейчас один пел с вражьего голоса: дескать, в Германии улицы с мылом моют… Я этого болтуна, наверное, приберу.
— Обязательно прибери! Вообще есть у меня такая думка, что мы народ несколько распустили. Ну, ничего: если мы с тобой культурного немца уконтрапупили, то неужели нам с родными лопарями не совладать?! Нет, я их в бараний рог согну, а своего достигну!
— Я тебе прямо скажу, товарищ Казюлин: мы тут с Милославским до тебя такого наворотили, что уже ничего нам не остается, как и в дальнейшем гнуть их в бараний рог. В результате строительства сейчас такая зыбкая наметилась ситуация, что ужасаться все должны власти трудящихся на местах, иначе нам с тобою несдобровать.
— Золотые слова! — согласился председатель Казюлин. — С завтрашнего дня начинаю всех ужасать.
Это свое обещание председатель Казюлин сдержал с лихвой и в такой трепет погрузил город, что глуповцы вынуждены были его крепко зауважать. Полюбить нового председателя они не то чтобы полюбили, но как было не проникнуться искренним чувством к государственному человеку, который, пожалуй, и строение атмосферы мог перекроить по желанному образцу? Такие несусветные подозрения навеяли им вот какие казюлинские дела…
Сначала председатель тем взял на испуг город, что обратно переселил в леса бывший безначальный народец, обнаруженный познавательной экспедицией, обвинив его в том, что-де в сорок втором году идеалисты жгли на лесосеках костры, приманивая немецких парашютистов: как это ни удивительно, в предательство переселенцев глуповцы поверили единогласно, невзирая на то что город был так же удален от линии фронта, как от китайской провинции Сичуань. Когда в сорок шестом году разразился внеочередной голод, Феликс Анисимович проанализировал положение в деревне, нашел, что здешнему хлеборобу слишком вольготно дышится, и распорядился реквизировать в пользу города всю наличную животину, за исключением только собак, кошек и тараканов, а чтобы деревенский народ от крайней бескормицы не разбрелся, велел обнести бывшую Болотную слободу колючей проволокой в три кола. Особое впечатление на глуповцев произвело поступление в свободную продажу убойной силы копеечного вина, которое начала производить красильная фабрика имени XI-летия Великого Октября; приятное изумление вызывало то обстоятельство, что вино это было намного дурнее водки, а стоило чепуху; немудрено, что многие в Глупове прониклись почтением к председателю Казюлину еще и как к выдающемуся химику, плюс блестящему экономисту, плюс радетелю о народном благосостоянии.
Затем случилась история с футбольной командой «Красильщик», которая в сорок седьмом году была сформирована Феликсом Анисимовичем из престижных соображений. Этой команде были созданы такие марсианские условия для личной жизни и совершенствования спортивного мастерства, что команда довольно скоро пробилась в первую лигу и поэтому слишком далеко зашла в понимании о себе. Одно время футболисты из «Красильщика» прямо-таки терроризировали город: они артельно буянили в ресторане, сразу после войны открытом при автобусной станции, регулярно били уличные фонари, раздевали до белья припозднившихся горожанок и даже стригли прохожих большими портновскими ножницами да еще издевательски требовали за стрижку четыре рубля пореформенными деньгами. Команда буйствовала до сезона пятьдесят первого года, когда она проиграла ярославскому «Шиннику» принципиальную встречу, за что председатель Казюлин и велел ее в полном составе арестовать. После многочисленных очных ставок, бесед с болельщиками и допросов, на которых, например, спрашивалось: «Ты почему, мерзавец, на шестнадцатой минуте не сделал передачу на правый край?» — команда получила в общей сложности 137 лет лишения свободы и была этапирована в Северный Казахстан; осужденные все были ребята юные, без царя в голове и, едучи в «столыпинце», всю дорогу орали песни.
Тренер же «Красильщика» был расстрелян лично Проломленным-Головановым; рано утром, только развиднелось, начальник милиции вывел тренера во двор допра и приказал:
— Становись на колени, фашистская морда!
Тренер сказал ему:
— Ни за что!
— Чудак… — молвил Проломленный-Голованов уже в иной интонации, сочувственной, даже покровительственной отчасти. — Ты пойми, чудак, противно же падать на этот бетонный пол! Грохнешься, как куль с дерьмом, только шум от тебя пойдет. А на коленях стоючи — раз, и сковырнулся по-тихому, как заснул. Если желаешь, я тебе окажу товарищеское участие и кокну из «вальтера», а не из отечественного ТТ. Потому что из «вальтера» филигранная такая получается дырочка, будто кто ее просверлил, а из ТТ бац — и полголовы нету…
Эта последняя ласка подействовала на тренера таким образом, что умирал он, заливаясь благодарственными слезами [49].
В том же пятьдесят первом году Феликс Анисимович ввел в Глупове гражданскую униформу, с тем чтобы стимулировать единение народа вокруг его линии на острастку: мужчинам присваивались габардиновые костюмы темно-синего цвета в реденькую полоску, женщинам — те же габардиновые костюмы, но только юбочные, а не брючные, юношеству — «бобочки», то есть короткие курточки из вельвета, детворе — стилизованные матроски; кроме того, сильному полу предписывалось носить так называемый «политический зачес», а прекрасному полу — укладывать волосы этаким барашком, барашком. Проломленный-Голованов лично контролировал унификацию внешности горожан и серьезно опасался волнений на этой почве, но ни одного строптивца ему обнаружить не удалось, потому что в то время глуповцы больше всего на свете боялись подозрения в буржуазном индивидуализме.
И все же председатель Казюлин в глубине души побаивался того, что при показном единении вокруг его линии на острастку и якобы оголтелом коллективизме глуповцы таят против него некую заднюю мысль и только и думают, как бы расквитаться за перегибы с властью трудящихся на местах. Поэтому, то есть страха усугубления ради, Феликс Анисимович вскоре развернул широкую кампанию за искоренение задних мыслей, которая призвана была охватить все взрослое население. На практике это выглядело следующим образом: по средам и пятницам Особое присутствие в составе председателя Казюлина, начальника гормилиции Проломленного-Голованова и одного бессловесного мужичка по очереди заслушивало каждого взрослого глуповца и, судя по его ответам на разные каверзные вопросы, давало ему политическую оценку, из которой вытекало либо поощрение в виде отреза кумача местного производства, либо лишение свободы с непредсказуемыми последствиями. Большая часть глуповцев отделалась кумачовыми отрезами, так как на все вопросы эта часть отвечала междометиями или решительно невпопад и, стало быть, серьезной угрозы не представляла, но те, кто был способен связать десять слов в одно внятное предложение, нешуточно пострадали. Допустим, является такой глуповец на прием, а Проломленный-Голованов ему сразу обухом по голове:
— Ты,– спрашивает, — товарищ, к какой диверсионной группе принадлежишь?
Глуповец, конечно, весь стекленеет от такого подвоха, но отвечает пока что твердо:
— Я, соколы вы наши, испокон веков был пролетарии всех стран соединяйтесь!
— А какие у тебя чувства к власти трудящихся на местах? — вступает председатель Казюлин.
— На это я так скажу: будь у меня три головы, как у Змея Горыныча, я за данную власть все три и положил бы!
— Положим, что так… А вот насчет перебоев в свободной продаже с мукой и маслом — какая твоя позиция?
— Это, конечно, трудности роста плюс враждебное окружение.
— Ну а как у тебя обстоит с уверенностью в завтрашнем дне?
— И тут никаких сомнений!
Тогда Проломленный-Голованов с отчаянья подмигнет испытуемому и как бы по-свойски спросит:
— С женой-то аккуратно сосуществуешь или же имеешь что-то на стороне?
— На этом фронте, товарищи, честно говоря, у меня нелады, — простодушно поймается балагур. — Квелая мне какая-то попалась супружница, не боец! Поэтому, конечно, временами природа берет свое…
— В таком случае нет тебе доверия! — скажет Казюлин не без злорадства. — Сегодня ты, понимаешь, изменишь супруге, а завтра политическим установкам! Эй, кто там у нас человек с ружьем? Тащи его в каталажку!
И беднягу тащат волоком в каталажку.
Однако среди испытуемых попадались и такие истовые фигуры, что все у них было как по писанию, включая «не пожелай жены ближнего твоего». В таких критических ситуациях председатель Казюлин загадывал испытуемому загадку. Он спрашивал, что такое: «По-ихнему — чушь, несуразность, курьез, по-нашему — факт, соцударник, колхоз» — и если испытуемый не отгадывал, что это отрывок из поэмы Александра Безыменского «Трагедийная ночь», его также спроваживали в каталажку.
В результате кампании за искоренение задних мыслей в городе удалось нейтрализовать около тысячи потенциальных головорезов и диверсантов, но и этого Казюлину показалось мало: он велел Проломленному-Голованову взорвать ночью памятник Милославскому и обвинил в этой акции ночную смену рабочих с красильной фабрики; последние нимало не отпирались, понимая, что в сложившихся условиях это занятие праздное, и вслед за футболистами отправились в Северный Казахстан.
Впрочем, справедливости ради нужно заметить, что председатель Казюлин и меры кротости из виду не выпускал. Так, он обязал «Красный патриот» регулярно публиковать материалы о страданиях заморского пролетариата в тисках всяческого обнищания и разора. К чести глуповцев, они близко к сердцу принимали социально-экономические невзгоды заморского пролетариата, и примерно с пятидесятого по пятьдесят шестой год в городе только и было разговоров, что о трагедиях, которые разыгрывались по ту сторону баррикад. Допустим, стоило над Калифорнией пронестись урагану, повлекшему человеческие жертвы и неисчислимые разрушения, как уже глуповцы при встрече вместо «как поживаете» спрашивали друг друга:
— Вы слыхали про ураган, который пронесся над Калифорнией?
И слышали в ответ:
— Это какой-то ужас! Вообще несчастная какая-то страна, эта Америка. Все у них не слава богу: то жизнь дорожает, то негров вешают, то вот теперь, понимаете, ураган!..
— Жалко американцев, по-человечески жалко. Вот сейчас в Калифорнии остались они на бобах, а у них, наверное, даже ломбардов нету, чтобы зипунишко какой-нибудь заложить…
— Какое там ломбарды — у них и зипунишко-то небось один на все западное побережье!
Другой мерой кротости было открытие в Глупове театра оперетты; председатель Казюлин с легким сердцем закрыл филармонию, открытую еще Стрункиным, тем более что на концерты заезжих музыкантов в последнее время разве что пьяные забредали, и в мобилизационном порядке собрал труппу опереточников, к которой в малой части подключились и местные силы, и были привлечены силы со стороны. В течение всего казюлинского председательства в театре шли две музыкальные комедии на сугубо индустриальные темы, однако по ночам, исключительно для председателя и начальника гормилиции, давалась «Фиалка Монмартра» с канканом и переодеваниями непосредственно на сцене, что, впрочем, могло быть истолковано и как поиск в области драматического искусства; на этих спектаклях Казюлин с Проломленным-Головановым сидели в десятом ряду с полевыми биноклями в руках и были серьезны, как на маневрах.
Наконец председатель Казюлин время от времени закатывал грандиозные празднества для народа с бубликами, духовой музыкой, докладами о международной обстановке и шествием физкультурников; только предварительно он запирал троих инвалидов войны в сарае, существовавшем при здешнем базаре, где обычно хранились весы и гири, — это на тот предмет, чтобы инвалиды своим скорбным видом не омрачали всеобщего торжества.
Последней акцией Феликса Анисимовича было второе избиение медицины: в пятьдесят третьем году председатель ненароком подхватил насморк, а в глуповской горбольнице ему диагностировали бронхит; поскольку лечить его начали новомодными антибиотиками, у председателя вдруг открылась жестокая аллергия, и он заподозрил местную медицину в покушении на убийство; все работники горбольницы, включая нянек и сторожей, были, конечно, обвинены в коллективном заговоре против власти трудящихся на местах и расстреляны поголовно. Самое интересное, что, поскольку здравоохранение в городе некоторое время отсутствовало вообще, казюлинская аллергия таинственным образом переросла в желтуху, и председатель скоропостижно скончался в своей загородной резиденции.
Когда народ разболтался уже до такой степени, что начал судачить о чисто человеческом облике своих бывших руководителей, в городе обозначился слух, что Феликс Анисимович в быту был скромен необычайно, что якобы после себя он не оставил ничего, кроме именного нагана, казенной мебели и кое-какой одежки, что его излюбленным кушаньем была демократическая гречневая каша со шкварками, что единственная вольность, которую он себе изредка позволял, представляла собой обыкновенную товарищескую шалость: Феликс Анисимович накачивал водкой Проломленного-Голованова и заставлял его сутки напролет играть на трофейном аккордеоне.
Для полноты впечатления об этом периоде истории города Глупова остается только упомянуть о явлении, никак не запланированном в ходе реализации линии на острастку, а просто даже явлении решительно неожиданном, — именно о таком разгуле уголовной преступности, которая была здесь не слыхана со времен принятия христианства. Летописец этого периода никак не объясняет такого резкого падения нравов, а просто свидетельствует, что в послевоенные годы глуповцев не только по ночам обворовывали, грабили и раздевали, но что и днем проходу не было от ворья. Дело дошло до того, что у самого Проломленного-Голованова на ходу срезали кобуру, а в начале пятьдесят третьего года произошло открытое сражение между бандами Сашки Соловейчика и Зеленого Змия, который к тому времени для вящей конспирации и на красильную фабрику устроился, и прописку глуповскую получил, и обзавелся подругой жизни; с этой-то подруги все и пошло — Сашка Соловейчик для острастки соперника отрубил ей голову колуном, Змий, в свою очередь, спалил Сашкину развалюху вместе со всем семейством, а там уже распря встала на такую серьезную ногу, что в ход пошла чуть ли не артиллерия.
Эта междоусобица — случай, разумеется, вопиющий, но что касается непосредственно распоясавшегося ворья, то дело тут, вероятно, в том, что тридцать пять лет бескомпромиссной борьбы против собственности вообще не могли пролететь бесследно; или же просто-напросто дело в том, что жизненный уровень глуповцев в послевоенные годы вырос до такой степени, что у них уже появилось чего украсть.
Глуповцы за границей
После кончины Феликса Анисимовича Казюлина, точнее после его похорон, во время которых, между прочим, было задавлено четырнадцать человек, как-то донельзя сделалось очевидно, что дальше так продолжаться уже не может, что Глупов более не в состоянии жить по-прежнему, иначе тут вовсе не останется населения и в праздном положении окажется власть трудящихся на местах. Кроме того, в результате строительства и невзгод военного времени в полное запустение пришла хозяйственная жизнь города: красильная фабрика имени XI-летия Великого Октября по-прежнему выпускала сатиновый кумач, который годился разве что на пионерские галстуки и закупался облпотребсоюзом только из-за того, чтобы обеспечить красильщикам кусок хлеба, кустарь измельчал и не выносил на рынок практически ничего, кроме глиняных копилок в виде кабанчиков, свистулек из дерева да мочала, коммунальное хозяйство претерпело такой упадок, что даже проспект имени Стрункина зарос посредине муравой, а по обочинам камышом; о ситуации, сложившейся на территории бывшей Болотной слободы, даже жутко упоминать: тамошний народ из числа тех, кто вовремя не озадачился разбежаться, щеголял в опорках, как во времена обоюдного террора, поставлял городу исключительно каленые семечки, а сам питался сусликами и дикими голубями, потому что даже лебеда, зараза, и та уже не росла. Короче говоря, вдруг глуповцам стало ясно: еще один такой любимец народа, как Феликс Анисимович Казюлин, и город исчезнет с лица земли.
И тогда депутат горсовета Беляев Илья Ильич, человек неплохой, даже совестливый где можно, но малоприметный в прежние времена и только однажды упомянутый в глуповской летописи по тому поводу, что в ходе кампании за истребление задних мыслей он состоял членом Особого присутствия, отчаялся на своего рода переворот. Тут надо оговориться, что после смерти председателя Казюлина власть в городе как-то сама по себе перешла к Проломленному-Голованову; если бы он повел себя хоть сколько-нибудь политично и не вздумал немедленно продемонстрировать свой характер, то наверняка быть ему новым председателем горсовета, однако за те полтора месяца, что этот неистовый человек простоял у власти, он такого понатворил, что глуповцы его образу правления ужаснулись; достаточно будет сообщить, что Проломленный-Голованов первым делом завел себе натуральный гарем из артисток опереточного театра, которых он держал взаперти на своей квартире, и целых полтора месяца театр был закрыт якобы на ремонт.
И вот собирается внеочередная сессия горсовета. Депутаты все в бостоновых костюмах смирно дожидаются Проломленного-Голованова и только изредка нервным движением приглаживают свои «политические зачесы». Проходит полчаса, час, а начальника гормилиции нет как нет, и все уже начинают побаиваться, а не ввел ли он тем временем в городе военную диктатуру…
Проломленный-Голованов как чувствовал, что внеочередная сессия горсовета собирается неспроста, что ему депутаты готовят пакость, и поэтому явился на сессию с ручняком; он сел за стол президиума, установил пулемет стволом в зал, пригладил виски и спросил сокровенным голосом:
— Ну, какая там у нас, ребята, повестка дня?
— Повестка дня такая, — сказал депутат Беляев и в смятении три раза стукнул по столу пресс-папье: — О вредительской деятельности правого уклониста и агента империалистической разведки Проломленного-Голованова!..
Начальник гормилиции внимательно посмотрел на Илью Ильича и стал разворачивать в его сторону пулемет. Депутаты, наводнившие зал, в страхе попадали в проходы между креслами, но Илья Ильич не сдрейфил, не растерялся, а по-простонародному запустил в Проломленного-Голованова первым предметом, который под руку подвернулся, — именно пресс-папье. Не боевая эта канцелярская принадлежность угодила Проломленному-Голованову прямо в висок, и он повалился со стула как нечто неодушевленное. Какие, однако, непоказанные и наивные предметы иногда обеспечивают верх одного политического направления над другим.
Понятное дело, что на внеочередной сессии горсовета Илья Ильич Беляев был единогласно избран новым водителем глуповского народа с самыми широкими полномочиями. Этих полномочий Илья Ильич вовсе не добивался, а, напротив, депутаты ему их, если можно так выразиться, всучили, потому как программу, выработанную на сессии, без самых широких полномочий было не одолеть. Вообще депутаты заметно взбодрились после устранения Проломленного-Голованова, и даже кто-то из них осмелился запросить:
— А нельзя ли на прежнее руководство критику навести с точки зрения текущего исторического момента?
— Это полный вперед! — согласился Илья Ильич.
— В таком исключительном случае я вот что скажу, товарищи депутаты: это было не руководство, а глупая тирания и саботаж социалистического строительства!
— Ну, это вы уже слишком, — отозвался Илья Ильич. — Но вообще я предлагаю всех посаженных и казненных считать пострадавшими ни за что.
— Как же ни за что?! — взмолился еще один депутат. — Эти ребята гикнулись именно что за что! За то, что они собственными руками, так сказать, выпестовали своих тиранов и палачей.
Кто-то добавил:
— Ведь до чего мы из-за этих гадов дожились, товарищи депутаты! Это только с глубокого перепоя можно выдумать такой город, где нет ничего, кроме каленых семечек! Я думаю, надо просто всем миром встать на колени и попросить прощения у наших детей: дескать, простите, дети, что мы вас родили именно в данной точке земного шара.
На все это Илья Ильич угрозливо заявил:
— Я вас, товарищи, беру на карандаш в смысле каверзных разговоров. А остальным скажу так: конечно, нюансы были, чего уж там лицемерить, но ведь жизнь продолжается несмотря ни на что, — я правильно говорю? Поэтому, товарищи депутаты, имеется следующее предложение: давайте начнем жизнь сначала, как будто и не было ничего. Ведь как бывает в жизни: разойдутся муж с женой, потом опять сойдутся, она ему и говорит: «Давай, Вася, начнем все сначала, навроде мы снова молодожены…» То же самое и у нас — все начинаем снова. А кто старое помянет, тому глаз вон!
— Это в каком же смысле? — поинтересовался кто-то из депутатов.
— В переносном! — зло ответил Илья Ильич.
В общем, все сошлись в том мнении, что сессия удалась. Главное, новый председатель горсовета понравился депутатам, и это немудрено, так как Илья Ильич человеком казался смирным, незлобивым — человечным, и вообще единственным существенным его недостатком было незаконченное среднее образование.
Заручившись чрезвычайными полномочиями, председатель Беляев первым делом взялся за красильную фабрику имени XI-летия Октября. Он трое суток прожил на фабрике и пришел к заключению, что вся беда этого предприятия состоит в том, что слишком узка номенклатура его продукции. Тогда он распорядился, чтобы вместо сатинового кумача фабрика выпускала две разновидности тканей: белую, украшенную формулой нитрита натрия, и голубую, в бледно-розовый упаднический цветочек. Директор фабрики Курдюков было возразил председателю, что это, дескать, какая-то не наша, размагничивающая расцветка, но Илья Ильич поставил его на место.
— Будьте шире, товарищ Курдюков, — впрочем, весело сказал он. — И давайте верить в нашего рабочего человека: неужели вы думаете, что советский рабочий проникнется буржуазным духом из-за какого-то там розового цветочка? Тем более что я предлагаю изображать не какую-нибудь там водяную лилию японской модификации, а простонародную нашу мальву…
Хотя и не то чтобы оголтело радикальным было это преобразование, но и вал пошел круче, и даже ни с того ни с сего поднялась производительность труда, чего и сам Беляев не ожидал. Правда, некоторая перетасовка технологических карт выбила фабрику из квартального графика, и главк прислал бесноватую телеграмму, дескать, или вы, гады, сушите сухари, или давайте план…
Председатель Беляев так отреагировал на бесноватую телеграмму:
— Вероятно, товарищи из центра недооценивают нашего человека и безграничные возможности власти трудящихся на местах.
Сколько там, Курдюков, у нас не хватает рабочих дней, чтобы с честью окончить квартальный план?
— По самым скромным подсчетам — двенадцать суток.
— Лады, — сказал Беляев и повелел солнцу остановиться.
Солнце затрепетало как-то, потом остановилось как припечатанное и простояло в заданной точке ровно двенадцать суток. Впоследствии в научных кругах было немало толков о беспримерном этом явлении, каких только гипотез не понавыдвигали ученые разных стран, однако в конечном итоге на Западе все свелось к Иисусу Навину, на Востоке — к предсказаниям крушения системы колониализма, а в Москве решили, что это опять мутят воду американцы.
Разобравшись с производством — причем это все легко, весело, с огоньком, — Илья Ильич подумал, что пришла пора покончить в городе с бандитизмом. На место Проломленного-Голованова он назначил одного рабочего-общественника по фамилии Филимонов и приказал ему в ударном порядке очистить город от преступного элемента. К счастью, об эту пору банды Сашки Соловейчика и Зеленого Змия настолько потрепали друг друга, что в рассуждении грабежей в городе стояла сравнительно тишина, и случаи обезглавливания людей уже по-настоящему удивляли, то есть обстановка сама по себе значительно облегчала задачу новому начальнику гормилиции, и, если бы не рабочая гордость, он вообще переждал бы, покуда бандиты друг друга окончательно изничтожат. Но, с другой стороны, активной борьбе с преступностью помешало одно неожиданное обстоятельство… Как-то председатель Беляев углядел на проспекте Стрункина одну молодую пару, которая ему чем-то не приглянулась; он долго не мог понять, чем именно его неприятно смутила эта, в общем-то, банальная пара, но потом он сообразил, что все дело в вопиющей игривости их костюмов: на шее у молодого человека был какой-то отчаянный трехцветный платок, а на девушке — мятежно-короткая юбка, хотя и пошитая из патриотического, нитрито-натриевого материала. Недолго думая Илья Ильич подскочил к этой паре, сорвал с юноши трехцветный платок, ободрал у девушки подпушку юбки и потом еще несколько раз повторил подобную самовластную операцию, бродя по городу в задумчивом возмущении; он никак не мог взять в толк, откуда и как просочилась в Глупов эта одежная ересь с глубокой политической подоплекой. Добравшись до телефона, Илья Ильич позвонил в милицию.
— Слушай, Филимонов, — сказал он в трубку, — в городе беспорядки. Ну, не то чтобы форменные беспорядки, как в какой-нибудь там Айове, а все-таки беспорядки. Неоперившиеся юнцы, понимаешь, позволяют себе появляться на улицах без малого в ковбойских костюмах, а ты небось спишь, какаду кусок?! Бодрствуешь, говоришь… значит, хреново бодрствуешь, если у тебя в городе свирепствует такой незрелый в идеологическом отношении карнавал! Ведь это же настоящая вылазка, если не хуже! Так что изволь принять эффективные меры, чтобы у меня ни одна собака не вылезла на улицу в подстрекательском виде, не то я тебя быстро окорочу!
То есть в самый разгар борьбы против уголовного элемента глуповская милиция была брошена на мятежные юбки и отчаянные платки, и поэтому Зеленый Змий с Сашкой Соловейчиком еще довольно долго в городе жировали. Но и борьба с одежной ересью не пошла: уж как только Филимонов со своими милиционерами ни изгалялся — и конфисковывал на почте журналы мод, и устраивал облавы на носителей подстрекательских туалетов, и даже пару сроков влепил заезжим студентам, щеголявшим в положительно невозможных штанах, — за идеологическую диверсию, — ан как носили в Глупове туалеты враждебного образца, так по-прежнему и носили, хоть ты всех неоперившихся юнцов в кутузку пересажай. В общем, плюнул Илья Ильич на одежную ересь, плюнул и примирился, и это был первый случай безусловного поражения власти трудящихся на местах; остановить бег дневного светила — это она могла, а перед прыщавыми десятиклассниками — спасовала.
А тут еще у председателя Беляева как-то состоялся с некоторыми глуповцами огорчительный разговор; в то время как Илья Ильич, стоя посреди площади имени товарища Стрункина, глядел на видообзорную каланчу и прикидывал, к чему бы эту дылду приспособить с политической подоплекой, его окружили некоторые глуповцы; один из них прокашлялся и сказал:
— Значит, есть к вам, товарищ председатель, такой народный вопрос: куда вообще держим курс?
Илья Ильич подозрительно помолчал, а потом ответил:
— Да все туда же — в лучезарное завтра, это без изменений.
— А как насчет хотя бы терпимого сегодня? — поинтересовался кто-то еще и потупил глаза, испугавшись собственного вопроса.
Третий добавил в примирительной интонации:
— Обувки бы какой, одежонки, чтобы не военно-полевого покроя, все-таки не сорок четвертый год, и, конечно, чего кусать.
— Ну, вы, товарищи, вообще! — сказал Илья Ильич, неподдельно обидевшись и искренне огорчившись — Откуда эти обывательские настроения?! Какая одежонка, какая обувка — вы что, товарищи, опупели?! Наш с вами лозунг: «Все для победы лучезарного завтра над сегодняшним бездорожьем!» И, как говорится, никаких гвоздей! Так что зарубите себе на носу: человек текущего исторического момента есть не цель, но средство, а вы мне талдычите про обувку!..
— Нет, я средством окончательно отказываюсь быть! Ну куда это годится — сорок лет, и все средство…
— А куда ты денешься? — отчасти даже ласково поинтересовался Илья Ильич. — На Марс мы пока еще не летаем, а на Северный полюс я тебя просто не отпущу…
— Ну, тебе виднее, — послышалось в ответ. — Ты вон, говорят, на двенадцать суток солнце остановил…
С этими словами глуповцы повздыхали и разошлись, а Илья Ильич впал в тяжкие размышления, так как его донельзя огорошил этот — если подойти к вопросу с точки зрения исторического материализма — общественный эгоизм. Нужно было что-то предпринять, чтобы поднять настроение масс, укрепить веру в учение о лучезарном завтра, и тогда он решил построить в Глупове новое здание горсовета. Не исключено, что в этом направлении он выдумал бы что-то еще, но как раз накануне у него на приеме побывал один полоумный изобретатель, который предложил его вниманию проект многоэтажного дома на воздушной подушке — это в целях самопередвижения. Его-то председатель Беляев и задумал осуществить.
Что-то очень скоро, чуть ли не через пару месяцев, — оттого что на стройке работали шабашники из Армении, — в самом центре Глупова, на площади имени товарища Стрункина, уже стояло новое здание горсовета, которое действительно существовало в подвешенном состоянии, оно как бы парило над грунтом и тем самым эмблемизировало возвышенность устремлений, а также способность власти трудящихся на всевозможные чудеса. У парадного подъезда была приколочена бронзовая табличка с надписью: «Первое в мире сооружение на воздушной подушке. Охраняется государством». Над фронтоном же Илья Ильич распорядился поднять транспарант, который гласил: «Лучезарное завтра наступит завтра», — правда, изустно он честно предупредил, что второе «завтра» следует понимать не так прямолинейно, как хотелось бы некоторым отчаянным головам.
С течением времени, впрочем, здание приосело, и даже как-то скособочившись приосело, но на первых порах оно взбудоражило общественное мнение, глуповцы восторгались:
— Ё-моё! — с гордостью говорили они друг другу. — Вот это Беляев дал прикурить маловерам, вот это я понимаю — идеи в жизнь!
Илья Ильич в эти дни радостный ходил, возбужденный, запросто обменивался рукопожатиями с рядовыми глуповцами, и только от нечаянной встречи с бессмертным юродивым Парамошой на его восторг легла тень; юродивый был, правда, в изодранном макинтоше, но по-прежнему тихо и как-то страдальчески сидел на ступеньках храма Петра и Павла.
— А ты почему не разделяешь всеобщий подъем? — весело спросил его председатель.
Парамон смолчал.
— Ишь какой задумчивый! — пошутил Беляев — Прямо как это… как его… Архимед! — И прошел дальше, но на душе отчетливо легла тень.
В последнюю очередь Илья Ильич обратил свой, так сказать, перелопачивающий взор на бывшую Болотную слободу. Он явился туда в сопровождении свиты, на всякий случай вооруженной ручными гранатами, походил по полям, заглянул на якобы свиноферму, посетил несколько изб и пришел к заключению, что тамошнее хозяйство приведено в полное запустение и разор. Вслух Илья Ильич ничего тогда не сказал, да и некому было говорить, потому что сельский люд от него попрятался, но по возвращении в город он спешил свиту возле нового здания горсовета и сказал ей речь:
— Есть такое мнение, товарищи, что коллективное хозяйствование на территории бывшей Болотной слободы дало прямо противоположные результаты. И я не знаю, почему это такое, поскольку строительство новой деревни шло соответственно установкам. Но очень может быть, что над указанной территорией разверзлась озоновая дыра и это непосредственно сказалось на размахе товарного производства. Какие будут предложения, собственно говоря?
Не последовало предложений.
— Ну, конечно! — продолжил Илья Ильич. — Только у Беляева могут быть предложения, единственно у Беляева существует голова на плечах, один Беляев должен думать за целый город!..
— Да, собственно, на то народ и выдвигает из своих недр мудрых из мудрых, — обмолвился Филимонов, — чтобы было кому решать.
— Гм! — промычал сердито Илья Ильич, но глаза его зажглись горделивым светом.
— В таком случае, — сказал он, — предлагаю следующее решение… Читал я, братцы, в центральной прессе, что за границей произрастает такое хлебное дерево, которое еще в восемнадцатом столетии культивировал капитал. Прямо, знаете, такое дерево как дерево, вроде нашего дуба, а на нем чуть ли не булки произрастают по семь копеек! Так, может быть, того, ребята, рванем за границу, закупим там саженцы этого самого хлебного дерева, и, как говорится, гуляй, Василий!..
— Помнится, с этим хлебным деревом, — сказал один мужичок из свиты, — у английских империалистов вышла какая-то неприятность: то ли бунт, то ли кораблекрушение, то ли просто неурожай… Я к чему это говорю: как бы и нам, ребята, не проколоться.
— Ты тоже сравнил! — сказал на это Илья Ильич. — То английские империалисты, а то власть трудящихся на местах! Мы, ядрена корень, спутники запускаем, не сегодня завтра перейдем на полную автоматизацию труда, а ты нам предлагаешь проколоться на пустяке… Ты думай прежде, чем выступать, какаду кусок!
— А я так полагаю, — сказал Филимонов, — что товарищ Беляев выдвинул гениальное решение — чего уж там лицемерить.
Илья Ильич подумал-подумал и сказал:
— А кстати, чего это у нас простаивает постамент? — И намекательно указал пальцем на остатки памятника председателю Милославскому, взорванного Проломленным-Головановым в казюлинские деньки.
Свита изобразила возмущенное удивление и вообще дала понять председателю, что его намек принят.
Что-то около года ушло у глуповцев на переписку с центром относительно заграничной командировки, месяца два на сборы, и ранней весной шестьдесят третьего года экспедиция таки отправилась за границу. Включая Илью Ильича всего делегировалось пятеро работников горсовета, и это непродуманное число впоследствии привело к политическому скандалу.
Поскольку о тамошней жизни глуповцы имели зыбкое представление, они экипировались, как говорится, на все случаи жизни: они запаслись провизией, памятуя о голодающем пролетарии зарубежья, прихватили резиновые сапоги и кое-что из теплой одежды, чтобы противостоять нападкам стихии, видимо, держащей все-таки нашу сторону, потому что она как заведенная обрушивала на Запад всевозможные катастрофы, канистру водки, чтобы глушить тоску по родине, а на предмет провокаций — два охотничьих ружья ижевского производства.
Ну, прибыли глуповцы за границу; прошлись по улицам, заглянули в магазины, побывали в трущобах, посетили луна-парк — и все это с таким величавым видом, точно перед ними не явь, а галлюцинация или как будто у себя дома они из луна-парков не вылезают, и все же, по чести говоря, наши глуповцы от изобилия товаров первой необходимости, блеска и половодья огней, дороговизны и проституток несколько ошалели. Вернулись они в гостиницу, расселись кто где, раскрыли по банке рыбных консервов, и потек между ними следующий разговор:
— Вот, сволочи, устроились! — сказал один горсоветский. — Не жизнь у них, а картинка… А дома, как подумаешь, куры под забором несутся, в дождь ни конному не проехать, ни пешему не пройти — я уже не говорю о нашей деревянной архитектуре…
— А регулярные кризисы перепроизводства? — возразил Беляев. — А неуверенность в завтрашнем дне? А социальные контрасты? А, наконец, цены на продукты питания? Ты видел, какаду кусок, сколько у них килограмм мяса стоит? — это же по-нашему за одну отбивную месяц работать нужно!
Другой горсоветский добавил к этому:
— Да еще какой-то мужик посреди тротуара на скрипке играл за деньги! Вы его приметили, товарищи, — ведь это же форменная нищета и унижение человеческого достоинства! Пускай у нас под заборами куры несутся, но чтобы побирушничать под видом музыканта — такого у нас при всем желании не увидишь.
— Но, честно говоря, — сказал третий горсоветский, — я не думал, что местный пролетариат добился такого благосостояния. Слушайте, ведь у них же одних штанов, наверное, сто разновидностей продается, это же не укладывается в голове!
— Лопух ты! — сказал четвертый горсоветский. — Они же нарочно нашили столько штанов, чтобы отвлечь трудящихся от борьбы за свои права! А вообще-то, товарищ Беляев, я предлагаю взять со всех нас подписку о неразглашении — на всякий пожарный случай…
— Это мысль, — согласился Илья Ильич. — Но все-таки давайте кончать базар. Мы сюда приехали не лалы разводить, а спасать родимое сельскохозяйственное производство. План работы будет такой: мы втроем, — тут Илья Ильич указал на тех горсоветских, которые только что наводили критику на западный образ жизни, — отправляемся на поиски хлебного дерева, а вы двое, — тут он указал на своих нестойких соотечественников, — сидите в гостинице, глядите в окошко и остерегаетесь провокаций.
— Это почему же такая несправедливость? — воскликнули эти двое.
— А потому, — слукавил Илья Ильич, — что если мы снова появимся на улице впятером, то люди подумают, что русские высадили десант. Так что сидите в гостинице, и чтобы палец на спусковом крючке, а то эта публика горазда на провокации!..
Итак, тройка, возглавляемая Беляевым, удалилась, а двое оставшихся стали глядеть в окошко, держа ружья на изготовку. Они прождали своих товарищей ровно четыре дня; первый день они еще держались, хотя глядеть в окошко им обрыдло, а даже не надоело, и все больше налегали на домашнюю колбасу, но на другой день нахлынула тоска по родине, и они принялись за спиртное. Пьют они водку, разливая ее из канистры в родные эмалированные кружки, изредка с ненавистью поглядывают в окно и ведут между собой глубоко национальные разговоры…
— Хлеб ихний есть, конечно, нельзя — это сплошная химия, а не хлеб.
— Что хлеб?! Ты посмотри, какие у них бесчувственные рожи! К исходу четвертых суток они допились уже до видений:
то им мнится, что горничная разбрызгивает в номере отравляющее вещество, то им чудится, что за стенкой переговариваются агенты; кончилось это тем, что к ним нечаянно ввалился тоже подвыпивший иностранец, который ошибся дверью, — они возьми и дай предупредительный залп со всех четырех стволов. Разумеется, немедленно прибыл наряд полиции, и приятелей доставили в тамошний капэзэ.
Самое любопытное, что в этой каталажке они повстречали пропавших своих товарищей, которые уже третьи сутки сидели тут за нарушение общественного спокойствия, с чего они, собственно, и пропали.
— Как, и вы тут, ребята! — в пять глоток вскричали глуповцы и бросились друг к другу в радостные объятия.
Когда стихли первые восторги, Илья Ильич поведал, как и за что их взяли.
— Значит, таскаемся мы по ихним магазинам, — рассказывал он, и в голосе его было классовое чувство, смешанное с тоской, — спрашиваем везде про хлебное дерево, а они про него, по-моему, даже и не слыхали. Я покуда молчу, тем более что во всем остальном у них полное изобилие, но потом я все-таки не сдержался; прямо встал я посреди ихнего магазина и говорю: «А еще называется общество потребления — элементарного хлебного дерева и то у вас нет!» Тут ко мне подлетает какая-то ненормальная продавщица, потому что она по-русски разговаривала, как Юрий Левитан, наверное эмигрантка. И говорит: «Вы нам, пожалуйста, не снижайте конкурентоспособность. Все у нас есть вплоть до противозачаточных средств. Это вы просто спросить толком не в состоянии». Я отвечаю: «Конечно, все у вас есть, как не быть, когда вы в хвост и гриву эксплуатируете пролетария и слыхом не слыхивали, что такое освободительная война. У нас из-за этой треклятой войны избы по сию пору соломой крыты, едрена корень, а вы тут как сыр в масле катаетесь и даже какие-то противозачаточные средства у вас в ходу! Вы же, — говорю, — гады, легли под Гитлера практически без борьбы, вы же тут все удавитесь за копейку — еще бы у вас существовал дефицит на товары первой необходимости!..» Словом, подпустил я им, стервецам, политико-массовой работы… Продавщица говорит: «А это уже коммунистическая пропаганда. У нас, конечно, свобода слова, но голос Кремля нам положительно режет уши». Я говорю: «Это еще не коммунистическая пропаганда, а разминка перед стартом. Вот сейчас пойдет коммунистическая пропаганда. Товарищи, — говорю, — долой частное предпринимательство и эксплуатацию масс средствами капитала! Мы у себя уже давно снизили этим гадам конкурентоспособность до практического нуля. А вы все резину тянете, даете потачку цивилизованным кровопийцам…» Однако они мне не дали договорить: налетели какие-то фашиствующие молодчики, потом полиция подоспела, и началось дело под Полтавой… Правда, я им тоже пару витрин порушил.
— А как тут вообще условия содержания? — спросил один из тех глуповцев, что были доставлены из отеля.
— Мне сравнивать не с чем, — ответил Илья Ильич, — я в тюрьмах не сидел.
— Я сидел, — объявил один из тех глуповцев, что вместе с Беляевым в полицию угодил. — Я и в Лефортове сидел, и в Бутырках сидел, и даже в «Крестах», что в городе на Неве. Что я вам скажу… Тут у них, конечно, сравнительно богадельня.
— Это точно, — подтвердил другой глуповец. — Вот глядите — я сейчас даже закурить стрельну у ихнего вертухая.
С этими словами он ткнул в рот указательным пальцем и обратился к дежурному полицейскому:
— Эй, мусью, выдай-ка закурить!
И полицейский действительно угостил его сигаретой.
— А вы говорите, не богадельня! — на торжественной ноте заявил глуповец, закурил сигарету, развалился на скамейке, как бы на нарах, и даже песенку зэковскую запел то ли от избытка, как говорится, чувств, то ли от нахлынувших воспоминаний:
- — Гоп-стоп, Зоя,
- Кому давала стоя?
- — Начальнику конвоя,
- Не выходя из строя…
В каталажке нашу делегацию продержали недолго, потому что в дело вмешалось консульство, чем-то там поблазнило местным властям, и глуповцев отпустили.
Перед отбытием восвояси они закупили-таки саженцы хлебного дерева, о которых из-за своих злоключений без малого позабыли; ребята из консульства навели их на соответствующий магазин, и делегация приобрела целый самолет этого спасительного растения.
Вернулись они назад как раз к посевной кампании, и председатель Беляев издал приказ засадить хлебным деревом все имеющиеся угодья вплоть до футбольного поля, которое пустовало с того самого дня, как команда «Красильщик» была репрессирована за два безответных гола. Деревца принялись, зацвели, но к началу уборочной кампании никаких на них не выросло булок по семь копеек, а выросло что-то такое, что в рот-то было противно взять.
Илья Ильич неистовствовал:
— Ну гады, ну кровососы! — ругался он. — Просто обвели вокруг пальца добродушного советского человека и тем самым совершили новую диверсию против нашего многострадального аграрного сектора!.. Нет, я поеду им морды бить!..
И председатель Беляев отправился в центр за визой.
Это случилось примерно в тот период, когда, скособочившись, приосело новое здание горсовета. То ли оттого что здание приосело, то ли оттого что в некоторых кругах были возмущены авантюрной аграрной политикой председателя, то ли оттого что за время правления такого свойского мужика народ осмелел, даже можно сказать, подразболтался, но за спиной Ильи Ильича потихоньку сложилась своего рода партия, решившая отстранить его от кормила. И вот когда Илья Ильич отправился в центр за визой, в Глупове собралась чрезвычайная сессия горсовета, и фактически власть в городе взяли эти самые некоторые круги. Их представляла публика, имевшая какой-то реальный вес, а именно начальник гормилиции Филимонов, директор здешнего торга Паровознюк, городской прокурор Бадаев и еще одна темная личность по фамилии Экзерцис; к этой компании было попытался примазаться Зеленый Змий, к тому времени принявший облик торговца луком, но фактической его власти придать формальные полномочия все же остереглись.
Поскольку это, конечно, чепуха, чтобы советским городом правил такой альянс, и поскольку народ не понял бы коллективного управления, то некоторые круги хитроумно пошли на следующую подставку: они заказали в Череповце искусственного человека, раскрасили ему физиономию в соответствующие цвета, одели в генеральский мундир и всем говорили, что будто бы это новый председатель горсовета Андрей Андреевич Железнов.
Искусственный человек
Итак, дело дошло уже до того, что место председателя горсовета занял искусственный человек, то есть затейливая машина, в чем-то пересекающаяся с градоначальником Брудастым Дементием Варламовичем, который, как известно, содержал в голове органчик. Металлический председатель был исполнен на уровне новейших технических достижений: он имел автономную систему питания, но мог работать и от сети, был внутри напичкан разными японскими штучками, в зависимости от программы он приятно шевелил бровями, улыбался, делал ручкой и даже говорил речи, настолько, правда, механические, неживые, что и слова-то вроде бы наши, исконные, а понять ничего нельзя. По праздникам и прочим торжественным оказиям искусственного человека выставляли на балконе нового здания горсовета: он делал ручкой и громкоговорительно произносил приветствия, состоявшие из одного только наречия — «Хорошо!».
Это многостранно, но последний городской пьяница знал, что Глуповом управляет искусственный человек. И ничего; то есть еще чуднее будет, пожалуй, то, что при этом глуповцы чуть ли не от души почитали металлического председателя за живого, или стремились почитать его за живого, или, на худой конец, верили в то, что искусственный человек тоже способен властвовать, тем более что некоторые круги постоянно долдонили населению: Андрей Андреевич-де, напротив, редкой живости существо. Вообще что-то диковинное стало твориться, как только к власти пришли некоторые круги: куда только подевалось горделивое историческое сознание, околопраздничный настрой, веселое головотяпство — все это как рукой сняло, и вдруг население Глупова впало в какую-то окаянную прострацию, как если бы его чем-нибудь опоили. Между прочим, это не исключено, что его именно опоили, поскольку вскоре после устранения Беляева, который до конца своих дней содержался под домашним арестом, в городе возникло подпольное винокуренное производство, получившее кодовое прозвание «самтрест» по аналогии с известным государственным предприятием: в конце концов Сашка Соловейчик с Зеленым Змием согласились на мировую и, забросив традиционные способы грабежа, переквалифицировались в подпольные фабрикаторы дешевого кальвадоса, который они гнали из гнилых яблок, куриного помета, толченой пемзы. С негласного дозволения некоторых кругов, задобренных многотысячной взяткой, «самтрест» развернул широкую продажу своей продукции, а поскольку, кроме каленых семечек, иной гастрономии в городе по-прежнему не водилось, глуповцы вынуждены были налечь на «самтрестовский» кальвадос, благо кое-какие калории в нем все же существовали. В результате Глупов сразила эпидемия в своем роде, какая-то морока обуяла здешнее население; синдром ее представляли следующие признаки: полное безразличие к окружающей действительности, клептомания, нездоровая говорливость, раздвоение личности [50], благостные воспоминания об эпохе председателя Милославского и возвращение таких кроваво-реликтовых оборотов, как: «А еще общественник!» или: «Значит, вы не желаете разоружаться перед властью трудящихся на местах?», страсть к срезанию углов и разрушению всего того, что только разрушению поддается. Так что это даже поразительно, что, несмотря на нездоровые настроения, при металлическом председателе город продолжал жить и работать, что по-прежнему функционировал трамвайный маршрут, действовал водопровод, телефонная связь, и как ни в чем не бывало в положенное время на площади имени товарища Стрункина вспыхивали бледные фонари. То есть некоторые круги худо-бедно, а скорее всего автоматически, по инерции продолжали отправлять власть и даже более того — в это время в Глупове зачем-то были построены молокозавод и собственный телецентр; вот пришла ребятам фантазия построить у себя в Глупове собственный телецентр, и построили телецентр. Однако больше всего было похоже на то, что некоторые круги только делают вид, что управляют городским хозяйством и своими подданными, как дети делают вид, будто они путешествуют, сидючи на стульях, сдвинутых в виде межпланетного корабля; вроде бы все у них, как положено, и физиономии такие, будто они точно путешествуют во вселенной, а на самом деле они сидят на стульях, сдвинутых в виде межпланетного корабля. Видимо, город в то время подошел к той роковой черте, когда управлять им уже было практически невозможно или же некоторым кругам было не до того. Нет, наверное, все-таки именно невозможно стало городом управлять, потому что власти предержащие указывали и коров в бывшей Болотной слободе кормить консервированным минтаем, и обеспечить рабочей силой молокозавод, и увеличить скорость движения трамваев, и очистить проспект Стрункина от зарослей камыша — ан все их указания растворялись в воздухе «как сон, как утренний туман».
Взять хотя бы начальника гормилиции Филимонова: хищения личной и общественной собственности приобрели в Глупове настолько безобразные, истинно болезненные размеры, что бороться с ними было бессмысленно, как с саранчой, и, конечно, Филимонов только делал вид, что оправдывает свои деньги. Примером тому может служить хотя бы история с судаком.
Начинается эта история тем, что некто Тишкин, человек, в общем, со стороны, легкомысленно решил наладить снабжение Глупова свежей рыбой, именно судаком. С рыбой в городе издавна было плохо, то есть, строго говоря, ее не было вообще, если не считать того сверхъестественного случая, что в пятьдесят четвертом году сюда неведомыми путями завезли полторы тонны «морского черта». После продолжительных и изощренных мытарств этот Тишкин выбил-таки у властей разрешение на организацию артели по разведению судака. Поскольку в перспективе артели светили доходы, никак не оскорбляющие звание человека, — условие было такое, что каждую пятую тонну рыбы артель имела право реализовывать от себя, а не сдавать горторгу по копейке за килограмм, — моментально была выкопана целая сеть прудов, и малек закишел в ключевой воде. Года два артель перебивалась с петельки на пуговку, но потом пошла продукция да еще в таком чуждом объеме, что город был буквально завален рыбой: судака продавали за бесценок на каждом углу, и в конце концов дошло до того, что рабочих красильной фабрики обязали брать судака по пятьдесят килограммов в месяц — зарплату без этого не давали. Некоторые круги терпели-терпели, а потом указали Филимонову разобраться. Филимонов вызывает к себе Тишкина и говорит:
— Ты что же это делаешь, мать твою так?!
— Как что? Рыбу даю, — в простоте отвечает Тишкин.
— Да, но сколько ты ее даешь — вот в чем вопрос! У нас, понимаешь, такое государственное предприятие, как молокозавод, дает в день два килограмма масла, а ты нас лично, можно сказать, задушил своим судаком! Ты вообще знаешь, чем это пахнет?
— Не знаю, — в простоте отвечает Тишкин.
— Идеологическим подкопом это пахнет, потому как выходит, что государственное предприятие — это одно, а индивидуальный сектор — совсем другое. И потом: сколько у тебя артельщик получает на круг?
— Двести рублей, — в простоте отвечает Тишкин.
— Сколько-сколько?!
— Двести рублей…
— Ну что тебе на это ответить… Думаю, что тюрьмы тебе, Тишкин, не миновать.
Тишкин тюрьмы и вправду не миновал, но об этом после. Между тем выход живой продукции достиг у артели такого уровня, что торговать в городе судаком стало уже бессмысленно, так как он ничего не стоил. Тогда Тишкин стал потихоньку вывозить судака в соседние регионы, но Филимонов, прознав об этом, сделал Тишкину нагоняй.
— Ты что, парень, совсем рехнулся? — вкрадчиво спросил он. Разговор для вящей острастки происходил в камере капэзэ. — Ты, наверное, совсем плохой, если не понимаешь, что вот узнают в центре про нашу рыбодобычу и наложат план от достигнутого, а у нас и без этого дел хватает. Одним словом, или сворачивай свою лавочку, или я тебя посажу, или экспортируй своего треклятого судака в консервированном виде на какие-нибудь Сейшельские острова…
Идея насчет Сейшельских островов неожиданно Тишкина вдохновила, и он даже начал кое-какие работы в указанном направлении, но внезапно уперся в жесть для консервных банок; в заводе он этой жести не обнаружил в радиусе примерно тысячи километров. Пришлось строить собственную металлургическую фабричку с прокатным производством, и вскоре тара потекла в соответствующем количестве. Но, как говорится, пришла беда, отворяй ворота — нежданно-негаданно возникла проблема баночных этикеток: по таинственным причинам ни одна типография региона не бралась печатать для артельных консервов эти самые этикетки; Тишкин уже было договорился с 1-й Образцовой типографией, однако в последний момент свободные мощности загрузили воспоминаниями о Мичурине, и сделка не состоялась.
Как раз об эту пору в Глупов завернул передвижной зверинец, и то обстоятельство, что артель открыла собственную типографию, не привлекло внимания в некоторых кругах. На беду, полиграфическое дело пошло у Тишкина так успешно, что заодно было решено издать двухмиллионным тиражом переписку Ивана Грозного с князем Курбским. Собственно, на этом артельщики и сгорели, то есть они подставились и сгорели: когда прошел первый приступ интереса к зверинцу, в некоторых кругах прочитали артельную книжицу, подыскали в ней подрывные высказывания против власти трудящихся на местах и под этим соусом договорились покончить с тревожной тишкинской артелью. Филимонов завел уголовное дело по обвинению Тишкина и компании во взятках, хищениях общенародной собственности в особо крупных размерах и пропаганде монархических настроений. Директор горторга Паровознюк обеспечил королевский банкет для судей и адвоката. Прокурор Бадаев представил свидетелей: кого-то он улестил, а некоторых строптивцев разок-другой запер на ночь в клетке с гиенами — они перед таким напором и спасовали. Роль Экзерциса в этом деле темна; вообще на первый взгляд его функция заключалась лишь в том, что он держал зонтик над искусственным человеком в случаях непогоды.
Суд был скорым, жестоким и бестолковым: пруды постановили от соблазна засыпать, артельщики получили от десяти до пятнадцати лет строгого режима с конфискацией имущества, Тишкина приговорили к исключительной мере наказания и расстреляли как раз накануне московской Олимпиады. Конфискованное имущество, понятное дело, поделили меж собой некоторые круги.
Этот прискорбный случай показывает, что к концу семидесятых годов глуповские власти безобразничали, как им вздумается, и самым бессовестным образом наживались, но безобразничали только по той причине, что ничего другого им, по сути дела, не оставалось, так как управлять городом серьезным манером было уже практически невозможно, а наживались из озорства, безо всякого практического расчета, ибо купить на уворованные деньги все равно было нечего, а за границу после беляевских похождений глуповцев более не пускали.
В это же время были отмечены попытки массовой эмиграции глуповцев в соседние регионы, которые рисовались сравнительно благополучными в их расстроенном воображении, однако потом Филимонов организовал круглосуточное оцепление, и вырваться за городскую черту удалось немногим; можно сказать, что это непатриотическое движение было в корне пресечено.
А в восемьдесят первом году некоторые круги озадачило одно неприятное происшествие, в котором отозвалось обещанное фантастами восстание роботов. Видимо, Экзерцис, на поверку оказавшийся обыкновеннейшим программистом и ответственным за аплодисменты, — с начала семидесятых вместо бодрящей музыки глуповские громкоговорители передавали нескончаемые аплодисменты — заложил в искусственного человека не ту программу, и он вдруг потребовал:
— Желаю, чтобы кочевые народы мне саблю преподнесли.
Во избежание скандала некоторые круги заманили в Глупов делегацию хазарских писателей, вошли с ними в сговор не совсем чистого свойства, и те преподнесли металлическому председателю натуральную саблю златоустовской фабрикации.
Невзгоды на производстве
Во времена металлического председателя производственная жизнь города Глупова докатилась до той срамной точки, когда вроде бы и станки урчали, и крутились разные роторы, и народ на работу таскался, и тем не менее производство носило какой-то метафизический характер, поскольку на выходе, как правило, оказывалось то же самое, что и на входе, а то и вообще не оказывалось ничего. Прямо это было не промышленное производство, а пресловутая египетская корова. Вот возьмем для примера молокозавод — ведь тут до чего дошло: привезут с утра четыре тонны молока из бывшей Болотной слободы, рабочий люд отломает смену по расценкам пятнадцать копеек в час, а на выходе, точно на смех, — два килограмма масла…
Такой метафизический характер производства, скорее всего, объяснялся тремя причинами: первая — народ сильно разбаловался, забурел, и то ему подай, и это, иначе у него на общественно полезную деятельность руки не подымаются, а нету ничего, ни этого, ни того; вторая причина — ублюдочные технологические процессы, выдуманные еще в тридцатых годах врагами народа, за которые они, как известно, и поплатились; третья причина — эпидемия маниакально-депрессивного психоза, которая свалилась на Глупов во времена металлического председателя.
К счастью, охватила она не всех, точнее, к несчастью, охватила она не всех, потому что тех бедолаг, которые ее избежали, жизнь наказала так неправедно и жестоко, что уж лучше бы и они за компанию поболели.
Кое-какие сведения об этих страдальцах можно почерпнуть из «Красного патриота», в котором их по первое число ославили и умыли. Вот Чайников Дмитрий Иванович, бывший начальник цеха на красильной фабрике имени XI-летия Великого Октября; когда-то, говорят, был милый молодой человек в очках на носу, придававших ему вдумчивое выражение, и при вечной фуражечке набекрень, восьмиклинке, которая в свое время пользовалась популярностью у таксистов. Спустя же года два после выхода в свет статьи «От очернительства к саботажу» Дмитрий Иванович представляет собой оборванное, донельзя запуганное существо в разных ботинках, но по-прежнему при очках, в нескольких местах перевязанных красной ниткой; общее впечатление от него было такое, что этого человека нужно мыть, мыть, мыть. Подумать только: какие злобные превращения, какая недружественность судьбы! Но самое замысловатое… и даже не замысловатое, а тревожное, настораживающее — это то, что началось с естественного стремления к лучшему, и тут прямо трудно не подивиться мудрости того русского мужика, который первый сказал: «От добра добра не ищут», подивиться, несмотря даже на то что это, собственно, не мудрость, а хитрость, и не просто хитрость, а хитрость раба.
Так вот все началось с того, что Дмитрий Иванович Чайников как-то пришел к директору фабрики Курдюкову и намекнул:
— Вы не находите, Василий Петрович, что у нас на фабрике во всем прослеживается застой?
— Не нахожу, — сказал Курдюков. — Все идет согласно квартального плана и штатного расписания. А собственно, что ты имеешь в виду?
— Я вот что имею в виду: инициатива сверху отсутствует, инициатива снизу отсутствует, рационализации никакой.
— Ты мне давай не наводи тень на плетень, ты мне скажи, что ты предлагаешь конкретно.
— Конкретно я предлагаю новый почин. Как его назвать, я еще не придумал, да это и не важно, но суть его в том, чтобы все начали человечно относиться к своей работе.
Директор Курдюков тяжело вздохнул и посмотрел в потолок. По существу, он был неплохой и кое в чем даже самоотверженный человек, но маниакально беспокоился за репутацию своей фабрики и во всем усматривал ей угрозу. Кроме того, уже несколько лет как с ним стряслось что-то непонятное, иррациональное: бывало, сидит он себе, сидит и вдруг начнет сочинять стихи…
— Знаешь что, Чайников, — сказал директор, — иди работай!
Однако Дмитрий Иванович не оставил своей идеи. На ближайшем производственном совещании, которые бог знает для чего и собирались один раз в квартал, он выступил с речью и примерно полчаса говорил о том, как было бы хорошо, если бы все человечно относились к своей работе. Его речь произвела издевательское впечатление, и ее даже не зафиксировали в протоколе. Дмитрий Иванович обиделся и написал письмо в областной комитет профсоюзов.
Результат этого послания выдался неожиданный: директора Курдюкова обязали поддержать чайниковский почин, и он за это Дмитрия Ивановича крепко возненавидел. Между тем сам Чайников уже охладел к почину, справедливо положив, что его непременно утопят в бумагах бюрократические затейники, и поэтому ударился в рационализацию: он выдумал такое приспособление, которое в несколько раз ускоряло процесс крашения тканей и вообще устраняло брак. Приспособление это до того было простым, что чудно?, как до него не додумались умники из отраслевого научно-исследовательского института: стоило только создать в красящем веществе магнитное поле, как сразу в несколько раз ускорялся процесс крашения тканей и вообще устранялся брак; соленоид, мощный источник тока — вот и всё, по сути дела, приспособление. Первые же опыты дали такие блестящие результаты, что технологи за головы схватились, предвосхитив все будущие тяготы и разные беспокойства.
Как только было написано техническое обоснование, Дмитрий Иванович явился к директору Курдюкову. Момент для визита был выбран до крайности неудачный, потому что уже другой день как из директора перли лирические стихи, и ему было ни до чего.
— Вот какое дело, Василий Петрович, — сказал Чайников и разложил свои бумаги под носом у Курдюкова. — Если в красильном баке создать электромагнитное поле, то общий эффект составит пятьсот процентов.
Курдюков с ненавистью посмотрел Дмитрию Ивановичу в глаза.
— Одно плохо, — продолжал Чайников, — я тут навел соответствующие справки, и оказалось, что это уже будет не рационализаторское предложение, а открытие.
«Плохо» — это было не то слово. Бедствие, коллективное несчастье — вот что несло красильной фабрике чайниковское открытие, и Курдюков полез в карман за скляночкой с валидолом. Потом он как бы заинтересованно поднялся из-за стола, немного походил вокруг Дмитрия Ивановича, остановился и посмотрел ему в глаза с тем кротко-горестным осуждением, с каким добряки смотрят на негодяев. И вдруг он начал нервно принюхиваться к Чайникову, вытянув шею и неприятно шевеля ноздрями, ровно легавая, почуявшая добычу.
— Послушай, Чайников, ты что, выпил, что ли?
— Нет, Василий Петрович, с какой стати?.. Я вообще не пью.
— А почему тогда от тебя пахнет?